Хрущев. Кремлевский реформатор

Рокфеллер Дэвид

Даллес Аллен

Ходжа Энвер

Авторы этой книги — видные мировые политики второй половины XX века. Аллен Даллес был директором ЦРУ США в 1953–1961 гг.; Дэвид Рокфеллер-старший — один из основателей Бильдербергского клуба, известный американский банкир, внук нефтяного магната и первого в истории миллиардера Джона Рокфеллера; Энвер Ходжа — известный балканский политик, руководитель Албании в 1941–1985 гг.

Все они оставили воспоминания о Н.С. Хрущеве — лидере Советского Союза в 1953–1964 гг. Д. Рокфеллер и Э. Ходжа неоднократно встречались с Хрущевым и вели с ним переговоры, А. Даллес по долгу службы обеспечивал переговорные процессы между Хрущевым и президентами США Эйзенхауэром и Кеннеди, а также вел разведывательную деятельность против СССР во времена Хрущева.

Воспоминания Даллеса, Рокфеллера и Энвера Ходжа создают неоднозначный образ советского лидера, позволяя взглянуть на «кремлевского реформатора» с разных точек зрения.

 

Вместо предисловия

(Из эссе С. Беллоу

[1]

«Литературные заметки о Хрущеве»)

Хрущев, наследник Ленина и Сталина, преемник Маленкова и безусловный глава советской олигархии, обратил на себя внимание всего мира и заставил нас думать о себе. Бальзак некогда заметил, что политик — это гигант самообладания. Разумеется, он имел в виду политика буржуазного. Хрущев — другого поля ягода. Со времени своего дебюта на мировой арене вскоре после смерти Сталина и ухода Маленкова в отставку Хрущев, неизменно оттиравший Булганина, изумляет, сбивает с толку, приводит в смятение и оторопь весь мир. Если политик в традиционном смысле слова — это чудо самообладания, то Хрущев словно бы не умеет и не желает скрывать своих чувств. Его искренность, его открытость — такой же очевидный вроде бы факт, как то, что его страна — союз социалистических республик. Других политиков устраивает роль представителей своих стран. Хрущева — нет. Он желает лично воплощать Россию и строительство коммунизма.

Если уж мы хотим понять Хрущева, мы должны раскрепостить наше воображение, позволить ему, как говорится, пойти ва‑банк. Так или иначе, Хрущев заставляет нас думать о себе. Он все время у нас на глазах. В Китае, Париже, Берлине, Сан‑Франциско — везде он актерствует. В Австрии, разглядывая работу скульптора‑абстракциониста, он с озадаченным видом просит автора объяснить, что это все, черт побери, означает. Выслушав ответ или, скорее, пропустив его мимо ушей, он замечает, что скульптору, видно, придется все время здесь околачиваться, чтобы разъяснять людям свое загадочное произведение. В Финляндию он попадает как раз к началу торжеств по случаю дня рождения президента; отпихнув беднягу в сторону, он балагурит перед телекамерами, ест, пьет, мечет громы и молнии и, наконец, милостиво позволяет увезти себя на родину. В Америке поездка по стране, предпринятая им в ходе первого визита, была театральным шоу — другого слова не подберешь. Любой монарх XV века позавидовал бы его умению быть собой, с кем бы он ни общался — с прессой, с фермером Гарстом, с ослепительными голливудскими дивами или с сан‑францисскими профсоюзными лидерами.

«Меня часто посещает мысль, — писал Уильям Джеймс, — что лучший способ определить характер человека — это найти то умственное или духовное состояние, в котором он чувствует наивысшую полноту жизненных сил. В такие моменты внутренний голос говорит ему: «Вот оно, твое настоящее я!» Возможно, когда на глазах у всего мира Хрущев отпускает вожжи и его несет, он чувствует наивысшую полноту жизни. Богатой палитрой чувств он не располагает. Когда он скидывает незамысловатую личину бюрократической недоступности, или крестьянской степенности, или дружелюбия, остается либо злоба, либо ехидство. Ведь такая школа, как страх, отнюдь не способствует развитию выразительных средств, а умение жить в страхе было в сталинские времена совершенно необходимо любому крупному партийному функционеру. Поэтому разносторонности от Хрущева ожидать нельзя. Однако у него нашлись качества, позволившие ему одолеть учебный курс до конца: крепость нервов, выдержка, терпение, ломовой напор, безжалостность к чужим жизням, да и к своей собственной.

Было бы преувеличением, если бы я сказал, что он испытал все напасти, какие выпадают на долю людей в России; но с уверенностью можно утверждать, что, благополучно достигнув вершины, он теперь празднует победу. Он не был наказан за свои преступления — напротив, стал крупнейшим государственным деятелем; это убедило его, что жизнь таит в себе неожиданные, драматические повороты.

* * *

Хрущев черпает вдохновение в русской комической традиции. Ее вершина — «Мертвые души» Гоголя. У гоголевских помещиков и крестьян, либо гротескно дубиноголовых, либо столь же гротескно проницательных, у губернских самодуров, подхалимов, крохоборов, чиновников, чревоугодников, картежников и пьяниц Хрущев позаимствовал немало красок для создания своего комического образа. Он — один из гоголевских «толстых», которые умеют лучше на этом свете обделывать дела свои, нежели тоненькие. «Тоненькие служат больше по особенным поручениям или только числятся и виляют туда и сюда; их существование как‑то слишком легко, воздушно и совсем ненадежно. Толстые же никогда не занимают косвенных мест, а все прямые, и уж если сядут где, то сядут надежно и крепко, так что скорей место затрещит и угнется под ними, а уж они не слетят».

Когда обстановка требует большей серьезности, он играет роль марксиста. Его выступление в ООН в поддержку борьбы колоний за независимость заставило меня подумать о Троцком в первые годы после революции, в особенности во время подписания Брест‑Литовского мирного договора. К изумлению немецких генералов, он отложил переговоры, чтобы выступить с речами, призывающими мировой пролетариат поддержать революцию и распространить ее вширь. Разумеется, те времена навсегда отошли в прошлое. Они отошли в прошлое еще до смерти Ленина. Велика разница между молодым революционным задором Троцкого и избитыми пропагандистскими приемами старого партийного тяжеловоза. Однако, когда Хрущеву это на руку, он — марксист…

Есть что‑то общее между марксизмом Хрущева и либеральной идеологией западных бизнесменов. Они прибегают к ней лишь по мере надобности. Хрущев, однако, имеет перед ними то преимущество, что нужды русской политики совпали с его личными нуждами, — так почему бы ему порой не пойти на поводу у своего темперамента. Трудно сказать, был ли Хрущев, стучавший ботинком на ассамблее ООН, «настоящим» Хрущевым. Так или иначе, одна из привилегий, которые дает власть, — это привилегия непосредственного эмоционального самовыражения.

Перемежая маску улыбчивого крестьянского добродушия с маской злости, русский премьер‑министр выпускает на волю свои глубочайшие эмоции, и если они не потрясают нас, то потому только, что мы утратили непосредственный контакт с реальностью. На Западе связь между мнением, чувством и телесным движением нарушена. Мы лишились выразительной силы. Хрущев виртуозно пользуется этой силой, демагогически эксплуатируя свое русско‑крестьянское происхождение.

Временами Хрущев выходит за грань гоголевского комизма; не всегда в этом человеке можно разглядеть черты симпатичного мошенника, который любит вволю покушать рыбки и масленых блинов. Гоголевский Чичиков на радостях от удачной аферы скачет по комнате вдали от людских очей. Хрущев изображает канкан на глазах у мировой общественности с нутряным весельем злобного гнома. Перед нами человек, которого сложными течениями людских воль вынесло в такое место, откуда рукой подать до власти над миром. В эпоху, когда видные деятели демонстрируют лишь смешанные — вторичные и третичные — цвета из спектра человеческих свойств, он не показывает нам иных цветов, кроме первичных. То ли он выставляет на всеобщее обозрение свои подлинные инстинкты, то ли, как растленный и хитрый старик Карамазов у Достоевского, юродствует, разыгрывая простодушие.

* * *

Когда отпадает нужда в обаянии и в подтрунивании, он предстает жестким, своевольным и трудным человеком. Он, похоже, не умеет играть ни по каким правилам, кроме своих собственных. Природа, история, русский марксизм и, вероятно, более всего то, что он пережил эпоху Сталина, сделали его таким, какой он есть, и другим он сделаться не мог. Фактическое признание своей оплошности для него вещь немыслимая. Он живет с железной необходимостью никогда не ошибаться. Людей, которые ошиблись, он, возможно, ярче всего помнит лежащими в гробу. Для него черта между невозможным и возможным проведена кровью, и иностранцы, которые этой крови не видят, должно быть, кажутся ему большими чудаками.

 

Хрущев и «культ личности Сталина»

Э. Ходжа

(из книги Э. Ходжа «Хрущевцы»)

 

Смерть Сталина и борьба в советском руководстве

Из того, как было сообщено о смерти Сталина и как была организована церемония его похорон, у нас, албанских коммунистов и албанского народа, как и у других, подобных нам, сложилось впечатление, что его смерти с нетерпением ждали многие из членов Президиума Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза.

На следующий день после смерти Сталина, б марта 1953 г., Центральный Комитет партии, Совет Министров и Президиум Верховного Совета СССР поспешно провели совместное заседание. В случае больших утрат, какой была смерть Сталина, подобные срочные заседания нужны и необходимы. Однако большие и значительные изменения, о которых было сообщено в печати днем позже, говорили о том, что это срочное заседание состоялось не для чего‑либо другого, а для… распределения постов!

Сталин только что скончался, его тело еще не было перенесено в зал, где ему должны были отдать последний долг, еще не была составлена программа организации почестей и похорон, советские коммунисты и советский народ проливали слезы по поводу великой утраты, — и вот верховное советское руководство выбрало именно этот день для деления портфелей! Премьер‑министром стал Маленков, первым заместителем премьер‑министра и министром внутренних дел — Берия, и так по порядку остальные посты были разделены между Булганиным, Кагановичем, Микояном, Молотовым. В течение этого дня были произведены важные изменения во всех высших партийных и государственных органах. Президиум и Бюро Президиума Центрального Комитета партии слились в один‑единственный орган, были избраны новые секретари Центрального Комитета партии, некоторые министерства были упразднены, другие объединены, были внесены изменения в состав Президиума Верховного Совета и др.

Все это не могло не произвести на нас глубокое, причем, совсем не хорошее впечатление. Само собой возникали потрясающие вопросы: как же это возможно, чтобы столь важные изменения были произведены так неожиданно, за день, причем не в какой‑либо обыкновенный, а в первый траурный день?! Всякая логика наводит на мысль, что все было заранее подготовлено. Списки этих изменений были давно составлены тайком и втихомолку, и ожидался лишь случай, чтобы огласить их, с тем чтобы угодить и тому и другому.

Совершенно невозможно за несколько часов, даже в день вполне нормальной работы, принять такие весьма важные решения…

* * *

Однако, если вначале это были только потрясающие, поразительные вопросы, то ход событий, происшествия и факты, которые должны были стать нам известны позднее, еще больше должны были убедить нас в том, что какие‑то скрытые руки уже давно подготовили заговор и ожидали лишь подходящего случая взять курс на разгром большевистской партии и социализма в Советском Союзе.

Даже на похоронах Сталина явно бросалось в глаза отсутствие единства в Президиуме Центрального Комитета: каждый его член пытался опередить других, выступить первым. Вместо того чтобы показать народам Советского Союза, коммунистам всего мира, глубоко потрясенным и безмерно опечаленным безвременной кончиной Сталина, единство в день несчастья, «товарищи» наперебой пытались выставлять себя. Хрущев открыл траурную церемонию, Маленков, Берия и Молотов выступили перед Мавзолеем Ленина. Хрущев и его сообщники по заговору вели себя лицемерно перед гробом Сталина и спешили закончить похоронную церемонию, чтобы снова запереться в Кремле и продолжить процесс раздела и передела постов.

Мы, и многие другие, думали, что Первым секретарем Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза будет избран Молотов, ближайший соратник Сталина, самый старый, самый зрелый, наиболее опытный и наиболее известный в Советском Союзе и за его пределами большевик. Но произошло не так. Во главе стал Маленков, за ним последовал Берия. В те дни поодаль как‑то в тени стояла «пантера», готовившаяся поглотить и ликвидировать двух первых. Это был Никита Хрущев.

Путь его выдвижения был воистину странным и подозрительным: он был назначен только председателем Центральной комиссии по организации похорон Сталина, и, когда 7 марта было сообщено о распределении постов, он не получил ни одного нового поста, а всего лишь был освобожден от обязанности первого секретаря Московского обкома партии ввиду того, что «будет переведен на работу в Центральном Комитете партии». Прошло лишь несколько дней и 14 марта 1953 г. Маленков «по своей собственной просьбе» был освобожден от поста Секретаря Центрального Комитета партии(!), и в составе избранного в тот же день нового Секретариата Никита Хрущев фигурировал на первом месте.

Подобные действия, хотя они нас и не касались, совсем нам не понравились. Сталин вел последовательную борьбу за марксистско‑ленинское единство в Коммунистической партии Советского Союза и сам являлся одним из его решающих факторов. Это партийное единство, за которое боролся Сталин, не было создано террором, как заявили позднее Хрущев и хрущевцы, вторя клеветническим измышлениям империалистов и мировой капиталистической буржуазии, боровшихся за низвержение и разгром диктатуры пролетариата в Советском Союзе, оно было основано на завоеваниях социализма, на марксистско‑ленинской линии и идеологии большевистской партии, на высокой и неоспоримой личности Сталина. Всеобщее доверие к Сталину было основано на его справедливости, на его умении защищать Советский Союз и ленинизм. Сталин правильно вел классовую борьбу, он беспощадно разил (и очень хорошо делал) врагов социализма.

И если в процессе всей этой справедливой титанической борьбы имели место и отдельные перегибы, то виновником в них был не Сталин, а Хрущев и Берия с компанией, которые, в своих темных и затаенных целях, когда они еще не обладали особой силой, показывали себя самыми прилежными сторонниками чисток. Они поступили так, чтобы вкрасться в доверие и завоевать славу «пламенных защитников» диктатуры пролетариата, «беспощадных с врагами», и таким образом подниматься по ступеням, ведшим к последующей узурпации власти.

* * *

Во время неоднократных поездок, которые я совершал в Советский Союз после 1953 г., я все лучше и лучше подмечал обострение противоречий среди членов Президиума Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза.

Несколько месяцев спустя после смерти Сталина, в июне 1953 г., я съездил в Москву во главе Партийно‑правительственной делегации, чтобы запросить кредит экономического и военного характера.

Это было время, когда казалось, что Маленков был главным руководителем. Он был Председателем Совета Министров Советского Союза. Хрущев, хотя с марта 1953 г. и фигурировал первым в списке секретарей Центрального Комитета партии, по‑видимому, еще полностью не прибрал власть к своим рукам, еще не подготовил путча.

Как правило, свои запросы мы излагали сначала письменно, так что члены Президиума Центрального Комитета партии и Советского правительства заблаговременно были знакомы с ними; более того, как выяснилось впоследствии, они уже решили, что будут давать и чего нет. Они приняли нас в Кремле. Когда мы вошли в зал, советские руководители встали, и мы пожали друг другу руку. Обменялись приветствиями.

Я знал всех еще со времени Сталина. Маленков был тот же — полный, с желтоватым лицом. С ним я познакомился за несколько лет до этого в Москве во время встреч со Сталиным, и он произвел на меня хорошее впечатление. Он обожал Сталина, и, по всей видимости, Сталин тоже ценил его. На XIX съезде он выступил с докладом от имени Центрального Комитета партии. Он относился к числу сравнительно молодых, пришедших к руководству кадров; впоследствии был ликвидирован замаскированным ревизионистом Хрущевым и его компанией. Но теперь он сидел на главном месте, так как занимал пост Председателя Совета Министров СССР. Рядом с ним сидел Берия со сверкавшими за очками глазами и с постоянно движущимися руками. Возле Берия сидел Молотов — спокойный, симпатичный, один из самых серьезных и самых уважаемых, на наш взгляд, так как он был старым большевиком, большевиком времен Ленина и близким соратником Сталина. Таким мы считали Молотова и после смерти Сталина.

По соседству с Молотовым сидел Микоян со смуглым и нахмуренным лицом. Этот купец держал в руке полукрасный‑полусиний толстый карандаш (который можно было видеть во всех канцеляриях в Советском Союзе) и занимался «подсчетами». Теперь он уже был облечен более широкими компетенциями, б марта, в день распределения постов, было решено объединить в одно министерство Министерство внешней торговли и Министерство внутренней торговли, а портфель министра‑купца захватил этот армянин.

У края стола, в конце, словно растерявшись, сидел белоголовый бородач с расплывчатыми синими глазами, маршал Булганин.

— Мы вас слушаем! — степенно сказал Маленков.

Это было отнюдь не товарищеское начало. У новых советских руководителей потом вошло в привычку так начинать переговоры: «Ну, выкладывай, мы тебя послушаем, а потом скажем наше окончательное мнение».

