Поэзия Серебряного века (Сборник)

Рок Рюрик

Ходасевич Владислав Фелицианович

Каменский Василий Васильевич

Лившиц Бенедикт Константинович

Сельвинский Илья Львович

Цветаева Марина Ивановна

Шершеневич Вадим Габриэлевич

Волошин Максимилиан Александрович

Бальмонт Константин Дмитриевич

Крученых Алексей Елисеевич

Шенгели Георгий Аркадьевич

Кузмин Михаил Алексеевич

Хлебников Велимир

Клычков Сергей Антонович

Адамович Георгий Викторович

Большаков Константин Аристархович

Эрберг Конст.

Нарбут Владимир Иванович

Аксенова Сусанна Георгиевна

Клюев Николай Алексеевич

Гнедов Василиск

Игнатьев Иван Васильевич

Введенский Александр Иванович

Бурлюк Давид Давидович

Городецкий Сергей Митрофанович

Асеев Николай Николаевич

Третьяков Сергей Михайлович

Заболоцкий Николай Алексеевич

Антология

Мережковский Дмитрий Сергеевич

Минский Николай Максимович

Соловьев Владимир Сергеевич

Сологуб Федор

Северянин Игорь

Парнок София Яковлевна

Кирсанов Семён Исаакович

Ивнев Рюрик

Иванов Георгий Владимирович

Гиппиус Зинаида Николаевна

Черный Саша

Белый Андрей

Багрицкий Эдуард

Бунин Иван Алексеевич

Брюсов Валерий Яковлевич

Зенкевич Михаил Александрович

Гумилев Николай Степанович

Анненский Иннокентий Федорович

Иванов Вячеслав Иванович

Липскеров Константин Абрамович

Хармс Даниил Иванович

Пастернак Борис Леонидович

Блок Александр Александрович

Есенин Сергей Александрович

Лохвицкая Надежда Александровна

Мариенгоф Анатолий Борисович

Маяковский Владимир Владимирович

Мандельштам Осип Эмильевич

Ахматова Анна

“Мезонин поэзии”

 

 

Следует выделить в особую группу еще одну разновидность русского футуризма – поэтическое объединение “Мезонин поэзии”, созданное в 1913 году московскими эгофутуристами. В него входили В. Шершеневич, Р. Ивнев (М. Ковалев), Л. Зак (псевдонимы – Хрисанф и М. Россиянский), С. Третьяков, К. Большаков, Б. Лавренев и целый ряд других молодых поэтов.

Идейным вдохновителем группы, а также самым энергичным ее участником являлся Вадим Шершеневич. Он был хорошим организатором, дельным издателем, умелым редактором, острым критиком и способным поэтом, который, однако, никак не мог найти своего собственного поэтического “я”.

Рюрик Ивнев вспоминал: “Познакомились мы в 1913 году на вечере в честь приезда из заграницы К. Бальмонта (в начале года) <…> На этом же вечере В. Шершеневич объявил о вновь организующемся издательстве “Мезонин поэзии”, во главе… он стоял все время его существования… С этого момента, то есть с 1913 года, Шершеневич объявил себя футуристом. Само собой разумеется, издательство “Мезонин поэзии” было основано как издательство футуристическое…”

Эта группа пыталась повторить успех “Гилеи” и противопоставить себя ей в литературе. Но в “Мезонине поэзии” не имелось крупных поэтических величин, сопоставимых с Маяковским или Хлебниковым, поэтому его участникам было достаточно сложно выработать какую-то самостоятельную теоретическую базу своей группы. Они всячески подчеркивали родство с петербургскими эгофутуристами, часто публиковались в их изданиях, но занимали при этом достаточно неопределенную позицию. Отношение к родоначальникам футуризма выражались у членов группы в критических выступлениях против главных противников – “Гилеи”, а затем “Центрифуги”. Особенно преуспел в этом Шершеневич, что признавали даже его соратники:

“Интересно отметить тот факт, что В. Шершеневич, будучи организатором и главой издательства “Мезонин поэзии”, был в резко враждебных отношениях со всеми другими футуристическими издательствами. Так, например, в сборниках другого футуриздательства “Центрифуга”, которым руководил поэт Сергей Бобров, он не только не принимал участия, но в критическом отделе “Мезонина” всячески поносил эти сборники, несмотря на то, что многие из его сотрудников (я в том числе) печатались и там. Я уже не говорю про группу футуристов: Хлебникова, братьев Бурлюков, Крученых, Маяковского, Каменского, которые к футуристам “Мезонина поэзии” и “Центрифуги” относились враждебно, не считая их настоящими “кровными” футуристами”.

