3. РОЛЬ УДАРНАЯ
Рахиль взяла из рук тети Ривы ведро с молоком, вошла в домик, поставила ведро на табурет и попросила мужчин отвернуться. Она сняла жакетку, башмаки, толстые чулки и, босая, ушла во вторую клетушку.
— Как чувствуют себя гости? — спросил Перлин, входя с тетей Ривой. — Время кушать немного горячего!
Тетя Рива налила воды в глиняный газ, взяла жестяную кружку, понесла таз и кружку в клетушку Рахили, стараясь не расплескать воду. Перлин снял куртку, посмотрел, есть ли вода в рукомойнике, и стал мыться, согнувшись и набирая полные горсти воды. Фыркая, он мылил и обдавал водой щеки, уши, нос, тер руками мокрую бороду и, наконец, подставил голову под кран.
— Золотая водичка! — сказал он, вытираясь холщовым полотенцем. — Что есть человек без воды? — продолжал он, ероша полотенцем волосы. — Рука без пяти пальцев!
— Только вода больно солона, — подхватил Мирон Миронович.
— Спасибо Озету и за соленую! — ответил Перлин. — Когда мы приехали сюда, нам дали порядочно земли, немного скотины и ничего воды!
— Без чего, без чего, — произнес Мирон Миронович, — а без воды никак нельзя!
— За водой ехали два километра! — пояснил Перлин. — Пока волы проходили километры, пропадала работа в поле! Пока проходила работа, так волы пропадали в поле!
— Нос вытащишь, хвост завязнет, хвост вытащишь, нос завязнет! — весело проговорил Мирон Миронович. — Как же вы жили?
— Евреи всегда живут как же! — ответил Перлин, вешая на место полотенце, и обратился к Канфелю: — Что стоите, еврей? Садитесь!
— Я смотрю и удивляюсь, — сказал Канфель, опускаясь на стул. — Вы жнете, доите коров, говорите о хозяйстве, как настоящие крестьяне. Откуда это?
— Голод хороший учитель! — ответил Перлин, помогая тете Риве резать каравай хлеба. — А бедные евреи тоже имеют желудок!
— Это не так! — возразил Канфель, заерзав на стуле. — Вы забываете, что в древности мы пасли стада, мы сажали виноградники, мы пахали бесплодную землю…
— Мы ходили сорок лет по пустыне, мы вели разговорчики с господином богом! — воскликнула Рахиль, выходя из своей клетушки. — В хейдере рэбе так же разговаривает!
Рахиль — в коричневом, шерстяном платье, черных чулках и высоких желтых башмаках села напротив зажженной лампы. Лицо ее приняло цвет шоколада, кудряшки, старательно приглаженные щеткой, лежали барашковой шапкой, в ушах поблескивали золотые серьги-кольца. (Эти милые сердцу кольца, любимые серьги цыганки Стеши, молнией вспыхнули в памяти Канфеля.) Ему опять нравился задор Рахили, едва не переходящий в резкость, нравились ее угловатые движения, жестикуляция, которой она подгоняла свои мысли.
— Почему такая насмешка? — сказал Канфель, и в голосе его вздрогнула обида. — Я люблю мой народ!
— А кто ваш народ? — спросила Рахиль, тряхнула головой, и серьги ее взметнулись. — Авраам, Исаак, Иаков? Ротшильд, Бродский, Писманник?
— Самуил! — обратилась тетя Рива к Перлину, накрывая скатертью стол. — Еврейские барышни ведут себя так? — и, видя, что Перлин ухмыляется в бороду, добавила: — Отец не лучше дочери!
Левка вернулся домой, собирался шмыгнуть в комнаты, но тетя Рива поймала его за руку, заставила умыться и причесала ему волосы. Перлин подошел к столу, оглядел тарелки, ложки, ножи, принес скамейку и поставил ее перед столом.
— Ну, Рива, — спросил он, — можно уже садиться?