* * *

Я начал говорить через переводчика о заботивших нас проблемах, особенно о военных и хозяйственных вопросах. Сначала я сделал вступление о занимавшем нас внутреннем и внешнем положении страны. Мне обязательно надо было обосновать наши нужды и запросы как в экономической, так и в военной области. Я старался быть возможно более точным и конкретным в изложении своих соображений, не распространяться, — но не говорил и двадцати минут, как змеиноглазый Берия сказал Маленкову, сидевшему, как мумия, и слушавшему меня:

— Не сказать ли ему то, что надо, и закончить это дело?

Маленков, не пошевельнув лицом и не отрывая глаз от меня (конечно, ему надо было сохранять авторитет перед своими заместителями!), ответил Берия:

— Подожди!

Мне стало очень тяжело, во мне все кипело, но я сохранил хладнокровие и, чтобы дать им понять, что я слышал и понял, что они сказали, сократил свое изложение и сказал Маленкову:

— У меня все.

— Правильно! — сказал Маленков и передал слово Микояну.

Довольный тем, что я закончил свое изложение, Берия сунул руки в карманы и стал изучать меня, желая угадать, какое впечатление произвели на меня их ответы. Я, конечно, остался недоволен тем, что они решили дать нам в ответ на наши и без того весьма скромные просьбы. Я снова взял слово и сказал, что они слишком урезали наши запросы. И тут же заговорил Микоян, который «разъяснил» нам, что Советский Союз и сам беден, что он вышел из войны, что ему приходится помогать и другим и т. п.

— Составляя данные запросы, — ответил я Микояну, — мы всегда учитывали и только что изложенные вами соображения, причем делали мы расчеты очень сжато, свидетельство тому — работающие у нас ваши специалисты.

— Наши специалисты не знают, какими возможностями располагает Советский Союз. Это знаем мы, и мы высказали вам свое мнение, говоря вам о наших возможностях, — сказал Микоян.

Молотов сидел с опущенной головой. Он сказал что‑то об отношениях Албании с соседями, но ни разу не поднял глаза. Маленков и Берия были двумя «петухами курятника», а Микоян, холодный и язвительный, говорил вроде меньше, зато изрыгал одну лишь хулу и отраву. По тому, как они говорили, как прерывали друг друга, как напыживались, давая «советы», можно было заметить признаки расхождений между ними.

— Раз вы уже решили так, — сказал я им, — мне нечего больше говорить.

— Правильно! — снова сказал Маленков и спросил, повысив голос: — Замечания есть?

— Есть, — сказал с конца стола Булганин.

— Говори, — сказал ему Маленков. Булганин открыл какую‑то папку и сказал:

— Вы, товарищ Энвер, попросили помощь для армии. Мы согласны дать вам то, что уже установлено нами, но у меня к вам несколько критических замечаний. Армия должна быть мощным оружием диктатуры пролетариата, ее кадры должны быть верны партии, они должны быть пролетарского происхождения, партия должна прочно руководить армией…

Булганин сделал довольно длинную тираду, полную «советов» и «морали». Я внимательно слушал его и ждал найти в его словах критические замечания, но таких не было. Наконец он выпалил:

— Товарищ Энвер, мы располагаем сведениями о том, что многие кадры вашей армии являются сыновьями баев, богачей, людьми подозрительного происхождения и подозрительной деятельности. Мы должны быть уверены, в какие руки попадает оружие, которое мы вам даем, — сказал он далее, — поэтому советуем вам глубоко изучить эту проблему и произвести чистку…

Мне кинулась кровь в голову, ведь это была выдумка, клеветническое обвинение и оскорбление кадров нашей армии. Я повысил голос и спросил маршала:

— Откуда у вас такие сведения, которые вы приводите столь уверенно? Почему вы оскорбляете нашу армию?

Присутствующих обдало леденящим холодом. Все подняли голову и смотрели на меня, а я все ждал ответа от Булганина. Он оказался в неловком положении, ибо не ожидал столь колючего вопроса, и уставился на Берия.

Слово взял Берия, который, раздраженно и неверно двигая глазами и руками, начал говорить, что, по имеющимся у них сведениям, неподходящие и подозрительные элементы у нас были, мол, не только в армии, но и в государственном и хозяйственном аппарате (!), он даже привел какую‑то цифру в процентах. Булганин облегченно вздохнул и оглянулся, не скрывая своего удовольствия, но Берия прервал его улыбку. Он открыто противопоставился «совету» Булганина относительно чисток и отметил, что «элементы с плохим прошлым, вставшие впоследствии на правильный путь, не должны быть убраны, их надо простить».

Злоба и глубокие противоречия между этими двумя лицами проявлялись совершенно открыто. Как впоследствии выяснилось, противоречия между Булганиным и Берия были не просто противоречиями между двумя лицами, а отображением глубоких противоречий, грызни и противопоставлений, кипевших между органами советской госбезопасности и органами разведки Советской Армии. Однако об этом мы узнали позже. В данном случае речь шла о возводимом на нас тяжком обвинении. Мы никак не могли взять на себя подобного обвинения, так что я встал и заявил:

— Те, кто дал вам такие сведения, клевещут, следовательно, они враги. Никакой правды нет в сказанном вами. Подавляющее большинство кадров нашей армии были бедными крестьянами, пастухами, рабочими, ремесленниками и революционно настроенными интеллигентами. Сыновей баев и богачей в нашей армии нет. Даже если имеется 10 или 20 таких, то они уже отреклись от своего класса и даже от своих родителей и родственников, когда последние противопоставляли себя партии и народу. Все кадры нашей армии прошли через войну и были выдвинуты в процессе войны, так что я не только не могу принять этих обвинений, но и скажу вам, что осведомители обманывают вас, они клевещут. Я заверяю вас, что оружие, которое мы от вас получали и получим, находилось и будет находиться в надежных руках, что нашей Народной Армией руководила и руководит Партия труда, и никто иной. У меня все! — И я сел.

После меня слово взял Маленков, чтобы закрыть дискуссию. Отметив, что он разделяет соображения предыдущих ораторов, дав нам уйму «советов и наказов», он также остановился на вопросе о «врагах» в рядах нашей армии, о котором завязался спор с Булганиным и Берия.

— Что касается проведения чисток в армии, я думаю, что вопрос не следует ставить так, — сказал Маленков, противопоставляясь «совету» Булганина о чистках. — Люди рождаются не подкованными, они делают и ошибки в жизни. Не следует бояться простить им ошибки. У нас есть люди, которые воевали против нас с оружием в руках, но мы теперь издаем особые указы о том, чтобы простить им прошлое и тем самым дать им возможность работать в армии и даже вступить в партию. Термин «чистка» армии, — повторил Маленков, — неподходящий, — и этим он закрыл обсуждение.

Ни в чем нельзя было разобраться: один наобум говорил «у вас враги», поэтому «надо произвести чистки», другой говорил «издаем указы о том, чтобы простить им прошлое»!..

* * *

Мое заключение об этой встрече было горьким. Я понял, что в руководстве Советского Союза не было расположения к нашей стране. Явная напыщенность, с которой они обращались с нами во время встречи, отклонение наших незначительных запросов и клеветническая вылазка против кадров нашей армии были дурными приметами.

Из этой встречи я заключил также, что в Президиуме Коммунистической партии Советского Союза не было единства: Маленков и Берия преобладали, Молотов почти безмолвствовал, Микоян стоял в тени. Было ясно, что среди лидеров в Президиуме Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза разразилась борьба за вытеснение друг друга. Как ни старались они не создавать в публике впечатления о том, что в Кремле происходила «смена гвардии», всего происходящего нельзя было скрыть.

В партии и правительстве были произведены и производились изменения. Хрущев, подставив ножку Маленкову, предоставив ему только пост премьер‑министра, сам, в сентябре 1953 г., стал Первым секретарем Центрального Комитета. Понятно, Хрущев и его приближенные удачно состряпали интригу в Президиуме, рассорив противников и устранив Берия, после чего остальных, по всей видимости, они «умиротворили».

Что же касается ареста и казни Берия, то приводится много версий. Говорили, в частности, что Берия был арестован военными во главе с генералом Москаленко прямо на заседании Президиума Центрального Комитета партии. По‑видимому, Хрущев с компанией эту «специальную миссию» поручили армии, так как не верили органам госбезопасности, поскольку они целые годы находились в руках Берия.

План был разработан заранее: во время заседания Президиума Центрального Комитета партии Москаленко со своими людьми незаметно вошел в соседнюю комнату. В один момент Маленков нажал кнопку звонка, и несколько мгновений спустя Москаленко вошел в зал заседания и подошел к Берия, чтобы арестовать его. Говорят, что он протянул руку к лежавшему рядом с ним портфелю, но Хрущев, который «бдительно» сидел возле него, оказался «ловче» — он первым схватил портфель. «Птичке» некуда было улететь, акция увенчалась успехом! Точь‑в‑точь как в детективных фильмах, но не в заурядном фильме: его действующими лицами были члены Президиума ЦК КПСС!

Говорили, что именно так произошло, впрочем, это признавал и сам Хрущев. Потом какой‑то генерал, советский военный советник, Сергацков, кажется, звали его, когда приехал в Тирану, кое‑что рассказал и нам о судебном процессе по делу Берия. Он сказал нам, что был вызван в качестве свидетеля заявить на процессе по делу Берия, что последний, мол, грубо обходился с ним.

В связи с этим Сергацков конфиденциально сказал нашим товарищам: «Берия здорово защищался в суде, ни в чем не признался и отверг все обвинения».

* * *

В июне 1954 г., несколько месяцев спустя после вступления Хрущева на пост Первого секретаря Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза, мы с тов. Хюсни Капо поехали в Москву и попросили у советских руководителей встречи, чтобы обсудить с ними те наши экономические проблемы, которые они не хотели решать. Нас приняли Хрущев и Маленков, который еще был премьер‑министром; присутствовали Ворошилов, Микоян, Суслов и еще один или два других более низкого уровня.

С Хрущевым мне привелось раза два встречаться на Украине еще до смерти Сталина. Тогда мы только что вышли из войны, и в то время было естественно, что мы питали большое доверие не только к Сталину, к Советскому Союзу, к Коммунистической партии Советского Союза, что было бесспорно, но и ко всем руководителям Коммунистической партии Советского Союза. Еще при первой встрече Хрущев произвел на меня впечатление «энергичного и словоохотливого добряка»; он хорошо отзывался о нашей борьбе, хотя и видно было, что он ничего не знал о ней.

Он приличия ради обрисовал мне Украину, устроил для меня обед, от которого в мою память врезался какой‑то суп, борщ, как и чаша простокваши, такой густой, что ее можно было ножом резать; я так и не понял, что это было — простокваша или брынза; он подарил мне узорчатую украинскую рубаху и попросил извинения за то, что ему надо было выехать в Москву на заседание Политбюро. Эта встреча состоялась в Киеве, где Хрущев, сопровождая меня, то и делал, что всячески расхваливал Сталина. Я, естественно, видя лишь то, как эти руководители так умело управляли столь огромной страной, которую мы горячо любили, и слушая их хорошие слова о Сталине, был очень доволен ими и восхищался их достижениями.

Тем не менее столь неожиданный и быстрый приход к власти Хрущева произвел на нас нехорошее впечатление. Не потому, что у нас было что‑то против него, а потому, что Хрущев ни в самом Советском Союзе, ни за рубежом не пользовался такой известностью и не играл такую роль, чтобы столь быстро занять место великого Сталина в качестве Первого секретаря Центрального Комитета партии. Ни на одной из встреч, которые мы на протяжении ряда лет имели со Сталиным, Хрущев ни разу не показался, хотя в большинстве этих встреч принимали участие почти все главнейшие руководители Коммунистической партии и советского государства. И все‑таки мы ни разу не говорили о наших соображениях по поводу столь резкого выдвижения Хрущева. Это мы считали внутренним делом Коммунистической партии Советского Союза, полагали, что они сами знают, что делают, и мы всем сердцем желали, чтобы дела в Советском Союзе шли всегда на лад, как во времена Сталина.

* * *

Настал день, когда мы оказались лицом к лицу с Хрущевым на первой официальной встрече с ним.

Первым слово взял я. Я кратко изложил положение страны в экономическом, политическом и организационном отношении, положение партии и народной власти. Зная по опыту прошлогодней встречи с Маленковым, что новые руководители Коммунистической партии и советского государства не любили долго слушать других, я постарался изложить свои соображения возможно более сжато, делая упор в основном на экономические вопросы, о которых два месяца до этого мы направили советскому руководству подробное письмо.

Помню, во время моего выступления Хрущев вмешался только раз. Я рассказывал об итогах последних выборов в депутаты Народного Собрания в нашей стране и о проявившемся на этих выборах монолитном единстве между партией, народом и народной властью.

— Эти результаты не должны усыпить вас, — вставил в этот момент Хрущев, обратив внимание на тот вопрос, который мы всегда учитывали; я сам в только что сделанном изложении подчеркнул как раз нашу работу по упрочению единства, по усилению любви народа к партии и народной власти, по повышению бдительности и т. д. Ладно, это уж его право давать советы сколько ему угодно, нам не на что было обидеться.

Вслед за мной слово взял Хрущев, который с самого начала показал себя фокусником в подходе к делам:

— Мы изучили ваш материал, так что в курсе вашего положения и ваших проблем, — начал он. — Сделанный товарищем Энвером доклад еще больше разъяснил нам вопросы, и я считаю его «совместным докладом» — вашим и нашим. Но я, — сказал он далее, — еще плохой албанец и теперь не буду говорить ни об экономических, ни о политических проблемах, выдвинутых товарищем Энвером, ибо мы с нашей стороны еще не обменивались мнениями и еще не пришли к единому мнению. Поэтому я коснусь другого вопроса.

И начал пространную беседу о значении роли партии.

Говорил он громко, все время жестикулируя и махая головой, оглядывался вокруг, нигде не останавливая своего взгляда, временами прерывал свою беседу и задавал вопросы, затем, часто еще не получив ответа, продолжал свою беседу с пятого на десятое.

— Партия, — теоретизировал он, — руководит, организует, проверяет. Она — инициатор, вдохновитель. Но Берия стремился ликвидировать роль партии. — И, замолкнув на мгновение, спросил меня: — Получили ли вы резолюцию, в которой сообщается о приговоре против Берия?

— Да, — ответил я.

Он бросил говорить о партии и заговорил о деятельности Берия; какие только обвинения ни возводил он на него, назвав его виновником многих бед. Это были первые шаги по пути атак против Сталина. Пока что Хрущеву нельзя было обрушиться на Сталина, на его дело и фигуру, он это понимал, так что начал с Берия, чтобы подготовить почву. К нашему удивлению, на этой встрече Хрущев сказал:

— В прошлом году, находясь здесь, вы содействовали раскрытию и изобличению Берия.

Я с удивлением уставился на него, чтобы угадать, к чему он клонит. Объяснение Хрущева было следующее:

— Вы помните ваш прошлогодний спор с Булганиным и Берия в связи с их обвинением в адрес вашей армии. Те сведения нам сообщил Берия, и ваше решительное возражение в присутствии товарищей из Президиума помогло нам еще лучше дополнить имевшиеся у нас подозрения и данные о враждебной деятельности Берия. Несколько дней спустя после вашего отъезда в Албанию, мы осудили его.

* * *

Однако на этой первой встрече с нами Хрущев имел в виду не просто Берия. Дело Берия уже было закрыто, Хрущев рассчитался с ним. Теперь ему надо было дальше идти. Он долго говорил о значении и роли Первого секретаря или Генерального секретаря партии.

— Для меня неважно, как он будет называться, — «первым» или же «генеральным», — сказал он. — Важно избрать на этот пост самого умелого, самого способного, самого авторитетного в стране человека. У нас свой опыт, — продолжил он. — После смерти Сталина нас было четверо секретарей Центрального Комитета, но у нас не было старшего, так что некому было подписать протоколы заседаний!

Подробно изложив этот вопрос с «принципиальной» точки зрения, Хрущев стал явно подпускать шпильки, естественно, в адрес Маленкова, ни разу не назвав его по имени.

— Представьте себе, что случилось бы, — лукаво сказал он, — если бы самый способный и самый авторитетный товарищ был избран Председателем Совета Министров. Все обращались бы к нему, а это содержит в себе опасность того, что могут не приниматься во внимание жалобы, поданные через партию, тем самым партия ставится на второй план, превращается в орган Совета Министров.

Во время его выступления я несколько раз взглянул на бледного, покрытого желтовато‑бурой краской Маленкова, не шевелившего ни головой, ни телом, ни рукой.

Ворошилов, покрасневший как мак, смотрел на меня, ожидая, когда Хрущев закончит свое «выступление». Затем начал он. Он указал мне на то (как будто я этого не знал), что пост премьер‑министра также очень важен по такой‑то и такой‑то причине, и т. д.

— Полагаю, что товарищ Хрущев, — сказал Ворошилов неуверенным тоном, так как не знал, кому угодить, — не хотел сказать, что и Совет Министров не имеет особого значения. Премьер‑министр также…

Маленков стал бледным как полотно. Желая хоть сколько‑нибудь сгладить дурное впечатление, произведенное словами Хрущева особенно относительно Маленкова, своими словами Ворошилов еще больше подчеркнул существовавшее в Президиуме ЦК партии напряженное положение.

