Поэзия Серебряного века (Сборник)

Рок Рюрик

Ходасевич Владислав Фелицианович

Каменский Василий Васильевич

Лившиц Бенедикт Константинович

Сельвинский Илья Львович

Цветаева Марина Ивановна

Шершеневич Вадим Габриэлевич

Волошин Максимилиан Александрович

Бальмонт Константин Дмитриевич

Крученых Алексей Елисеевич

Шенгели Георгий Аркадьевич

Кузмин Михаил Алексеевич

Хлебников Велимир

Клычков Сергей Антонович

Адамович Георгий Викторович

Большаков Константин Аристархович

Эрберг Конст.

Нарбут Владимир Иванович

Аксенова Сусанна Георгиевна

Клюев Николай Алексеевич

Гнедов Василиск

Игнатьев Иван Васильевич

Введенский Александр Иванович

Бурлюк Давид Давидович

Городецкий Сергей Митрофанович

Асеев Николай Николаевич

Третьяков Сергей Михайлович

Заболоцкий Николай Алексеевич

Антология

Мережковский Дмитрий Сергеевич

Минский Николай Максимович

Соловьев Владимир Сергеевич

Сологуб Федор

Северянин Игорь

Парнок София Яковлевна

Кирсанов Семён Исаакович

Ивнев Рюрик

Иванов Георгий Владимирович

Гиппиус Зинаида Николаевна

Черный Саша

Белый Андрей

Багрицкий Эдуард

Бунин Иван Алексеевич

Брюсов Валерий Яковлевич

Зенкевич Михаил Александрович

Гумилев Николай Степанович

Анненский Иннокентий Федорович

Иванов Вячеслав Иванович

Липскеров Константин Абрамович

Хармс Даниил Иванович

Пастернак Борис Леонидович

Блок Александр Александрович

Есенин Сергей Александрович

Лохвицкая Надежда Александровна

Мариенгоф Анатолий Борисович

Маяковский Владимир Владимирович

Мандельштам Осип Эмильевич

Ахматова Анна

Новокрестьянские поэты

 

 

Термин “новокрестьянские” в современном литературоведении употребляется для того, чтобы отделить представителей новой формации – модернистов, которые обновляли русскую поэзию, опираясь на народное творчество, – от традиционалистов, подражателей и эпигонов поэзии Никитина, Кольцова, Некрасова, штампующих стихотворные зарисовки деревенских пейзажей в лубочно-патриархальном стиле.

Поэты, относившиеся к этой категории, развивали традиции крестьянской поэзии, а не замыкались в них. Поэтизация деревенского быта, нехитрых крестьянских ремесел и сельской природы являлись главными темами их стихов.

Основные черты новокрестьянской поэзии:

• любовь к “малой Родине”;

• следование вековым народным обычаям и нравственным традициям;

• использование религиозной символики, христианских мотивов, языческих верований;

• обращение к фольклорным сюжетам и образам, введение в поэтический обиход народных песен и частушек;

• отрицание “порочной” городской культуры, сопротивление культу машин и железа.

В конце XIX века из среды крестьян не выдвинулось сколько-нибудь крупных поэтов. Однако авторы, пришедшие тогда в литературу, во многом подготовили почву для творчества своих особо даровитых последователей. Идеи старой крестьянской лирики возрождались на ином, более высоком художественном уровне. Тема любви к родной природе, внимание к народному быту и национальному характеру определили стиль и направление поэзии нового времени, а раздумья о смысле человеческого бытия посредством образов народной жизни сделались в этой лирике ведущими.

Следование народнопоэтической традиции было присуще всем новокрестьянским поэтам. Но у каждого из них было и особо острое чувство к малой родине в ее щемящей, уникальной конкретности. Осознание собственной роли в ее судьбе помогало найти свой путь к воспроизведению поэтического духа нации.

На формирование новокрестьянской поэтической школы большое влияние оказало творчество символистов, и в первую очередь Блока и Андрея Белого, способствовавшее развитию в поэзии Клюева, Есенина и Клычкова романтических мотивов и литературных приемов, характерных для поэзии модернистов.

Вхождение новокрестьянских поэтов в большую литературу стало заметным событием предреволюционного времени. Ядро нового течения составили наиболее талантливые выходцы из деревенской глубинки – Н. Клюев, С. Есенин, С. Клычков, П. Орешин. Вскоре к ним присоединились А. Ширяевец и А. Ганин.

Осенью 1915 г., во многом благодаря усилиям С. Городецкого и писателя А. Ремизова, опекавшим молодых поэтов, была создана литературная группа “Краса”; 25 октября в концертном зале Тенишевского училища в Петрограде состоялся литературно-художественный вечер, где, как писал впоследствии Городецкий, “Есенин читал свои стихи, а кроме того, пел частушки под гармошку и вместе с Клюевым – страдания…”. Там же было объявлено об организации одноименного издательства (оно прекратило существование после выхода первого сборника).

Впрочем, говорить о каком-то коллективном статусе новокрестьянских поэтов было бы неправомерным. И хотя перечисленные авторы входили в группу “Краса”, а затем и в литературно-художественное общество “Страда” (1915–1917), ставшее первым объединением поэтов (по определению Есенина) “крестьянской купницы”, и пусть некоторые из них участвовали в “Скифах” (альманахе левоэсеровского направления, 1917–1918), но в то же время для большинства “новокрестьян” само слово “коллектив” являлось лишь ненавистным штампом, словесным клише. Их больше связывало личное общение, переписка и общие поэтические акции.

Поэтому о новокрестьянских поэтах, как указывает в своем исследовании С. Семенова, “правильнее было бы говорить как о целой поэтической плеяде, выразившей с учетом индивидуальных мирочувствий иное, чем у пролетарских поэтов, видение устройства народного бытия, его высших ценностей и идеалов – другое ощущение и понимание русской идеи”.

