Поэзия Серебряного века (Сборник)

Рок Рюрик

Ходасевич Владислав Фелицианович

Каменский Василий Васильевич

Лившиц Бенедикт Константинович

Сельвинский Илья Львович

Цветаева Марина Ивановна

Шершеневич Вадим Габриэлевич

Волошин Максимилиан Александрович

Бальмонт Константин Дмитриевич

Крученых Алексей Елисеевич

Шенгели Георгий Аркадьевич

Кузмин Михаил Алексеевич

Хлебников Велимир

Клычков Сергей Антонович

Адамович Георгий Викторович

Большаков Константин Аристархович

Эрберг Конст.

Нарбут Владимир Иванович

Аксенова Сусанна Георгиевна

Клюев Николай Алексеевич

Гнедов Василиск

Игнатьев Иван Васильевич

Введенский Александр Иванович

Бурлюк Давид Давидович

Городецкий Сергей Митрофанович

Асеев Николай Николаевич

Третьяков Сергей Михайлович

Заболоцкий Николай Алексеевич

Антология

Мережковский Дмитрий Сергеевич

Минский Николай Максимович

Соловьев Владимир Сергеевич

Сологуб Федор

Северянин Игорь

Парнок София Яковлевна

Кирсанов Семён Исаакович

Ивнев Рюрик

Иванов Георгий Владимирович

Гиппиус Зинаида Николаевна

Черный Саша

Белый Андрей

Багрицкий Эдуард

Бунин Иван Алексеевич

Брюсов Валерий Яковлевич

Зенкевич Михаил Александрович

Гумилев Николай Степанович

Анненский Иннокентий Федорович

Иванов Вячеслав Иванович

Липскеров Константин Абрамович

Хармс Даниил Иванович

Пастернак Борис Леонидович

Блок Александр Александрович

Есенин Сергей Александрович

Лохвицкая Надежда Александровна

Мариенгоф Анатолий Борисович

Маяковский Владимир Владимирович

Мандельштам Осип Эмильевич

Ахматова Анна

Кубофутуризм (“Гилея”)

 

 

Кубофутуризм – направление в искусстве 1910-х гг., наиболее характерное для русского художественного авангарда тех лет, стремившееся соединить принципы кубизма (разложение предмета на составляющие структуры) и футуризма (развитие предмета в “четвертом измерении”, т. е. во времени).

Когда заходит речь о русском футуризме, то сразу приходят на ум имена кубофутуристов – участников группы “Гилея”. Они запомнились и своим вызывающим поведением, и шокирующим внешним видом (знаменитая желтая кофта Маяковского, розовые сюртуки, пучки редиски и деревянные ложки в петлицах, раскрашенные неведомыми знаками лица, эпатажные выходки во время выступлений), и скандальными манифестами и резкими полемическими выпадами против литературных оппонентов, и тем, что в их ряды входил Владимир Маяковский, единственный из футуристов, “не гонимый” в советское время.

В 1910-х годах прошлого века известность “гилейцев” действительно превосходила остальных представителей этого литературного течения. Возможно, потому, что их творчество наиболее соответствовало канонам авангарда.

“Гилея” – первая футуристическая группа. Они называли себя также “кубофутуристы” или “будетляне” (это название предложил Хлебников). Годом ее основания принято считать 1908-й, хотя основной состав сложился в 1909–1910 гг. “Мы и не заметили, как стали гилейцами. Это произошло само собой, по общему молчаливому соглашению, точно так же, как, осознав общность наших целей и задач, мы не принесли друг другу ганнибаловых клятв в верности каким бы то ни было принципам”. Поэтому постоянного состава у группы не было.

В начале 1910 года в Петербурге “Гилея” заявила о своем существовании в составе Д. и Н. Бурлюков, В. Хлебникова, В. Маяковского, В. Каменского, Е. Гуро, А. Крученых и Б. Лившица. Именно они стали представителями наиболее радикального фланга русского литературного футуризма, который отличался революционным бунтом, оппозиционной настроенностью против буржуазного общества, его морали, эстетических вкусов, всей системы общественных отношений.

Кубофутуризм принято считать результатом взаимовлияния поэтов-футуристов и живописцев-кубистов. Действительно, литературный футуризм был тесно связан с авангардными художественными группировками 1910-х годов, такими как “Бубновый валет”, “Ослиный хвост”, “Союз молодежи”. Активное взаимодействие поэзии и живописи, безусловно, явилось одним из важнейших стимулов формирования кубофутуристической эстетики.

Первым совместным выступлением кубофутуристов в печати стал поэтический сборник “Садок судей”, фактически определивший создание группы “Гилея”. В числе авторов альманаха Д. и Н. Бурлюки, Каменский, Хлебников, Гуро, Ек. Низен и др. Иллюстрации выполнили Д. и В. Бурлюки.

Идея исчерпанности культурной традиции прежних веков была исходным пунктом эстетической платформы кубофутуристов. Программным стал их манифест, носивший намеренно скандальное название “Пощечина общественному вкусу”. В нем декларировался отказ от искусства прошлого, звучали призывы “сбросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч., и проч. с парохода современности”.

Впрочем, несмотря на достаточно резкий тон и полемический стиль манифеста, в альманахе было высказано немало идей о путях дальнейшего развития искусства, сближения поэзии и живописи. За внешней бравадой его авторов стояло серьезное отношение к творчеству. И знаменитая эпатажная фраза о Пушкине, не допускающая, казалось бы, иных интерпретаций, объяснялась Хлебниковым, которому, собственно, и принадлежала, совсем по-другому: “Будетлянин – это Пушкин в освещении мировой войны, в плаще нового столетия, учащий праву столетия смеяться над Пушкиным XIX века” и звучала уже совсем не эпатажно. В другой декларации (1913 г.) Хлебников писал: “Мы оскорблены искажением русских глаголов переводными значениями. Мы требуем раскрыть пушкинские плотины и сваи Толстого для водопадов и потоков черногорских сторон надменного русского языка… Помимо завываний многих горл, мы говорим: “И там и здесь одно море””. А. Е. Парнис, комментируя это высказывание, констатирует: “Декларативный тезис Хлебникова, внешне направленный против классиков – Пушкина и Толстого, против их языковых канонов, на самом деле диалектически обращен к их же авторитету, в первую очередь к Пушкину: хлебниковская метафора “одно море” явно восходит к известному пушкинскому “Славянские ль ручьи сольются в русском море?””.