Маленков был «козлом отпущения», которого преподносили мне «отведать». А я из этих двух лекций ясно понял, что в Президиуме ЦК КПСС углублялся раскол, что Маленков и его люди шли по наклонной плоскости. К чему привел этот процесс — это мы увидели позже.

* * *

На этой же встрече Хрущев сказал нам, что и другим братским партиям был предложен советский «опыт» того, кто должен быть первым секретарем партии, а кто премьер‑министром в народно‑демократических странах.

— Мы обсудили эти вопросы и с польскими товарищами накануне их партийного съезда, — сказал нам Хрущев. — Хорошенько взвесили дела и сочли целесообразным, чтобы товарищ Берут оставался Председателем Совета Министров, а товарища Охаба назначить Первым секретарем партии…

Итак, раз он настаивал на том, чтобы Первым секретарем был избран Охаб, «замечательный польский товарищ», как он сам выразился нам, Хрущев с самого начала был за устранение от руководства партии (а затем и за его ликвидацию) Берута. Итак, давалась зеленая улица всем ревизионистским элементам, которые до вчерашнего дня скрывались и притулились в ожидании подходящего момента. Этот момент создавал теперь Хрущев, который своими действиями, своими позициями и своими «новыми идеями» становился вдохновителем и организатором «изменений» и «реорганизаций».

Однако съезд Польской объединенной рабочей партии не удовлетворил желания Хрущева. Берут, твердый товарищ, марксист‑ленинец, о котором я храню очень хорошие воспоминания, был избран Первым секретарем партии, а Премьер‑министром был избран Циранкевич.

Хрущев примирился с этим решением, так как иного выхода у него не было. Однако ревизионистская мафия, которая стала оживляться, думала обо всех путях и возможностях. Она ткала паутину. И если Берут не был смещен с партийного руководства в Варшаве, как этого желал и диктовал Хрущев, то он должен был быть позднее ликвидирован в Москве неожиданным «насморком».

Что скрывалось за выступлениями Хрущева против «культа личности»

Одно из главных направлений стратегии и тактики Хрущева заключалось в том, чтобы полностью прибрать к своим рукам политическую и идеологическую власть в Советском Союзе и поставить себе на службу Советскую армию и органы государственной безопасности.

Хрущевская группа думала осуществить эту цель поэтапно. Вначале она не должна была вести фронтальное наступление на марксизм‑ленинизм, социалистическое строительство в Советском Союзе и на Сталина. Напротив, этой группе надо было опираться на осуществленные достижения и даже как можно больше превозносить их, чтобы завоевать себе доверие и создать обстановку эйфории, с целью подорвать затем социалистический базис и надстройку.

После смерти Сталина некоторое время «новые» советские руководители и, прежде всего, Хрущев продолжали называть его «великим человеком», «вождем, пользующимся неоспоримым авторитетом» и др. Хрущеву надо было говорить так, чтобы завоевать себе доверие в Советском Союзе и за его пределами, создать впечатление, что он был «верен» социализму и революции, был «продолжателем» дела Ленина и Сталина.

Между тем, Хрущев и Микоян были самыми заклятыми врагами марксизма‑ленинизма и Сталина. Оба они были головой заговора и путча, давно подготовленного ими вкупе с карьеристскими и антимарксистскими элементами в Центральном Комитете, армии и с местными руководителями. Эти путчисты не раскрыли карты сразу же после смерти Сталина, но продолжали дозировать яд в своих похвалах по адресу Сталина, когда это им надо было и в нужной им мере. Правда, особенно Микоян на многочисленных встречах, которые мне приходилось иметь с ним, никогда не хвалил Сталина, хотя путчисты в своих выступлениях и докладах, кстати и некстати, пели дифирамбы Сталину, славословили его. Они создавали культ Сталина, чтобы как можно больше изолировать Сталина от массы и, прикрываясь этим культом, подготавливали катастрофу.

Хрущев и Микоян работали по плану, и после смерти Сталина они нашли свободное поле действия еще потому, что Маленков, Берия, Булганин, Ворошилов показали себя не только ротозеями, но и властолюбивыми людьми — каждый рвался к власти.

А Хрущев и Микоян прибегли к тактике: разделяй в Президиуме, организовывай силы путча вне его, продолжай хорошо высказываться о Сталине, чтобы миллионные массы были на твоей стороне, и приближай, тем самым, день взятия власти, ликвидацию противников и всей славной эпохи социалистического строительства, эпохи победы Отечественной войны и др. Вся эта лихорадочная деятельность (мы это чувствовали) преследовала цель сделать Хрущева популярным в Советском Союзе и за рубежом.

Прикрываясь победами, одержанными Советским Союзом и Коммунистической партией Советского Союза под руководством Ленина и Сталина, Хрущев все делал для того, чтобы народы Советского Союза и советские коммунисты думали, что ничего не изменилось, великий руководитель умер, но выдвигался «еще более великий» руководитель, да какой! «Столь же принципиальный и такой же ленинец, что и первый, и даже больше его, но зато либеральный, обходительный, веселый, полный юмора и шуток!».

* * *

Между тем оживлявшаяся ревизионистская гадюка стала изрыгать яд на облик и дело Сталина. Вначале это они делали, не атакуя Сталина по имени, а нападая на него косвенно.

Во время одной из моих встреч с Хрущевым в июне 1954 г. он якобы в принципиальном и теоретическом плане принялся развивать мысль о большом значении «коллегиального руководства», о большом ущербе, который наносится делу, когда это руководство заменяется культом одного лица, он привел мне также отдельные цитаты из Маркса и Ленина, чтобы дать мне понять, что сказанное им основывалось на «марксистско‑ленинской почве».

О Сталине он ничего плохого не сказал, а весь огонь обратил против Берия, обвинив его в действительных и вымышленных преступлениях. В самом деле на этом первоначальном этапе ревизионистского наступления Хрущева Берия являлся подходящим козырем для продвижения тайных планов. Как я писал и выше, Хрущев изобразил Берия виновником многих зол, он недооценивал, мол, роль Первого секретаря, он, мол, посягнул на «коллегиальное руководство», стремился поставить партию под контроль органов госбезопасности. Под маской борьбы за преодоление ущерба, нанесенного Берия, Хрущев, с одной стороны, пускал корни в партийном и государственном руководстве и прибрал к рукам Министерство внутренних дел, с другой стороны — подготавливал общественность к предстоящему открытому нападению на Иосифа Виссарионовича Сталина, на подлинное дело Коммунистической партии большевиков, партии Ленина и Сталина.

Мы удивлялись многим из этих неожиданных действий и изменений, однако рано еще было угадать истинные размеры осуществлявшегося заговора. Тем не менее еще тогда мы не могли не уловить противоречивый характер в действиях и мыслях этого «нового руководителя», бравшего в свои руки бразды правления в Советском Союзе. Тот же Хрущев, который теперь выступал «последователем коллегиального руководства», за несколько дней до этого, на встрече, которую мы имели с ним, говоря нам о роли Первого секретаря партии и премьер‑министра, выступал пламенным сторонником «роли личности», «крепкой руки».

После смерти Сталина создалось впечатление, будто эти «принципиальные» деятели установили коллегиальное руководство. Они трубили об этом, чтобы доказать, будто «Сталин нарушил принцип коллегиальности», будто он «извратил эту важную норму ленинского руководства», будто при нем «партийное и государственное руководство превратилось из коллегиального в личное руководство».

Это была вопиющая ложь, и хрущевцы распространяли ее для подготовки почвы. Если принцип коллегиальности и был нарушен, то вину за это надо искать не в Сталине, а в мошенничестве других и в произвольных решениях, которые они сами принимали, извращая линию в различных подведомственных им секторах. Как же можно было контролировать подобные действия этих окружавших Сталина антипартийных элементов, если они сами распространяли идею о том, что ЦК знает все? Этим они пытались убедить партию и народ в том, что «Сталину известно все, что делается», и «он все одобряет». Иными словами, именем Сталина и посредством своих аппаратчиков они зажимали критику и пытались превратить большевистскую партию в мертвую партию, в организм, лишенный воли и энергии, который прозябал бы, одобряя все бюрократические решения, махинации и извращения.

В период кампании за установление так называемого коллегиального руководства Хрущев пытался ухищренно жонглировать, поднимая оглушительный шум о борьбе против культа личности. Исчезли портреты Хрущева со страниц газет, исчезли заголовки с крупными буквами, полные похвал в его адрес, но была пущена в ход другая, избитая тактика: все газеты заполняли его публичные выступления, речи, сообщения о встречах с иностранными послами, о ежедневном посещении приемов, устраивавшихся дипломатами, о встречах с делегациями коммунистических партий, о встречах с американскими журналистами, дельцами и сенаторами и с западными миллионерами — друзьями Хрущева. Эта тактика должна была быть противопоставлена методу «замкнутой работы Сталина», «его сектантской работы», который, по словам хрущевцев, серьезно мешал активизации Советского Союза в мире.

Эта хрущевская пропаганда должна была показать советскому народу, что он теперь приобрел «истинного ленинского вождя, который все знает, все решает правильно, выделяется исключительной живостью, дает заслуженный отпор любому» и бурная деятельность которого «помогает исправлять в Советском Союзе все, преодолеть преступления прошлого и двигаться вперед».

* * *

Я находился в Москве по случаю совещания партий всех социалистических стран. Кажется, это было в январе 1956 г., когда состоялось совещание по вопросам экономического развития стран — членов СЭВ. Это было время, когда Хрущев и хрущевцы усиливали свою вражескую деятельность. Мы с Хрущевым и Ворошиловым были на даче под Москвой, где должны были обедать все мы, представители братских партий. Никогда до этого советские руководители открыто не говорили мне плохо о Сталине, и я, со своей стороны, продолжал по‑прежнему с любовью и глубоким уважением отзываться о великом Сталине. По‑видимому, эти мои слова плохо звучали в ушах Хрущева. В ожидании остальных товарищей Хрущев и Ворошилов сказали мне:

— Не выйти ли нам в парк подышать свежим воздухом?

Мы вышли и прошли по дорожкам парка. Хрущев говорит Климу Ворошилову:

— Ну, расскажи‑ка Энверу об ошибках Сталина.

Я навострил уши, хотя давно подозревал их в злопыхательстве. И Ворошилов заговорил о том, что «Сталин допускал ошибки в партийной линии, был груб и до того жесток, что с ним нельзя было спорить».

— Он, — продолжал Ворошилов, — потворствовал даже преступлениям, за которые и несет ответственность. Ошибки допускал он и в области развития народного хозяйства, поэтому эпитет «зодчий социалистического строительства» ему не подходит. С другими партиями Сталин не поддерживал правильные отношения.

Ворошилов долго наговаривал на Сталина. Кое‑что я понял, а кое‑чего нет, ибо я, как писал и выше, не очень хорошо знал русский язык, но тем не менее суть беседы и цель обоих я хорошо понял и был возмущен услышанным. Хрущев шел впереди и палкой касался посеянных в парке капуст. (Хрущев даже в парках сеял овощи, выдавая себя за большого знатока земледелия.)

Когда Ворошилов закончил свою болтовню и клеветнические измышления, я спросил его:

— Как это возможно, чтобы Сталин допускал такие ошибки?

Побагровевший Хрущев обернулся и ответил мне:

— Возможно, возможно, товарищ Энвер, Сталин такие ошибки допускал.

— Но ведь вы все это заметили еще при жизни Сталина. Как это вы не помогли ему избежать этих ошибок, которые, как вы утверждаете, он допускал? — спросил я Хрущева.

— Вопрос‑то, товарищ Энвер, естественный, но видишь эту капусту? Сталин рубил голову с такой легкостью, с какой садовник может срубить эту капусту, — и Хрущев палкой тронул капусту.

— Все ясно! — сказал я Хрущеву и больше не вымолвил ни слова.

* * *

Мы вернулись на дачу. Остальные товарищи уже приехали. Я кипел негодованием. В тот вечер они собирались преподнести нам улыбки и обещания «более быстрого» и «более стремительного» развития социализма, обещания «большей помощи» и «более широкого» и «всестороннего» сотрудничества. Это было время, когда готовили пресловутый XX съезд, время, когда Хрущев рвался к власти. Он создавал облик руководителя‑мужика, «народного» руководителя, который открывал двери тюрем, открывал ворота концентрационных лагерей, который не только не боялся реакционеров и осужденных и заключенных врагов Советского Союза, но, выпуская их на волю, хотел показать этим, что среди них были и «несправедливо» наказанные.

Известно, что за троцкисты, что за заговорщики, что за контрреволюционеры были Зиновьев и Каменев, Рыков и Пятаков, что за предатели были Тухачевский и другие генералы — агенты Интеллидженс сервис или немцев. А для Хрущева и Микояна все они были хорошими людьми, и несколько позже, в феврале 1956 г., они должны были быть объявлены невинными жертвами «сталинского террора». Эта волна поднималась постепенно, тщательно подготавливалось общественное мнение. «Новые» руководители, которые были теми же старыми руководителями, выдавали себя за либералов, чтобы сказать народу: «Дыши свободно, ты на воле, пользуешься настоящей демократией, ибо тиран и тирания исчезли. Теперь все идет по ленинскому пути, создается обилие, рынки будут завалены товарами и нам некуда будет девать продукцию».

Хрущев, эта отвратительная трещотка, свои уловки и коварства прикрывал болтовней и вздором. И тем не менее этим ему удалось создать благоприятную для своей группы обстановку. Не было дня, чтобы Хрущев не разводил разнузданную демагогию о сельском хозяйстве, не менял людей и методы работы, не объявлял себя единственным «компетентным знатоком» сельского хозяйства, предпринимавшим подобные личные «реформы».

Своему вступлению на пост Первого секретаря Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза Хрущев «положил начало» пространным докладом о вопросах сельского хозяйства, сделанным на пленуме Центрального Комитета в сентябре 1953 г. Этот доклад, который был назван «очень важным» докладом, содержал в себе те хрущевские идеи и реформы, которые фактически подорвали советское сельское хозяйство настолько сильно, что следы катастрофы видны и по сей день. Шум и фанфаронство относительно «целинных земель» являлись ложной рекламой.

Советский Союз покупал у Соединенных Штатов Америки миллионы тонн зерна.

Однако «коллегиальному руководству» и исчезновению портретов Хрущева со страниц газет суждено было недолго длиться. Культ Хрущева возвеличивали мошенники, либералы, карьеристы, лизоблюды и льстецы. Великий авторитет Сталина, основанный на его неизгладимом деле, был подорван в Советском Союзе и за его пределами. Его авторитет уступил место авторитету шарлатана, клоуна и шантажиста.

 

XX съезд КПСС. «Секретный» доклад против Сталина

Измена во главе Коммунистической партии Советского Союза, страны, где совершилась Октябрьская социалистическая революция, воплотилась во всесторонних выпадах против имени и великого учения Ленина, особенно против имени и дела Сталина.

Когда хрущевцы убедились в том, что упрочили свои позиции, что через маршалов прибрали к своим рукам армию, что увели на свой путь органы госбезопасности и привлекли на свою сторону большинство Центрального Комитета, — они подготовили и провели в феврале 1956 г. пресловутый XX съезд, на котором выступили и с «секретным» докладом против Сталина.

Мы с товарищами Мехметом Шеху и Гого Нуши были назначены нашей партией принять участие в работе XX съезда. Оппортунистический «новый дух», который насаждался и оживлялся Хрущевым, можно было видеть даже в том, как была организована и как проходила работа этого съезда. Этот либеральный дух черной тучей заволакивал всю атмосферу, пронизывал советскую печать и пропаганду тех дней, он царил в коридорах и залах съезда, отражался на лицах, в жестах и словах людей.

Уже не было прежней серьезности, характеризовавшей такие весьма важные для жизни партии и страны события. В перерывах между заседаниями Хрущев с компанией ходили по залам и коридорам, смеялись и соревновались друг с другом: кто расскажет больше анекдотов, кто отпустит больше острот и покажет себя более популярным или осушит больше рюмок за заваленными до отказа столами, которых было в изобилии.

Всем этим Хрущев пытался подкрепить идею о том, что раз и навсегда был положен конец «тягостному периоду», «диктатуре», «мрачному анализу» вещей и официально начался «новый период», период «демократии», «свободы», «творческого подхода» к событиям и явлениям как в Советском Союзе, так и за его пределами.

* * *

В последний день съезд проводил свою работу при закрытых дверях, так как предстояли выборы, поэтому мы не присутствовали на этих заседаниях. Фактически в тот день после выборов делегаты выслушали второй доклад Хрущева. Это был пресловутый доклад против Сталина, так называемый секретный доклад, который на деле предварительно был прислан также югославским руководителям, а несколько дней спустя был вручен буржуазии и реакции в качестве нового «подарка» Хрущева и хрущевцев. После того, как был проработан с делегатами съезда, этот доклад был вручен для чтения и нам, как всем другим зарубежным делегациям.

Его прочли только Первые секретари братских партий, участвовавшие в съезде. Я прочел его за ночь и, весьма потрясенный, передал его читать также Мехмету и Гого. Что Хрущев с компанией поставил крест на Сталине, на его облике и на его славном деле, это мы знали еще раньше, в этом мы воочию убедились также в ходе работы съезда, где его имени ни разу не помянули добром. Но чтобы советские руководители могли записать на бумаге уйму обвинений и чудовищной ругани против великого и незабываемого Сталина, это нам и в голову не приходило. И тем не менее все было черным по белому написано; доклад был зачитан советским коммунистам — делегатам съезда, был передан для чтения также представителям других партий, участвовавшим в работе съезда.