У всех поэтических течений начала XX века имелась одна общая черта: их становление и развитие происходило в условиях борьбы и соперничества, словно наличие объекта полемики было обязательным условием существования самого течения. Не минула чаша сия и поэтов “крестьянской купницы”. Их идейными противниками являлись так называемые “пролетарские поэты”.

Став после революции организатором литературного процесса, партия большевиков стремилась к тому, чтобы творчество поэтов было максимально приближено к массам. Самым важным условием формирования новых литературных произведений, который выдвигался и поддерживался партийной печатью, был принцип “одухотворения” революционной борьбы. “Поэты революции являются неумолимыми критиками всего старого и зовут вперед, к борьбе за светлое будущее <…> Они зорко подмечают все характерные явления современности и рисуют размашистыми, но глубоко правдивыми красками <…> В их творениях многое еще не отшлифовано до конца, …но определенное светлое настроение отчетливо выражено с глубоким чувством и своеобразной энергией”.

Острота социальных конфликтов, неизбежность столкновения противоборствующих классовых сил стали главными темами пролетарской поэзии, находя выражение в решительном противопоставлении двух враждебных станов, двух миров: “отжившего мира зла и неправды” и “подымающейся молодой Руси”. Грозные обличения перерастали в страстные романтические призывы, восклицательные интонации господствовали во многих стихах (“Беснуйтесь, тираны!..”, “На улицу!” и т. п.). Специфической чертой пролетарской поэзии (стержневые мотивы труда, борьбы, урбанизм, коллективизм) являлось отражение в стихах текущей борьбы, боевых и политических задач пролетариата.

Пролетарские поэты, отстаивая коллективное, отрицали все индивидуально-человеческое, все то, что делает личность неповторимой, высмеивали такие категории, как душа и т. д. Крестьянские поэты, в отличие от них, видели главную причину зла в отрыве от природных корней, от народного мировосприятия, находящего отражение в быту, самом укладе крестьянской жизни, фольклоре, народных традициях, национальной культуре.

Приятие революции новокрестьянскими поэтами эмоционально шло от их народных корней, прямой причастности к народной судьбе; они чувствовали себя выразителями боли и надежд “нищих, голодных, мучеников, кандальников вековечных, серой, убогой скотины” (Клюев), низовой, задавленной вековым гнетом Руси. И в революции они увидели прежде всего начало осуществления чаяний, запечатленных в образах “Китеж-града”, “мужицкого рая”.

В обещанный революционерами рай на земле верили поначалу и Пимен Карпов, и Николай Клюев, который после Октября становится даже членом РКП(б).

Фактом остаются и попытки сближения именно в 1918 году – апогее революционно-мессианских иллюзий – крестьянских литераторов с пролетарскими, когда делается попытка создать в Москве секцию крестьянских писателей при Пролеткульте.

Но даже в этот относительно небольшой исторический промежуток времени (1917–1919), когда, казалось, один революционный вихрь, одно вселенское чаяние, один “громокипящий” пафос врывались в творчество и пролетарских, и крестьянских поэтов, все же чувствовалась существенная мировоззренческая разница. В стихах “новокрестьян” было немало революционно-мессианских неистовств, мотивов штурма небес, титанической активности человека; но вместе с яростью и ненавистью к врагу сохранялась и идея народа-богоносца, и нового религиозного раскрытия своей высшей цели: “Невиданного Бога / Увидит мой народ”, – писал Петр Орешин в своем сборнике стихов “Красная Русь” (1918). Вот несколько риторическое, но точное по мысли выражение того, что по большому счету разводило пролетарских и крестьянских поэтов (при всех их “хулиганских” богоборческих срывах, как в есенинской “Инонии”).

Объявление в послереволюционное время пролетарской поэзии самой передовой поставило крестьянскую поэзию в положение второстепенной. А проведение в жизнь курса ликвидации кулачества как класса сделало крестьянских поэтов “лишними”. Поэтому группа новокрестьянских поэтов с начала 1920-х годов являлась объектом постоянных нападок, ядовитых “разоблачений” со стороны критиков и идеологов, претендовавших на выражение “передовой”, пролетарской позиции.

Так рушились иллюзии, исчезала вера крестьянских поэтов в большевистские преобразования, копились тревожные раздумья о судьбах родной деревни. И тогда в их стихах зазвучали мотивы не просто трагедии революционного распятия России, но и вины растоптавшего ее непутевого, разгульного, поддавшегося на подмены и соблазны дьявольских козней ее сына – ее собственного народа. Произошла адская подтасовка, когда светлые мечты народа соскользнули в темный, неистовый союз с дьявольской силой.

Н. Солнцева в своей книге “Китежский павлин” приходит к выводу, что именно крестьянские поэты в послеоктябрьские годы “приняли на себя крест оппозиции”. Однако не всё так однозначно.

В рецензии на вышеупомянутую книгу Л. Воронин заметил, что “творческие и жизненные судьбы Н. Клюева, А. Ширяевца. А. Ганина, П. Карпова, С. Клычкова, в общем-то, вписываются в эту концепцию. Однако рядом и другие новокрестьянские поэты: Петр Орешин с его гимнами новой, советской Руси, оставшиеся “за кадром” исследования Н. Солнцевой, вполне лояльные Павел Радимов, Семен Фомин, Павел Дружинин. Да и с “крамольным” Сергеем Есениным не так все просто. Ведь в те же годы, когда им была написана “Страна негодяев”, появились его поэмы “Ленин”, “Песнь о великом походе”, “Баллада о двадцати шести””.