В том же духе высказывается другой футурист, С. Третьяков:

“Издевка над кумирами: Пушкиным и Лермонтовым и т. д. – это… прямой удар по тем мозгам, которые, впитав в себя со школьной скамьи дух ленивой авторитарности, никогда не пытались дать себе отчета о той воистину футуристической роли, которую для своего времени сыграл хотя бы охальник Пушкин, принесший в офранцуженные салоны по существу самую простонародную частушку, а теперь, через сто лет, разжеванный и привычный, сделался аршином изящного вкуса и перестал быть динамитом! Не Пушкин мертвый, в академических томах и на Тверском бульваре, а живой сегодняшний Пушкин, через столетие живущий с нами в словесных и идейных взрывах футуристов, продолжающих сегодня работу, которую он проделывал над языком позавчера…”.

Публикация “Пощечины” была воспринята общественностью в основном отрицательно, как факт безнравственности и дурновкусия. Но кубофутуристы считали, что издание этой книги официально утвердило футуризм в России (хотя само слово “футуризм” в тексте не упоминалось ни разу).

В феврале 1913 г. в том же издательстве выходит (тоже на обоях, но в увеличенном формате) “Садок судей II”. Если в первом манифесте речь шла в основном об идеологии футуристов, то здесь – о поэтических приемах, способных осуществить эти идеи на практике.

Один из основоположников течения, В. Хлебников активно занимался революционными преобразованиями в области русского языка. Он писал: “Найти, не разрывая круга корней, волшебный камень превращенья всех славянских слов одно в другое, свободно плавить славянские слова – вот мое первое отношение к слову. Это самовитое слово вне быта и жизненных польз. Увидя, что корни лишь призрак<и>, за которыми стоят струны азбуки, найти единство вообще мировых языков, построенное из единиц азбуки, – мое второе отношение к слову”.

Хлебников, стремясь расширить границы языка и его возможности, много работал над созданием новых слов. Согласно его теории, слово лишается смыслового значения, приобретая субъективную окраску: “Гласные мы понимаем, как время и пространство (характер устремления), согласные – краска, звук, запах”.

Само понятие смысла слова с уровня звуковой ассоциации отныне переместилось на уровни графических построений и связей внутри одного слова по структурным признакам. Лексическое обновление литературных текстов теперь достигалось внесением в него вульгаризмов, терминов технического характера, изобретением непривычных словосочетаний, отказом от знаков препинания. Одни поэты производили новые слова из старых корней (Хлебников, Каменский, Гнедов), другие раскалывали их рифмой (Маяковский), третьи с помощью стихотворного ритма придавали словам неправильные ударения (Крученых). Все это вело к депоэтизации языка.

Вслед за синтаксическими смещениями начали возникать смещения смысловые. Это проявлялось в нарочитой нестыковке фраз, в замене необходимого по смыслу слова противоположным ему по значению.

Большую роль играло теперь визуальное воздействие стихотворения. “Мы стали придавать содержание словам по их начертательной и фонетической характеристике. <…> Во имя свободы личного случая мы отрицаем правописание. Мы характеризуем существительное не только прилагательными… но и другими частями речи, также отдельными буквами и числами”. Суть стихотворчества переместилась с вопросов “содержания” текста на вопросы “формы” (“не что, а как ”). Для этого футуристы применяли фигурное построение стиха, где активно использовалась приемы рифмовки не конечных, а начальных слов, а также внутренние рифмы или способ расположения строк “лесенкой”.

Проявляя обостренное чутье к слову, футуристы доходили до абсурда, занимаясь конструированием. Особое значение они придавали словотворчеству, “самовитому слову”. В программной статье “Слово как таковое” были приведены заумные строки:

Дыр бул щыл убешщур скум вы со бу р л эз

Их автор, А. Крученых утверждал, что “в этом пятистишии более русского национального, чем во всей поэзии Пушкина”.

Результатом подобной деятельности футуристов явился небывалый всплеск словотворчества, что в конце концов привело к созданию теории “заумного языка” – зауми.

В литературном плане заумь являлась своеобразной акцией в защиту “самовитого слова” против того подчиненного значения, которое имело слово в поэтике символизма, где оно играло лишь подсобную роль в создании символа и где поэтическая лексика была чрезвычайно строго отделена от словаря разговорной речи.

В статье Л. Тимофеева, характеризующей данное явление, говорится, что “уже акмеизм значительно раздвинул свои словарные границы, еще дальше шел эгофутуризм. Не удовлетворяясь включением в поэтический словарь разговорного языка, кубофутуризм еще более расширял его лексические и звуковые возможности, идя по двум линиям: первая линия – создание новых слов из старых корней (в этом случае значение слова сохранялось), вторая линия, т. е. именно заумь – создание новых звуковых комплексов, лишенных значения, – доводившая этот процесс возвращения слову его “прав” до абсурда”.

Заумь явилась одним из основных творческих принципов русского кубофутуризма. В “Декларации заумного языка” Хлебников, Г. Петников и Крученых так определяли сущность зауми: “Мысль и речь не успевают за переживанием вдохновенного, поэтому художник волен выражаться не только общим языком… но и личным… и языком, не имеющим определенного значения (не застывшим), заумным. Общий язык связывает, свободный – позволяет выразиться полнее. Заумь пробуждает и дает свободу творческой фантазии, не оскорбляя ее ничем конкретным”.

Заумь, таким образом, представляется или сочетанием звуков, не имеющих значения, или таковых же слов. Новаторство футуристов являлось оригинальным, но, как правило, было лишено здравого смысла. М. Вагнер отмечает, что “от одного словесного корня футуристы производили целый ряд неологизмов, которые, однако, не вошли в живой, разговорный язык. Хлебников считался открывателем словесных “Америк”, поэтом для поэтов. Он обладал тонким чувством слова <…> в направлении поисков новых слов и словосочетаний. Например, от основы глагола “любить” он создал 400 новых слов, из которых, как и следовало ожидать, ни одно не вошло в поэтический обиход”.

Новаторская поэтика Хлебникова была созвучна устремлениям будетлян. После выхода “Садка судей II” стали появляться другие коллективные и индивидуальные сборники столь же эпатирующего свойства, где публиковались и обсуждались стихи футуристов: “Дохлая луна”, “Рыкающий Парнас”, “Танго с коровами”, “Взорваль”, “Я!”, “Затычка”, “Требник троих” и другие.

Впрочем, у набиравшего силу движения тут же появилась масса эпигонов и подражателей, пытающихся на волне модного литературного течения превратить свои опусы в ходовой товар, не чуждый этакого “модерна”, и забывающих, что подражание полезно только для учебы. И можно вполне согласиться с утверждением О. Рыковой о том, что “поэты-футуристы, несмотря на общность предъявленных манифестов, безусловно различались творческими исканиями и глубиной. Бездарности пользовались одним лишь эпатажем, а истинные поэты со временем “переросли” существующее движение и остались в литературном процессе конкретными личностями – по-другому и быть не могло”.

Весной 1914 года была предпринята попытка создать “официоз” кубофутуризма, каким должен был стать “Первый журнал русских футуристов”, вышедший в созданном братьями Бурлюками “Издательстве первого журнала русских футуристов”. Но издание прекратилось после первого номера – началась война.