Наши умы и наши сердца получили потрясающий, тяжелый удар. Между собой мы говорили, что это была несусветная подлость с пагубными для Советского Союза и нашего движения последствиями, так что в тех трагических условиях долгом нашей партии было прочно стоять на своих марксистско‑ленинских позициях.

Прочитав его, мы сразу вернули авторам их ужасный доклад. Нам незачем было взять с собой эту помойку низкопробных обвинений, выдуманных Хрущевым. Это другие «коммунисты» взяли его с собой, чтобы передать реакции и оптом продавать его в киосках в качестве прибыльного бизнеса.

Вернулись мы в Албанию с разбитым сердцем за все то, что увидели и услышали на родине Ленина и Сталина, но в то же время мы вернулись, получив большой урок: смотреть в оба, быть бдительными в отношении действий и позиций Хрущева и хрущевцев.

* * *

Прошло всего лишь несколько дней, и клубы черного дыма идей XX съезда стали расходиться повсюду.

Пальмиро Тольятти, наш близкий сосед, который с нами показал себя самым далеким и самым чуждым, в числе первых выступил в своей партии, бия себя в грудь. Он не только превознес до небес новые «перспективы», открытые съездом советских ревизионистов, но относительно многих из новых хрущевских тезисов потребовал, чтобы за ним были признаны заслуги предшественника и «старого борца» за эти идеи. «Что касается нашей партии, — заявил Тольятти в марте 1956 г., — то мне кажется, что мы поступали смело. Мы все время искали наш, итальянский способ развития по пути к социализму».

Как никогда оживились от радости белградские ревизионисты, а в остальных партиях стран народной демократии в духе тезисов Хрущева не только стали проектировать будущее, но и пересматривать прошлое. Ревизионистские элементы, которые до вчерашнего дня изрыгали яд втайне, теперь выступили совершенно открыто, чтобы рассчитаться со своими противниками; развернулась кампания реабилитации предателей и осужденных врагов, открылись двери тюрем, и многие из бывших осужденных были посажены непосредственно на руководство партий.

Первой подала пример сама клика Хрущева. На XX съезде Хрущев хвастливо заявил, что в Советском Союзе было освобождено из тюрем и реабилитировано свыше 7000 человек, осужденных при Сталине. Этот процесс продолжал углубляться.

Хрущев и Микоян начали убирать одного за другим и, наконец, всех вместе тех членов Президиума ЦК партии, которые впоследствии должны были быть квалифицированы как «антипартийная группа». Подставив ножку Маленкову, временно сменив его Булганиным, они взялись за Молотова. Это было 2 июня 1956 г. В тот день газета «Правда» открывалась крупным портретом Тито; словами «добро пожаловать!» она приветствовала прибытие в Москву лидера белградской клики, а четвертая ее страница закрывалась сообщением из «хроники» о снятии Молотова с поста министра иностранных дел Советского Союза. В сообщении говорилось, что Молотов освобождался от этого поста «по своей просьбе», но фактически он освобождался в соответствии с условием, поставленным Тито в связи со своей первой поездкой в Советский Союз, со времени разрыва отношений в 1948–1949 гг. И Хрущев с компанией сразу же выполнили условие, поставленное Белградом, чтобы доставить удовольствие Тито, поскольку Молотов вместе со Сталиным подписал письма, которые советское руководство направило югославскому руководству в 1948 г.

Позиции ревизионистских реакционеров крепли, и их противники в Президиуме — Маленков, Молотов, Каганович, Ворошилов и другие — уже стали яснее замечать ревизионистскую подоплеку и коварные планы, вынашиваемые Хрущевым против Коммунистической партии Советского Союза и государства диктатуры пролетариата. На одном из заседаний Президиума Центрального Комитета партии в Кремле летом 1957 г., после многочисленных упреков, Хрущев остался в меньшинстве и, как нам собственными устами рассказывал Полянский, был снят с поста Первого секретаря и назначен министром сельского хозяйства, поскольку был «специалистом по кукурузе». Однако это положение длилось всего лишь несколько часов. Хрущев и его друзья втайне забили тревогу, маршалы окружили Кремль танками и войсками и отдали приказ даже мухи не выпускать из Кремля. С другой стороны, во все концы страны были направлены самолеты, чтобы привезти членов пленума ЦК КПСС.

«Затем, — рассказывал Полянский, это порождение Хрущева, — мы ворвались в Кремль и потребовали впустить нас в зал заседания. Вышел Ворошилов, который спросил, чего мы хотели. Когда мы сказали, что хотим войти в зал заседания, он отказался наотрез. Когда мы сказали ему, что прибегнем к силе, он сказал: «Что тут происходит?» Но мы предупредили его: поменьше слов, иначе арестуем. Мы вошли в зал заседания и изменили положение». Хрущев вновь взял власть в свои руки.

* * *

Итак, эти бывшие соратники Сталина, которые солидаризовались с клеветой, возведенной на его славное дело, после этой провалившейся попытки были названы «антипартийной группой» и получили сокрушительный удар от хрущевцев. Никто не оплакивал их, никто не пощадил. Они утратили революционный дух, превратились в трупы большевизма, не были больше марксистами‑ленинцами. Они присоединились к Хрущеву и согласились облить грязью Сталина и его дело; они попытались что‑то предпринять, но не партийным путем, так как партия и для них не существовала.

Такая же участь ждала всех тех, кто так или иначе противился Хрущеву или становился уже ненужным ему. Годами подряд превозносились «огромные заслуги» Жукова, его деятельность периода Великой Отечественной войны была использована для того, чтобы облить грязью Сталина, его рука, как министра обороны, была использована для обеспечения торжества путча Хрущева. Но позднее мы совершенно неожиданно узнали, что он был снят с занимаемых постов. В те дни Жуков находился у нас с визитом. Мы встретили его хорошо, как старого деятеля и героя сталинской Красной Армии, беседовали с ним о проблемах нашей обороны, как и обороны социалистического лагеря, и не замечали чего‑либо тревожного в его мыслях. Наоборот, поскольку он приехал из Югославии, где находился с визитом, он сказал нам: «Судя по тому, что я видел в Югославии, не понимаю, что она за социалистическая страна!» Из этого мы поняли, что он не был одного мнения с Хрущевым. В тот же день, когда он уехал от нас, мы узнали, что он был снят с поста министра обороны СССР за «ошибки» и «тяжкие проступки» в проведении «партийной линии», за нарушение «законности в армии» и т. д. и т. п. Я не могу сказать, были или нет ошибки у Жукова в этом отношении, но вполне возможно, что имеются более глубокие причины.

Меня заинтриговало обращение с Жуковым на одной из встреч у Хрущева. Не помню, в каком году, но было это летом, я отдыхал на юге Советского Союза. Хрущев пригласил меня на обед. Из местных были Микоян, Кириченко, Нина Петровна (супруга Хрущева) и еще кто‑то. Из зарубежных гостей, помимо меня, были Ульбрихт и Гротеволь. Мы сидели на открытом воздухе, на веранде, ели и пили.

Пришел Жуков, Хрущев пригласил его сесть. Жуков выглядел не в духе. Микоян говорит ему:

— Я — тамада, налей!

— Не могу пить, — отвечает Жуков. — Нездоровится.

— Налей, говорят тебе, — настаивал Микоян авторитетным тоном, — здесь приказываю я, а не ты.

Заступилась Нина Хрущева.

— Анастас Иванович, — говорит она Микояну, — не заставляй его, раз ему нельзя.

Жуков замолчал и не наполнил стакан. Шутя с Микояном, Хрущев изменил тему разговора.

Не возникли ли уже тогда противоречия с Жуковым и его стали оскорблять и показывать ему, что «приказывает» не он, а другие? Не начали ли Хрущев и его друзья бояться силы, которой они сами облекли Жукова с целью взять власть в свои руки, и поэтому затем обвинили его в «бонапартизме»?! Не были ли сообщены Хрущеву сведения о взглядах Жукова на Югославию прежде, чем тот вернулся в Советский Союз?! Во всяком случае, Жуков исчез с политической арены, несмотря на четыре Звезды Героя Советского Союза, ряд орденов Ленина и бесчисленное множество других орденов и медалей.

* * *

После XX съезда Хрущев высоко поднял и сделал одной из главных фигур в руководстве Кириченко. Я познакомился с ним в Киеве много лет назад, когда он был первым секретарем на Украине. Этот краснолицый человек высокого роста, который не произвел на меня дурного впечатления, принял меня не надменно и не только ради приличия. Кириченко сопровождал меня во многие места, которые я видел впервые, он показал мне главную улицу Киева, которая была построена заново, повел меня на место, называемое Бабий Яр, известное истреблением евреев нацистами. Мы вместе с ним пошли в оперу, где послушали пьесу о Богдане Хмельницком, которого, помню, он сравнивал с нашим Скандербегом. Мне это было приятно, хотя и был уверен, что Кириченко имя Скандербега запомнил из того, о чем информировали его чиновники об истории Албании. На мою любовь к Сталину он отвечал теми же терминами и тем же выражением восхищения и верности. Но, поскольку он был украинцем, Кириченко не упускал случая говорить и о Хрущеве, о «его мудрости, умении, энергии» и т. д. В этих естественных для меня в то время выражениях я не видел ничего дурного.

В Кремле много раз мне приходилось сидеть за столом рядом с Кириченко и беседовать с ним. После смерти Сталина устраивалось много банкетов, ибо в этот период советских руководителей, как правило, можно было встретить только на банкетах. Столы были денно и нощно накрыты, до отвращения заложены блюдами и напитками. Видя, как советские товарищи ели и пили, мне вспомнился Гаргантюа Рабле. Все это происходило после смерти Сталина, когда советская дипломатия перешла к приемам, а хрущевский «коммунизм» иллюстрировался, помимо всего прочего, также банкетами, икрами и крымскими винами.

На одном из этих приемов, когда рядом со мною сидел Кириченко, я громко сказал Хрущеву:

— Надо вам приехать и в Албанию, ведь вы всюду бывали.

— Приеду, — ответил мне Хрущев.

Тогда Кириченко говорит Хрущеву:

— Албания далеко, поэтому не давайте слово, когда поедете туда и сколько дней пробудете.

Мне, конечно, не понравилось его вмешательство, и я спросил его:

— Почему вы, товарищ, проявляете такое недоброжелательство в отношении нашей страны?

Он сделал вид, будто сожалел о происшедшем, и, желая объяснить свой жест, сказал мне:

— Пока что Никите Сергеевичу нездоровится, нам надо беречь его.

Все это были сказки. Хрущев был здоров как свинья, ел и пил за четверых.

* * *

В другой раз (конечно, на приеме, по обычаю) мне снова привелось сидеть рядом с Кириченко. Со мной была и Неджмие. Это было в июле 1957 г., время, когда Хрущев уже поладил с титовцами и в одно и то же время и льстил им, и нажимал на них. Титовцы делали вид, будто прельщались лестью, тогда как на давление и ножевые удары отвечали ему взаимностью. Хрущев за день до этого «в порядке разрешения» уведомил меня о том, что пригласит меня на этот ужин, на котором будут присутствовать также Живков с супругой, как и Ранкович и Кардель с супругами. Хрущев, по привычке, шутил с Микояном. У него был такой комбинированный манер: стрелы, лукавство, ухищрения, ложь, угрозы он сопровождал издевательством над «Анастасом», который разыгрывал «шута короля».

Закончив вступление шутками «с шутом короля», Хрущев, с рюмкой в руке, начал читать нам лекцию о дружбе, которая должна существовать между треугольником Албания — Югославия — Болгария и четырехугольником Советский Союз — Албания — Югославия — Болгария.

— Отношения Советского Союза с Югославией, — сказал он, — шли не по прямой линии. Вначале они были хорошими, затем они охладели, позднее испортились, затем вроде наладились после нашей поездки в Белград. Затем взорвалась ракета (он имел в виду октябрьско‑ноябрьские события 1956 г. в Венгрии), и они снова испортились, но теперь уже создались объективные и субъективные условия для их улучшения. Отношения же Югославии с Албанией и Болгарией еще не улучшились, и, как я уже сказал Ранковичу и Карделю, югославы должны прекратить агентурную деятельность против этих стран.

— Это албанцы не дают нам покоя, — вмешался Ранкович.

Тогда вмешался я и перечислил Ранковичу антиалбанские, саботажнические действия, заговоры и диверсионные акты, которые они предпринимали против нас В тот вечер Хрущев «был на нашей стороне», однако его критика в адрес югославов была беззубой.

— Я, — сказал им Хрущев, размахивая рюмкой, — не понимаю этого названия вашей партии «Союз коммунистов Югославии». Что это за слово «Союз»? Далее, вы, югославы, возражаете против употребления термина «лагерь социализма». Ну‑ка скажите нам, как его называть, «нейтральным лагерем», что ли, «лагерем нейтральных стран»? Все мы — социалистические страны, или же вы не социалистическая страна?

— Социалистическая, а как же! — ответил Кардель.

— Тогда приходите к нам, ведь мы — большинство, — заметил Хрущев.

Всю эту речь, которую он держал стоя и которая изобиловала криками и жестами, «критическими замечаниями» в адрес югославов, Хрущев произносил в рамках своих усилий сбить спесь с Тито, который никак не соглашался признать Хрущева «старшиной» собрания.

Сидевший рядом со мною Кириченко слушал молча. Позднее он тихо спросил меня.

— Кто этот товарищ, которая сидит рядом со мною?

— Моя жена, Неджмие, — ответил я.

— Разве ты не мог сказать мне об этом раньше, а то я все молчу, полагая, что она жена кого‑либо из этих, — сказал он мне, указывая глазами на югославов. Он поздоровался с Неджмие и тогда стал бранить югославов.

Между тем Хрущев продолжал «критиковать» югославов, убеждая их в том, что именно он (конечно, прикрываясь именем Советского Союза, КПСС) должен был стоять «во главе», а не кто‑либо другой. Он имел в виду Тито, который, со своей стороны, старался поставить себя и югославскую партию выше всех.

— Было бы смешно, — сказал он им, — если бы мы стояли во главе лагеря, когда остальные партии не считались бы с нами, как было бы смешно, если бы какая‑либо другая партия называла себя главой, когда остальные не считают ее такой.

Кардель и Ранкович отвечали ему холодным видом, напрягая все силы, чтобы показаться спокойными, тем не менее не трудно было понять, что внутри у них бурлило. Тито наказал им решительно отстаивать его позиции, и они не нарушали слово, данное хозяину.

Диалог между ними длился, часто он прерывался выкриками Хрущева, но я уже перестал обращать на них внимание. За исключением ответа Ранковичу, обвинившему нас в том, будто мы вмешивались в их дела, я ни словом не обменялся с ними. Все время я разговаривал с Кириченко, и он чего только не наговорил на югославов и нашел совершенно правильной по всем вопросам позицию нашей партии в отношении ревизионистского руководства Югославии.

* * *

Но и этот Кириченко впоследствии получил пощечину от Хрущева. Кириченко, которого иностранные обозреватели некоторое время считали вторым после Хрущева, был послан в какой‑то маленький захолустный городок России, конечно, почти в ссылку. Один наш слушатель какого‑то военного учебного заведения, вернувшись в Албанию, рассказывал:

— Я ехал на поезде, как вдруг рядом со мною уселся какой‑то советский пассажир, достал газету и стал читать. Через некоторое время бросил газету и, как уже принято, спросил меня: «Куда едете?» Я ответил. Подозревая меня из‑за моего произношения русских слов, он спросил меня: «Какой вы национальности?». «Я албанец», — говорю ему. Пассажир удивился, обрадовался, посмотрел на двери вагона, повернулся ко мне и, крепко пожав мне руку, сказал: «Я восхищаюсь албанцами». Я, — говорит наш офицер, — был удивлен его поведением, так как в это время мы уже включились в борьбу с хрущевцами. Это было после Совещания коммунистических партий.

«А вы кто?»— спросил я, — рассказывает офицер. — Он и отвечает: «Я — Кириченко». Когда он назвал свою фамилию, — продолжает офицер, — я понял, кто он такой, и начал было беседу с ним, но он тут же сказал мне: «Не сыграть ли нам в домино?» «Давайте!» — ответил я, и он достал из кармана коробку с костяшками, и мы начали играть.

Я вскоре понял, почему он хотел играть в домино. Он хотел что‑то мне сказать и оглушить свой голос стуком костяшек по столику. И он начал: «Молодец ваша партия, разоблачившая Хрущева. Да здравствует Энвер Ходжа! Да здравствует социалистическая Албания!» И так мы завязали очень дружескую беседу под стук костяшек домино.

Между тем, как мы беседовали, в наше купе вошли другие люди. Он в последний раз стукнул костяшкой, сказал: «Выстаивайте, передайте привет Энверу!» — и, взяв газету, углубился в чтение, делая вид, будто мы совершенно не знали друг друга, — закончил наш офицер.