По мнению А. Михайлова, “общественная дисгармония, к которой привела революция, явилась отражением целого клубка противоречий: идейных, социальных, экономических и других. Однако в задачу советских идеологов входило представить новое государственное устройство как единственно правильное, поэтому они стремились во что бы то ни стало перекодировать механизм национальной памяти. Чтобы предать прошлое забвению, носителей родовой памяти уничтожали. Погибли все новокрестьянские поэты – хранители национальных святынь”. Только А. Ширяевец, рано ушедший из жизни (1924), и С. Есенин не дожили до времен массовых репрессий, поглотивших их единомышленников.

Первым эта участь постигла А. Ганина. Осенью 1924 г. его в числе группы молодежи арестовывают по обвинению в принадлежности к “Ордену русских фашистов”. За улику принимаются найденные у Ганина при обыске тезисы “Мир и свободный труд – народам”, содержащие откровенные высказывания против существующего режима. Попытка выдать текст тезисов за фрагмент задуманного романа (списав тем самым криминал на счет отрицательного героя – “классового врага”) не удалась. Ганин был расстрелян в Бутырской тюрьме в числе семи человек, составляющих группу “ордена”, как его глава.

В апреле 1920 г. “за религиозные взгляды” был исключен из партии Н. Клюев. А после публикации поэмы “Деревня” (1927) он подвергся резкой критике за тоску по разрушенному сельскому “раю” и был объявлен “кулацким поэтом”. Затем последовала ссылка в Томск, где Клюев умирал от голода, продавал свои вещи, просил подаяния. Он писал М. Горькому и умолял помочь “кусочком хлебушка”. Осенью 1937 г. поэт был расстрелян в Томской тюрьме.

В разгар массовых репрессий погиб С. Клычков, чья поэзия избежала и опьянения Октябрем, и резкой, откровенно разочарованной реакции. Тем не менее, с конца 1920-х годов критики занесли его в разряд “певцов кулацкой деревни”, а в 1937 г. Клычков был арестован и сгинул бесследно.

Не смог избежать участи своих собратьев по литературному цеху даже П. Орешин, тот из новокрестьянских поэтов, кто, по выражению С. Семеновой, “один из всех как будто искренне, от души форсируя голос, побежал и за комсомолом, и за партией, и за трактором, довольно механически стыкуя поэзию родной природы (от которой он никогда не отказывался) и “новую красоту” колхозной деревни, не брезгуя и производственными агитками в виде сказов в стихах <…> Последний его сборник “Под счастливым небом” (1937) состоял из препарированных, приглаженных стихотворений его предшествующих книг <…> Но и такое “счастливое” совпадение с требованиями эпохи не отвело от поэта, когда-то дружно выступавшего в одной “крестьянской купнице”, десницы террора. “Под счастливым небом” 1937 года он был арестован и расстрелян”.

Из числа новокрестьянских поэтов уцелел в этой мясорубке лишь П. Карпов, который дожил до 1963 года и умер в полной безвестности. Его, правда, к данному течению можно отнести лишь с большой долей условности.

Новокрестьянская поэзия с полным правом может считаться неотъемлемой частью творческого наследия русского Серебряного века. Показательно, что крестьянская духовная нива оказалась значительно плодотворнее, чем пролетарская идеологическая почва, на яркие творческие личности. С. Семенова обращает внимание на “разительное отличие творческого результата: если пролетарская поэзия не выдвинула по-настоящему крупных мастеров слова, то крестьянская (раскрыла) первоклассный талант Клычкова – поэта и прозаика, замечательное дарование Орешина и Ширяевца, Ганина и Карпова <…> А два поэта – Клюев и Есенин, будучи духовными и творческими лидерами “крестьянской купницы” и выразив точнее и совершеннее своих собратьев ее устремления, встали в ряд классиков русской литературы” (Там же.).

Добавлю, что из пролетарских поэтов можно вспомнить разве что Демьяна Бедного, агитационно-публицистическая поэзия которого в годы революции и гражданской войны была весьма популярной у народных масс. Но и это объясняется не столько ее качеством, сколько наличием, как сейчас модно говорить, большевистского “административного ресурса”, т. е. попросту пропаганды.

 

Николай Клюев

(1884–1937)

Николай Алексеевич Клюев, выступавший идеологом новокрестьянского течения в русской поэзии, был самым крупным и влиятельным, а возможно, и самым одаренным ее представителем. Его детство прошло на р. Вытегре в Олонецком крае (ныне Вологодская область), где мать поэта, известная сказительница, приобщила сына к местному фольклору и т. н. “отреченной” – раскольнической литературе. В его ранних стихах, имевших яркую религиозную окраску, чувствовалось влияние “гражданской лирики” народников. Многие образы поэт черпает из церковно-приходского обихода. Язык его произведений насыщен местечковыми словами и архаизмами. Позднее в стихах Клюева появилось стремление к поэтическому отображению деревенской жизни, поэтизации патриархальной старины, что поставило его в ряд новокрестьянских поэтов.

Революцию Клюев принял и даже стал членом РКП(б), в 1917–1919 гг. работал в большевистской газете Вытегры. Но в 1920 г. за “религиозные взгляды” был исключен из партии, а после опубликования поэм “Деревня” и “Мать-Суббота” объявлен “кулацким поэтом”. В 1934 г. Клюев был выслан из Москвы, а в 1937-м арестован и расстрелян в Томской тюрьме.

Пусть я в лаптях

Пусть я в лаптях, в сермяге серой, В рубахе грубой, пестрядной, [332] Но я живу с глубокой верой В иную жизнь, в удел иной! Века насилья и невзгоды, Всевластье злобных палачей Желанье пылкое свободы Не умертвят в груди моей! Наперекор закону века, Что к свету путь загородил, Себя считать за человека Я не забыл! Я не забыл!

