Поэзия Серебряного века (Сборник)

Рок Рюрик

Ходасевич Владислав Фелицианович

Каменский Василий Васильевич

Лившиц Бенедикт Константинович

Сельвинский Илья Львович

Цветаева Марина Ивановна

Шершеневич Вадим Габриэлевич

Волошин Максимилиан Александрович

Бальмонт Константин Дмитриевич

Крученых Алексей Елисеевич

Шенгели Георгий Аркадьевич

Кузмин Михаил Алексеевич

Хлебников Велимир

Клычков Сергей Антонович

Адамович Георгий Викторович

Большаков Константин Аристархович

Эрберг Конст.

Нарбут Владимир Иванович

Аксенова Сусанна Георгиевна

Клюев Николай Алексеевич

Гнедов Василиск

Игнатьев Иван Васильевич

Введенский Александр Иванович

Бурлюк Давид Давидович

Городецкий Сергей Митрофанович

Асеев Николай Николаевич

Третьяков Сергей Михайлович

Заболоцкий Николай Алексеевич

Антология

Мережковский Дмитрий Сергеевич

Минский Николай Максимович

Соловьев Владимир Сергеевич

Сологуб Федор

Северянин Игорь

Парнок София Яковлевна

Кирсанов Семён Исаакович

Ивнев Рюрик

Иванов Георгий Владимирович

Гиппиус Зинаида Николаевна

Черный Саша

Белый Андрей

Багрицкий Эдуард

Бунин Иван Алексеевич

Брюсов Валерий Яковлевич

Зенкевич Михаил Александрович

Гумилев Николай Степанович

Анненский Иннокентий Федорович

Иванов Вячеслав Иванович

Липскеров Константин Абрамович

Хармс Даниил Иванович

Пастернак Борис Леонидович

Блок Александр Александрович

Есенин Сергей Александрович

Лохвицкая Надежда Александровна

Мариенгоф Анатолий Борисович

Маяковский Владимир Владимирович

Мандельштам Осип Эмильевич

Ахматова Анна

“Центрифуга”

 

 

Обзор поэтических течений Серебряного века был бы неполон без упоминания о московской футуристической группе “Центрифуга”, образовавшейся в январе 1914 г. из левого крыла поэтов, ранее связанных с издательством “Лирика”.

Основные участники будущей группы – С. Бобров, Б. Пастернак и Н. Асеев – были знакомы задолго до ее основания. Сергей Бобров – поэт, живописец и литературовед, в то время являлся среди них, пожалуй, самой значительной фигурой. Большой резонанс вызвал его реферат “Русский пуризм”, в котором проповедовались идеи пуризма как ответ на усложненность общественной жизни.

“Сейчас основы русского пуризма, – говорил Бобров, – в русском архаизме: древних иконах, лубках, вышивках, каменных бабах, барельефах, вроде печатей, просфор и пряников, где все так просто и характерно, полно огромной живописной ценности”. И хотя предложенный им термин, призванный обозначить новое литературное течение, не прижился, важнейшие положения его реферата были встречены одобрительно.

Бобров вынашивал идею создания литературного объединения. В результате весной 1913 года им был организован кружок молодежи и открыто небольшое, но реально функционировавшее в период 1913–1914 гг. издательство “Лирика”, в котором вышли первые книги “Центрифуги”. Однако ровно через год объединение перестало существовать. Вот что пишет о его дальнейшей судьбе М. Вагнер:

“1 марта 1914 года кружок раскололся. Одна часть из них организовалась под именем “Центрифуга”, другая намеревалась принять имя “Стрелец”. Была составлена Грамота, подписанная Пастернаком, Асеевым, Бобровым и И. Зданевичем, и определены соперники в лице кубофутуристов и “Мезонина поэзии”. Первым изданием “Центрифуги” был сборник “Руконог”, посвященный памяти погибшего в январе 1914 года И. Игнатьева. Так авторы устанавливали свою преемственность от петербургского эгофутуризма. В “Центрифуге” нашли приют петербургские эгофутуристы Олимпов, Широков, Крючков, а после распада “Мезонина поэзии” – Большаков, Ивнев, Третьяков”.