* * *

Чего только не делали Хрущев и его сообщники, чтобы распространить и насадить во всех остальных коммунистических и рабочих партиях свою явно ревизионистскую линию, свои антимарксистские и путчистские действия и методы. Накануне III съезда нашей партии, который проводил свою работу в последние дни мая и в начале июня 1956 г., Суслов совершенно без обиняков потребовал от нашего руководства «пересмотреть» и «исправить» свою линию прошлого.

— Нашей партии нечего пересмотреть в своей линии, — сказали мы ему. — Мы ни разу не допускали грубых, принципиальных ошибок в политической линии.

— Вы должны пересмотреть дело ранее осужденных вами Кочи Дзодзе и его товарищей, — сказал нам Суслов.

— Они были и остаются изменниками и врагами нашей партии и нашего народа, врагами Советского Союза и социализма, — резко ответили мы ему. — Даже если бы мы сто раз пересмотрели процессы по их делу, мы сто раз квалифицировали бы их только врагами. Таковой была их деятельность.

Тогда Суслов стал говорить о том, что происходило в других партиях и в самой КПСС, о «более великодушном», «более гуманном» подходе к этому вопросу.

— Это, — сказал он, — произвело большое впечатление на народы, они положительно относятся к этому. Так оно должно быть и у вас.

— Наш народ стал бы забрасывать нас камнями, если бы мы реабилитировали врагов и предателей, тех, кто пытался надеть стране оковы нового рабства, — заявили мы идеологу Хрущева.

Увидев, что так ничего не выйдет, Суслов пошел на попятную.

— Хорошо, — сказал он, — если вы убеждены в том, что они враги, то пусть они такими и останутся. Но вам надо сделать одно: не говорить об их связях с югославами, больше не называть их агентами Белграда.

— Мы здесь говорим о правде, — сказали мы ему. — А правда такова, что Кочи Дзодзе и его сообщники по заговору были стопроцентными агентами югославских ревизионистов. Мы во всеуслышание заявляли о враждебных нашей партии и нашей стране связях Кочи Дзодзе с югославами, предали гласности множество фактов, свидетельствующих об этом. Они хорошо известны советскому руководству. Быть может, вы еще не знакомы с фактами, и, поскольку вы настаиваете на вашем мнении, я приведу вам некоторые из них.

Суслов с трудом сдерживал гнев. Мы хладнокровно перечислили ему некоторые из основных фактов, и в заключение сказали:

— Такова правда о связях Кочи Дзодзе с югославскими ревизионистами.

— Да, да! — с нетерпением повторил он.

— Тогда как же можно исказить эту правду?! — спросили мы его. — И позволительно ли партии ради того, чтобы угодить тому или другому, скрывать или извращать то, что доказано бесчисленными фактами?

— Но ведь иначе нельзя улучшить отношения с Югославией, — фыркнул Суслов.

Все стало для нас более чем ясно. За «братским» вмешательством Суслова скрывались сделки между Хрущевым и Тито.

По всей вероятности, титовская группа, которая теперь уже завоевала себе почву, добивалась побольше пространства, побольше экономических, военных и политических преимуществ. Тито настоятельно требовал от Хрущева реабилитации таких титовских предателей, как Кочи Дзодзе, Райк, Костов и другие. Однако в нашей стране это желание Тито не исполнилось, тогда как в Венгрии, Болгарии, Чехословакии он добился своего. Там предатели были реабилитированы, а марксистско‑ленинское руководство партий было подорвано. Это было общим делом Хрущева и Тито. Тито считал нас занозой в ноге, однако наша позиция по отношению к нему была твердой и незыблемой. Даже если бы враги осмелились предпринять какие‑либо действия против нас, мы противодействовали бы. Тито давно знал это, но знал и убеждался в этом также Хрущев, который, естественно, был склонен сузить дороги Тито, не дать ему пастись на тех «лугах», которые Хрущев считал своими.

* * *

Вся эта ревизионистская деятельность нарушила, подорвала марксистско‑ленинское сотрудничество и гармонию, которыми отличалось международное коммунистическое движение. Хрущев и хрущевцы оказали неоценимую услугу мировому империализму и непосредственно поставили себя ему на службу. Того, чего на протяжении целых десятилетий не могли осуществить империализм и его лакеи своей подрывной деятельностью, добились Хрущев и хрущевцы всех мастей.

Клевеща на Сталина, на Советский Союз, на социализм и коммунизм, они выступали заодно с клеветниками‑капиталистами, ослабили Советский Союз, что было мечтой и целью капиталистов. Они раскололи то монолитное единство, с которым боролись капиталисты, навели сомнения на революцию и торпедировали ее, чего капиталисты неизменно старались добиться. Они насадили распри и внесли раскол в различные коммунистические и рабочие партии, низвергая или выдвигая на их руководство такие клики, которые лучше служили бы гегемонистским интересам, потрясенным сильным землетрясением.

Эти враги повели наступление на марксизм‑ленинизм во всех направлениях и во всех областях и подменили его реформистской социал‑демократической идеологией, расчистив, таким образом, путь либерализму, бюрократизму, технократизму, декадентскому интеллектуализму, капиталистическому шпионажу в партии, одним словом — разложению. То, чего не удалось добиться мировому капитализму, совершила за него хрущевская клика.

Однако ни американский империализм, ни мировой капитализм не считали достаточной эту огромную помощь, которую оказывали им Хрущев и хрущевцы, эту крупную диверсию, которую совершали они против марксизма‑ленинизма и социализма. Вот почему буржуазия и реакция развернули наступление на ревизионистские партии в целях дальнейшего углубления кризиса, с тем чтобы не только опорочить марксизм‑ленинизм и революцию, не только углубить раскол в рядах коммунистических и рабочих партий и усилить их мятеж против Москвы, но и ослабить, поставить на колени, поработить всеми этими действиями Советский Союз, как великую в политическом, экономическом и идеологическом отношении державу, невзирая на то что идеологией хрущевизма был не марксизм, а антимарксизм. Мировому капитализму, с американским империализмом во главе, понадобилось бороться за то, чтобы не дать хрущевскому гегемонизму выжить и консолидироваться на устроенных им самим руинах.

Поэтому американский и мировой империализм усилили подрывную работу в странах социалистического лагеря. В подходящем климате, созданном хрущевскими лозунгами, оживились не только послушные Хрущеву лидеры, наподобие Живкова, но и агенты американцев, англичан и французов. Как в силу самой природы ревизионизма, так и в силу давления и шпионской деятельности империализма во многих партиях дали о себе знать люди, которые не были довольны тем, как осуществлялся процесс «демократизации» и либерализации. Враги социализма в Венгрии, Польше, Чехословакии и Румынии хотели идти галопом по пути реставрации капитализма, выбросив прочь демагогическую оболочку, которую хотела сохранять группа советских руководителей. Традиционные связи буржуазии этих стран с Западом и стремление поскорее избавиться от страха диктатуры пролетариата (хотя хрущевцы уже подорвали ее) ориентировали этих врагов на Вашингтон, Бонн, Лондон и Париж.

Хрущев надеялся вновь посадить в сосуд выпущенных им чертей. Однако, выпущенные на волю, они хотели своевольно пастись на лужках, которые хрущевцы считали своими, и «черти» перестали слушаться «волшебной дудки» Хрущева. И последнему пришлось обуздать их при помощи танков.

 

События в Венгрии и Польше. Андропов

Отвратительный дух XX съезда подбодрил тех, кто притаился и выжидал подходящий момент, чтобы свергнуть социализм там, где он уже победил.

События в Венгрии и Польше явились явным прологом к контрреволюции, которая должна была развернуться еще шире и глубже не только в этих странах, но и в Болгарии, в Восточной Германии, Чехословакии, Китае и особенно в Советском Союзе. Кое‑как обеспечив свои позиции в Болгарии, Румынии, Чехословакии и т. д., хрущевская клика набросилась на Венгрию, руководство которой не показывало себя в нужной мере послушным советскому курсу.

В Венгрии, как показывали дела, было много слабых мест. Там была создана партия во главе с Ракоши, вокруг которого сплотились некоторые старые товарищи‑коммунисты, такие как Герэ, Мюнних, а также и молодые, вновь пришедшие, которые нашли стол уже накрытым Красной Армией и Сталиным. В Венгрии начали «строить социализм», однако реформы не были радикальными. Покровительствовали пролетариату, но не очень обижая также и мелкую буржуазию. Венгерская партия трудящихся была объединением якобы подпольной коммунистической партии (венгерские военнопленные, захваченные в Советском Союзе), старых коммунистов Бела Куна и социал‑демократической партии. Итак, объединение это явилось болезненным скрещиванием, которое никогда не вылечилось бы, если бы контрреволюция и Кадар, заодно с Хрущевым и Микояном, не издали указ о полной ликвидации Венгерской партии трудящихся.

Ракоши я знал непосредственно и любил его. Часто беседовал с ним, как и по делу, так и в семейном порядке. Вместе с Неджмие мы несколько раз бывали у него. Ракоши был честным человеком, старым коммунистом, руководящим деятелем в Коминтерне. Он преследовал добрые цели, но его работу саботировали изнутри и извне. При жизни Сталина, казалось, все шло хорошо, но после его смерти стали появляться слабости в Венгрии.

Однажды во время беседы с ним Ракоши заговорил о венгерской армии и спросил меня о нашей.

— Армия у нас слабая, нет кадров, офицеры — старые, хортистской армии, поэтому мы вербуем рядовых рабочих с фабрик Чепели и одеваем их в офицерский мундир, — сказал он мне.

— Без сильной армии, — сказал я Ракоши, — нельзя защищать социализм. Вам надо убрать хортистов. Вы хорошо сделали, что взяли рабочих, только надо придавать значение их надлежащему воспитанию.

Во время нашей беседы на даче Ракоши зашел Кадар, который вернулся из Москвы, где он находился для лечения глаз. Ракоши представил его мне, спросил, как теперь его здоровье, и разрешил ему поехать домой. Когда мы остались одни, Ракоши говорит мне:

— Вот Кадар, молодой работник, мы сделали его министром внутренних дел.

Правду говоря, он как министр внутренних дел показался мне не ко двору.

В другой раз мы беседовали об экономике. Он мне говорил об экономике Венгрии, особенно о сельском хозяйстве, которое так шло на лад, что народ ел досыта и они не знали, куда девать свинину, колбасу, пиво, вина!

Я вытаращил глаза, ибо знал, что не только у нас, но и во всех социалистических странах, в том числе и в Венгрии, не было такого положения.

У Ракоши был недостаток: он был экспансивным и преувеличивал результаты труда. Но, несмотря на этот недостаток, Матиас, на мой взгляд, отличался добрым, коммунистическим сердцем и правильно проводил курс на развитие социализма. Надо сказать, что Венгрию и руководство Ракоши упорно, по‑моему, стремилась подорвать международная реакция, поддерживаемая духовенством, мощным кулачеством и замаскированными хортистскими фашистами, — наконец, к этому порядком стремились Хрущев и хрущевцы, которые не только недолюбливали Ракоши, как и его сторонников, но и ненавидели его за то, что он был верен Сталину и марксизму‑ленинизму и авторитетно возражал, когда это надо было, на совещаниях. Ракоши принадлежал к старой гвардии Коминтерна, а Коминтерн был для современных ревизионистов «диким зверем».

* * *

Итак, Венгрия стала ареной козней и махинаций Хрущева, которому Ракоши был помехой. Руководство Венгерской партии трудящихся, во главе с Ракоши и Герэ, быть может, и допускало ошибки экономического характера, но ведь не они вызвали контрреволюцию. Главная ошибка Ракоши и его товарищей заключается в том, что они оказались нетвердыми, они поколебались перед давлением внешних и внутренних врагов. Они не мобилизовали партию и народ, рабочий класс, чтобы еще в зародыше пресечь попытки реакции, пошли ей на уступки, реабилитировали врагов, вроде Райка и других, и ухудшили положение до такой степени, что вспыхнула контрреволюция.

В июне 1956 г., когда я ехал в Москву на совещание СЭВ, в Будапеште имел беседу с товарищами из Политбюро Венгерской партии трудящихся. Я не застал там ни Ракоши, ни Хегедюша, который был премьер‑министром, ни Герэ, так как они тоже уже отправились в Москву поездом. (В действительности я не встретил и не видел Ракоши в Москве ни на совещании, ни в каком‑либо другом месте. Он наверняка «отдыхал» в какой‑нибудь «клинике», где хрущевцы «убеждали его подать в отставку». Две‑три недели спустя он действительно был освобожден от занимаемых постов.) Венгерские товарищи сказали мне, что у них есть некоторые трудности в партии и в ее Центральном Комитете.

— В Центральном Комитете, — сказали они мне, — сложилась обстановка против Ракоши. Фаркаш, бывший член Политбюро, взял в свои руки флаг борьбы против него.

— Пора исключить Фаркаша не только из Центрального Комитета, но также из партии, — сказал мне Бата, министр обороны. — Он занимает антипартийную и враждебную нам позицию, — сказал далее Бата. — Его тезис таков: «Я ошибся, Берия является изменником. Но по чьему приказу я совершал эти ошибки? По приказу Ракоши».

— Этот вопрос, — сказали мне венгерские товарищи, — поставлен также Реваем, который внес предложение «создать комиссию для анализа виновности того и иного, ошибок Ракоши и др.».

Тут я вмешался и спросил:

— Ну что же, тогда выходит, что Центральный Комитет не верит Политбюро?

— Так получается, — ответили они. — Мы были вынуждены согласиться создать комиссию, но решили, что ее доклад сперва должен быть передан Политбюро.

— Что эта за комиссия? — спросил я. — Центральный Комитет должен поручить Политбюро анализ подобных вопросов, и там пусть обсуждается доклад. Если Центральный Комитет сочтет нужным, он может низвергнуть Политбюро.

Венгерские товарищи рассказали мне, в частности, что Имре Надь, который был исключен как контрреволюционер, устроил по случаю своего дня рождения большой ужин, на который пригласил человек 150, в том числе и отдельных членов Центрального Комитета и правительства. Многие из них приняли приглашение предателя и пошли на ужин. Когда один из членов Центрального Комитета спросил товарищей из руководства, следует пойти на ужин или нет, они ответили ему: «Решай сам по своей собственной инициативе». Такой ответ, естественно, мне показался странным, и я спросил венгерских товарищей:

— Почему же вы не сказали ему прямо, что он не должен пойти, ведь Имре Надь — враг?

— Ну вот, мы решили, что пусть он судит и решит сам, как ему подскажет совесть, — получил я ответ.

* * *

Во время этой беседы венгерские товарищи подтвердили мне, что у них в партии сложилась тяжелая обстановка. К этим хлопотам прибавились еще хлопоты, вызванные XX съездом.

— В партии имеются группы, например, писатели и другие, — сказали они мне, — которые говорят, что «XX съезд подтверждает наши тезисы, что в руководстве допущены ошибки. Поэтому мы правы».

— Некоторые члены ЦК говорили мне: «Вы из Политбюро еще продолжаете скрывать от нас такие вопросы, как вопросы XX съезда?.. Что же мы делаем? Целесообразнее действовать, иметь и в Венгрии иную политику, самостоятельную, как в Югославии», — сказал мне один из присутствующих.

Из этой беседы я убедился, что у них была колеблющаяся линия. Более того, даже наиболее надежные члены Политбюро, по всей видимости, находились под давлением контрреволюционных элементов, поэтому и они сами колебались. Казалось, будто в Политбюро существовала солидарность, но оно было полностью изолировано…

Вечером они устроили для нас ужин в здании Парламента, в зале, в котором бросался в глаза крупный портрет Аттилы, вывешенный на стене. Опять мы заговорили о складывавшемся в Венгрии тяжелом положении. Но было ясно, что они уже сбились с толку.

— Как же это вы сидите сложа руки перед лицом поднимающейся контрреволюции? Почему вы сидите наблюдателями, вместо того чтобы принять меры?

— Какие меры? — спросил один из них.

— Немедленно закрыть клуб «Петефи», арестовать вожаков‑смутьянов, вывести на бульвары вооруженный рабочий класс и окружить Эстергом. Допустим, вы не можете посадить в тюрьму Миндсенти, ну а Имре Надя не можете арестовать? Расстреляйте некоторых из вожаков этих контрреволюционеров, чтобы всем стало ясно, что такое диктатура пролетариата.

Венгерские товарищи вытаращивали глаза и с удивлением смотрели на меня, как будто хотели сказать: «Не сошел ли ты с ума?» Один из них сказал мне:

— Мы не можем поступать так, как вы говорите, товарищ Энвер, так как мы не находим положение столь тревожным. Мы — хозяева положения. Выкрики в клубе «Петефи» — это ребячьи дела, а если некоторые члены Центрального Комитета пошли и поздравили Имре Надя, то они поступили так потому, что были его старыми товарищами, а не потому, что они не согласны с Центральным Комитетом, исключившим Имре из своих рядов.

— Мне кажется, что вы подходите к делу упрощенчески, — сказал я им, — вы не оцениваете грозящую вам большую опасность…

Но мои слова были гласом вопиющего в пустыне. Мы закончили этот горе‑ужин, и в ходе бесед, которые длились несколько часов, венгерские товарищи продолжали убеждать меня в том, что «они были хозяевами положения», и нести прочий вздор.