* * *

Ты все келейнее и строже, Непостижимее на взгляд… О, кто же, милостивый Боже, В твоей печали виноват? И косы пепельные глаже, Чем раньше, стягиваешь ты, Глухая мать сидит за пряжей — На поминальные холсты. Она нездешнее постигла, Как ты, молитвенно строга… Блуждают солнечные иглы По колесу от очага. Зимы предчувствием объяты, Рыдают сосны на бору; Опять глухие казематы Тебе приснятся ввечеру. Лишь станут сумерки синее, Туман окутает реку, — Отец, с веревкою на шее, Придет и сядет к камельку. Жених с простреленною грудью, Сестра, погибшая в бою, — Все по вечернему безлюдью Сойдутся в хижину твою. А Смерть останется за дверью, Как ночь, загадочно темна. И до рассвета суеверью Ты будешь слепо предана. И не поверишь яви зрячей, Когда торжественно в ночи Тебе – за боль, за подвиг плача — Вручатся вечности ключи.

Из цикла “Александру Блоку"

2

Я болен сладостным недугом — Осенней, рдяною тоской. Нерасторжимым полукругом Сомкнулось небо надо мной. Она везде, неуловима, Трепещет, дышит и живет: В рыбачьей песне, в свитках дыма, В жужжанье ос и блеске вод. В шуршанье трав – ее походка, В нагорном эхо – всплески рук, И казематная решетка — Лишь символ смерти и разлук. Ее ли космы смоляные, Как ветер смех, мгновенный взгляд… О, кто Ты: Женщина? Россия? В годину черную собрат! Поведай: тайное сомненье Какою казнью искупить, Чтоб на единое мгновенье Твой лик прекрасный уловить?

* * *

В златотканные дни сентября Мнится папертью бора опушка. Сосны молятся, ладан куря, Над твоей опустелой избушкой. Ветер-сторож следы старины Заметает листвой шелестящей, Распахни узорочье сосны, Промелькни за березовой чащей! Я узнаю косынки кайму, Голосок с легковейной походкой… Сосны шепчут про мрак и тюрьму, Про мерцание звезд за решеткой, Про бубенчик в жестоком пути, Про седые бурятские дали… Мир вам, сосны, вы думы мои, Как родимая мать, разгадали! В поминальные дни сентября Вы сыновнюю тайну узнайте И о той, что погибла любя, Небесам и земле передайте.

* * *

Прохожу ночной деревней, В темных избах нет огня, Явью сказочною, древней Потянуло на меня. В настоящем разуверясь, Стародавних полон сил, Распахнул я лихо ферязь, [333] Шапку-соболь заломил. Свистнул, хлопнул у дороги В удалецкую ладонь, И, как вихорь, звонконогий Подо мною взвился конь. Прискакал. Дубровым зверем Конь храпит, копытом бьет, — Предо мной узорный терем, Нет дозора у ворот. Привязал гнедого к тыну; Будет лихо али прок, Пояс шелковый закину На точеный шеломок. [334] Скрипнет крашеная ставня… “Что, разлапушка, – не спишь? Неспроста повесу-парня Знают Кама и Иртыш! Наши хаживали струги До Хвалынщины [335] подчас, — Не иссякнут у подруги Бирюза и канифас [336] …” Прояснилися избенки, Речка в утреннем дыму. Гусли-морок, вслипнув звонко, Искрой канули во тьму. Но в душе, как хмель, струится Вещих звуков серебро — Отлетевшей жаро-птицы Самоцветное перо.

* * *

Мне сказали, что ты умерла Заодно с золотым листопадом И теперь, лучезарно светла, Правишь горним, неведомым градом. Я нездешним забыться готов, Ты всегда баснословной казалась И багрянцем осенних листов Не однажды со мной любовалась. Говорят, что не стало тебя, Но любви иссякаемы ль струи: Разве зори – не ласка твоя, И лучи – не твои поцелуи?

* * *

Обозвал тишину глухоманью, Надругался над белым “молчи”, У креста простодушною данью Не поставил сладимой свечи. В хвойный ладан дохнул папиросой И плевком незабудку обжег, — Зарябило слезинками плёсо, Сединою заиндевел мох. Светлый отрок – лесное молчанье, Помолясь на заплаканный крест, Закатилось в глухое скитанье До святых, незапятнанных мест. Заломила черемуха руки, К норке путает след горностай… Сын железа и каменной скуки Попирает берестяный рай.

Рождество избы

От кудрявых стружек пахнет смолью, Духовит, как улей, белый сруб. Крупногрудый плотник тешет колья, На слова медлителен и скуп. Тёпел паз, захватисты кокоры, [337] Крутолоб тесовый шоломок. Будут рябью [338] писаны подзоры [339] И лудянкой [340] выпестрен конек. По стене, как зернь, пройдут зарубки: Сукрест, лапки, крапица, рядки, Чтоб избе-молодке в красной шубке Явь и сонь мерещились – легки. Крепкогруд строитель-тайновидец, Перед ним щепа как письмена: Запоет резная пава с крылец, Брызнет ярь с наличника окна. И когда очёсками кудели Над избой взлохматится дымок — Сказ пойдет о красном древоделе По лесам, на запад и восток.

Из цикла “Поэту Сергею Есенину"

2

Изба – святилище земли, С запечной тайною и раем, По духу росной конопли Мы сокровенное узнаем. На грядке веников ряды — Душа берез зеленоустых… От звезд до луковой гряды Всё в вещем шепоте и хрустах. Земля, как старище-рыбак, Сплетает облачные сети, Чтоб уловить загробный мрак Глухонемых тысячелетий. Предвижу я: как в верше сом, Заплещет мгла в мужицкой длани, — Золотобревный, Отчий дом Засолнцевеет на поляне. Пшеничный колос-исполин Двор осенит целящей тенью… Не ты ль, мой брат, жених и сын, Укажешь путь к преображенью? В твоих глазах дымок от хат, Глубинный сон речного ила, Рязанский маковый закат — Твои певучие чернила. Изба – питательница слов Тебя взрастила не напрасно: Для русских сел и городов Ты станешь Радуницей [341] красной. Так не забудь запечный рай, Где хорошо любить и плакать! Тебе на путь, на вечный май, Сплетаю стих – матерый лапоть.