Вот в этой атмосфере борьбы, вражды и литературных сражений развивался и укреплялся талант Вадима Шершеневича.

Б. Лившиц в книге воспоминаний отмечает другой аспект полемики с кубофутуристами: “…Шершеневич впитал особое пристрастие к итальянскому футуризму, упорным пропагандистом которого он являлся. Гилейцы же подчеркивали свое русское происхождение и эстетическую независимость от запада. Хлебников, не желавший принимать футуристическую кличку для будетлян, протестовал против контактов с Маринетти. Шершеневич, напротив, перевел и издал основные манифесты итальянского футуризма, поэму Маринетти “Битва у Триполи” и его роман “Футурист Мафарка”. В 1914 г. по инициативе Шершеневича и Кульбина приехал Маринетти. Ларионов, Маяковский и Бурлюк не явились. Шершеневич и Большаков заявили: “Отрицая всякую преемственность от италофутуристов, укажем на литературный параллеллизм: футуризм – общественное течение, рожденное большим городом, который сам уничтожает всякие национальные различия. Поэзия грядущего космополитична””.

“Мезонин поэзии” считался в литературных кругах умеренным крылом футуризма. Это движение было построено не на общей идеологической платформе, а, скорее, на деловых, издательских интересах его участников.

Объединение распалось в конце 1913 года. Под маркой “Мезонина поэзии” вышло три альманаха: “Вернисаж”, “Пир во время чумы”, “Крематорий здравомыслия” и несколько сборников.

 

Рюрик Ивнев

(1891–1981)

Выступавший под этим псевдонимом поэт, прозаик и мемуарист Михаил Александрович Ковалев начал печатать стихи еще в студенческие годы, затем в футуристических изданиях Москвы и Петрограда, а также в различных журналах. Смесь декаданса и футуризма, “безалаберности”, “нервной интимности” (характеристики критиков 1910-х гг.) и грусти; резкие переходы от религиозного переживания, доходящего до экстаза и самобичевания, к эротизму отличают ранние произведения Ивнева.

После революции он занимался общественной работой: был секретарем наркома просвещения А. В. Луначарского, корреспондентом газеты “Известия ВЦИК”; активно выступал как пробольшевистский публицист. С 1920 – председатель Всероссийского союза поэтов. Творчество этих лет соединяет ярко выраженную политическую ангажированность с имажинистскими тенденциями (в 1919 и 1924 был председателем правления “Общества имажинистов”). В годы Отечественной войны работал в газете. Ивнев является автором многочисленных сборников стихов, а также рассказов, повестей, воспоминаний, эссе, беллетризованных мемуаров о литературной и общественной жизни 1910–1930 гг.

* * *

С каждым часом все ниже и ниже Опускаюсь, падаю я. Вот стою я, как клоун рыжий, Изнемогающий от битья. Захвачу я платочек рваный, Заверну в него сухари, И пойду пробивать туманы И бродить до зари. Подойдет старичок белый, Припаду к мозольной руке, Буду маяться день целый, Томиться в тоске. Он скажет: есть способ, Я избавлю от тяжких пут, Вот достал бы мне папиросу, Без нее горько во рту. Папиросу ему достану, Он затянется, станет курить. Словами лечить мою рану, Душу мою лечить. Но теперь печальна дорога И не тяжек мой удел, Я не смею тревожить Бога — У Него много дел.

* * *

Я надену колпак дурацкий И пойду колесить по Руси, Вдыхая запах кабацкий… Будет в поле дождь моросить. Будут ночи сырые, как баржи, Затерявшиеся в реке. Так идти бы все дальше. Даже Забыть про хлеб в узелке. Не услышу я хохот звонкий. Ах! Как сладок шум веток и трав, Будут выть голодные волки, Всю добычу свою сожрав. И корявой и страшной дорогой Буду дальше идти и идти… Много радостей сладких, много Можно в горьком блужданье найти.