Основной особенностью в теории и художественной практике участников “Центрифуги” было то, что при построении лирического произведения центр внимания со слова как такового перемещался на интонационно-ритмические и синтаксические структуры. В их творчестве органично соединялось футуристическое экспериментаторство и опоры на традиции.

Это подметил Валерий Брюсов, который в обзоре 1914 г. “Год русской поэзии” писал: “Пока кружок (издательства “Лирика”) был еще единым, он издал альманах стихов “Лирика”, сборники стихов С. Боброва, Б. Пастернака, Н. Асеева и несколько других книжек. Хотя эти издания нигде не были названы “футуристическими”, однако на их участников, особенно на трех названных нами, влияние футуристических идей было несомненно; позднее, образовав ядро “Центрифуги”, они в своем новом альманахе (“Руконог”) уже открыто признали себя футуристами. Но все же футуризм поэтов “Центрифуги” (не говорим о присоединившихся к ним писателях из “Петербургского глашатая”) имеет особый оттенок и сочетается со стремлением связать свою деятельность с художественным творчеством предшествовавших поколений”.

“Центрифуга” была самым длительным по времени футуристическом объединением. Кроме вышеназванных поэтов, в него входили Божидар (Б. Гордеев), Г. Петников, И. Аксенов и другие. Как поэтическая группа они просуществовали до конца 1917-го, а книги под маркой “Центрифуги” продолжали выходить до 1922 года.

 

Николай Асеев

(1889–1963)

Активная литературная деятельность Николая Николаевича Асеева начинается с 1913 г., когда в альманахе “Лирика” появляется подборка стихов молодого поэта. Будучи сперва приверженцем символизма, Асеев пересмотрел свое отношение к поэзии, сблизившись с В. Маяковским. В 1914 г. Асеев вместе с Б. Пастернаком и С. Бобровым образует группу “Центрифуга”. Ранние произведения Асеева окрашивал острый интерес к народному фольклору. Опорой его творчества были замечательное чувство языка и редкое чувство ритма. Стих Асеева неповторим по интонационной раскованности. Часто в нем заложена мелодическая сила, которая, не нуждаясь в музыке, превращает его в песню.

Во время Гражданской войны он оказался на Дальнем Востоке, где входил в футуристическую группу “Творчество”. Октябрьскую революцию Асеев принял безоговорочно. В 1922 г. по предложению А. Луначарского он был вызван в Москву. В 1923-м вошел в состав ЛЕФа. Его стихи и поэмы тех лет проникнуты революционно-романтическим пафосом.

В поздней его поэзии, лирической и мелодичной по своей основе, сплавились песенные и ораторские интонации; в создании поэтического образа Асеев обычно идет от звуковой, фонетической ассоциации, углубляющей смысловую сторону слова.

Башня королей

В далеком поле вечер, а здесь и свет и боль… О, где твой белый кречет, покинутый король? Замолкнули забавы, отпел ловитный рог, не светят звезды славы на бедственный порог. И мантии богатой державные цвета и звонкий меч и латы сменила нищета. И видит вдаль бегущий суровый мореход — над королевской пущей, над копьями ворот… И вдруг, убавив шагу, салютует с морей приспущенному флагу на башне королей.

Фантасмагория

Н. С. Гончаровой

Летаргией бульварного вальса усыпленные лица подернув, в электрическом небе качался повернувшийся солнечный жернов; покивали, грустя, манекены головами на тайные стражи; опрокинулись тучами стены, звезды стали, стеная, в витражи; над тоскующей каменной плотью, простремглавив земное круженье, магистралью на бесповоротье облаками гремело забвенье; под бичами качающей стужи коченел бледный знак Фаренгейта, и безумную песенку ту же выводила полночная флейта.