На первое тетя Рива подала лапшу, вся семья черпала ее деревянными ложками из миски. Перлин загребал глубоко, подставляя левую руку под ложку и, не расплескав ни капли, опрокидывал лапшу в рот; тетя Рива набирала в ложку лапши меньше, очищала внешнюю сторону ложки о край чугуна и, держа под ложкой кусок хлеба, осторожно несла ее к себе; Рахиль терпеливо вылавливала гущу, отжимала ее о внутреннюю сторону чугуна, подносила к себе, не капая, и ловко вбирала лапшу губами; Левка окунал ложку до середины руки, загребал ложку лапши с верхом и, теряя лапшу по пути, тянулся к ложке ртом. Когда тетя Рива подвинула ему миску с остатками, он встал на стуле на колени, помогая себе обеими руками и облепляя лапшинками лицо и грудь. После лапши тетя Рива поставила перед Перлиным миску с вареным мясом, Перлин нарезал мясо на куски, густо посолил и, подняв миску, опустил ее посередине стола. Мясо ели, не спеша, каждый словно про себя считал куски, не желая с’есть больше, чем другой, и, поняв это, Канфель переглянулся с Мироном Мироновичем.
— Я вижу, что наше кушанье против вкуса гостей! — сказал Перлин, дожевав последний свой кусок. — Завтра мы зарежем курицу!
Пояснив, что после мяса вредно пить молоко, тетя Рива пообещала всем дать через час по стакану молока и стала убирать со стола. Левка всунул в рот три пальца, свистнул так, что тетя Рива уронила ложки. Канфель с изумлением смотрел на Левку, мысленно надел на него картузик яичного цвета и воскликнул:
— Ты не ехал со мной из Ялты неделю назад?
— Сочувствуйте до пролетарского классу! — сказал Левка, схватив с окна консервную коробку, в которой лежали иголки и нитки тети Ривы. — Кто что можут!
— Оставьте ваше удивление! — сказала Рахиль Канфелю и засмеялась. — Дедушка дал ему наказание, а он убежал в Ялту к товарищу!
— Избаловались ребята! — отозвался Мирон Миронович. — Что школьные, что беспризорные, — одного поля ягода!
Левка бросил ложку, уткнулся головой в колени тетн Ривы, она погладила его по голове. Канфель вынул из кармана леденец, намереваясь дать его мальчишке, Мирон Миронович достал двугривенный, протянул обиженному:
— Кавалерия, давай мириться!
Левка покосился на леденец, на двугривенный и скорчил рожицу:
— Одной поли ягода!
Рахиль пригласила гостей в соседнюю клетушку, ее общую с тетей Ривой спальню, зажгла маленькую лампу с самодельным зеленым абажуром, и над лампой завертелся прикрепленный к стеклу коптильник. Лампа осветила стоявшие у противоположных стен две кровати: одну деревянную, двуспальную, на которой покоилась старинная местечковая роскошь — гора серых перин, гора в кумачевых наволоках подушек, а над горами — синее ватное одеяло, украшенное необыкновенными узорами и фиолетовой каймой по краям. Другая кровать была составлена из двух ящиков, покрытых сенником, застланных зеленым одеялом, на котором еще сохранились очертания вышитого дома, сада и девочки, поливающей из лейки полинявшие цветы. Угол клетушки занимал комод, которому при перевозке здорово помяли бока, над комодом висел стенной календарь, показывающий семнадцатое июля, а на картоне календаря сквозь очки щурил глаза Калинин. Комод был покрыт листом бумаги со старательно вырезанным подзором, на комоде жили два черных слоника, шерстяная обезьяна без правой ноги, фарфоровая японка с цветным зонтом, глиняная кошка-копилка, матерчатый Пьеро с разорванным носом, бочки, пузырьки и будильничек, кончивший свой век на двадцати семи минутах третьего. На подоконнике лежали две стопы брошюр и журналов, на одной стопе помещалась чернильница, на другой — бумага, карандаши, резинка, стеариновый огарок и послуживший верой и правдой пресспапье.
— Тесновато у вас! — промолвил Мирон Миронович, думая о том, где его положат спать. — Потолочки низенькие, пол — не поймешь из чего!