* * *

Душу измученную и перепачканную, Отвратительную, но родную мою, Господь, укрепи своею подачкою, Видишь: я на краю. Может быть, завтра забуду о раскаянии, Паясничая, как клоун из последнего кабака… Все возмутительнее и необычайнее Моя крестящаяся рука.

* * *

Не думай, друг, что лучшие плоды Всегда сладки. Не так проста природа. Прими же терпкий плод. Узнай, что есть сады, Где хина иногда бывает лучше меда. Не только сахарные груши хороши. Возьми лимон, айву, кусты рябины. Скажу по правде: горечь для души — Немеркнущие краски для картины. Пока есть в мире хоть один калека И кто-то горько плачет в шалаше, О, сможем ли назвать мы человеком Того, кто горечи не чувствует в душе!

* * *

Я знаю, годы не проходят даром, Моя душа к любви теперь скупа. Последний луч тускнеющим пожаром На листья желтые упал. Уже мне чужды – нежность, умиленье, И, точно воск, могу я совесть мять. Как мне хотелось на одно мгновенье Вечерний свет на листьях задержать! Чтоб долго, долго видеть это небо И эти листья в розовом огне И ждать того, кто в этой жизни не был, Кто никогда не явится ко мне. Последний луч, как путник запоздалый, Спешит к лучам. Угаснувшим уже, И голос мой – мне больно, больно стало, — Как тучный ветер, тяжелел.

* * *

Опускаются веки, как шторы, Одному остаться позволь. Есть какой-то предел, за которым Не страшна никакая боль. И душа не трепещет, не бьется, И глядит на себя, как на тень, И по ней, будто конь, несется, Ударяя копытами, день. Будто самое страшное горе, Как актер, отыграло роль. Есть какой-то предел, за которым Не страшна никакая боль.

* * *

Как все пустынно. Пламенная медь. Тугих колоколов язвительное жало. Как мне хотелось бы внезапно умереть, Как Анненский у Царскосельского вокзала. [222] И чтоб не видеть больше никогда Ни этих язв на человечьей коже, Ни эти мертвые пустынные года, Что на шары замерзшие похожи. Какая боль, какая тишина. Где ж этот шум, когда-то теплокровный? И льется час мой, как из кувшина, На голову – холодный, мертвый, ровный.

* * *

В моей душе не громоздятся горы, Но в тишине ее равнин Неистовства безумной Феодоры И чернота чумных годин. Она сильна, как радуги крутые На дереве кладбищенских крестов. Она страшна, как темная Россия, Россия изуверов и хлыстов. Зачем же я в своей тоске двуликой Любуюсь на ее красу? Зачем же я с такой любовью дикой Так бережно ее несу?

* * *

Не надо солнца, не надо свободы, Движенье мира останови. Верни, верни мне черные годы Моей позорной, жалкой любви. Тяжелый лес, как черное платье, Слепит мне кожу своею мглой, Всем простить и все раздать — Я не мечтал о жизни другой. Я знаю, Боже, что значит время И шум морей Твоих в крови. Верни мне, верни мне ужасное бремя Моей полоумной любви.

* * *

Сергею Есенину

Был тихий день и плыли мы в тумане. Я отроду не видел этих мест. В последний раз на крест взглянул в Рязани И с этих пор я не гляжу на крест. Тяжелый сон мне сдавливает горло И на груди как будто море гор, Я вижу: надо мною ночь простерла Свой удручающий простор.

 

Сергей Третьяков

(1892–1939)

Начало литературной деятельности Сергея Михайловича Третьякова тесно связано с московскими эгофутуристами. Его первые стихи опубликованы в альманахах группы “Мезонин поэзии”. Там же подготовлена его первая книга, вышедшая лишь несколько лет спустя на Дальнем Востоке (1919), куда Третьяков уехал, скрываясь от призыва в армию. Во Владивостоке он вместе с Асеевым и другими футуристами создал группу “Творчество”, ориентированную на революционную тематику. Поэзии Третьякова свойственны экспериментальность, схематизм, лаконизм. В поздних его стихах чувствуется подчеркнутый антиэстетизм.