Песня сотен

Тулумбасы, [232] бей, бей, Запороги, гей, гей! Запороги-вороги — Головы не дороги. Доломаны [233] – быстрь, быстрь, Похолоним Истрь, [234] Истрь, Харалужье [235] паново Переметим наново. Чубовье раскрутим, Разовьем хоругвь [236] путём, А тугую сутемь [237] — Раньше света разметем! То ли не утеха ли, Соловейко-солоду, То ли не порада ли, Соловейко-солоду! По грудям ли ехали — По живому золоту, Ехали не падали По глухому золоту. Соловее, вей, вей, Запороги, гей, гей! Запороги-вороги — Головы не дороги.

* * *

Я знаю: все плечи смело ложатся в волны, как в простыни, а Ваше лицо из мела горит и сыплется звездами; Вас море держит в ладони, с горячего сняв песка, и кажется, вот утонет изгиб золотистого виска… Тогда разорвутся губы от злой и холодной ругани, и море пойдет на убыль задом, как зверь испуганный. И станет коситься глазом в небо, за помощью, к третьему, но брошу лопнувший разум с размаха далёко вслед ему. И буду плевать без страха в лицо им дары и таинства за то, что твоя рубаха одна на песке останется.

Объявление

Я запретил бы “Продажу овса и сена”… Ведь это пахнет убийством Отца и Сына? А если сердце к тревогам улиц пребудет глухо, руби мне, грохот, руби мне глупое, глухое ухо! Буквы сигают, как блохи, облепили беленькую страничку. Ум, имеющий привычку, притянул сухие крохи. Странноприимный дом для ветра или гостиницы весны — вот что должно рассыпать щедро по рынкам выросшей страны.

* * *

Когда земное склонит лень, выходит с тенью тени лань, с ветвей скользит, белея, лунь, волну сердито взроет линь. И чей-то стан колеблет стон, то, может, Пан, а может, пень… Из тины тень, из сини сон, пока на Дон не ляжет день. А коса твоя – осени сень, — ты звездам приходишься родственницей.

Венгерская песнь

Простоволосые ивы бросили руки в ручьи. Чайки кричали: “Чьи вы?” Мы отвечали: “Ничьи!” Бьются Перун [238] и Один, в прасини захрипев. Мы ж не имеем родин чайкам сложить припев. Так развивайся над прочими, ветер, суровый утонченник, ты, разрывающий клочьями сотни любовей оконченных. Но не умрут глаза — мир ими видели дважды мы, — крикнуть сумеют “назад!” смерти приспешнику каждому. Там, где увяли ивы, где остывают ручьи, чаек, кричащих “чьи вы?”, мы обратим в ничьих.

* * *

За отряд улетевших уток, за сквозной поход облаков мне хотелось отдать кому-то золотые глаза веков… Так сжимались поля, убегая, словно осенью старые змеи, так за синюю полу гая ты схватилась, от дали немея, Что мне стало совсем не страшно: ведь какие слова ни выстрой — всё равно стоят в рукопашной за тебя с пролетающей быстрью. А крылами взмахнувших уток мне прикрыла лишь осень очи, но тебя и слепой – зову так, что изорвано небо в клочья.

* * *

Ушла от меня, убежала, не надо, не надо мне клятв! У пчел обрываются жала, когда их тревожат и злят. Но эти стихи я начал, чтоб только любить иначе, и злобой своей не очень по ним разгуляется осень.

* * *

Я буду волком или шелком На чьем-то теле незнакомом, Но без умолку, без умолку Возникнет память новым громом. Рассыпься слабостью песка, Сплывись беспамятностью глины, — Но станут красные калины Светиться заревом виска! И мой язык, как лжи печать, Сгниет заржавевшим железом, Но станут иволги кричать, Печаль схвативши в клюв за лесом. Они замрут, они замрут, Последний зубр умолк в стране так, Но вспыхнет новый изумруд На где-то мчащихся планетах. Будет тень моя беситься Дни вперед, как дни назад, Ведь у девушки-лисицы Вечно светятся глаза.