Это самым непосредственным образом коснулось “Гилеи”, которая к концу 1914 года прекратила свое существование как единая группа. Ее члены пошли каждый своим путем. Многие футуристы покинули Москву и Петроград, скрываясь от призыва, либо, напротив, попав на фронт.

Молодежь, в мирное время составлявшая основную благодатную аудиторию футуристов, была мобилизована. Интерес в обществе к “футуристическим дерзостям” стал быстро падать.

При всех кардинальных внешних различиях история кубофутуризма в России поразительно напоминает судьбу русского символизма. Такое же яростное непризнание на первых порах, тот же шум при рождении (у футуристов только значительно более сильный, перераставший в скандал). Вслед за этим быстрое признание передовых слоев литературной критики, триумф, огромные надежды. Внезапный срыв и падение в пропасть в тот момент, когда казалось, что перед ним открылись небывалые доселе в русской поэзии возможности и горизонты.

Исследуя футуризм на заре его зарождения, Николай Гумилев писал: “Мы присутствуем при новом вторжении варваров, сильных своею талантливостью и ужасных своею небрезгливостью. Только будущее покажет, “германцы” ли это, или… гунны, от которых не останется и следа”.

Что ж, сегодня, по прошествии почти столетия, можно с уверенностью сказать, что искусство многих “будетлян” выдержало испытание временем.

 

Давид Бурлюк

(1882–1967)

Давид Давидович Бурлюк, “лучший художник среди поэтов и лучший поэт среди художников”, как он сам себя рекомендовал, был на самом деле лучшим продюсером начала XX века. Начинал Бурлюк как художник, даже участвовал в знаменитой выставке “Бубновый валет” (декабрь 1910) и в дальнейшем являлся активным членом одноименного художественного общества. Тогда же Бурлюк принял участие в первых поэтических альманахах – “Студия импрессионистов” и “Садок судей”, которые явились началом русского футуризма.

Он же, как принято сейчас говорить, “раскрутил” успешный проект под названием “Гилея”, объединив вокруг себя группу поэтов и художников, названных впоследствии кубофутуристами. Главной “звездой” Бурлюка стал Маяковский, которого, по словам Шершеневича, “он поднес на блюде публике, разжевал и положил в рот. Он был хорошим поваром футуризма и умел “вкусно подать” поэта”. Именно его скандальная фигура в глазах общественности стала воплощением сущности футуризма.

В 1918 г. Бурлюк покинул Москву, гастролировал по городам Сибири и Дальнего Востока, пропагандируя творчество футуристов. В 1920 г. уехал в Японию, а оттуда в 1922-м – на постоянное жительство в США.

* * *

Ор. 30.

Внизу журчит источник светлый, Вверху опасная стезя, Созвездия вздымают метлы, Над тихой пропастью скользя. Мы все приникли к коромыслам Под блеском ясной синевы, Не уклоняяся от смысла И Я, и ТЫ, и МЫ, и Вы.

* * *

Ор. 8.

Шестиэтажный возносился дом Чернели окна скучными рядами И ни одно не вспыхнуло цветком Звуча знакомыми следами. О сколько взглядов пронизало ночь И бросилось из верхних этажей. Безумную оплакавшие дочь Под стук не спящих сторожей. Дышавшая на свежей высоте Глядя в окно под неизвестной крышей Сколь ныне чище ты и жертвенно святей Упавши вниз ты вознеслася выше. [158]

* * *

Ор. 9.

Немая ночь людей не слышно В пространствах царствие зимы. Здесь вьюга наметает пышно Гробницы белые средь тьмы Где фонари где с лязгом шумным Скользят кошмарно поезда Твой взгляд казался камнем лунным Он как погасшая звезда. Как глубоко под черным снегом Прекрасный труп похоронён. Промчись промчись же шумным бегом В пар увиясь со всех сторон.

Праздно голубой

Зеленый дух, метнул как смело камень В глубь озера, где спали зеркала, Взгляни теперь, как ярый вспыхнул пламень, Где тусклая гнездилась мгла. Как бессердечен ты, во мне проснулась жалость К виденьям вод, разрушенным тобой. Тебя сей миг сдержать хотелось малость Над бездной праздно голубой.

Лето

Ленивой лани ласки лепестков Любви лучей лука Листок летит лиловый лягунов Лазурь легка Ломаются летуньи листокрылы Лепечут ЛОПАРИ ЛАЗОРЕВЫЕ ЛУН Лилейные лукавствуют леилы Лепотствует ленивый лгун Ливан лысейший летний ларь ломая Литавры лозами лить лапы левизну Лог лексикон лак люди лая Любовь лавины = латы льну.

* * *

Поля черны, поля темны Влеки влеки шипящим паром. Прижмись доскам гробовым нарам — Часы протяжны и грустны. Какой угрюмый полустанок — Проклятый остров средь морей, Несчастный каторжник приманок, Бегущий зоркости дверей. Плывет коптящий стеарин, Вокруг безмерная Россия , Необозначенный Мессия Еще не созданных годин.

* * *

Ор. 59.

Корпи писец хитри лабазник Ваш проклят мерзостный удел Топчи венец мой-безобразник Что онаглел у сытых дел Я всё запомню непреклонно И может быть когда нибудь Стилет отплаты пораженной Вонзит вам каменную грудь

«Копья весны»

Ор. 68.

Звени пчела порхая над цветами Жизнь тяжела – построена не нами Проклятый труд гнетет нас с колыбели Одни умрут другие вновь запели Прискучили слова озлоблены напевы И терпим мы едва призыв трескучей девы Звени пчела трудяся с колыбели Жизнь тяжела объятиях метели

И. А. Р. [159]

Ор. 75.

Каждый молод молод молод В животе чертовский голод Так идите же за мной… За моей спиной Я бросаю гордый клич Этот краткий спич! Будем кушать камни травы Сладость горечь и отравы Будем лопать пустоту Глубину и высоту Птиц, зверей, чудовищ, рыб, Ветер, глины, соль и зыбь! Каждый молод молод молод В животе чертовский голод Все что встретим на пути Может в пищу нам идти.

* * *

Закат маляр широкой кистью Небрежно выкрасил дома Не побуждаемый корыстью Трудолюбивый не весьма И краска эта так непрочна Она слиняла и сошла Лишь маляра стезя порочна К забавам хмельным увела

* * *

Солнцу светить ведь не лень, Ветру свистеть незадача, Веточку выбросит пень, Море жемчужину, плача. Мне же не жалко часов, Я не лишуся охоты Вечно разыскивать слов Дружно шагающих роты…

* * *

Ушел и бросил беглый взгляд Неуловимого значенья, И смутно окрылился зад Им зарожденного влеченья, Проткнулась тощая стезя И заколдованные злаки Лишь рвутся следом, егозя, Воспоминанья раки.