В 1922 г. он возвращается в Москву, сближается с Маяковским и принимает активное участие в разработке теоретической программы ЛЕФа. Это изменяет направленность его творчества. В частности, пропагандируемая им “литература факта” ведет его к работе над агитстихами и пьесами для театра Пролеткульта. В дальнейшем Третьяков переключается на прозу: пишет очерки, киносценарии, путевые заметки. В конце 1930-х годов он был незаконно репрессирован.

Первоснег

Город в нижнем белье. Мелки положены на подоконники. Хрупкие листья червонцами на горностаевое боа. Коньки в шкафу зазвякали. Голубь извне к стеклу жмется. А глаза у него морозно-оранжевые.

Восковая свеча

Со святыми упокой! Кадило воздух проломило. Вместо лиц платки носовые. Шарят горбатые люди. Исайя ликуй! Пей, пей, пена перельется! Полем пахнет.

Веер

Вея Пестрея, В крае Страдая Пьяных В павлиньих кружанах, Маев, Тепло горностаев Пойте Раскройте, закройте, Явно Чтоб плавно Пейте На флейте Юно Разбрызгались луны, Яд! Что в окнах плескучих стоят.

* * *

Зафонарело слишком скоро. Октябрь взошел на календарь. Иду в чуть-чуть холодный город И примороженную гарь. Там у корней восьмиэтажий Я буду стынуть у витрин И мелкий стрекот экипажей Мне отстучит стихи былин. Я буду схватывать, как ветер, Мельканья взглядов и ресниц, А провода спрядутся в сети Стально-дрожащих верениц. Мне будут щелкать в глаз рекламы Свои названья и цвета И в смене шороха и гама Родится новая мечта. И врежется лицо шофера, И присталь взора без огня, И дрожь беззвучного опора, Чуть не задевшая меня.

* * *

Мы строим клетчатый бетонный остов. С паучьей ловкостью сплетаем рельсы. Усните, слабые, в земле погостов, И око сильного взглянуть осмелься! Мы стекла льдистые отлили окнам, В земле и в воздухе мы тянет провод. Здесь дым спиралится девичьим локоном. Быть островзглядными – наш первый довод. Нам – день сегодняшний, а вам – вчерашний. Нам – своеволие, момент момента, Мы режем лопасти, взвиваем башни, Под нами нервная стальная лента. Швыряем на землю былые вычески. Бугристый череп наш – на гребне мига. Нам будет музыкой звяк металлический, А капельмейстером – хотенье сдвига. В висках обтянутых – толчки артерий… Инстинкт движения… Скрутились спицы… Все ритмы вдребезги… И настежь двери… И настоящее уже лишь снится. —

Лифт

Вы в темноте читаете, как кошка, Мельчайший шрифт. Отвесна наша общая дорожка, Певун-лифт. Нас двое здесь в чуланчике подвижном. Сыграем флирт! Не бойтесь взглядом обиженным Венка из мирт. Ведь, знаете, в любовь играют дети! Ах, боже мой! Совсем забыл, что Ваш этаж – третий, А мой – восьмой.

* * *

Снег ножами весны распорот. В белых кляксах земля-горизонт. Отскочил размоченный город, Где в музее вздохнул мастодонт. С линзы неба сливается синька В лужи, реки, а край их ржав. Поезд с похотной дрожью сангвиника Зачервился, в поле заржав. Я в купе отщелкнул щеколды. В небо – взмахи взглядных ракет. Сзади город – там щеки молоды, Юбки гладки, в цветах жакет. Пересмех синеватой закалки, А под сердцем песни бродяг… На лице твоем две фиалки Продаются на площадях.

* * *

Сердце изношено, как синие брюки Человека, который носит кирпичи. И четко шагает гнев сухорукий По пустому сердцу от угла к печи. Когда у печи – с плеч до колен теплынью Окатывает из шайки грузная простыня. Когда у окна – оскаливаются клинья: Треуголь стекла разбитого январского дня. Сердце, как лес, когда в нем порубка. Топоры к топорам, лезья в мякоть – раз-раз! Сердце изношено, как синяя юбка Девушки с синяками у синих глаз.