 

Сергей Клычков

(1889–1937)

Поэт, прозаик и переводчик Сергей Антонович Клычков (наст. фамилия Лешенков) родом из Тверской губернии. Учился в Московском университете. Уже в ранних поэтических сборниках “Песни” (1911) и “Потаенный сад” (1913) заявил о себе как о поэте новокрестьянского направления. Возрождая в отечественной лирике жанр народной песни, развивая мотивы русского предания и сказки, Клычков переосмыслял их в романтическо-символистском плане. С началом Первой мировой войны был призван в армию. В 1921 г. вернулся в Москву, работал в журнале “Красная новь” и издательстве “Круг”.

Революцию Клычков встретил с восторгом, продолжая разрабатывать свое фольклорно-романтическое направление. Но затем из его творчества уходят сказочность и напевность, появляются вечные, философские темы, мотивы прощания и тревоги за сохранность мира природы. С середины 1920-х гг. поэт обращается к прозе (написано 6 романов). Кампания борьбы с “кулацкой литературой” не миновала и Клычкова. Его последняя книжка стихов “В гостях у журавлей” (1930) была злобно встречена критикой. Клычков вынужден был заняться переводами. В 30-е годы выходят его переложения эпических произведений народов СССР. В июле 1937 г. Клычков был арестован и вскоре расстрелян.

Леший

За туманной пеленою, На реке у края Он пасет себе ночное, На рожке играя. Он сидит нога на ногу Да молсёт [342] осоку… Звезд на небе много, много, Высоко, высоко. – Ай-люли! Ай-люли! Весь в серебряной пыли Месяц пал на ковыли! – Ай-люли! Да ай-люли! Задремал в осоке леший — Старичок преклонный… А в бору пылают клены От столетней плеши… А в тумане над лугами Сбилось стадо в кучу, И бычок бодает тучу Красными рогами.

* * *

Была над рекою долина, В дремучем лесу у села, Под вечер, сбирая малину, На ней меня мать родила… В лесной тишине и величьи Меня пеленал полумрак, Баюкало пение птичье, Бегущий ручей под овраг… На ягодах спелых и хмеле, Широко раскрывши глаза, Я слушал, как ели шумели, Как тучи скликала гроза… Мне виделись в чаще хоромы, Мелькали в заре терема, И гул отдаленного грома Меня провожал до дома. Ах, верно, с того я и дикий, С того-то и песни мои — Как кузов лесной земляники Меж ягод с игольем хвои…

* * *

Лель цветами все поле украсил, Все деревья листами убрал. Слышал я, как вчера он у прясел [343] За деревнею долго играл… Он играл на серебряной цевне, [344] И в осиннике смолкли щеглы, Не кудахтали куры в деревне, Лишь заря полыхала из мглы… На Дубне журавли не кричали, Сыч не ухал над чащей лесной, И стояла Дубравна в печали На опушке под старой сосной… Каждый год голубою весною Он плывет, как безвестный рыбак, И над нашей сторонкой лесною Виснет темень – туманы и мрак… Редко солнце из облака выйдет, Редко звезды проглянут в ночи, И не видел никто и не видит На кафтане узорном парчи… Невдомек и веселой молодке, Что сгоняет коров поутру, Чей же парус белеет на лодке, Чей же голос слыхать на ветру?.. Он плывет, и играет на луке Ранний луч золотою стрелой, Но не вспомнят о прадедах внуки, Не помянут отрады былой… Не шелохнут лишь сосны да ели, Не колыхнут вершины берез, И они лишь одни видят Леля, Обступая у берега плес…

* * *

Золотятся ковровые нивы И чернеют на пашнях комли… [345] Отчего же задумались ивы, Словно жаль им родимой земли?.. Как и встарь, месяц облаки водит, Словно древнюю рать богатырь, И за годами годы проходят, Пропадая в безвестную ширь. Та же Русь без конца и без края, И над нею дымок голубой — Что ж и я не пою, а рыдаю Над людьми, над собой, над судьбой? И мне мнится: в предутрии пламя Пред бедою затеплила даль, И сгустила туман над полями Небывалая в мире печаль…

* * *

Над серебряной рекой
Песня

На златом песочке…

Лада плавает в затоне, В очарованной тиши… На реке рыбачьи тони [346] И стеною камыши… И в затоне, как в сулее, [347] Словно в чаше средь полей, Ладе краше, веселее, Веселее и белей… В речку Лада окунулась, Поглядела в синеву, Что-то вспомнилось – взгрустнулось, Что не сбылось наяву… Будто камушки бросая, Лада смотрится в реку, И скользит нога босая Снова в реку по песку… Лада к ивушке присела, И над нею меж ветвей Зыбь туманная висела, Пел печально соловей… И волна с волной шепталась, И катились жемчуга, Где зарей она купалась По-за краю бочага. [348] А вокруг нее русалки, Встав с туманами из вод, По кустам играли в салки И водили хоровод…

* * *

Душа моя, как птица, Живет в лесной глуши, И больше не родится На свет такой души. По лесу треск и скрежет: У нашего села Под ноги ели режет Железный змей-пила. Сожгут их в тяжких горнах, Как грешных, сунут в ад, А сколько бы просторных Настроить можно хат! Прости меня, сквозная Лесная моя весь, И сам-то я не знаю, Как очутился здесь, Гляжу в безумный пламень И твой целую прах За то, что греешь камень, За то, что гонишь страх! И здесь мне часто снится Один и тот же сон: Густая ель-светлица, В светлице хвойный звон, Светлы в светлице сени, И тепел дух от смол, Прилесный скат – ступени, Крыльцо – приречный дол, Разостлан мох дерюгой, И слились ночь и день, И сели в красный угол За стол трапезный – пень… Гадает ночь-цыганка, На звезды хмуря бровь: Где ж скатерть-самобранка, Удача и любовь? Но и она не знает, Что скрыто в строках звезд!.. И лишь с холма кивает Сухой рукой погост…