— Пол из земли. Мы его промазали навозом, — ответила Рахиль, садясь на свою ящичную кровать. — В потолках не хватает вышины! Так мало ли что не хватает? У других весь дом — яма в земле. А люди же!
— Почему так? — спросил Канфель, усаживаясь рядом с Рахилью и подтянув на коленях брюки. — Вам отпускаются средства, и, кажется, не копеечные?
— Вы плохой калькулятор! Средства выписывают для производства, а не для потолка! Будут машины, будут деревянные полы! Москва не сразу строилась!
— Вам же нужны культурные условия! В городе говорящее кино, а вы живете без канализации!
— Если бы было по вашим словам, никто бы не двинулся с города. Мы первый год спали в палатке, по десятку человек в такой вот коробке!
— Торговлишка издавна достатней крестьянства! — изрек Мирон Миронович, сидя на перинах тети Ривы. — Небось, ваш папаша торговали?
— Наш папаша ковали лошадей! — передразнила его Рахиль. — У нас есть бывшие торговцы, но у них полное расстройство от налогов!
Мирон Миронович зевнул и украдкой перекрестил рот, потому что верил, что через это отверстие при зевке может войти нечистая сила, особенно, если кругом находятся евреи.
— Это само собой! — подтвердил он. — Налоги, они кого хошь задушат! Чего говорить: всю первую гильдию пустили по миру!
— Положим, не всю! — ехидно возразил Канфель. — Некоторые приспособились и живут, как тараканы за печкой!
— Живут! — искренно удивился Мирон Миронович. — Да разве бы я поехал, прости господи, в такую дыру, кабы не нужда! Раньше-то я с супружницей закатывался с мая по октябрь на Вицбадер или, — как его. А теперь она с наследником у чорта на куличках! У тестя в Пензенской губерния!
— Смотрите, как он крысится на Россию! — перебила его Рахиль, привернув фитиль лампы, которая начала коптить. — Мне все время хуже вас, а имею любовь к России!
— Какая это Россия? Это рысыфысыры! — со свистом проговорил Мирон Миронович, усаживаясь поглубже в перины. — Вашему брату хоть хуже, а он завсегда обернется! На то вы чес… чес… — тут он хотел сказать «чесночное племя», но запнулся, помотал головой и поправился: — На то вы, честное слово, оборотистый народ!
— Что вышло из нашей оборотистости? — спросила Рахиль. — Что? Вы же сами назвали: дыра!
Рахиль шагнула по клетушке, шагать было неудобно, она опять села и, волнуясь, переложила носовой платок из-за одного обшлага за другой. Канфель возмутился словами Мирона Мироновича, про себя назвал его ломовым, но опять подумал, что ради дела надо выручать бухгалтера. Заложив ногу на ногу и обняв скрещенными пальцами колено, Канфель вкрадчиво начал:
— Рахиль, вы вспыхиваете, как спичка! Для Мирона Мироновича еврей — крамольник, забастовщик, «унутренний враг», член всемирного кагала… Его так воспитали родители, нянька, учитель, фельдфебель, правительство!
— Ска-ажите пожалуйста, господин защитник! — проговорила Рахиль. — Нас не воспитали? Нас не морочили? Родители долбили голову богом и богатым женихом, няньки пугали мацой с кровью русских младенцев, учитель травил русскими учениками, они нас крестили в речке, плевали, били, фельдфебель тоже бил и брал взятки, исправник тоже. Кто не тоже?
— За это царя по головке не погладили! — проговорил Мирон Миронович, готовый проглотить проклятый свой язык.
— А нас погладили? — выпалила Рахиль, повернув под острым углом к бухгалтеру голову. — Царя прогнали, а нас обвинили в этом и громили. Наше местечко видело двенадцать погромов!
— Рахилечка! — сказала тетя Рива, входя в комнату. — Надо разложить наших гостей. Отец уже хочет на покой!