* * *

Звуки на а широки и просторны, Звуки на и высоки и проворны, Звуки на у, как пустая труба, Звуки на о, как округлость горба, Звуки на е, как приплюснутость мель, Гласных семейство смеясь просмотрел.

* * *

Кинулся – камни, а щелях живут скорпионы… Бросился бездну, а зубы проворной акулы… Скрыться высотах? – разбойников хищных аулы. Всюду таится Дух Гибели вечнобессонной!

 

Василий Каменский

(1884–1961)

Василий Васильевич Каменский – поэт, прозаик, художник, пропагандист нового искусства. Входил в группу футуристов, где занимал ведущие позиции. В своих стихах он стремился объединить слово и изображение, использовал комбинации различных шрифтов и вводил в произведения графические элементы, добиваясь чтобы литературный текст воспринимался еще и как произведение изобразительного искусства.

Каменского завораживало обращение к истокам слова: звукоподражательные образы (чурлю-журль, циинь-цивью), тавтологии (развеснилась весна, колоколят колокола) и подобные им слово– и звукосопряжения не просто расширяют музыкальное пространство его стиха, но и создают иллюзию слитности всего со всем в первичном ощущении природы. Лучшие стихи Каменского, безудержно эмоциональные, пронизаны волей и ветром, удалью и силой.

В кабаке

Душно. Накурено. Пестрые звуки Праздно-болтливых гостей. С музыкой пошлой безумства и скуки Дико сплелись… Ах, скорей Только б скорей облегчить эти муки… Жизнь – тоска! Пей… Тусклые лица, сухие, измятые, В волнах табачных горят. Громко смеются тоскою объятые, Весело все говорят. Все об одном, как слепые, заклятые: Жизнь – тоска! Пей… Женщин холодные, пошлые ласки, Скорбь в искаженных чертах, Пьяные слезы, дешевые краски, Правда на лживых устах. Все здесь слилось в вихре огневой пляски. Жизнь – тоска! Пей…

Морская

Есть страна Дальняя Есть страна Дания Есть имя Анния Есть имя – Я. В пальмах раскинута Синь – Океания Синь – Абиссиния Синь – Апельсиния Синь – облака. Где-то покинута Девушка с острова Острая боль глубока. Девушка Анния Мною покинута Жить и томиться В шатре рыбака. Может вернусь я Может погибну Может другую Найду полюблю. Девушку Аннию Раннею грустью Раннему устью — Отдам кораблю. Девушки – девушки Рыжие девушки Вы для поэта — Березовый сок. В море трава ли Чайки летали Чайки играли Целовали песок.

Сарынь на кичку! [160]

(Из поэмы “Степан Разин”)

А ну, вставайте, Подымайте паруса, Зачинайте Даль окружную, Звонким ветром Раздувайте голоса, Затевайте Песню дружную. Эй, кудрявые, На весла налегай — Разом Ухнем, Духом Бухнем, Наворачивай на гай. Держи Май Разливье Май, — Дело свое сделаем, — Пуще Гуще Нажимай, Нажимай на левую. На струг вышел Степан — Сердцем яростным пьян. Волга – синь-океан. Заорал атаман: “Сарынь на кичку!” Ядреный лапоть Пошел шататься По берегам. Сарынь на кичку! В Казань! В Саратов! В дружину дружную На перекличку, На лихо лишное Врагам! Сарынь на кичку! Бочонок с брагой Мы разопьем У трех костров, И на привольи Волжской брагой Зарядим пир У островов, Сарынь На Кичку! Ядреный лапоть, Чеши затылок У перса-пса. Зачнем С низовья Хватать, Царапать И шкуру драть — Парчу с купца. Сарынь На кичку! Кистень за пояс, В башке гудит Разгул до дна. Свисти! Глуши! Зевай! Раздайся! Слепая стерва, Не попадайся! Вва! Сарынь на кичку! Прогремели горы. Волга стала Шибче течь. Звоном отзвенели Острожные затворы. Сыпалась горохом По воде картечь.

Грустинница

А. Коонен —

Вашей пластической солнцевейности

О не грусти грустинница У грустного окна — В небе льет вестинница Весеннится луна. Цветут дороги бросные Качаются для гроз — Твои ресницы росные Венчаются для слёз. А розы в мае майные В ветвинностях близки Желанья неутайные Девинности тоски. Пойми покой томительный В мерцании огней — Вино свирели длительно Перед лампадой дней. В твою ли девью келию Мне грешному войти — Ведь все равно к веселию Мне не найти пути. О негрусти грустинница — Я тоже одинок — Томись и спи невинница Жених твой грустноок.

Эмигрант качается изысканно

К. Д. Бальмонту —

кто всегда цветет Юностью

Из Англии по Атлантическому океану На корабле плыву домой. Я накурился и немного пьяный Качаюсь бешено с кормой. Вся – как бердслейская виньетка [162] — Незнаю молодо или старо — На палубе сидит брюнетка С шотландских островов. Гуд дэй. Приподнимаю шляпу Небрежно кэпстэном [163] дымя — У ног ее терьерик лижет лапу Своей уютностью томя. Брюнетка что то говорит И хочется мне петь. На солнце золотом горит Начищенная медь. Я на барьер слегка прилег Встречая вихрь течений Мой глаз прищуренный далек От пошлых приключений. В России тягостный царизм Скатился в адский люк — Теперь царит там футуризм Каменский и Бурлюк. Брюнетка что то говорит. Румяна – как заря. И я готов держать пари Что вообще все зря. У мачты белый капитан Уперся вдруг в бинокль. Какой то пьяный шарлатан Рисуется в монокль. Какое дело мне до всех — Уайльд иль Дарвин Чарльз. И лень подумать – в чем успех. Насвистываю вальс. В России буду жить в лесу Охотиться на зайцев. Есть ветчину и колбасу И огурцы и яйца. Мои культурные пути Полны чудес наитий. Я гордо славлю примитив — Гогена на Таити. Брюнетка снова говорит. Гуд бай. Мне надоело. Скорей бы ночь на фонари Чулки свои надела.

Метель

Лиде Цеге – звучальной встрече

Инеет иней. Кружится снежно В окно мятежная метель. Я слышу Имя — Сквозь свист небрежный — Святое имя, как мой Апрель. Инеет иней. Снегом звездным Плетутся в окнах кружева. Я слышу Имя. Сном морозным Моя судьба закружена. Инеет иней. Я будто путник Сбился с дороги и без огня. Я слышу Имя — Как струны лютни — Чудо спасет Поэта меня. Инеет иней. И я один ведь И ты ведь лебедь – Всегда одна. Пьянеет Имя. Я тоже лебедь На небе жолтая луна видна. Инеет иней. В своей избушке Я у окошка – весь роковой. Я слышу имя. Тепло к подушке Прижался белой головой. Инеет иней. Взвивает снова Метет мятежная метель. Я слышу снежно слово Кинь ей — Отдай свирельный свой Апрель. Инеет иней. Утром солнечным Пусть увезет судьба хранимая. Я слышу Имя. Путем окольничным Приеду вольничать любимая.