* * *

И потеряли вехи звезд… Они ж плывут из года в годы И не меняют мест! Наш путь – железная дорога, И нет ни троп уж, ни дорог, Где человек бы встретил Бога И человека – Бог! Летаем мы теперь, как птицы, Приделав крылья у телег, И зверь взглянуть туда боится, Где реет человек! И пусть нам с каждым днем послушней Вода, и воздух, и огонь: Пусть ржет на привязи в конюшне Ильи громовый конь! Пускай земные брони-горы Мы плавим в огненной печи — Но миру мы куем запоры, А нам нужны ключи! Закинут плотно синий полог, И мы, мешая явь и бред, Следим в видениях тяжелых Одни хвосты комет!

* * *

Я устал от хулы и коварства Головой колотиться в бреду, Скоро я в заплотинное царство, Никому не сказавшись, уйду… Мне уж снится в ночи безголосой, В одинокой бессонной тиши, Что спускаюсь я с берега плеса, Раздвигаю рукой камыши… Не беда, что без пролаза тина И Дубна обмелела теперь: Знаю я, что у старой плотины, У плотины есть тайная дверь! Как под осень, опушка сквозная, И взглянуть в нее всякий бы мог, Но и то непреложно я знаю, Что в пробоях тяжелый замок! Что положены сроки судьбою, Вдруг не хлынули б хляби и синь, Где из синих глубин в голубое Полумесяц плывет, словно линь… Вот оно, что так долго в печали Все бросало и в жар и озноб: То ль рыбачий челнок на причале, То ль камкой [349] околоченный гроб! Вот и звезды, как окуни в стае, Вот и лилия, словно свеча… Но добротны плотинные сваи, И в песке не нашел я ключа… Знать, до срока мне снова и снова Звать, и плакать, и ждать у реки: Еще мной не промолвлено слово, Что, как молот, сбивает оковы И, как ключ, отпирает замки.

* * *

Меня раздели донага И достоверной были На лбу приделали рога И хвост гвоздём прибили… Пух из подушки растрясли И вываляли в дёгте, И у меня вдруг отросли И в самом деле когти… И вот я с парою клешней Теперь в чертей не верю, Узнав, что человек страшней И злей любого зверя…

* * *

Пока из слов не пышет пламя И кровь не рвется на дыбы, Я меж бездельем и делами Брожу, как мученик судьбы!.. Не веселит тогда веселье, И дело валится из рук, И только слышен еле-еле Мне сердца дремлющего стук!.. Потянутся лихие годы В глухой и безголосой мгле, Как дым, в осеннюю погоду Прибитый дождиком к земле!.. И в безглагольности суровой, В бессловной сердца тишине Так радостно подумать мне, Что этот мир пошел от слова…

 

Сергей Есенин

(1895–1925)

Сергей Александрович Есенин родился в селе Константинове на Рязанщине. Отсюда берут начало истоки его творчества, главными в котором поэт считал “лирическое чувство” и “образность”. Источник образного мышления он видел в фольклоре, народном языке. Вся метафорика Есенина построена на взаимоотношениях человека и природы, которые, по его мнению, сохранились только в укладе крестьянской жизни. Лучшие его стихотворения ярко запечатлели духовную красоту русского человека. Тончайший лирик, волшебник русского пейзажа, Есенин был удивительно чутким к земным краскам, звукам и запахам. Его емкие и ошеломляюще свежие образы почти всегда являлись настоящим художественным открытием.

Первое стихотворение Есенина было опубликовано в журнале “Мирок” (1914, № 1), а первая книга стихов “Радуница” вышла в 1916 году. Городская жизнь заметно повлияла не только на творческое “я” самого поэта, но и на облик его лирического героя. После революции в трогательной и нежной есенинсикой лирике, подверженной до этого влиянию Клюева и Блока, появляются новые “разбойно-разгульные” черты, сблизившие его с имажинистами. Судьба поэта сложилась трагически. В состоянии депрессии он покончил жизнь самоубийством.

* * *

Выткался на озере алый свет зари. На бору со звонами плачут глухари. Плачет где-то иволга, схоронясь в дупло. Только мне не плачется – на душе светло. Знаю, выйдешь к вечеру за кольцо дорог, Сядем в копны свежие под соседний стог. Зацелую допьяна, изомну, как цвет, Хмельному от радости пересуду нет. Ты сама под ласками сбросишь шелк фаты, Унесу я пьяную до утра в кусты. И пускай со звонами плачут глухари, Есть тоска веселая в алостях зари.

* * *

Го й ты, Русь, моя родная, Хаты – в ризах образа… Не видать конца и края — Только синь сосет глаза. Как захожий богомолец, Я смотрю твои поля. А у низеньких околиц Звонно чахнут тополя. Пахнет яблоком и медом По церквам твой кроткий Спас. И гудит за корогодом [350] На лугах веселый пляс. Побегу по мятой стежке На приволь зеленых лех, [351] Мне навстречу, как сережки, Прозвенит девичий смех. Если крикнет рать святая: “Кинь ты Русь, живи в раю!” Я скажу: “Не надо рая, Дайте родину мою”.

* * *

Устал я жить в родном краю В тоске по гречневым просторам, Покину хижину мою, Уйду бродягою и вором. Пойду по белым кудрям дня Искать убогое жилище. И друг любимый на меня Наточит нож за голенище. Весной и солнцем на лугу Обвита желтая дорога, И та, чье имя берегу, Меня прогонит от порога. И вновь вернуся в отчий дом, Чужою радостью утешусь, В зеленый вечер под окном На рукаве своем повешусь. Седые вербы у плетня Нежнее головы наклонят. И необмытого меня Под лай собачий похоронят. А месяц будет плыть и плыть, Роняя весла по озерам… И Русь все так же будет жить, Плясать и плакать у забора.