* * *

Вадиму Шершеневичу

Отрите слезы! Не надо плакать!.. Мстить смерти смертью – бессмертно весело! О сердце сердцем прицельно звякать… Лизать подошвой теплое месиво. В подушку неба хнычут не звезды ли?.. А вам не страшно – вы зрячи ощупью. В лесах за Вислой вы Пасху создали, В степи за Доном я эхо мощи пью. Не спя недели… Вгрызаясь в глину… Прилипши к седлам… И всё сполагоря. [223] А ночью небо горбило спину Крестя палатки гнилого лагеря. Железо с кровью по-братски сблизились Подпругу мести вольны рассечь они. А поздно в ямах собаки грызлись Над вкусным мясом солдатской печени. Любви предсмертной не заподозрим. Ведь, если надо, сдавивши скулы, Последний бросит себя на дула И смерть покроет последним козырем.

 

Константин Большаков

(1895–1938)

Первая книга Константина Аристарховича Большакова – небольшая поэма “Le future” (М., 1913) была конфискована. Вторая книга его стихов, “Сердце в перчатке”, вышла в том же году в издательстве “Мезонин поэзии”. С 1914 по 1916 г. Большаков последовательно примыкал к разным футуристическим группировкам, участвовал в их мероприятиях; регулярно печатался в журналах и футуристических альманахах, став заметной фигурой русского футуризма. Однако вскоре Большаков несколько отдалился от литературной деятельности. В 1915 г., бросив университет, он поступил в кавалерийское училище. Окончив его, корнет Большаков оказался в действующей армии. В эти годы поэт иногда печатал свои произведения в газетах и поэтических сборниках.

С 1918 воевал в Красной Армии, в конце Гражданской войны был военным комендантом Севастополя. После демобилизации в 1922 г. писал в основном прозу. До своего ареста в сентябре 1936 г. Большаков издал романы “Бегство пленных, или История страданий и гибели поручика Тенгинского пехотного полка Михаила Лермонтова” (1928) и “Маршал сто пятого дня: Книга 1. Построение фаланги” (М., 1936).

Был арестован и расстрелян; реабилитирован посмертно.

Городская весна

Эсмерáми, вердóми, трувéрит весна, Лисилéя полей элилóй алиéлит. Визизáми визáми снует тишина, Поцелуясь в тишенные вéреллоэ трели, Аксимéю, оксáми зизáм изо сна, Аксимéю оксáми заси́м изомéлит. Пенясь ласки вéлеми велáм веленá, Лилалéт алилóвые вéлеми мели. Эсмерáми, вердóми трувéрит весна. Аллиéль! Бескрылатость надкрылий пропели. Эсмерáми, вердóми трувéрит весна.

Несколько слов к моей памяти

Я свой пиджак повесил на луну. По небу звезд струят мои подошвы, И след их окунулся в тишину. В тень резкую. Тогда шептали ложь вы? Я с давних пор мечтательно плевал Надгрезному полету в розы сердца, И губ моих рубинящий коралл Вас покорял в цвету мечты вертеться. Не страшно вам, не может страшно вам Быть там, где вянет сад мечты вчерашней, И наклоняются к алмазящим словам Ее грудей мечтательные башни, Ее грудей заутренние башни. И вечер кружево исткал словам, И ветер острие тоски нащупал, Я в этот миг вошел, как в древний храм, Как на вокзал под стекло-синий купол.

Осененочь

Ветер, небо опрокинуть тужась, Исслюнявил мокрым поцелуем стекла. Плащ дождя срывая, синий ужас Рвет слепительно фонарь поблеклый. Телеграфных проволок все скрипки Об луну разбили пальцы ночи. Фонари, на лифте роковой ошибки Поднимая урну улицы, хохочут. Медным шагом через колокольни, Тяжеля, пяты ступили годы, Где, усталой дробью дань трамвай-невольник Отбивая, вялые секунды отдал.