 

Велимир Хлебников

(1885–1922)

“Колумб новых поэтических материков”, по выражению Маяковского, создатель “целой периодической системы слова” – Велимир (Виктор Владимирович) Хлебников при жизни был признан не многими. Поэт-экспериментатор – он много сделал в области реформы поэтического языка. Он, как писал Мандельштам, “возился со словами, как крот, он прорыл… ходы для будущего на целое столетие”.

До сих пор считается, что уникальный характер творчества Хлебникова затрудняет восприятие его поэзии для широкого круга читателей. Хлебников использовал свободный интонационный стих, искал новые типы рифм, стремился постигнуть внутренний смысл слов, изобретал неологизмы, сохраняя при этом пристрастие к архаической лексике.

* * *

Там, где жили свиристели, Где качались тихо ели, Пролетели, улетели Стая легких времирей. Где шумели тихо ели, Где поюны крик пропели, Пролетели, улетели Стая легких времирей. В беспорядке диком теней, Где, как морок старых дней, Закружились, зазвенели Стая легких времирей. Стая легких времирей! Ты поюнна и вабна, Душу ты пьянишь, как струны, В сердце входишь, как волна! Ну же, звонкие поюны, Славу легких времирей!

* * *

Вечер. Тени. Сени. Лени. Мы сидели, вечер пья. В каждом глазе – бег оленя, В каждом взоре – лет копья. И когда на закате кипела вселенская ярь, Из лавчонки вылетел мальчонка, Провожаемый возгласом: “Жарь!” И скорее справа, чем правый, Я был более слово, чем слева.

Заклятие смехом

Ор. № 2

О, рассмейтесь, смехачи! О, засмейтесь, смехачи! Что смеются смехами, что смеянствуют смеяльно, О, засмейтесь усмеяльно! О, рассмешищ надсмеяльных – смех усмейных смехачей! О, иссмейся рассмеяльно, смех надсмейных смеячей! Смейево, смейево, Усмей, осмей, смешики, смешики, Смеюнчики, смеюнчики. О, рассмейтесь, смехачи! О, засмейтесь, смехачи!

* * *

Ор. № 13

Бобэ о би пелись губы Вээ о ми пелись взоры Пиэ э о пелись брови Лиэ э эй пелся облик Гзи-гзи-гз э о пелась цепь Так на холсте каких-то соответствий Вне протяжения жило Лицо.

* * *

Мои глаза бредут, как осень, По лиц чужим полям, Но я хочу сказать вам – мира осям: “Не позволям”. Хотел бы шляхтичем на сейме, Руку положив на рукоятку сабли, Тому, отсвет желаний чей мы, Крикнуть, чтоб узы воль ослабли. Так ясновельможный пан Сапега, В гневе изумленном возрастая, Видит, как на плечо белее снега Меха надеты горностая. И падает, шатаясь, пан На обагренный свой жупан…

* * *

Когда над полем зеленеет Стеклянный вечер, след зари, И небо, бледное вдали, Вблизи задумчиво синеет, Когда широкая зола Угасшего кострища Над входом в звездное кладбище Огня ворота возвела, — Тогда на белую свечу, Мчась по текучему лучу, Летит без воли мотылек. Он грудью пламени коснется, В волне огнистой окунется, Гляди, гляди, и мертвый лег.

Из СТИХОТВОРЕНИЯ

“Конь Пржевальского”

(Отрывок)

У колодца расколоться Так хотела бы вода, Что в болотце с позолотцей Отразились повода. Мчась, как узкая змея, Так хотела бы струя, Так хотела бы водица Убегать и расходиться, Чтоб, ценой работы добыты, Зеленее стали чёботы, [165] Черноглазые, ея. Шепот, ропот, неги стон, Краска темная стыда, Окна, избы с трех сторон, Воют сытые стада. В коромысле есть цветочек, А на речке синей челн. “На, возьми другой платочек, Кошелек мой туго полн”. — “Кто он, кто он, что он хочет? Руки дики и грубы! Надо мною ли хохочет Близко тятькиной избы? Или? Или я отвечу Чернооку молодцу, — О, сомнений быстрых вече, — Что пожалуюсь отцу? Ах, юдоль моя гореть!” Но зачем устами ищем Пыль, гонимую кладбищем, Знойным пламенем стереть? И в этот миг к пределам горшим Летел я, сумрачный, как коршун. Воззреньем старческим глядя на вид земных шумих, Тогда в тот миг увидел их.

* * *

Когда умирают кони – дышат, Когда умирают травы – сохнут, Когда умирают солнца – они гаснут, Когда умирают люди – поют песни.

* * *

Свобода приходит нагая, Бросая на сердце цветы, И мы, с нею в ногу шагая, Беседуем с небом на «ты». Мы, воины, строго ударим Рукой по суровым щитам: Да будет народ государем, Всегда, навсегда, здесь и там! Пусть девы споют у оконца, Меж песен о древнем походе, О верноподданном Солнца — Самодержавном народе.

Я и Россия

Россия тысячам тысяч свободу дала. Милое дело! Долго будут помнить про это. А я снял рубаху, И каждый зеркальный небоскреб моего волоса, Каждая скважина Города тела Вывесила ковры и кумачовые ткани. Гражданки и граждане Меня – государства Тысячеоконных кудрей толпились у окон. Ольги и Игори, Не по заказу Радуясь солнцу, смотрели сквозь кожу. Пала темница рубашки! А я просто снял рубашку — Дал солнце народам Меня! Голый стоял около моря. Так я дарил народам свободу, Толпам загара.

Не шалить!

Эй, молодчики-купчики, Ветерок в голове! В пугачевском тулупчике Я иду по Москве! Не затем высока Воля правды у нас, В соболях-рысаках Чтоб катались, глумясь. Не затем у врага Кровь лилась по дешевке, Чтоб несли жемчуга Руки каждой торговки. Не зубами скрипеть Ночью долгою — Буду плыть, буду петь Доном-Волгою! Я пошлю вперед Вечеровые уструги. Кто со мною – в полет? А со мной – мои други!

 

Алексей Кручёных

(1886–1968)

Алексей Елисеевич Кручёных – поэт и художник, умудрившийся за короткое время взорвать все привычные и устоявшиеся поэтические каноны. Родом из Херсонской губернии, он в начале 1910-х приехал в Петербург. Войдя в группу “Гилея”, Крученых стал активным деятелем и теоретиком русского футуристического движения. С его именем связано зарождение и развитие “зауми” – одного из самых радикальных направлений футуризма. Никто из футуристов не встретил такого непонимания и не подвергался такой уничижительной критике, как Кручёных.