* * *

Утром я сел на самолет и вылетел в Москву. Встретился с Сусловым в его кабинете в Кремле. Суслов поразил меня своей манерной походкой, подобной балеринам Большого, и, когда мы уселись, стал спрашивать об Албании. Обменявшись мнениями о наших проблемах, я заговорил о венгерском вопросе. Поделился с ним моими впечатлениями и мыслями в таком виде, в каком я открыто изложил их и венгерским товарищам. Суслов смотрел на меня своими зоркими глазами сквозь очки в серой костяной оправе, и я, говоря с ним, замечал, что в его глазах появились признаки недовольства, скуки, гнева. Несогласие и эти чувства сопровождались каракулями на белой бумаге, лежавшей перед ним на столе. Я продолжал говорить и закончил, отметив ему, что меня поразили спокойствие и «хладнокровие» венгерских товарищей.

Своим тонким, визгливым голосом Суслов сказал мне:

— Нам нельзя согласиться с вашими соображениями о венгерском вопросе. Вы изображаете положение тревожным, но оно не таково, как вы о нем думаете. Быть может, вы недостаточно осведомлены, — и Суслов продолжал пространно говорить, стараясь «успокоить» меня и убедить в том, что в положении в Венгрии не было ничего тревожного.

Меня нисколько не убедили его «аргументы», а события последующих дней подтверждали, что наши мысли и замечания относительно тяжелого положения в Венгрии были совершенно правильными. Почти два месяца спустя, в конце августа 1956 г., я снова имел горячий спор с Сусловым по венгерскому вопросу. Когда мы ехали в Китай на партийный съезд, мы проезжали через Будапешт, и из беседы, которую мы имели на аэропорте с венгерскими руководителями, мы еще больше убедились, что положение в Венгрии обостряется, а венгерское руководство своими действиями потворствует контрреволюции. Во время нашей остановки в Москве Мехмет, Рамиз и я встретились с Сусловым и сказали ему о наших треволнениях, чтобы он информировал о них советское руководство. Суслов отнесся к этому так же, как и на моей июньской встрече с ним.

— В том направлении, о каком вы говорите, то есть, что там бурлит контрреволюция, — сказал нам Суслов, — у нас нет данных ни от разведки, ни из других источников. Правда, враги поднимают шумиху о Венгрии, но положение там нормализуется. Что там наблюдаются некоторые студенческие движения, это правда, но они неопасные, они под контролем. Вам следует знать, что не только Ракоши, но и Герэ допускал ошибки…

— Да, что они допускали ошибки, это правда, ведь они реабилитировали венгерских предателей, замышлявших подорвать социализм, — перебил я Суслова.

Он надул свои тонкие губки, а затем продолжал:

— Что же касается товарища Имре Надя, мы не можем согласиться с вами, товарищ Энвер.

— Вы, — говорю я ему, — очень меня удивляете, называя «товарищем» Имре Надя, которого Венгерская партия трудящихся выбросила прочь.

— Пусть она и выбросила его, — отвечает Суслов, — он раскаялся и выступил с самокритикой.

— Слова ветер уносит, — возразил я, — не верьте болтовне…

— Нет, — сказал побагровевший Суслов, — у нас его письменная самокритика. — Тем временем он выдвинул ящик, вынул оттуда какую‑то бумажку за подписью Имре Надя, адресованную Коммунистической партии Советского Союза, в которой он писал, что ошибся «в мыслях и действиях», и просил поддержки у советских.

— И вы верите этому? — спросил я Суслова.

— Верим, почему нет! — ответил Суслов и продолжал: — Товарищи могут и ошибаться, но, если они признают ошибки, им надо протянуть руку.

— Он изменник, — сказал я Суслову, — и мы считаем, что вы, протягивая руку изменнику, допускаете большую ошибку.

На этом и закончилась наша беседа с Сусловым, мы расстались с ним, не согласившись.

* * *

Из этой встречи у нас сложилось впечатление, что хрущевцы, окончательно осудив Ракоши, были охвачены тревогой и страхом в связи с положением в Венгрии, что они не знали, как быть, и искали выхода перед бурей. По всей вероятности, они вели с Тито переговоры относительно совместного разрешения вопроса. Они готовили Имре Надя, рассчитывая с его помощью взять в руки положение в Венгрии. Так и произошло.

Окружение Ракоши было очень слабое. Ни Центральный Комитет, ни Политбюро не находились на нужном уровне. Люди, вроде Хегедюша, Кадара, старики вроде Мюнниха и молодняк, не прошедший испытание партийной и боевой жизни, с каждым днем все больше ухудшали направление дел и, наконец, были опутаны титовско‑хрущевской паутиной.

Вся эта авантюра подготавливалась лихорадочными усилиями. Оживилась и подняла голову реакция, она говорила и орудовала в открытую. Лжекоммунист, кулак и изменник Имре Надь, прикрываясь маской коммунизма, стал знаменем борьбы против Ракоши. Этот последний почувствовал опасность, грозившую партии и стране, и уже принял меры против Имре Надя, исключив его из партии к концу 1955 г. Но было слишком поздно: паутина контрреволюции крепко опутала Венгрию, так что эта страна проигрывала битву. Ракоши атаковали и Хрущев, и Тито, и центр Эстергома, и внешняя реакция. Анна Кегли, Миндсенти, графы и бароны на службе у мировой реакции, скопившиеся в самой Венгрии, в Австрии и других странах, организовывали контрреволюцию, засылали оружие для того, чтобы перевернуть все вверх дном.

Клуб «Петефи» стал центром реакции. Это был якобы клуб культуры Союза молодежи, но фактически под носом у самой венгерской партии он служил вертепом, где реакционная интеллигентщина не только болтала против социализма и диктатуры пролетариата, но и подготавливалась, организовывалась, причем до такой степени, что наконец она в виде ультиматума кичливо предъявила свои требования партии и правительству. Первоначально, пока у руководства стоял Ракоши, были сделаны попытки принять некоторые меры: посредством резолюции Центрального Комитета был осужден клуб «Петефи», были исключены из партии один или два писателя, однако все это было скорее всего щипками, и отнюдь не радикальными мерами. Вертеп контрреволюции продолжал существовать и несколько позже, почти все те, кто был осужден, были реабилитированы.

Ниспровергнутый Имре Надь сидел как паша в своем доме, который он превратил в место приема своих сторонников. Среди них были члены Центрального Комитета Венгерской партии трудящихся. Венгерские руководители смущенные ездили в Москву и обратно, тогда как их так называемые товарищи в Центральном Комитете, вместо того чтобы принимать меры против поднимавших голову реакционных элементов, ходили домой к Имре Надю и поздравляли его с днем рождения. Низкопоклонники Ракоши стали низкопоклонниками Надя и расчистили ему путь к власти.

* * *

Однако решение ниспровергнуть Ракоши было принято не в Будапеште, а в Москве и Белграде. Он был сломлен, не смог устоять перед давлением хрущевцев и титовцев, как и перед кознями их агентур в венгерском руководстве. Ракоши заставили подать в отставку якобы «по состоянию здоровья» (он страдал гипертонией!) и признаться в «нарушении законности». Первоначально говорили о заслугах «товарища Матиаса Ракоши». (Так что его «похоронили» с почестями.) Затем стали говорить о его ошибках, пока, наконец, не назвали его «преступной шайкой Ракоши». В подготовке закулисных сделок, предшествовавших снятию Ракоши, большую роль сыграл Суслов, который как раз в это время съездил в Венгрию на отдых (!).

Видимо, Ракоши был последней спицей, мешавшей ревизионистской колеснице нестись вскачь. Правда, первым секретарем не был избран Кадар, как это хотелось хрущевцам, а Герэ, но и последнему оставались считаные дни. Кадар, который до этого сидел в тюрьме и лишь недавно был реабилитирован, вначале был избран в Политбюро и, как последователь Хрущева, фактически был «первой скрипкой».

После июльского пленума 1956 г. (на котором Герэ сменил Ракоши, а Кадар вошел в состав Политбюро) реакция окрылилась, авторитет партии и правительства почти не существовал. Контрреволюционные элементы упорно требовали реабилитации Надя и снятия тех немногих надежных людей, которые еще оставались в руководстве. Герэ, Хегедюш и другие разъезжали по городам и фабрикам, чтобы угомонить страсти, обещая «демократию», «социалистическую законность», повышение окладов.

Начался «счастливый» период либерализации, период освобождения из тюрем и вытаскивания из могил тех, кто справедливо был осужден диктатурой пролетариата. Предатель Райк и его сообщники были заново похоронены после пышной церемонии с участием тысяч человек во главе с венгерскими руководителями; церемония завершилась пением Интернационала. Предатель Райк стал «товарищем Райком» и национальным героем Венгрии, почти таким же, как и Кошут.

После формального письма, направленного Центральному Комитету партии, Надь вновь был принят в партию и наверняка ждал, что дальнейший ход событий приведет его к власти. И они вскоре наступили.

После Райка на сцене появились многие другие, ранее осужденные — офицеры и священники, политические преступники и воры, которым доставлялось моральное и материальное удовольствие. Вдова Райка получила в качестве вознаграждения за измену своего мужа 200 000 форинтов, а будапештские газеты помещали сообщение о великодушии «госпожи Райк», подарившей эту сумму народным колледжам.

* * *

После свержения Ракоши, особенно в злополучные октябрьские дни, распахнулись двери для хортистов, баронов и графов, для бывших владельцев и угнетателей Венгрии. Эстерхаз из центра Будапешта по телефону сообщал иностранным посольствам, что намеревался стать во главе правительства. Миндсенти, еще раньше выпущенный из тюрьмы, входил в свой дворец в сопровождении «национальной гвардии» и благословлял народ. Подобно червям в гнойнике возродились старые партии — партии владельцев, крестьян, социал‑демократов, католиков, им были возвращены прежние резиденции, они стали выпускать газеты, тогда как Надь и Кадар вошли в состав правительства. Контрреволюция уже охватила всю столицу и распространялась и на остальные края Венгрии.

Как рассказывал нам потом наш посол в Будапеште, Бато Карафили, разъяренные толпы контрреволюционеров вначале направились к медному памятнику Сталину, который еще оставался на одной из площадей Будапешта. Подобно тому, как некогда штурмовые отряды Гитлера набрасывались на все передовое, хортисты и другие подонки венгерского общества яростно набросились на памятник Сталину, пытаясь опрокинуть его. Поскольку это им не удалось даже при помощи стальных тросов, которые тянул тяжелый трактор, разбойники сделали свое при помощи сварочной машины. Их первый акт был символичным: опрокидывая памятник Сталину, они хотели сказать, что опрокинут все, что еще осталось в Венгрии от социализма, от диктатуры пролетариата, от марксизма‑ленинизма.

Во всем городе царили разрушения, убийства, беспорядки.

Хрущев и Суслов выпустили из рук даже свою паршивую птичку — Имре Надя. Этот изменник, на которого Москва рассчитывала подобно тонущему, который хватается за свои волосы, как за якорь спасения, в разгаре контрреволюционной ярости показал свое истинное лицо, провозгласил свою реакционную программу и выступил с публичными заявлениями о выходе Венгрии из Варшавского Договора.

* * *

Советским послом в Венгрии был некий Андропов, работник КГБ, который затем был выдвинут по чину и сыграл подлую роль также против нас. Этот агент с этикеткой посла оказался в водовороте разразившейся контрреволюции. Даже тогда, когда контрреволюционные события развертывались в открытую, когда Надь пришел во главе правительства, хрущевцы еще продолжали поддерживать его, надеясь, по‑видимому, держать его под своим контролем.

В те дни после первого половинчатого вмешательства Советской армии Андропов говорил нашему послу в Будапеште:

— Повстанцев нельзя называть контрреволюционерами, так как среди них есть и честные люди. Новое правительство — хорошее и его необходимо поддерживать, чтобы восстановить положение.

— Как вы находите выступления Надя? — спросил его наш посол.

— Неплохие, — ответил Андропов, и, когда наш товарищ сказал, что ему кажется неправильным то, что говорили о Советском Союзе, он ответил:

— Антисоветчина есть, но последнее выступление Надя было неплохим, было не антисоветской направленности. Он старается поддерживать связи с массами. Политбюро — хорошее и пользуется доверием.

Контрреволюционеры орудовали настолько нагло, что самого Андропова и весь персонал посольства вывели на улицу и задержали там целые часы. Мы дали указание нашему послу в Будапеште принять меры по защите посольства и его персонала и установить пулемет у крыльца; в случае, если контрреволюционеры осмелятся посягнуть на посольство, не колеблясь открыть по ним огонь, но, когда наш посол попросил у Андропова оружия для защиты нашего посольства, тот не согласился:

— Мы пользуемся дипломатическим иммунитетом, так что вас никто не тронет.

— Какой там дипломатический иммунитет?! — сказал наш посол. — Они вас вывели на улицу.

— Нет, нет, — ответил ему Андропов. — Если мы дадим вам оружие, это может вызвать инциденты.

— Ну что же, — сказал ему наш представитель, — в таком случае я официально прошу вас от имени албанского правительства.

— Спрошу Москву, — сказал Андропов, а когда наша просьба была отклонена, наш посол заявил ему:

— Ну ладно, только знайте, что мы будем защищаться тем револьвером и теми охотничьими ружьями, которые у нас есть.

Советский посол заперся в посольстве, он не осмеливался высунуть голову. Один ответственный работник венгерского Министерства иностранных дел, которого преследовали бандиты, попросил убежища в нашем посольстве, и мы дали ему его. Он сказал нашим товарищам, что был и в советском посольстве, но там его не приняли.

* * *

Советские войска, размещенные в Венгрии, вначале вмешались, но затем отступили по требованию Надя и Кадара, а советское правительство заявило, что оно готово начать переговоры об их выводе из Венгрии. Москва направила в Будапешт подходящего человека, купца Микояна, вместе с петушком Сусловым.

Мы, в Тиране, не преминули выступить. Я позвал советского посла и гневно сказал ему:

— Вы совершенно не осведомлены о том, что происходит в некоторых социалистических странах. Вы отдаете Венгрию империализму… Вам надо вмешаться вооруженными силами, пока не поздно.

Я говорил ему о намерениях Тито и осудил Хрущева за то, что он верил ему, как и Суслова за то, что он верил «самокритике» Имре Надя.

— Вот кем был Имре Надь, — говорю я ему. — Теперь в Венгрии проливается кровь, так что надо выявить виновников.

Он отвечает мне:

— Обстановка сложная, но мы не допустим, чтобы Венгрию взял враг. Ваши соображения я передам Москве…

Известно, что произошло в Венгрии, в частности в Будапеште. Были убиты тысячи людей. Вооруженная внешними силами реакция расстреливала на улицах коммунистов и демократов, женщин и детей, сжигала дома, учреждения и все, что попадало под руку. Целые дни царил разбой. Небольшое сопротивление оказали только отряды госбезопасности Будапешта, тогда как венгерская армия и Венгерская партия трудящихся были нейтрализованы и ликвидированы. Кадар издал указ о роспуске Венгерской партии трудящихся, чем и показал свое истинное лицо, и провозгласил образование новой партии, Социалистической рабочей партии, которую должны были построить Кадар, Надь и другие.

Советское посольство было окружено танками, а внутри него плели интриги Микоян, Суслов, Андропов и, быть может, и другие.

Реакция во главе с Кадаром и Имре Надем, которые сидели в парламенте и проводили время в дискуссиях, продолжали призывать западные капиталистические государства выступить своими вооруженными силами против советских.

Наконец, перепуганный Никита Хрущев был вынужден отдать приказ. Советские бронетанковые войска пошли на Будапешт, завязались уличные бои. Интриган Микоян посадил Андропова в танк и послал его в парламент забрать оттуда Кадара, чтобы манипулировать им. И так и произошло. Кадар снова переменил хозяина, снова переменил рубашку, перешел в объятия хрущевцев и призвал народ прекратить беспорядки, а контрреволюционеров призвал сложить оружие и сдаться.

Правительству Надя наступил конец. Контрреволюция была подавлена, а Имре Надь нашел убежище в посольстве Тито. Ясно, что он был агентом Тито и мировой реакции. Он пользовался также поддержкой Хрущева, но ускользнул у него из рук, так как хотел зайти и зашел дальше. Целые месяцы Хрущев спорил с Тито в попытках забрать у него Надя, которого, однако, Тито не отдавал, пока они не нашли компромиссное решение — передать его румынам.

В то время, когда происходили переговоры с Тито по этой проблеме, Крылов, советский посол в Тиране, попросил нашего мнения: согласны ли мы, чтобы Надь был переведен в Румынию.

— Имре Надь, как об этом мы заявляли и раньше, — ответил я Крылову, — предатель, распахнувший в Венгрии двери фашизму. Теперь предлагают перевести в дружескую страну этого изменника, который расстреливал коммунистов, убивал прогрессивных людей, убивал советских солдат и призывал империалистов совершить военную интервенцию. Это большая уступка, и мы не согласны с этим.