— Сейчас! — ответила Рахиль и опять обратилась к Мирону Мироновичу. — Вы неисправимый тип! Мы хоронили на том же кладбище наших братьев, которые воевали за царя, и наших братьев, которых били за царя! Мы продали задаром все наши вещи и приехали в степь… Сейчас! — второй раз сказала она тете Риве, в недоумении покачивающей головой. — Мы были без хлеба, воды и жилища, мы имели много удовольствия от нашего Вицбадера!
— Не могли на пять минут спрятать в карман ваш антисемитизм! — сказал Канфель, когда Рахиль ушла с тетей Ривой.
— Да, что ты, Марк Исакыч! Какой я антисемит! — с удивлением произнес Мирон Миронович. — Это я сбухты-берахты сказал. И на Машку живет промашка!
Канфель был доволен исходом разговора, про себя посмеивался над Мироном Мироновичем, который в замешательстве натянул пальцами кожу под подбородком и подергивал ее. Восторгаясь Рахилью, Канфель причислил эту, в общем, обыкновенную девушку, к роду древних израильтянок, находя в ней чистоту Ревекки, пафос пророчицы Деборы и энтузиазм сестры Моисея Мириам, плясавшей с бубном в руке на берегу Чермного моря, где, по преданию, погибли фараоновы колесницы. (Последний образ пробудил в сознании Канфеля Стешу, одетую а старинное цыганское платье, поющую и, как Мириам, танцующую с бубном в руке.)
Кайфель помог Рахили перенести часть подушек, постлать простыни, одеяла, взбить подушки, и удивлялся, почему до этого момента так ненавидел домашнее хозяйничанье. Тетя Рива принесла стаканы с молоком, покрытые кусками пшеничного хлеба, и поставила их на комод, отодвинув в сторону кошку-копилку. Она уже повязала голову белой косыночкой, надела ночную кофту и украдкой позевывала:
— Мы рано поляжем! — сказала тетя Рива. — Вы будете спать на этих роскошах, как два короля! — и она показала на постланные Рахилью постели.
— Вы, тетечка, все делаете себе хлопоты! — упрекнула ее Рахиль. — Им же одну ночь переспать!
— Папаша поклал тебе пуховик с Левкой! — предупредила тетя Рива Рахиль и провела рукой по щеке племянницы. — Левка уже видит сон!
— Он во сне брыкается! Я найду себе ночевку!
Канфель посмотрел на ручные часы, было без четверти восемь, он чувствовал усталость, глаза утомились от ветра, солнца, пыли, духота ночи давила на плечи, и тело просилось на отдых. Когда тетя Рива ушла, Рахиль открыла верхний ящик комода, достала круглую коробочку и подала ее Мирону Мироновичу. Он взял ее, повертел, открыл и воскликнул:
— Ай, да насмешница! Я ведь не дама, чтобы пудриться!
— Вам придется пудрить себя и простыню! — сказала Рахиль и взглянула на Канфеля. — Вам тоже!
— Клопы? — спросил Мирон Миронович.
— Блохи! Зимой с нами живут овцы: им надо тепло. Потом мы держим в доме зерно. Потом пол такой. Потом… — она запнулась и покраснела.
— И, барышня, чего вы! У наших мужичков первое дело — блоха! — успокоил ее Мирон Миронович. — Мой отец, царствие ему небесное, имел обувную лавку, дык, на что любил чистоту, а блоху признавал. Бывало, кто из мастеров сделает что не так, он сейчас это колодкой по голове и кричит: «Ты у меня, подлец, умей из блохи голенище кроить!»
— Потом мы еще невежи! — с болью проговорила Рахиль, плохо прослушав веселое воспоминание Мирона Мироновича. — Тетя Рива боится бога, она хочет кошер к ругает отца, зачем он эреф шабес едет в поле. Дайте культработу, тогда не будет грязи и блохи!
Рахиль замолчала, гримаска передернула ее губы, и ресницы дрогнули. Она взяла черный шерстяной платок, набросила его на плечи и, перекинув концы через грудь, повязала их вокруг талии. Этот платок оттенил ее красоту, сделал Рахиль строгой, величественной, и Канфель забыл про сон. Он последовал за ней в соседнюю клетушку, где, развалясь на полу, спал Перлин, а тетя Рива, сидя в изголовьи Левки, украдкой от отца подсказывала племяннику слова молитвы:
— Борух ато адоной! Повтори же! Борух ато адоной!..