Песнь о собаке

Утром в ржаном закуте, [352] Где златятся рогожи в ряд, Семерых ощенила сука, Рыжих семерых щенят. До вечера она их ласкала, Причесывая языком, И струился снежок подталый Под теплым ее животом. А вечером, когда куры Обсиживают шесток, Вышел хозяин хмурый, Семерых всех поклал в мешок. По сугробам она бежала, Поспевая за ним бежать… И так долго, долго дрожала Воды незамерзшей гладь. А когда чуть плелась обратно, Слизывая пот с боков, Показался ей месяц над хатой Одним из ее щенков. В синюю высь звонко Глядела она, скуля, А месяц скользил тонкий И скрылся за холм в полях. И глухо, как от подачки, Когда бросят ей камень в смех, Покатились глаза собачьи Золотыми звездами в снег.

* * *

Запели тесаные дроги, Бегут равнины и кусты. Опять часовни на дороге И поминальные кресты. Опять я теплой грустью болен От овсяного ветерка. И на известку колоколен Невольно крестится рука. О Русь, малиновое поле И синь, упавшая в реку, Люблю до радости и боли Твою озерную тоску. Холодной скорби не измерить, Ты на туманном берегу. Но не любить тебя, не верить — Я научиться не могу. И не отдам я эти цепи, И не расстанусь с долгим сном, Когда звенят родные степи Молитвословным ковылем.

* * *

Не жалею, не зову, не плачу, Все пройдет, как с белых яблонь дым. Увяданья золотом охваченный, Я не буду больше молодым. Ты теперь не так уж будешь биться, Сердце, тронутое холодком, И страна березового ситца Не заманит шляться босиком. Дух бродяжий! ты все реже, реже Расшевеливаешь пламень уст. О моя утраченная свежесть, Буйство глаз и половодье чувств. Я теперь скупее стал в желаньях, Жизнь моя! иль ты приснилась мне? Словно я весенней гулкой ранью Проскакал на розовом коне. Все мы, все мы в этом мире тленны, Тихо льется с кленов листьев медь… Будь же ты вовек благословенно, Что пришло процвесть и умереть.

* * *

Заметался пожар голубой, Позабылись родимые дали. В первый раз я запел про любовь, В первый раз отрекаюсь скандалить. Был я весь – как запущенный сад, Был на женщин и зелие падкий. Разонравилось пить и плясать И терять свою жизнь без оглядки. Мне бы только смотреть на тебя, Видеть глаз злато-карий омут, И чтоб, прошлое не любя, Ты уйти не смогла к другому. Поступь нежная, легкий стан, Если б знала ты сердцем упорным, Как умеет любить хулиган, Как умеет он быть покорным. Я б навеки забыл кабаки И стихи бы писать забросил, Только б тонко касаться руки И волос твоих цветом в осень. Я б навеки пошел за тобой Хоть в свои, хоть в чужие дали… В первый раз я запел про любовь, В первый раз отрекаюсь скандалить.

* * *

Пускай ты выпита другим, Но мне осталось, мне осталось Твоих волос стеклянный дым И глаз осенняя усталость. О, возраст осени! Он мне Дороже юности и лета. Ты стала нравиться вдвойне Воображению поэта. Я сердцем никогда не лгу, И потому на голос чванства Бестрепетно сказать могу, Что я прощаюсь с хулиганством. Пора расстаться с озорной И непокорною отвагой. Уж сердце напилось иной, Кровь отрезвляющею брагой. И мне в окошко постучал Сентябрь багряной веткой ивы, Чтоб я готов был и встречал Его приход неприхотливый. Теперь со многим я мирюсь Без принужденья, без утраты. Иною кажется мне Русь, Иными кладбища и хаты. Прозрачно я смотрю вокруг И вижу там ли, здесь ли, где-то ль, Что ты одна, сестра и друг, Могла быть спутницей поэта. Что я одной тебе бы мог, Воспитываясь в постоянстве, Пропеть о сумерках дорог И уходящем хулиганстве.

* * *

Вечер черные брови насопил. Чьи-то кони стоят у двора. Не вчера ли я молодость пропил? Разлюбил ли тебя не вчера? Не храпи, запоздалая тройка! Наша жизнь пронеслась без следа. Может, завтра больничная койка Упокоит меня навсегда. Может, завтра совсем по-другому Я уйду, исцеленный навек, Слушать песни дождей и черемух, Чем здоровый живет человек. Позабуду я мрачные силы, Что терзали меня, губя. Облик ласковый! Облик милый! Лишь одну не забуду тебя. Пусть я буду любить другую, Но и с нею, с любимой, с другой, Расскажу про тебя, дорогую, Что когда-то я звал дорогой. Расскажу, как текла былая Наша жизнь, что былой не была… Голова ль ты моя удалая, До чего ж ты меня довела?

Письмо матери

Ты жива еще, моя старушка? Жив и я. Привет тебе, привет! Пусть струится над твоей избушкой Тот вечерний несказанный свет. Пишут мне, что ты, тая тревогу, Загрустила шибко обо мне, Что ты часто ходишь на дорогу В старомодном ветхом шушуне. И тебе в вечернем синем мраке Часто видится одно и то ж: Будто кто-то мне в кабацкой драке Саданул под сердце финский нож. Ничего, родная! Успокойся. Это только тягостная бредь. Не такой уж горький я пропойца, Чтоб, тебя не видя, помереть. Я по-прежнему такой же нежный И мечтаю только лишь о том, Чтоб скорее от тоски мятежной Воротиться в низенький наш дом. Я вернусь, когда раскинет ветви По-весеннему наш белый сад. Только ты меня уж на рассвете Не буди, как восемь лет назад. Не буди того, что отмечталось, Не волнуй того, что не сбылось, — Слишком раннюю утрату и усталость Испытать мне в жизни привелось. И молиться не учи меня. Не надо! К старому возврата больше нет. Ты одна мне помощь и отрада, Ты одна мне несказанный свет. Так забудь же про свою тревогу, Не грусти так шибко обо мне. Не ходи так часто на дорогу В старомодном ветхом шушуне.