После того, как угомонились страсти и были похоронены жертвы венгерской контрреволюции, Надь был казнен. Это тоже было неправильно, не потому, что Надь не заслуживал казни, нет, дело в том, что его надо было казнить не скрытно, без суда, без публичного изобличения, как это было сделано. Его надо было судить и казнить публично, на основе законов страны, чьим гражданином он был. А ведь в судебном процессе, конечно, не были заинтересованы ни Хрущев, ни Кадар, ни Тито, так как Надь мог вывести на чистую воду всю подноготную тех, кто управлял нитями контрреволюционного заговора.

* * *

Явления, аналогичные венгерским, имели место и в Польше почти в одно и то же время, хотя там события не приняли тех размеров и того драматичного оборота, которые они приняли в Венгрии. В Польше также под руководством Объединенной рабочей партии была установлена диктатура пролетариата, но там, несмотря на помощь, которую оказывал Советский Союз, социализм не развивался нужными темпами. Пока бразды правления находились в руках Берута, а партия стояла на правильных позициях, в социалистическом развитии страны были достигнуты успехи. Однако первые реформы и первые мероприятия, которые были проведены там, не были доведены до конца, классовая борьба не развивалась в должной мере. Рос пролетариат, развивалась промышленность, прилагались усилия к распространению марксистских идей в массах, но буржуазные элементы де‑факто сохранили многие из своих господствующих позиций. В деревне не была проведена аграрная реформа, коллективизация осталась на полпути, а в завершение всего этого Гомулка объявил нерентабельными кооперативы и государственные фермы и потворствовал росту кулачества в польской деревне.

Как и в Венгрии, Восточной Германии, Румынии и других странах, партия в Польше была образована в результате механического слияния буржуазных, так называемых рабочих, партий. Быть может, это и было необходимо для сплочения пролетариата под руководством одной‑единственной партии, однако такому объединению должна была предшествовать большая идеологическая, политическая и организационная работа, с тем чтобы бывшие члены других партий не только ассимилировались, но и — а это самое главное — основательно воспитывались на марксистско‑ленинских идеологических и организационных нормах. Но это не было сделано ни в Польше, ни в Венгрии и ни в других странах, и фактически получилось так, что члены буржуазных партий переименовались, стали «коммунистами», сохраняя, однако, свои старые взгляды, свое старое мировоззрение. Таким образом, партии пролетариата не только не окрепли, но, напротив, ослабли, так как в них запустили свои корни такие социал‑демократы и оппортунисты, как Циранкевич, Марошан, Гротеволь и др. со своими взглядами.

В Польше, кроме этого, был налицо еще другой фактор, сказавшийся на контрреволюционных выступлениях: старая ненависть польского народа к царской России. Благодаря работе реакции внутри партии и вне ее, старая ненависть, которая в прошлом была вполне оправданной, теперь обратилась против Советского Союза, против советского народа, который, правду говоря, проливал кровь за освобождение Польши. Польская буржуазия, которая не получила надлежащего удара, всячески возбуждала националистские и шовинистические настроения против Советского Союза.

После смерти Берута все это проявлялось еще более открыто, более открыто проявлялись также слабости партии и диктатуры пролетариата в Польше. Итак, то из‑за недостатков в работе, то в результате усилий реакции, церкви, Гомулки и Циранкевича, то из‑за вмешательства хрущевцев произошли июньские волнения 1956 г., как и события, имевшие место в последующем. Конечно, смерть Берута создала подходящие условия для осуществления планов контрреволюции.

* * *

Берута я знал давно, с тех пор как я посетил Варшаву. Это был зрелый, опытный, отзывчивый, спокойный товарищ. Хотя я по возрасту был моложе его, он обошелся со мною так хорошо и так по‑товарищески, что мне никогда не забыть его присутствие. И тогда, когда я встречался с ним на совещаниях в Москве, я, беседуя с ним, испытывал особое удовольствие. Он внимательно слушал меня, когда я рассказывал ему о нашем народе, о нашем положении. Он был откровенным, справедливым и принципиальным. Помню, когда мы с ним беседовали в Варшаве, он напомнил мне беседу, которую он имел с товарищем Мехметом.

— Ваш товарищ, подвергший критике поведение нашего премьер‑министра, говорил со мной открыто. Мне нравятся такие товарищи, которые говорят прямо, — сказал Берут.

В последний раз я встретился с ним в Москве, когда проводил свою работу XX съезд КПСС.

Незадолго до его смерти, Берут, его жена, я и Неджмие заняли вместе ложу в Малом театре, чтобы посмотреть пьесу, посвященную ленинградскому революционному флоту.

В антракте, в маленькой комнате за сценой, между нами состоялась сердечная беседа. Мы заговорили, в частности, о Коминтерне, так как в то время к нам зашел еще болгарин Ганев, и оба они с Берутом поделились со мной своими воспоминаниями о своих встречах в Софии, куда Берут был послан подпольно по делам.

Немного времени спустя после этой встречи страшная весть: Берут скончался… «от насморка» (как и Готвальд)… Большое чудо!..

Мы поехали в Варшаву и похоронили его; это было в начале марта 1956 г. Перед гробом Берута было произнесено много речей — Хрущевым, Циранкевичем, Охабом, Чжу Дэ и др. Выступил и Вукманович Темпо, который приехал принять участие в похоронах как посланец Белграда. Представитель титовцев и здесь улучил случай выдвинуть ревизионистские лозунги и выразить свое удовольствие по поводу новых «возможностей и перспектив», только что открытых XX съездом.

— Берут ушел от нас в такой момент, когда уже открылись возможности и перспективы для сотрудничества и дружбы между всеми социалистическими движениями, для осуществления идей Октября разными путями, — сказал Темпо и призвал двинуться дальше по пути, открытому «постоянными действиями».

Между тем как ораторы выступали один за другим, я смотрел, как недалеко от меня, прислонившись к дереву, Никита Хрущев был поглощен разговором с Вандой Василевской. По всей вероятности, он занимался сделками перед трупом Берута, которого клали в могилу.

* * *

Несколько месяцев спустя после этих горьких событий начала 1956 г., Польша была охвачена смятением и хаосом, попахивавшими контрреволюцией.

События, происшедшие в Польше, как две капли воды были похожи на венгерские события. Выступления познанских рабочих начались до начала венгерской контрреволюции, но фактически оба эти контрреволюционных движения созрели в одно и то же время, в одних и тех же ситуациях и вдохновлялись одними и теми же мотивами. Не буду подробно описывать события, так как они известны, но любопытно отметить аналогию фактов в этих странах, странную параллель в развитии контрреволюции в Польше и Венгрии.

И в Польше, и в Венгрии были сменены руководители: в одной стране руководитель — Берут — умер (в Москве), в другой — Ракоши — был снят (дело рук Москвы); в Венгрии были реабилитированы Райк, Надь, Кадар; в Польше — Гомулка, Спыхальский, Моравский, Лога‑Совиньский и еще целый караван предателей; там на сцену выступил Миндсенти, здесь — Вышинский.

Более показательным явилось идейное и духовное тождество этих событий. Как в Польше, так и в Венгрии события развертывались под эгидой XX съезда, под лозунгами «демократизации», либерализации и реабилитации. Хрущевцы играли в ходе событий в обеих этих странах активную, причем подлую, контрреволюционную роль. Титовцы также оказывали свое воздействие на Польшу, может, не так непосредственно, как в Венгрии, но идеи самоуправления и «национальных путей к социализму», «рабочие советы», нашедшие место в Польше, были, конечно, вдохновлены югославским «специфическим социализмом».

Июньские события в Познани явились контрреволюционным движением, побужденным реакцией, которая воспользовалась экономическими трудностями и ошибками, допущенными в Польше партией в области экономического развития. Эти выступления были подавлены, не получив размеров венгерских событий, однако они имели глубокие последствия в дальнейшем ходе событий. В Польше реакция нашла своего Надя — это был Владислав Гомулка, враг, выпущенный из тюрьмы и сразу ставший первым секретарем партии. Гомулка, который некоторое время был Генеральным секретарем Польской рабочей партии, был осужден за свои правооппортунистические и националистские взгляды, которые были очень сходными с линией, проводившейся группой Тито, тогда уже разоблаченной Информбюро. Когда состоялся объединительный съезд рабочей и социалистической партий, в 1948 г., Берут и другие руководители, как и делегаты разоблачили и осудили взгляды Гомулки. Наша партия послала на этот съезд своего представителя, и он, вернувшись в Албанию, рассказывал нам о наглом и упрямом поведении Гомулки на съезде. Гомулка был разоблачен, но тем не менее, как было указано, «ему вновь протянули руку» и он был избран в Центральный Комитет. Как говорил нашему товарищу сопровождавший его поляк, Гомулка в те дни имел долгую беседу с Пономаренко, секретарем Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза, который присутствовал на съезде, и, по всей видимости, Пономаренко убедил Гомулку выступить с самокритикой. Однако время показало, что он не отказался от своих убеждений и впоследствии был осужден также за антигосударственную деятельность.

* * *

Когда началась кампания реабилитации, сторонники Гомулки стали оказывать давление на партийное руководство, чтобы вывести и Гомулку чистым из воды. Но он был политически и идеологически слишком дискредитирован, поэтому на этом пути стояли преграды. За несколько месяцев до того, как Гомулка снова пришел во главе партии в Польше, Охаб «торжественно» заявлял, что, хотя Владислав Гомулка и был выпущен из тюрьмы, «это отнюдь не меняет правильной сущности политической и идеологической борьбы, которую партия вела против взглядов Гомулки».

Ликвидировав Берута, Хрущев пришел на помощь Охабу, Завадскому, Замбровскому, как и другим элементам, таким как Циранкевич, однако семена раздора и раскола вошли глубоко и стали давать себя знать. Гомулка и его сторонники орудовали, им удалось прийти к власти. Хрущевцы оказались в затруднительном положении: они должны были держать в узде Польшу. Хрущев бросил старых друзей и обратился лицом к Гомулке, который не так уж повиновался диктату Хрущева.

Приход Гомулки к власти убедил нас в том, что события в Польше развертывались в ущерб социализму. Мы не только были в курсе темного прошлого Гомулки, но и были в состоянии судить о нем также по лозунгам, которые он выдвигал, и по речам, которые он произносил. Он пришел к власти под определенными лозунгами «за подлинную независимость Польши» и «за дальнейшую демократизацию страны». В своей речи перед избранием на пост первого секретаря, он стал угрожать советским, заявляя, что «мы постоим за себя», причем, насколько нам известно, в Польше имели место даже столкновения между польскими и советскими воинскими частями. В целом события в Польше, как и в Венгрии, проходили под антисоветскими лозунгами. Гомулка также был антисоветчиком, он, конечно, выступал против Советского Союза времен Сталина, но теперь также хотел быть свободным от ярма, которое хрущевцы готовили странам социалистического лагеря. Как бы то ни было, он формально говорил о дружбе с Советским Союзом и «осуждал» антисоветские лозунги. Что же касается пребывания советских войск в Польше, на это он смотрел положительно и это делал в непосредственных национальных интересах, так как опасался возможного нападения со стороны Западной Германии, которая никак не признавала границу по Одеру — Нейсе.

Ревизионист Гомулка проявлял настолько беспримерную надменность, что я счел нужным на некоторые его действия указать Хрущеву, когда я встретился с ним в Ялте. Мы сидели в тенте на гальках у берега моря, и Хрущев, выслушав меня, признал меня правым и сказал дословно: «Гомулка является настоящим фашистом». Однако оба контрреволюционера позднее договорились и были сладкогласными и сладкоречивыми друг с другом. Расхождения и противоречия смягчились.

* * *

Выступление Гомулки на пленуме Центрального Комитета, избравшем его первым секретарем, явилось «программным» выступлением ревизиониста. Он подверг критике линию, проводившуюся до того времени в промышленности и сельском хозяйстве, изобразил кооперативную систему в деревне и государственные фермы в черном свете и объявил их нерентабельными. Эти взгляды мы квалифицировали как антимарксистско‑ленинские. В Польше, быть может, были допущены ошибки в деле коллективизации и развития сельскохозяйственных кооперативов, но ведь виновна в этом не кооперативная система. Она уже доказала свою жизненную силу, как единственный путь социалистического строительства в деревне в Советском Союзе, в других социалистических странах, в том числе и у нас. Гомулка начал бряцать мечом налево и направо против «нарушений законности», против «культа личности», против Сталина, против Берута (хотя его он и не упомянул по имени), против руководителей социалистических стран, которых он называл сателлитами Сталина.

Гомулка взял под защиту контрреволюционные выступления в Познани. «Познанские рабочие, — заявил Гомулка на VIII пленуме в октябре 1956 г., — протестовали не против социализма, а против отрицательных явлений, распространившихся в нашей общественной системе. Попытка представить прискорбную трагедию Познани как дело рук империалистической агентуры и империалистических провокаторов была политически весьма наивной. Причины надо искать в партийном и государственном руководстве».

Хрущевцы были обеспокоены польскими событиями, побоялись, так как видели, что ими же провозглашенный «новый курс» заводил польских руководителей дальше, чем они этого желали, и что Польша могла выйти из‑под их влияния. В те дни, когда проводил свою работу пленум, который должен был вновь привести к власти Гомулку, поспешно выехали в Польшу Хрущев, Молотов, Каганович и Микоян. Хрущев грубо пожурил польских руководителей на аэродроме: «Мы кровь проливали за освобождение этой страны, а вы хотите отдать ее американцам». Беспокойство русских росло, ибо и советский маршал Рокоссовский, поляк по происхождению, и другие члены Политбюро, которые считались просоветскими, как Минц и другие, исключались и фактически были выведены из состава Политбюро.

Однако поляки не поддались ни давлению хрущевцев, ни передвижениям русских танков: они не впустили хрущевцев даже на пленум. Состоялись также переговоры, в которых принимал участие и Гомулка, но тем не менее Хрущев и его друзья пока что оставались на бобах. Было применено давление, в «Правде» была опубликована статья, на которую поляки дали грубый ответ, но, наконец, Хрущев благословил Гомулку, а тот, совершив также «паломничество» в Москву, получил там кредит и высказался за советско‑польскую «ленинскую дружбу».

Гомулка стал проводить свою «программу», создал «рабочие советы» и «самоуправленческие кооперативы», «комитеты реабилитации», стал поощрять частную торговлю, ввел религию в школу и армию, распахнул двери перед иностранной пропагандой; он также стал говорить о «национальном пути» к социализму.

* * *

Факты, связанные с Венгрией и Польшей, увеличивали наши подозрения относительно руководства КПСС, беспокоили и огорчали нас. Мы всегда питали большое доверие к большевистской партии Ленина и Сталина, и это свое доверие мы проявляли вместе с искренней любовью к ней, к стране Советов.

С чувством беспокойства и подозрения я поехал в декабре 1956 г. в Москву вместе с Хюсни, который стал мне опорой в трудных переговорах и дискуссиях с хрущевцами, где яд смешивался с лицемерием…

В Москве мы имели встречу с Сусловым. У меня мало охоты было беседовать с Сусловым особенно теперь, после венгерских событий, после спора, который я имел с ним по вопросу о Наде, о положении в Венгрии и т. д., а также зная его роль в этих событиях, особенно в принятии решения о снятии Ракоши. Тем не менее, в интересах дела я встретился с Сусловым.

В этой встрече принимал участие также Брежнев, но он фактически только присутствовал, ибо во время всей беседы говорил один Суслов. Леонид время от времени двигал своими толстыми бровями и сидел до того застывшим, что трудно было догадаться, что он думал о том, что мы говорили. Впервые я встретил его на XX съезде, во время перерыва между заседаниями (затем по случаю 40‑й годовщины Октябрьской революции, в ноябре 1957 г.), причем еще на этой случайной встрече на ходу он произвел на меня впечатление высокомерного и самодовольного человека. Познакомившись с нами, он вскоре завел разговор о себе и «конфиденциально» сказал нам, что он занимался «специальными оружиями». Своим тоном и выражением лица он дал нам понять, что он был в Центральном Комитете человеком, занимавшимся проблемами атомного оружия.

XX съезд избрал Брежнева кандидатом в члены Президиума Центрального Комитета, а год спустя июньский пленум 1957 г. ЦК КПСС, осудив и убрав «антипартийную группу Молотова — Маленкова», перевел Брежнева из кандидата в члены Президиума. По всей видимости, это была награда за его «заслуги» в деле ликвидации Молотова, Маленкова и других в партийном руководстве.

Еще много раз после этих событий, вплоть до 1960 г., мне приходилось ездить в Москву, где я встречался с главными руководителями Коммунистической партии, но Брежнева, как и до XX съезда, нигде не видел и не слыхал, чтобы он где‑либо выступал. Стоял или держался все время в тени, как сказать, «в запасе».

Как раз этот угрюмый и степенный человек после бесславного конца Хрущева вышел из тени и сменил ренегата, чтобы дальше продвинуть грязное дело хрущевской мафии, но теперь уже без Хрущева.

По всей видимости, Брежнев был поставлен во главе Коммунистической партии и советского государства не столько благодаря его способностям, сколько в качестве модус вивенди, в противовес враждовавшим группировкам, которые грызлись и ссорились в верховном советском руководстве. Но надо отдать должное ему: у него только брови были комедиантские, а дело его было трагическим…

* * *

Впрочем, здесь не место вдаваться в подробности относительно Брежнева, вернемся к декабрьской встрече 1956 г.