Работа

Ай, дабль, даблью. [239] Блеск домн. Стоп! Лью! Дан кран – блеск, шип, пар, вверх пляши! Глуши котлы, к стене отхлынь. Формовщик, день, — консервы где? Тень. Стан. Ремень, устань греметь. Пот – кап, кап с плеч, к воде б прилечь. Смугл – гол, блеск – бег, дых, дых – тепл мех. У рук пристыл — шуруй пласты! Медь – мельк в глазах. Гремит гроза: Стоп! Сталь! Стоп! Лью! Ай, дабль, даблью!!!

Синие гусары

1

Раненым медведем мороз дерет. Санки по Фонтанке летят вперед. Полоз остер — полосатит снег. Чьи это там голоса и смех? – Руку на сердце свое положа, я тебе скажу: ты не тронь палаша! Силе такой становясь поперек, ты бы хоть других — не себя — поберег!

2

Белыми копытами лед колотя, тени по Литейному — дальше летят. – Я тебе отвечу, друг дорогой, — гибель нестрашная в петле тугой! Позорней и гибельней в рабстве таком, голову выбелив, стать стариком. Пора нам состукнуть клинок о клинок: в свободу — сердце мое влюблено!

3

Розовые губы, витой чубук! Синие гусары — пытай судьбу! Вот они, не сгинув, не умирав, снова собираются в номерах. Скинуты ментики, ночь глубока, ну-ка – вспеньте-ка полный бокал! Нальем и осушим и станем трезвей: – За Южное братство, за юных друзей!

4

Глухие гитары, высокая речь… Кого им бояться и что им беречь? В них страсть закипает, как в пене стакан: впервые читаются строфы “Цыган”… Тени по Литейному летят назад. Брови из-под кивера дворцам грозят. Кончена беседа. Гони коней! Утро вечера — мудреней.

5

Что ж это, что ж это, что ж это за песнь?! Голову на руки белые свесь. Тихие гитары, стыньте, дрожа: синие гусары под снегом лежат!

* * *

Не за силу, не за качество золотых твоих волос сердце враз однажды начисто от других оторвалось. Я тебя запомнил докрепка, ту, что много лет назад без упрека и без окрика загляделась мне в глаза. Я люблю тебя, ту самую — все нежней и все тесней, — что, назвавшись мне Оксаною, шла ветрами по весне. Ту, что шла со мной и мучилась, шла и радовалась дням в те года, как вьюга вьючила груз снегов на плечи нам. В том краю, где синей заметью песня с губ летит, скользя, где нельзя любить без памяти и запеть о том нельзя. Где весна, схватившись за ворот, от тоски такой устав, хочет в землю лечь у явора, у ракитова куста. Нет, не сила и не качество молодых твоих волос, ты – всему была заказчица, что в строке отозвалось.

 

Борис Пастернак

(1890–1960)

Истоки поэтического стиля Бориса Леонидовича Пастернака лежат в модернистской литературе начала ХХ века, в эстетике импрессионизма. Однако его футуристическая деятельность во многом зависела от инициативы других членов объединения. Как отмечал В. Брюсов: “Футуристичность стихов Б. Пастернака – не подчинение теории, а своеобразный вклад души”. Да и сам поэт признавался, что его позиция не зависит ни в чем от программы футуристов.

Ранние его стихотворения сложны по форме, густо насыщены метафорами. Но уже в них чувствуется свежесть восприятия, искренность и глубина. С годами Пастернак освобождается от излишней субъективности образов и ассоциаций. Оставаясь философски глубоким и напряженным, его стих обретает все большую прозрачность, классическую ясность.

Кроме того, Пастернак – выдающийся мастер перевода (трагедии Шекспира, “Фауст” Гете, стихи поэтов Грузии), а созданный им в первое послевоенное десятилетие роман “Доктор Живаго” и стихотворения, написанные от имени его героя, принесли автору всемирное признание.