После закрытого помещения ветер перехватывал дыханье, резал глаза и заставлял поворачиваться спиной. Над колонией звенело синее стеклянное небо, звезды стояли яркожелтыми подсолнухами, ближе к горизонту пшеничной халой висел месяц, он был еще тепел, и сладкий, томительный запах ночи оседал на землю. Большинство домиков поблескивало черными очками, кой-где еще зрели злаки огней, за домиками хихикала гармоника, летела песня, ветер хватал звуки, как жнец колосья, и под резал их под корень. Рахиль шла ровными шагами, упираясь на носки и слегка подаваясь вперед, отчего ее походка была плавной, упругой, и моментами Канфелю казалось, что она не идет, а, стоя, плывет на плоту. Когда показались виноградники, Канфель взял ее под руку:
— Я хочу сказать, — начал он, впадая в обычный тон. каким разговаривал с женщинами: — Amicus Plato,sed magis amica veritas!
— То-есть? — спросила Рахиль.
— Платон друг, но истина еще больший друг!
— То-есть? — повторила Рахиль и замедлила шаги.
— Переселение евреев — омоложение антисемитизма?!
— Умная истина! Скажите ее нашему Левке! — ответила Рахиль, и в голосе ее сверкнуло раздражение. — Ваш Мирон Миронович в Москве кричит: все евреи торговцы, пусть идут на работу! А здесь, где евреи на работе, он кричит: не давайте евреям землю, пусть идут на торговлю!
— Зачем вы сердитесь! Я же не Мирон Миронович!
— У нас есть такие колонисты: возьмут ссуду, проедят и едут в город на свою ярмарку. Один еврей — ярмарочной, так уже все ярмарочники!
— Дело не в этом! Дело, как выражаются, в широких массах! — Канфель осторожно коснулся правым плечом плеча Рахили. — Скажите по совести, русские соседи живут с вами, как собака с кошкой?
— Сначала они говорили: чтоб еврей пахал, где это видано, ха-ха! — Мы сняли хороший урожай, вот вам и ха-ха!
— А посерьезней ничего не было?
— Стравили суданку!
— Ага!
— Что ага? Наши парни тоже не дураки. Поехали верхом и загнали всю скотину в «Фрайфельд». Утром вся деревня бежала на нас с вилами, с топорами, с чем хотите!
— Вот видите!
— Ничего не видите! У нас тоже есть вилы и топоры! Дали им острастку и конец!
— И вы верите, что они переменились к лучшему? Рахиль, вы не девочка! Это смешно!
— Что мы ходим к ним на праздники, а они к нам на представление — тоже смешно? Что я у них поднимала черный пар нашим трактором, а они нас учили ходить за овцами — тоже смешно? — Рахиль вырвала руку из-под руки Канфеля и иронически предложила: — Так смейтесь себе на здоровье!
— Смеяться я не буду! — ответил Канфель. — Но согласитесь, евреям было бы не плохо, если бы в Крыму была национальная территориальная единица, а не озетовское недоразумение!
— Ах, вот что вы хотите, рэбе Канфель!
— Какой я рэбе! — с горечью произнес Канфель и опять взял Рахиль под руку. — Однако ваш язычок колется, как гвоздь в сапоге!
— Вы — настоящий рэбе! — повторила Рахиль. — Вам надо носить ермолку и пейсы! Какое еврейское царство вам хочется?
— Рахиль!
— Возьмите на прокат у тети Ривы царя Соломона! А наши соседи — русские, немцы, татары. Они — большинство, мы — меньшинство! Что, мы должны завоевать их? Вот это таки смешно!
— У каждого чуваша есть своя республика. Почему у еврея не может быть? Надеюсь, еврей равен чувашу!
— А Биро-Биджан?
— Это болото за тридевять земель!
— За тридевять земель? — Рахиль ехидно посмотрела на Канфеля и вызывающе бросила ему: — Палестина тоже за тридевять земель!