* * *

Мы теперь уходим понемногу В ту страну, где тишь и благодать. Может быть, и скоро мне в дорогу Бренные пожитки собирать. Милые березовые чащи! Ты, земля! И вы, равнин пески! Перед этим сонмом уходящих Я не в силах скрыть моей тоски. Слишком я любил на этом свете Все, что душу облекает в плоть. Мир осинам, что, раскинув ветви, Загляделись в розовую водь! Много дум я в тишине продумал, Много песен про себя сложил, И на этой на земле угрюмой Счастлив тем, что я дышал и жил. Счастлив тем, что целовал я женщин, Мял цветы, валялся на траве И зверье, как братьев наших меньших, Никогда не бил по голове. Знаю я, что не цветут там чащи, Не звенит лебяжьей шеей рожь. Оттого пред сонмом уходящих Я всегда испытываю дрожь. Знаю я, что в той стране не будет Этих нив, златящихся во мгле. Оттого и дороги мне люди, Что живут со мною на земле.

* * *

Отговорила роща золотая Березовым веселым языком, И журавли, печально пролетая, Уж не жалеют больше ни о ком. Кого жалеть? Ведь каждый в мире странник — Пройдет, зайдет и вновь оставит дом. О всех ушедших грезит конопляник С широким месяцем над голубым прудом. Стою один среди равнины голой, А журавлей относит ветер в даль, Я полон дум о юности веселой, Но ничего в прошедшем мне не жаль. Не жаль мне лет, растраченных напрасно, Не жаль души сиреневую цветь. В саду горит костер рябины красной, Но никого не может он согреть. Не обгорят рябиновые кисти, От желтизны не пропадет трава, Как дерево роняет тихо листья, Так я роняю грустные слова. И если время, ветром разметая, Сгребет их все в один ненужный ком… Скажите так… что роща золотая Отговорила милым языком.

Из цикла “Персидские мотивы”

* * *

Никогда я не был на Босфоре, Ты меня не спрашивай о нем. Я в твоих глазах увидел море, Полыхающее голубым огнем. Не ходил в Багдад я с караваном, Не возил я шелк туда и хну. Наклонись своим красивым станом, На коленях дай мне отдохнуть. Или снова, сколько ни проси я, Для тебя навеки дела нет, Что в далеком имени – Россия — Я известный, признанный поэт. У меня в душе звенит тальянка, При луне собачий слышу лай. Разве ты не хочешь, персиянка, Увидать далекий, синий край? Я сюда приехал не от скуки — Ты меня, незримая, звала. И меня твои лебяжьи руки Обвивали, словно два крыла. Я давно ищу в судьбе покоя, И хоть прошлой жизни не кляну, Расскажи мне что-нибудь такое Про твою веселую страну. Заглуши в душе тоску тальянки, Напои дыханьем свежих чар, Чтобы я о дальней северянке Не вздыхал, не думал, не скучал. И хотя я не был на Босфоре — Я тебе придумаю о нем. Все равно – глаза твои, как море, Голубым колышутся огнем.

* * *

Клен ты мой опавший, клен заледенелый, Что стоишь нагнувшись под метелью белой? Или что увидел? Или что услышал? Словно за деревню погулять ты вышел. И, как пьяный сторож, выйдя на дорогу, Утонул в сугробе, приморозил ногу. Ах, и сам я нынче чтой-то стал нестойкий, Не дойду до дома с дружеской попойки. Там вон встретил вербу, там сосну приметил, Распевал им песни под метель о лете. Сам себе казался я таким же кленом, Только не опавшим, а вовсю зеленым. И, утратив скромность, одуревши в доску, Как жену чужую, обнимал березку.

* * *

Ты меня не любишь, не жалеешь, Разве я немного не красив? Не смотря в лицо, от страсти млеешь, Мне на плечи руки опустив. Молодая, с чувственным оскалом, Я с тобой не нежен и не груб. Расскажи мне, скольких ты ласкала? Сколько рук ты помнишь? Сколько губ? Знаю я – они прошли как тени, Не коснувшись твоего огня, Многим ты садилась на колени, А теперь сидишь вот у меня. Пусть твои полузакрыты очи И ты думаешь о ком-нибудь другом, Я ведь сам люблю тебя не очень, Утопая в дальнем дорогом. Этот пыл не называй судьбою, Легкодумна вспыльчивая связь, — Как случайно встретился с тобою, Улыбнусь, спокойно разойдясь. Да и ты пойдешь своей дорогой Распылять безрадостные дни, Только нецелованных не трогай, Только негоревших не мани. И когда с другим по переулку Ты пройдешь, болтая про любовь, Может быть, я выйду на прогулку, И с тобою встретимся мы вновь. Отвернув к другому ближе плечи И немного наклонившись вниз, Ты мне скажешь тихо: “Добрый вечер…” Я отвечу: “Добрый вечер, miss”. И ничто души не потревожит, И ничто ее не бросит в дрожь, — Кто любил, уж тот любить не может, Кто сгорел, того не подожжешь.

* * *

До свиданья, друг мой, до свиданья. Милый мой, ты у меня в груди. Предназначенное расставанье Обещает встречу впереди. До свиданья, друг мой, без руки, без слова. Не грусти и не печаль бровей, — В этой жизни умирать не ново, Но и жить, конечно, не новей.