* * *

Февраль. Достать чернил и плакать! Писать о феврале навзрыд, Пока грохочущая слякоть Весною черною горит. Достать пролетку. За шесть гривен, Чрез благовест, чрез клик колес Перенестись туда, где ливень Еще шумней чернил и слез. Где, как обугленные груши, С деревьев тысячи грачей Сорвутся в лужи и обрушат Сухую грусть на дно очей. Под ней проталины чернеют, И ветер криками изрыт, И чем случайней, тем вернее Слагаются стихи навзрыд.

Сон

Мне снилась осень в полусвете стекол, Друзья и ты в их шутовской гурьбе, И, как с небес добывший крови сокол, Спускалось сердце на руку к тебе. Но время шло, и старилось, и глохло, И, паволокой [241] рамы серебря, Заря из сада обдавала стекла Кровавыми слезами сентября. Но время шло и старилось. И рыхлый, Как лед, трещал и таял кресел шелк. Вдруг, громкая, запнулась ты и стихла, И сон, как отзвук колокола, смолк. Я пробудился. Был, как осень, темен Рассвет, и ветер, удаляясь, нес, Как за возом бегущий дождь соломин, Гряду бегущих по небу берез.

Вокзал

Вокзал, несгораемый ящик Разлук моих, встреч и разлук, Испытанный друг и указчик, Начать – не исчислить заслуг. Бывало, вся жизнь моя – в шарфе, Лишь подан к посадке состав, И пышут намордники гарпий, Парами глаза нам застлав. Бывало, лишь рядом усядусь — И крышка. Приник и отник. Прощай же, пора, моя радость! Я спрыгну сейчас, проводник. Бывало, раздвинется запад В маневрах ненастий и шпал И примется хлопьями цапать, Чтоб под буфера не попал. И глохнет свисток повторенный, А издали вторит другой, И поезд метет по перронам Глухой многогорбой пургой. И вот уже сумеркам невтерпь, И вот уж, за дымом вослед, Срываются поле и ветер, — О, быть бы и мне в их числе!

Пиры

Пью горечь тубероз, небес осенних горечь И в них твоих измен горящую струю. Пью горечь вечеров, ночей и людных сборищ, Рыдающей строфы сырую горечь пью. Исчадья мастерских, мы трезвости не терпим. Надежному куску объявлена вражда. Тревожный ветр ночей – тех здравиц виночерпьем, Которым, может быть, не сбыться никогда. Наследственность и смерть – застольцы наших трапез. И тихою зарей – верхи дерев горят — В сухарнице, как мышь, копается анапест, И Золушка, спеша, меняет свой наряд. Полы подметены, на скатерти – ни крошки, Как детский поцелуй, спокойно дышит стих, И Золушка бежит – во дни удач на дрожках, А сдан последний грош – и на своих двоих.

Зимняя ночь

Не поправить дня усильями светилен, Не поднять теням крещенских покрывал. На земле зима, и дым огней бессилен Распрямить дома, полегшие вповал. Булки фонарей и пышки крыш, и черным По белу в снегу – косяк особняка: Это – барский дом, и я в нем гувернером. Я один, я спать услал ученика. Никого не ждут. Но – наглухо портьеру. Тротуар в буграх, крыльцо заметено. Память, не ершись! Срастись со мной! Уверуй И уверь меня, что я с тобой – одно. Снова ты о ней? Но я не тем взволнован. Кто открыл ей сроки, кто навел на след? Тот удар – исток всего. До остального, Милостью ее, теперь мне дела нет. Тротуар в буграх. Меж снеговых развилин, Вмерзшие бутылки голых черных льдин. Булки фонарей, и на трубе, как филин, Потонувший в перьях, нелюдимый дым.

Из цикла «Весна»

1

Что почек, что клейких заплывших огарков Налеплено к веткам! Затеплен Апрель. Возмужалостью тянет из парка, И реплики леса окрепли. Лес стянут по горлу петлею пернатых Гортаней, как буйвол арканом, И стонет в сетях, как стенает в сонатах Стальной гладиатор органа. Поэзия! Греческой губкой в присосках Будь ты, и меж зелени клейкой Тебя б положил я на мокрую доску Зеленой садовой скамейки. Расти себе пышные брыжжи и фижмы, Вбирай облака и овраги, А ночью, поэзия, я тебя выжму Во здравие жадной бумаги.