После революции теории словотворчества и зауми, развиваемые Кручёных, естественно, не могли прижиться в советской литературе, хотя именно футуристы активно поддержали эту самую власть. Сам же основатель зауми уцелел лишь чудом, но до конца своих дней был полностью выведен из литературного процесса, став на старости лет собирателем и торговцем редкими книгами и автографами.

3 стихотворения

написанные на

собственном языке

от др. отличается:

слова его не имеют

определенного значения

№ 1

Дыр бул щыл убешщур скум вы со бу р л эз

№ 2

фрот фрон ыт не спорю влюблен черный язык то было у диких племен

№ 3

Та са мае ха ра бау Саем сию дуб радуб мола аль [166]

Смерть художника

привыкнув ко всем безобразьям искал я их днем с фонарем но увы! все износились проказы не забыться мне ни на чем! и взор устремивши к беcплотным я тихо но твердо сказал: мир вовсе не рвотное — и мордой уткнулся в Обводный канал…

* * *

Я жрец я разленился к чему все строить из земли в покои неги удалился лежу и греюсь близ свиньи на теплой глине испарь свинины и запах псины лежу добрею на аршины. Какой то вестник постучался разбил стекло — с постели приподнялся вдали крыло и кажется мелькнуло сурово-милое плечо то перст или мигуло иль уст свеча. Мозгам вареным страшно куда сокрылся он как будто в рукопашной с другим упал за небосклон иль прозвенело серебро в лучах невидимых что вечно не старо над низкой хижиной. Тут вспомнилась чиная что грозноуста смотрит обещая дни мясопуста и томной грустью жажды томиться сердце стало вздохну не раз не дважды гляжу в светало гроза ли грянет к ночи весенний студень глины и вянет кочень среди долины он видел глаза какие в жерлах ресничных плит ну что ж! сто солнц спеки я но уж, змея шипит я строгий запах крылий запомнил но с свининой но тихо тихо вылей чугун души кувшинный

* * *

Уехала! Как молоток влетело в голову отточенное слово, вколочено напропалую! – Задержите! Караул! Не попрощался. В Коджоры! [167] — Бегу по шпалам, кричу и падаю под ветер. Все поезда проносятся над онемелым переносьем…

* * *

Ты отделилась от вокзала, покорно сникли семафоры. Гудел трепыхался поезд, горлом прорезывая стальной воздух. В ознобе не попадали зуб-на-зуб шпалы. Петлей угарной ветер замахал. А я глядел нарядно-катафальный в галстуке… И вдруг – вдогонку: – Стой! Схватите! Она совсем уехала? — Над лесом рвутся силуэты, а я – в колодезь, к швабрам, барахтаться в холодной одиночке, где сырость с ночью спят в обнимку. Ты на Кавказец профуфырила в экспрессе и скоро выйдешь замуж, меня ж – к мокрицам, где костоломный осьмизуб настежь прощелкнет…

* * *

Умчался… Уездный гвоздь – в селезенку! И все-ж – живу! Уж третью пятидневку в слякоть и в стужу – ничего, привыкаю — хожу на службу и даже ежедневно что-то дряблое обедаю с кислой капустой. Имени ее не произношу. Живу молчальником. Стиснув виски стараюсь выполнить предотъездное обещание. Да… Так спокойнее — анемичником… Занафталиненный медикамен — тами доктор двенадцатью щипцами сделал мне аборт памяти…

* * *

Меня зажало в люк. Я кувыркаюсь без памяти, Стучу о камень, Знаю – не вынырну! На мокрые доски молчалкою — плюх!..

* * *

У меня совершенно по иному дрожат скулы – сабель атласных клац — когда я выкрикиваю: хыр дыр чулЫ заглушаю движенье стульев и чавкающий раз двадцать под поцелуем матрац…

* * *

В полночь я заметил на своей простыне черного и твердого, величиной с клопа в красной бахроме ножек. Прижег его спичкой. А он, потолстел без ожога, как повернутая дном железная бутылка… Я подумал: мало было огня?… Но ведь для такого – спичка как бревно!.. Пришедшие мои друзья набросали на него щепок, бумаги с керосином – и подожгли… Когда дым рассеялся – мы заметили зверька, сидящего в углу кровати в позе Будды (ростом с 1/4 аршина) И, как би-ба-бо [168] ехидно улыбающегося. Поняв, что это ОСОБОЕ существо, я отправился за спиртом в аптеку а тем временем приятели ввертели ему окурками в живот пепельницу. Топтали каблуками, били по щекам, поджаривали уши, а кто то накаливал спинку кровати на свечке. Вернувшись, я спросил: – Ну как? В темноте тихо ответили: – Все уже кончено! – Сожгли? – Нет, сам застрелился… ПОТОМУ ЧТО, сказал он, В ОГНЕ Я УЗНАЛ НЕЧТО ЛУЧШЕЕ!

Осень (Ландшафт)

Сошлися черное шоссе с асфальтом неба И дождь забором встал Нет выxода из досок водяного плена – С-с-с-с-ш-ш-ш-ш — Сквозят дома Шипит и ширится стальной оскал! И молчаливо сxодит всадник с неба – Надавит xолод металлической души — И слякотной любовью запеленат С ним мир пускает Смертельный спазмы Пузыри — (Бульк:) пульс… бульз… бульзыри…

 

Бенедикт Лившиц

(1887–1938)

Бенедикт Константинович (Наумович) Лившиц получил блестящее образование, прекрасно знал классическую литературу, а также, отлично владея несколькими языками, – французскую поэзию. Писать стихи он начал еще в гимназии. Его первая книга “Флейта Марсия” (Киев, 1911) получила похвальный отзыв Брюсова, отметившего “культуру стиха”. Надо сказать, что поэтика Лившица была очень близка традициям символизма, и его сближение с кубофутуристами вызвало много вопросов. Лившиц стал едва ли не самым активным участником группы “Гилея” – не только как автор, но и теоретик движения. Однако он не подписывал манифесты футуристов, да и, в отличие от них, прекрасно владел “правильным” языком. На эту творческую раздвоенность не раз указывали критики. В итоге Лившиц не принял крайностей футуризма. Ему претило словотворчество Хлебникова и заумь Крученых, более важной он считал эстетическую основу стиха, его мелодичность, образность. Разрыв с футуристами был предопределен, а уход поэта на фронт в начале Первой мировой войны лишь констатировал этот факт.

Позже он выпустил несколько поэтических сборников, а также книгу мемуаров “Полутораглазый стрелец”, содержащую множество интересных фактов из истории русского футуризма. В 1937 году Лившиц был арестован, а годом позже расстрелян.