Осень годов

Иду сухой, как старинная алгебра, В гостиной осени, как молочный плафон, Блудливое солнце на палки бра, Не электричащих, надевает сияние, треща в немой телефон. И осыпаются мысли усталого провода, Задумчивым звоном целуют огни. А моих волос бесценное серебро водой Седой обливают хилые дни. Хило прокашляли шаги ушедшего шума, А я иду и иду в венке жестоких секунд. Понимаете? Довольно видеть вечер в позе только негра-грума, Слишком черного, чтоб было видно, как утаптывается земной грунт. Потом времени исщупанный, может, еще не совсем достаточно, Еще не совсем рассыпавшийся и последний. Не кажусь ли вам старик – паяцем святочным, Богоделкой, вяжущей на спицах бредни. Я века лохмотьями солнечной задумчивости бережно Укрывал моих любовниц в рассеянную тоску, И вскисший воздух мне тогу из суеверий шил, Едва прикрывающий наготу лоскут. И, упорно споря и хлопая разбухшим глазом, нахально качается, Доказывая: с кем знаком и незнаком, А я отвечаю, что я только скромная чайница, Скромная чайница с невинно-голубым ободком.

О ветре

Звезды задумчиво роздали в воздухе Небрежные пальчики своих поцелуев, И ночь, как женщина, кидая роз духи, Улыбку запахивает шубой голубую. Кидаются экипажи на сумрак неистово, Как улыбка пристава, разбухла луна, Быстрою дрожью рук похоть выстроила Чудовищный небоскреб без единого окна И, обрывая золотистые, свислые волосики С голого черепа моей тоски, Высоко и быстро пристальность подбросила, Близорукости сметая распыленные куски. Вышитый шелком и старательно свешенный, Как блоха, скакал по городу ночной восторг, И секунды добросовестным танцем повешенных, Отвозя вышедших в тираж в морг. А меня, заснувшего несколько пристально, У беременного мглою переулка в утробе торопит сон Досчитать выигрыш, пока фонари стальной Ловушкой не захлопнули синего неба поклон.

Осень

Под небом кабаков, хрустальных скрипок в кубке Растет и движется невидимый туман, Берилловый ликер в оправе рюмок хрупких, Телесно розовый, раскрывшийся банан. Дыханье нежное прозрачного бесшумья В зеленый шепот трав и визг слепой огня, Из тени голубой вдруг загрустевшей думе, Как робкий шепот дней, просить: “возьми меня”. Под небо кабаков старинных башен проседь Ударом утренних вплетается часов. Ты спишь, а я живу, и в жилах кровь проносит Хрустальных скрипок звон из кубка голосов.

Le chemin de fer [224]

“Выпили! Выпили!”, – жалобно плачем ли Мы, в атласных одеждах фигуры карт? Это мы, как звезды, счастью маячили В слезящийся оттепелью Март, Это мы, как крылья, трепыхались и бились Над лестницей, где ступени шатки, Когда победно-утренний вылез Черный туз из-под спокойной девятки. А когда заглянуло в сердце отчаянье Гордыми взорами дам и королей, Будто колыхнулся забредший случайно Ветерок с обнажающихся черных полей, Это мы золотыми дождями выпали Мешать тревоги и грусть, А на зеленое поле сыпали и сыпали Столько радостей, выученных наизусть… “Выпили! Выпили”, – жалобно плачем ли Мы, в атласных одеждах фигуры карт? Это мы, как звезды, счастью маячили В слезящийся оттепелью Март.

И еще

В час, когда гаснет закат и к вечеру, Будто с мольбой протянуты руки дерев, Для меня расплескаться уж нечему В этом ручье нерасслышанных слов. Но ведь это же ты, чей взор ослепительно нужен Чтоб мой голос над жизнью был поднят, Чья печаль, ожерелье из слезных жемчужин На чужом и далеком сегодня. И чьи губы не будут моими Никогда, но святей всех святынь, Ведь твое серебристое имя Пронизало мечты. Не все ли равно, кому вновь загорятся Как свеча перед образом дни. Светлая, под этот шепот святотатца Ты усни… И во сне не встретишь ты меня, Нежная и радостно тиха Ты, закутанная в звон серебряного имени, Как в ласкающие вкрадчиво меха.