Импровизация

Я клавишей стаю кормил с руки Под хлопанье крыльев, плеск и клекот. Я вытянул руки, я встал на носки, Рукав завернулся, ночь терлась о локоть. И было темно. И это был пруд И волны. – И птиц из породы люблю вас, Казалось, скорей умертвят, чем умрут Крикливые, черные, крепкие клювы. И это был пруд. И было темно. Пылали кубышки с полуночным дегтем. И было волною обглодано дно У лодки. И грызлися птицы у локтя. И ночь полоскалась в гортанях запруд. Казалось, покамест птенец не накормлен, И самки скорей умертвят, чем умрут, Рулады в крикливом, искривленном горле.

* * *

Сестра моя – жизнь и сегодня в разливе Расшиблась весенним дождем обо всех, Но люди в брелоках высоко брюзгливы И вежливо жалят, как змеи в овсе. У старших на это свои есть резоны. Бесспорно, бесспорно смешон твой резон, Что в грозу лиловы глаза и газоны И пахнет сырой резедой горизонт. Что в мае, когда поездов расписанье Камышинской веткой читаешь в купе, Оно грандиозней Святого Писанья И черных от пыли и бурь канапе. Что только нарвется, разлаявшись, тормоз На мирных сельчан в захолустном вине, С матрацев глядят, не моя ли платформа, И солнце, садясь, соболезнует мне. И в третий плеснув, уплывает звоночек Сплошным извиненьем: жалею, не здесь. Под шторку несет обгорающей ночью И рушится степь со ступенек к звезде. Мигая, моргая, но спят где-то сладко, И фата-морганой любимая спит Тем часом, как сердце, плеща по площадкам, Вагонными дверцами сыплет в степи.

Из цикла “Осень”

* * *

Здесь прошелся загадки таинственный ноготь. – Поздно, высплюсь, чем свет перечту и пойму. А пока не разбудят, любимую трогать Так, как мне, не дано никому. Как я трогал тебя! Даже губ моих медью Трогал так, как трагедией трогают зал. Поцелуй был как лето. Он медлил и медлил, Лишь потом разражалась гроза. Пил, как птицы. Тянул до потери сознанья. Звезды долго горлом текут в пищевод, Соловьи же заводят глаза с содроганьем, Осушая по капле ночной небосвод.

Из цикла “Разрыв”

9

Рояль дрожащий пену с губ оближет. Тебя сорвет, подкосит этот бред. Ты скажешь: – милый! – Нет, – вскричу я, – нет! При музыке?! – Но можно ли быть ближе, Чем в полутьме, аккорды, как дневник, Меча в камин комплектами, погодно? О пониманье дивное, кивни, Кивни, и изумишься! – ты свободна. Я не держу. Иди, благотвори. Ступай к другим. Уже написан Вертер, [242] А в наши дни и воздух пахнет смертью: Открыть окно – что жилы отворить.

Заместительница

Я живу с твоей карточкой, с той, что хохочет, У которой суставы в запястьях хрустят, Той, что пальцы ломает и бросить не хочет, У которой гостят и гостят и грустят. Что от треска колод, от бравады Ракочи, [243] От стекляшек в гостиной, от стекла и гостей По пианино в огне пробежится и вскочит От розеток, костяшек, и роз, и костей. Чтоб, прическу ослабив, и чайный и шалый, Зачаженный бутон заколов за кушак, Провальсировать к славе, шутя, полушалок Закусивши, как муку, и еле дыша. Чтобы, комкая корку рукой, мандарина Холодящие дольки глотать, торопясь В опоясанный люстрой, позади, за гардиной, Зал, испариной вальса запахший опять. Так сел бы вихрь, чтоб на пари Порыв паров в пути И мглу и иглы, как мюрид, [244] Не жмуря глаз снести. И объявить, что не скакун, Не шалый шепот гор, Но эти розы на боку Несут во весь опор. Не он, не он, не шепот гор, Не он, не топ подков, Но только то, но только то, Что – стянута платком. И только то, что тюль и ток, Душа, кушак и в такт Смерчу умчавшийся носок Несут, шумя в мечтах. Им, им – и от души смеша, И до упаду, в лоск, На зависть мчащимся мешкам, До слез, – до слез!