Канфель с удовольствием перевел бы разговор на другую тему, но вопрос о Палестине волновал его с шестнадцати лет, и спорил он по этому поводу со многими. До революции Канфель примыкал к кружку сионистов, Палестина, Бялик не сходили с его языка, он замыслил отправиться в Иерусалим, и, если бы его не задержала военная служба, а потом революция, он давно жил бы в Тель-Авиве у своего дяди-мануфактуриста. Канфель верил, что мучения евреев кончатся, когда все они со всех концов света соберутся на земле своих предков, организуют еврейское государство, имеющее регулярную армию и полномочных представителей во всех странах. Он следил за жизнью в Палестине, беседовал с побывавшими в этой стране, его волновали палестинские неурядицы, он — поклонник великобританского законодательства, порицал англичан за их политику в Палестине. Он записался в члены Озета, потому что, по его мнению, это было единственное официальное учреждение, защищающее интересы евреев в СССР; но он, бывший сионист, негодовал на это общество, которое разрешало еврейский вопрос, забыв об историческом величии Израиля.
— Что вы сравниваете, Рахиль? — сказал Канфель. — Палестина — это интернациональная идея, а Биро-Биджан — национальная нужда! В Палестину молодежь рвется, а в Биро-Биджан ее тянут, как кошку за хвост!
— Биро-Биджан — жизнь и счастье евреев, которые работают! Там идет начинание еврейской истории! — воскликнула Рахиль, нервно пожав плечами. — Палестина — военный лагерь англичан. Там молодежь забирают в солдаты и шлют в Индию. Молодежь идет не на идею, а на резню!
— Это неважно!
— Что неважно? Евреи требуют национальной независимости и палят в индусов, которые требуют то же самое?
— Англичане не индусская мама! Они — коммерсанты. Зато они отдадут Палестину евреям!
— Каким евреям? Вся земля заселена арабами. Один надел имеет цену в пять тысяч. Постройка, инвентарь, удобрение, семена — еще пять тысяч. Какая молодежь имеет такой карман?
— Почему вся молодежь лезет в помещики? Там тоже может притти октябрь и смести железной метлой всех помещиков! — сострил Канфель. — У молодежи есть руки!
— И у арабов есть руки. Они дешевле и выносливей. И вдобавок, из-за английских фокусов режут конкурентов! Вы знаете об еврейских погромах в вашей земле Авраама?
— Знаю! Возмутительно! — признался Канфель, начиная уставать от ходьбы. — И все-таки повторяю: Палестина для еврея, как мед для медведя. В Палестину стремятся!
— Из Палестины тоже. В наших колониях много таких медведей. Они попробовали этого меда с редькой! Поговорите с ними, тогда не будете палестинничать!
Рахиль подошла к винограднику, погладила бархатные росные листья лозы и дотронулась рукой до земли. Земля была тепла и влажна, как губы лошади, берущей с ладони корку черного хлеба. Рахиль выпрямилась, приложила обласканную руку к губам, чувствуя, как мерно и бодро бьется у нее под ногами неизмеримое сердце земли.
— Канфель! Через два года наша пшеница, наш виноград побьют соседей! — воскликнула она. — Мы будем жить, как люди, и в нас будет польза!
Она наклонилась, обняла лозу и спрятала лицо в листьях (так Стеша любила погружать лицо в поднесенный букет цветов). Канфель вынул левую руку из кармана пальто, отнял правую от воротника, подошел к Рахили и в умилении обнял ее за плечи.
— Вы ребенок! — прошептал он, наклоняясь к ней, и прикоснулся губами к ее щеке.
Рахиль сбросила с плеч его руку, повернулась к нему:
— За это… — сказала она и топнула ногой, — прогуливайтесь один!
Она побежала от Канфеля, концы обвязанного вокруг талии платка поднялись, как черные уши животного, подол юбки распустился по ветру, поплыл следом, ныряя и трепеща. Канфель крикнул, бросился за ней, но она свернула в сторону от виноградников, скрылась за домиком, мелькнула за другим, — и вот только сиреневая тень скользит по земле…