Пьянители рая

Пьянитель рая, к легким светам Я восхожу на мягкий луг Уже тоскующим поэтом Последней из моих подруг. И, дольней песнию томимы, Облокотясь на облака, Фарфоровые херувимы Во сне качаются слегка, — И, в сновиденьях замирая, Вдыхают заозерный мед И голубые розы рая И голубь розовых высот. А я пою и кровь, и кремни, И вечно-женственный гашиш, Пока не вступит мой преемник, Раздвинув золотой камыш.

Вокзал

Давиду Бурлюку

Мечом снопа опять разбуженный паук Закапал по стеклу корявыми ногами. Мизерикордией! [169]  – не надо лишних мук, Но ты в дверях жуешь лениво сапогами, Глядишь на лысину, плывущую из роз, Окоченелых роз молочного прилавка, И в животе твоем под ветерком стрекоз Легко колышется подстриженная травка. Чугунной молнией извив овечьих бронь! Я шею вытянул вослед бегущим овцам, И снова спит паук, и снова тишь и сонь Над мертвым – на скамье – в хвостах — виноторговцем.

Предчувствие

Расплещутся долгие стены, И вдруг, отрезвившись от роз, Крылатый и благословенный Пленитель жемчужных стрекоз, Я стану тяжелым и темным, Каким ты не знала меня, И не догадаюсь, о чем нам Увядшее золото дня Так тускло и медленно блещет, И не догадаюсь, зачем В густеющем воздухе резче Над садом очертится шлем, — И только в изгнанье поэта Возникнет и ложе твое, И в розы печального лета Архангел струящий копье.

Степной знак

И снова – четырехконечный — Невеста неневестных звезд, О Русь, приемлешь ты заплечный Степных широт суровый крест. И снова в поле, польском поле, Возведена на пламена, Сокровищница тайной воли И четырех ветров страна. Ты видишь: на зверином стержне Вращающийся небосвод? Ты слышишь, слышишь: безудержней Плескания балтийских вод? Не на Царьград и не на Вавель [170] — На Торн [171] ведет твой торный путь: В болотный мох, в лесную завяль Тебе ли плеч не окунуть? И не тебя ль, на диком взъезде, Прошедшую свинцеворот Бичей, и вихрей, и созвездий, Десница всадника влечет? В закат, где плещет плащаница Тебе завещанных зыбей, Где легче слова водрузится Суровый знак степных скорбей?

Дождь в Летнем саду

О, как немного надо влаги, Одной лишь речи дождевой, Чтоб мечущийся в саркофаге Опять услышать голос твой! Мы легковерно ищем мира, Низвергнув царствие твое, И в связке ликторской [172] секира Утоплена по острие. Но плеск – и ты в гранитном склепе Шевелишься, и снова нов Твой плен, и сестры всё свирепей Вопят с Персеевых щитов: [173] Ничто, ничто внутрирубежный, Двухвековой – ничто – союз! И полон сад левобережный Мятежным временем медуз.

Казанский собор

И полукруг, и крест латинский, И своенравца римский сон Ты перерос по-исполински — Удвоенной дугой колонн. И вздыбленной клавиатуре Удары звезд и лёт копыт Равны, когда вдыхатель бури Жемчужным воздухом не сыт. В потоке легком небоската Ты луч отвергнешь ли один, Коль зодчий тратил, точно злато, Гиперборейский травертин? [174] Не тленным камнем – светопада Опоясался ты кольцом, И куполу дана отрада Стать Колумбовым яйцом. [175]

Дворцовая площадь

Копыта в воздухе, и свод Пунцовокаменной гортани, И роковой огневорот Закатом опоенных зданий: Должны из царства багреца Извергнутые чужестранцы Бежать от пламени дворца, Как черные протуберанцы. Не цвет медузиной груди, Но сердце, хлещущее кровью, Лежит на круглой площади: Да не осудят участь вдовью! И кто же, русский, не поймет, Какое сердце в сером теле, Когда столпа державный взлет — Лишь ось жестокой карусели? Лишь ропоты твои, Нева, Как отплеск, радующий слабо, Лелеет гордая вдова Под куполом бескровным Штаба: Заутра бросится гонец В сирень морскую, в серый вырез, — И расцветает наконец Златой адмиралтейский ирис.

Пророчество

Когда тебя петлей смертельной Рубеж последний захлестнет, И речью нечленораздельной Своих первоначальных вод Ты воззовешь, в бреду жестоком Лишь мудрость детства восприяв, Что невозможно быть востоком, Навеки запад потеряв, — Тебе ответят рев звериный, Шуршанье трав и камней рык, И обретут уста единый России подлинный язык, Что дивным встретится испугом, Как весть о новобытии, И там, где над проклятым Бугом Свистят осинники твои.

 

Владимир Маяковский

(1893–1930)

Владимир Владимирович Маяковский – один из лидеров кубофутуризма и русского авангардного искусства. В русской поэзии ХХ века ему принадлежит исключительная роль. Поэт вторгся в традиционную, утвердившуюся еще в XVIII веке силлабо-тоническую систему стихосложения, сильно преобразив ее. Стих Маяковского опирался не на музыку ритма, а на смысловое ударение, на интонацию. Количество слогов в строке утратило в его стихах решающее значение, возросла и качественно изменилась роль рифмы, резко проявился разговорный характер стиха, воспринимаемого теперь на слух, с голоса. Это был принципиально новый шаг в развитии русской поэзии.

Революция во многом изменила взгляды Маяковского на общественную роль искусства. В поздний период творчества (фактически выполняя поэтический госзаказ) он отошел от футуризма. Судьба поэта сложилась трагично: неудачные обстоятельства в борьбе литературных групп и в личной жизни привели его к самоубийству.

А вы могли бы?

Я сразу смазал карту будня, плеснувши краску из стакана; я показал на блюде студня косые скулы океана. На чешуе жестяной рыбы прочел я зовы новых губ. А вы ноктюрн сыграть могли бы на флейте водосточных труб?

* * *

У — лица лица У Догов Годов Рез — Че Че — Рез Железных коней с окон бегущих домов Прыгнули первые кубы Лебеди шей колокольных гнитесь в силках проводов В небе жирафий рисунок готов Выпестрить ржавые чубы Пестр как фо — рель сы — Н, Безузорной пашни Фокусник Рельсы Тянет из пасти трамвая скрыт циферблатами башни Мы завоеваны Ванны Души Лифт Лиф Души Расстегнули Тело Жгут Руки Кричи не кричи “я не хотела” Резок Жгут Муки Ветер колючий трубе вырывает Дымчатой шерсти клок Лысый фонарь сладострастно снимает С улицы синий чулок

* * *

Послушайте! Ведь, если звезды зажигают — значит – это кому-нибудь нужно? Значит – кто-то хочет, чтобы они были? Значит – кто-то называет эти плевочки жемчужиной? И, надрываясь в метелях полуденной пыли, врывается к богу, боится, что опоздал, плачет, целует ему жилистую руку, просит — чтобы обязательно была звезда! — клянется — не перенесет эту беззвездную муку! А после ходит тревожный, но спокойный наружно. Говорит кому-то: “Ведь теперь тебе ничего? Не страшно? Да?!” Послушайте! Ведь если звезды зажигают — значит – это кому-нибудь нужно? Значит – это необходимо, чтобы каждый вечер над крышами загоралась хоть одна звезда?!