* * *

Любимая – жуть! Когда любит поэт, Влюбляется бог неприкаянный. И хаос опять выползает на свет, Как во времена ископаемых. Глаза ему тонны туманов слезят. Он застлан. Он кажется мамонтом. Он вышел из моды. Он знает – нельзя: Прошли времена и – безграмотно. Он видит, как свадьбы справляют вокруг. Как спаивают, просыпаются. Как общелягушечью эту икру Зовут, обрядив ее, – паюсной. Как жизнь, как жемчужную шутку Ватто, [245] Умеют обнять табакеркою. И мстят ему, может быть, только за то, Что там, где кривят и коверкают, Где лжет и кадит, ухмыляясь, комфорт И трутнями трутся и ползают, Он вашу сестру, как вакханку с амфор, Подымет с земли и использует. И таянье Андов вольет в поцелуй, И утро в степи, под владычеством Пылящихся звезд, когда ночь по селу Белеющим блеяньем тычется. И всем, чем дышалось оврагам века, Всей тьмой ботанической ризницы Пахнёт по тифозной тоске тюфяка, И хаосом зарослей брызнется.

Поэзия

Поэзия, я буду клясться Тобой и кончу, прохрипев: Ты не осанка сладкогласца, Ты – лето с местом в третьем классе, Ты – пригород, а не припев. Ты – душная, как май, Тверская, Шевардина [246] ночной редут, Где тучи стоны испускают И врозь по роспуске идут. И в рельсовом витье двояся, — Предместье, а не перепев — Ползут с вокзалов восвояси Не с песней, а оторопев. Отростки ливня грязнут в гроздьях И долго, долго до зари Кропают с кровель свой акростих, Пуская в рифму пузыри. Поэзия, когда под краном Пустой, как цинк ведра, трюизм, [247] То и тогда струя сохранна, Тетрадь подставлена – струись!

* * *

Любить иных – тяжелый крест, А ты прекрасна без извилин, И прелести твоей секрет Разгадке жизни равносилен. Весною слышен шорох снов И шелест новостей и истин. Ты из семьи таких основ. Твой смысл, как воздух, бескорыстен. Легко проснуться и прозреть, Словесный сор из сердца вытрясть И жить, не засоряясь впредь, Все это – не большая хитрость.

* * *

Никого не будет в доме, Кроме сумерек. Один Зимний день в сквозном проеме Незадернутых гардин. Только белых мокрых комьев Быстрый промельк маховой. Только крыши, снег и, кроме Крыш и снега, – никого. И опять зачертит иней, И опять завертит мной Прошлогоднее унынье И дела зимы иной. И опять кольнут доныне Не отпущенной виной, И окно по крестовине Сдавит голод дровяной. Но нежданно по портьере Пробежит вторженья дрожь. Тишину шагами меря, Ты, как будущность, войдешь. Ты появишься у двери В чем-то белом, без причуд, В чем-то впрямь из тех материй, Из которых хлопья шьют.

* * *

О, знал бы я, что так бывает, Когда пускался на дебют, Что строчки с кровью – убивают, Нахлынут горлом и убьют! От шуток с этой подоплекой Я б отказался наотрез. Начало было так далеко, Так робок первый интерес. Но старость – это Рим, который Взамен турусов [248] и колес Не читки требует с актера, А полной гибели всерьез. Когда строку диктует чувство, Оно на сцену шлет раба, И тут кончается искусство, И дышат почва и судьба.