А все-таки

Улица провалилась, как нос сифилитика. Река – сладострастье, растекшееся в слюни. Отбросив белье до последнего листика, сады похабно развалились в июне. Я вышел на площадь, выжженный квартал надел на голову, как рыжий парик. Людям страшно – у меня из рта шевелит ногами непрожеванный крик. Но меня не осудят, но меня не облают, как пророку, цветами устелят мне след. Все эти, провалившиеся носами, знают: я – ваш поэт. Как трактир, мне страшен ваш страшный суд! Меня одного сквозь горящие здания проститутки, как святыню, на руках понесут и покажут богу в свое оправдание. И бог заплачет над моею книжкой! Не слова – судороги, слипшиеся комом; и побежит по небу с моими стихами под мышкой и будет, задыхаясь, читать их своим знакомым.

Кое-что по поводу дирижера

В ресторане было от электричества рыжо. Кресла облиты в дамскую мякоть. Когда обиженный выбежал дирижер, приказал музыкантам плакать. И сразу тому, который в бороду толстую семгу вкусно нес, труба – изловчившись – в сытую морду ударила горстью медных слез. Еще не успел он, между икотами, выпихнуть крик в золотую челюсть, его избитые тромбонами и фаготами смяли и скакали через. Когда последний не дополз до двери, умер щекою в соусе, приказав музыкантам выть по-зверьи — дирижер обезумел вовсе! В самые зубы туше опоенной втиснул трубу, как медный калач, дул и слушал – раздутым удвоенный, мечется в брюхе плач. Когда наутро, от злобы не евший, хозяин принес расчет, дирижер на люстре уже посиневший висел и синел еще.
Себе любимому посвящает эти строки автор Четыре. Тяжелые, как удар. “Кесарево кесарю – богу богово”. А такому, как я, ткнуться куда? Где для меня уготовано логово? Если б был я маленький, как Великий океан, — на цыпочки б волн встал, приливом ласкался к луне бы. Где любимую найти мне, такую, как и я? Такая не уместилась бы в крохотное небо! О, если б я нищ был! Как миллиардер! Что деньги душе? Ненасытный вор в ней. Моих желаний разнузданной орде не хватит золота всех Калифорний. Если б быть мне косноязычным, как Дант или Петрарка! Душу к одной зажечь! Стихами велеть истлеть ей! И слова и любовь моя — триумфальная арка: пышно, бесследно пройдут сквозь нее любовницы всех столетий. О, если б был я тихий, как гром, — ныл бы, дрожью объял бы земли одряхлевший скит. Я если всей его мощью выреву голос огромный — кометы заломят горящие руки, бросятся вниз с тоски. Я бы глаз лучами грыз ночи — о, если б был я тусклый, как солнце! Очень мне надо сияньем моим поить земли отощавшее лонце! Пройду, любовищу мою волоча. В какой ночи, бредовой, недужной, какими Голиафами я зачат — такой большой и такой ненужный?

Лиличка!

Вместо письма

Дым табачный воздух выел. Комната — глава в кручёныховском аде. [176] Вспомни — за этим окном впервые руки твои, исступленный, гладил. Сегодня сидишь вот, сердце в железе. День еще – выгонишь, может быть, изругав. В мутной передней долго не влезет сломанная дрожью рука в рукав. Выбегу, тело в улицу брошу я. Дикий, обезумлюсь, отчаяньем иссечась. Не надо этого, дорогая, хорошая, дай простимся сейчас. Все равно любовь моя — тяжкая гиря ведь — висит на тебе, куда ни бежала б. Дай в последнем крике выреветь горечь обиженных жалоб. Если быка трудом уморят — он уйдет, разляжется в холодных водах. Кроме любви твоей, мне нету моря, а у любви твоей и плачем не вымолишь отдых. Захочет покоя уставший слон — царственный ляжет в опожаренном песке. Кроме любви твоей, мне нету солнца, а я и не знаю, где ты и с кем. Если б так поэта измучила, он любимую на деньги б и славу выменял, а мне ни один не радостен звон, кроме звона твоего любимого имени. И в пролет не брошусь, и не выпью яда, и курок не смогу над виском нажать. Надо мною, кроме твоего взгляда, не властно лезвие ни одного ножа. Завтра забудешь, что тебя короновал, что душу цветущую любовью выжег, и суетных дней взметенный карнавал растреплет страницы моих книжек… Слов моих сухие листья ли заставят остановиться, жадно дыша? Дай хоть последней нежностью выстелить твой уходящий шаг.

Наш марш

Бейте в площади бунтов топот! Выше, гордых голов гряда! Мы разливом второго потопа перемоем миров города. Дней бык пег. Медленна лет арба. Наш бог бег. Сердце наш барабан. Есть ли наших золот небесней? Нас ли сжалит пули оса? Наше оружие – наши песни. Наше золото – звенящие голоса. Зеленью ляг, луг, выстели дно дням. Радуга, дай дуг лет быстролетным коням. Видите, скушно звезд небу! Без него наши песни вьем. Эй, Большая Медведица! требуй, чтоб на небо нас взяли живьем. Радости пей! Пой! В жилах весна разлита. Сердце, бей бой! Грудь наша – медь литавр.

Мелкая философия на глубоких местах

Превращусь не в Толстого, так в толстого, — ем, пишу, от жары балда. Кто над морем не философствовал? Вода. Вчера океан был злой, как черт, сегодня смиренней голубицы на яйцах. Какая разница! Все течет… Все меняется. Есть у воды своя пора: часы прилива, часы отлива. А у Стеклова [177] вода не сходила с пера. Несправедливо. Дохлая рыбка плывет одна. Висят плавнички, как подбитые крылышки. Плывет недели, и нет ей – ни дна, ни покрышки. Навстречу медленней, чем тело тюленье, пароход из Мексики, а мы — туда. Иначе и нельзя. Разделение труда. Это кит – говорят. Возможно и так. Вроде рыбного Бедного — обхвата в три. Только у Демьяна усы наружу, а у кита внутри. Годы – чайки. Вылетят в ряд — и в воду — брюшко рыбешкой пичкать. Скрылись чайки. В сущности говоря, где птички? Я родился, рос, кормили соскою, — жил, работал, стал староват… Вот и жизнь пройдет, как прошли Азорские острова.