Вначале Суслов предложил нам кратко говорить о вопросах, подлежавших обсуждению, особенно что касается исторической части, а со своей стороны он сделал нам обзор венгерских событий. Он подверг критике Ракоши и Герэ, которые своими ошибками «вызвали большое недовольство в народе», тогда как Надя оставили вне контроля.

— Надь и югославы, — сказал он далее, — боролись против социализма.

— А зачем Надя снова приняли в партию? — спросил я.

— Был исключен несправедливо, его ошибки не заслуживали такого наказания. А теперь Кадар идет правильным путем. В вашей печати имелись некоторые критические ноты в адрес Кадара, но надо учесть, что его следует поддержать, так как югославы настроены против него.

— Мы плохо знаем Кадара. Знаем только то, что он сидел в тюрьме и был сторонником Имре Надя.

В ответ на наше замечание о том, что нас не держали в курсе хода событий в Венгрии, Суслов сказал, что события разыгрались внезапно и не было времени для консультаций.

— Это, — отметил я, — принципиальные вопросы. Консультации дело необходимое, но их нет. Политический консультативный комитет Варшавского Договора, например, вот уже год, как не собирается.

Намечено было созвать его в январе, тогда как в те дни каждый день отлагательства вызывал бы большое кровопролитие.

Я сказал ему, в частности, что нам кажется странным употребляемый теперь термин «преступная шайка Ракоши — Герэ» и мы считаем, что это не способствует сплочению всех венгерских коммунистов.

— Ошибки Ракоши, — сказал Суслов, — создали трудное положение и вызвали недовольство среди народа и коммунистов.

Мы попросили их конкретно рассказать нам об ошибках Ракоши и Герэ, и Суслов привел нам целый ряд общих соображений, с помощью которых он старался свалить на них всю ответственность за происшедшее. Мы попросили привести какой‑нибудь конкретный пример, и он сказал нам:

— Вот, например, вопрос о Райке, который был назван шпионом без подтверждения этого документами.

— Беседовал ли кто‑либо с Ракоши об этих делах, делал ли ему кто‑либо внушение? — спросил я.

— Ракоши не принимал внушений, — последовал ответ.

В то же время мы совершенно расходились с Сусловым во мнениях в связи с отношением к Гомулке и его взглядам.

— Гомулка, — сказал я Суслову, — снял коммунистов, старых и верных руководителей и офицеров, и сменил их другими, теми, кто был осужден диктатурой пролетариата.

— Он опирался на знакомых ему людей, — сказал Суслов. — Надо давать Гомулке время, а затем уже судить о нем.

— А ведь о его взглядах и действиях уже можно прекрасно судить, — возразил я ему. — Чем объяснить антисоветские лозунги, под которыми он пришел к власти?!

Суслов сделал гримасу и тут же возразил:

— Это не дело рук Гомулки, к тому же он теперь сдерживает их.

— Ну а его взгляды и его заявления, например, о церкви?

Суслов произнес мне целую речь, «доказывая», что это просто «предвыборная тактика», что Гомулка «занимает правильную позицию» в отношении Советского Союза и социалистического лагеря, и т. д. и т. п.

Мы расстались, не договорившись друг с другом.

Так закончилась дискуссия об этой трагической странице истории венгерского народа, как и истории польского народа. Контрреволюция была подавлена где советскими танками, а где польскими, но была подавлена врагами революции. Однако беда и трагедия не закончились, лишь был дан занавес, а за кулисами Кадар, Гомулка и Хрущев продолжали свои преступления…

 

Хрущев прикрывал свою измену именем Ленина

Хрущев часто разражался псевдоленинской фразеологией, мобилизовал всех псевдофилософов‑либералов, выжидавших момент, чтобы приспособить для ревизионистских линий (которые они вытаскивали из старого социал‑демократического арсенала) ленинские маски, подходящие для современной обстановки экономического развития, для «нашей эпохи превосходства социализма» и «достижения, особенно Советским Союзом, стадии строительства коммунизма».

Хрущевизм извратил марксизм‑ленинизм, объявил его уже преодоленным, поэтому в последующем он объявил преодоленной и фазу диктатуры пролетариата, провозгласив подмену ее «общенародным государством». В то же время Хрущев, будучи последовательным на своем пути предательства, и партию пролетариата должен был подменить «общенародной партией». Следовательно, согласно Хрущеву, Советский Союз переходил «в высшую стадию коммунизма», между тем как в действительности в этой стране еще отставали промышленность, сельское хозяйство, а рынки пустели.

Хрущев и его теоретики трезвонили день‑деньской о своем блефе. На улицах, на фасадах зданий и промышленных объектов виднелись даже плакаты, на которых крупными буквами было выведено: «Догнать и перегнать США». Предатель вопил с трибун собраний, заявляя: мы перегнали Америку на том и на сем секторе, перегоним ее в сельском хозяйстве (причем намечал и сроки), мы закопаем капитализм и т. д. Ревизионистские теории развивались, обрабатывались, распространялись во всех капиталистических странах руководителями‑предателями псевдомарксистских партий и всякого рода философами‑лжемарксистами.

Настоящие коммунисты были застигнуты врасплох. В этом отрицательно сказался больной сентиментализм — они не решались поднять голос против своих разлагавшихся партий, против старых руководителей, вступавших на путь измены, не решались поднять голос против горячо любимого ими Советского Союза, так как не осознавали катастрофы, угрожавшей родине Ленина и Сталина.

Капиталистическая буржуазия всеми экономическими и пропагандистскими силами и средствами способствовала дальнейшему углублению этого смятения.

* * *

Албанская партия труда встала на путь бескомпромиссной борьбы с ревизионистами. Благодаря борьбе представителей Албанской партии труда, представителей Коммунистической партии Китая и некоторых других партий были устранены многие ревизионистские тезисы и были выработаны марксистско‑ленинские формулировки по многим вопросам. Однако это был лишь пролог борьбы. Настоящая борьба была еще впереди.

Мы отдавали себе отчет, что она будет трудной, жестокой и мы окажемся и в меньшинстве. Но это нас не пугало. Мы тщательно подготовились к совещанию 81 коммунистических и рабочих партий в Москве, с тем чтобы суждения и анализы нашей партии были зрелыми и обдуманными, смелыми и принципиальными. Речь, которую я должен был произнести на московском совещании, мы обсудили на специальном заседании Пленума Центрального Комитета нашей партии, который единогласно одобрил ее, так как в ней содержался анализ, которому Албанская партия труда подвергала вопросы нашего учения, как и антимарксистскую деятельность хрущевцев. В Москве нам предстояло изложить непоколебимую линию нашей партии, продемонстрировать ее идеологическую и политическую зрелость, редкую революционную смелость, которую наша партия выказывала в течение всей своей героической жизни.

Для участия в совещании в Москву выехали я, Мехмет, Хюсни и Рамиз, как и некоторые другие товарищи на помощь делегации. Мы были убеждены, что ехали в страну, где власть уже взяли в руки враги и где нужно было проявлять большую осторожность, так как они будут обращаться с нами, как враги, и регистрировать любое наше слово, любой наш шаг. Нам надо было хранить бдительность и быть осмотрительными. Мы были уверены и в том, что они будут стараться расшифровать наши радиограммы, чтобы разузнать наши цели, раскусить до мельчайших подробностей наши тактические приемы.

По дороге, в Будапеште, нас приняли некоторые главные «товарищи» из Венгерской партии трудящихся, которые проявили корректность к нам. Ни они, ни мы не сделали никаких намеков на предстоящие проблемы. Поездом отправились на Украину. Персонал холодно относился к нам и безмолвно нас обслуживал, а по коридорам проходили люди, которые наверняка были офицерами органов безопасности. С ними нам не хотелось заводить даже малейшего разговора, так как знали, кем они были и кого представляли. На вокзале в Киеве вышло два‑три члена Центрального Комитета Украины, которые встретили нас холодно. И мы ответили ледяным поведением, не приняв даже их кофе.

Затем мы сели на поезд и отправились дальше, в Москву, где встретить нас вышли Козлов, Ефремов — член Центрального Комитета, и заместитель заведующего протокольным отделом Министерства иностранных дел. На московском вокзале они выстроили и почетный караул, вывели духовой оркестр; были исполнены и гимны; солдаты прошли строевым шагом, как это полагалось у них при встрече всех делегаций. Ни пионеров, ни цветов нигде не было видно. Холодная рука Козлова, сопровождаемая широкой деланой улыбкой и его басовитым голосом, приветствовала нас с прибытием. Но лед льдом и остался.

Как только закончились гимны и прохождение солдат, мы услышали скандирование, аплодисменты и пламенные возгласы: «Да здравствует Партия труда!». Это были несколько сотен албанских студентов, обучавшихся в Москве. Их не впускали на вокзал, но, наконец, впустили во избежание какого‑либо скандала. Мы, не обращая внимания на неотвязчивых Козлова и Ефремова, приветствовали наших студентов, которые изо всех сил выкрикивали от радости и вместе с ними стали скандировать о нашей партии. Это явилось хорошим уроком для хрущевцев, они увидели, каким единством у нас партия и народ спаяны со своим руководством. Студенты не отходили от нас, покуда мы не сели в ЗИЛы. В автомобиле Козлов, не зная, о чем другом говорить, сказал мне:

— Ваши студенты неудержимы.

— Нет, — ответил я ему, — они большие патриоты и всей душой любят свою партию и свое руководство.

Козлов и Ефремов сопровождали нас до отведенной нам резиденции, расположенной в 20–25 км от Москвы, в Заречье. Это была дача, на которой я неоднократно останавливался с товарищами и с Неджмие, когда мы ездили туда на отдых. «Эта дача, — сказали мне однажды, — предназначена для Чжоу Эньлая и для вас, других мы тут не размещаем». И на даче нас объединили с китайцами. Дачу, как мы установили позднее с помощью детектора, который мы захватили с собой, они наводнили аппаратами подслушивания.

* * *

Козлова я знал хорошо, так как часто беседовал с ним. Он был из тех, которые говорят много, но ничего путного. Независимо от того, кем считали мы советских сейчас, этот Козлов с первой же встречи произвел на меня впечатление недалекого человека, который прикидывался всезнайкой, принимал позы, но был «без царя» в голове. Он не пил, как другие, и, надо сказать, считался вторым человеком в руководстве после Хрущева.

Помню, в 1957 г. мы с ним и с Поспеловым возвращались из Академического театра оперы и балета им. Кирова в Ленинграде. Меня посадили посередине. Козлов сказал Поспелову, пользуясь уменьшительными именами, как это принято у русских:

— Ты у нас великий человек, один из самых крупных теоретиков.

— Ну нет, ну нет! — ответил ему Поспелов.

Я не мог понять, к чему вся эта лесть, но впоследствии мы узнали, что этот Поспелов был одним из составителей «секретного» доклада против Сталина. Козлов продолжал:

— Это именно так, но ты скромный, очень скромный.

Вот это и был весь разговор, который шел по дороге; они льстили друг другу, покуда мы не прибыли в резиденцию. Мне это опротивело, ведь у нас так не заведено.

А Ефремова я знал меньше.

Когда я был в Москве с Мехметом, во время XXI съезда, в один воскресный день Полянский, тогда член Президиума ЦК КПСС, пригласил нас отобедать у него на его даче в Подмосковье. Мы поехали. Из‑за выпавшего снега вокруг все было белым‑бело. Было холодно. Дача тоже была белой, как снег, красивой. Полянский сказал нам:

— Это дача, где отдыхал Ленин.

Этим он хотел сказать: «я важная персона». Там мы застали и Ефремова и еще другого секретаря, из Крыма, если я не ошибаюсь. Нас представили. Было 10 часов утра. Стол был накрыт, как в сказках про русских царей.

— Давайте позавтракаем, — сказал нам Полянский.

— Мы уже, — ответили мы.

— Нет, — возразил он, — сядем и позавтракаем снова. (Он, конечно, хотел сказать «выпьем».)

Мы не пили, а смотрели на них, когда они пили и разговаривали. Ну и здорово хлебали и жрали они: колоссально!! Мы делали большие глаза, когда они опрокидывали стаканы водки и различных вин. Полянский, с лицом интригана, кичился без зазрения совести, тогда как Ефремов с другим секретарем и с прибывшим позднее лицом пили и, ни капельки не стыдясь нас, до отвращения превозносили Полянского: «Равных тебе нет, ты великий человек и столп партии, ты хан Крымский» и т. д. и т. п.

* * *

Вот так продолжался «завтрак» до часу дня. Мехмета и меня грызла скука. Мы не знали, чем заняться. Я вспомнил о бильярде и, с целью покинуть этот зал пьяниц, спрашиваю Полянского:

— Есть ли тут бильярд?

— Есть, а как же, — ответил он. — Вам хочется туда?

— С удовольствием! — ответили мы и сразу встали.

Мы поднялись в зал бильярда и пробыли там часа полтора‑два. За нами в бильярд последовали водка, перцовка и закуски.

Тогда мы спросили разрешения уехать.

— Вы куда? — спросил Полянский.

— В Москву, — ответили мы.

— Как это возможно, — возразил он. — Ведь мы теперь пообедаем.

Мы вытаращили глаза от удивления. Мехмет заметил:

— А чем мы занимались до сих пор, разве мы не ели и не пили на два дня?

— О, нет, — возразил Ефремов, — то, что мы ели, это был легкий завтрак, а теперь начинается настоящий обед.

Нас взяли под руку и повели в столовую. И что открылось нашему взору! Стол вновь накрыт полным‑полно. Все эти харчи производились за счет советского государства пролетариев ради его руководителей, с тем чтобы они «отдыхали» и кейфовали! Мы сказали им: «Мы не можем есть». Мы возражаем, а они просят, — и давай жрать и хлебать без перебоя! Мехмет хорошо придумал; он спросил:

— Есть ли тут кинозал? Нельзя ли посмотреть фильм?

— Есть, а как же, — ответил Полянский, нажал кнопку и отдал распоряжение кинооператору подготовить показ фильма.

Полчаса спустя все было готово. Мы вошли в кинозал и сели. Помню, это был цветной мексиканский фильм. Мы избавились от столовой. Не прошло и десяти минут с начала фильма, как мы увидели в темноте по одному ворами удиравших из кинозала к водке Полянского и других. Когда кончился фильм, мы застали их за накрытым столом: они ели и пили.

— Садитесь, — сказали они, — теперь мы покушаем чего‑нибудь, после фильма приятно закусить.

— Нет, — возразили мы, — больше мы не можем ни есть, ни пить; пожалуйста, разрешите нам вернуться в Москву.

Мы насилу встали.

— Вам надо полюбоваться красивой ночью русской зимы, — предложили нам.

— Зимой‑то мы полюбуемся, — говорю я Мехмету на албанском, — лишь бы избавиться от столовой и от этих пьяниц.

Мы надели пальто и вышли на снег. Мы сделали несколько шагов, и вот остановившийся ЗИМ: двое других друзей Полянского; одного из них, некоего Попова, я знал еще в Ленинграде; там он был доверенным лицом Козлова, который поспешно произвел его в чин министра культуры РСФСР. Объятия на снегу.

— Вернитесь, пожалуйста, — просили они, — еще на часик…

Мы не согласились и уехали; однако мне досталось. Я простудился, схватил сильный насморк при повышенной температуре и пропустил несколько заседаний съезда. (Все это я рассказал с целью раскрыть лишь один момент из жизни советских руководителей, тех, которые подорвали советский строй и авторитет Сталина.)

* * *

А теперь снова вернемся к прибытию в Москву на совещание партий.

Козлов, значит, сопровождал нас до дачи, в прошлый раз, как правило, они возили нас до дома и уезжали; но на сей раз Козлову хотелось показаться «сердечным товарищем». Сняв пальто, он сразу же пошел прямо в столовую, переполненную бутылками, закуской и черной икрой.

— Давайте выпьем и покушаем! — пригласил нас Козлов. Ему хотелось побеседовать с нами с целью разузнать, каково было наше настроение и наша предрасположенность.

Он начал беседу так:

— Теперь комиссия уже закончила проект, и почти все мы согласны с ним. Согласны и китайские товарищи. Имеется еще 4–5 вопросов, относительно которых еще не достигнуто общее мнение, но касательно их мы можем выпустить внутреннее заявление.

И, обратившись к Хюсни с целью заручиться его одобрением, сказал ему:

— Не так ли?

Хюсни отвечает ему:

— Нет, это не так. Работа не завершена. У нас имеются возражения и оговорки, которые наша партия изложила в письменном заявлении, переданном комиссии.

Козлов побледнел, не смог заручиться его одобрением. Я вмешался и сказал Козлову:

— Это будет серьезное совещание, на котором все проблемы должны быть поставлены правильно. Многие вопросы в проекте поставлены превратно, но особенно превратно они проводятся в жизнь, в теории и на практике. Все должно быть изложено в заявлении. Мы не допустим никаких внутренних листков и хвостов. Ничего в темноте, все в свете. Для этого и проводится совещание.

— Не надо говорить пространно, — сказал Козлов.

Мехмета взорвало, и он говорит ему, посмеиваясь:

— И в ООН мы говорим вдоволь. Там Кастро выступал 4 часа, а вы‑то думаете ограничить нам время выступлений!

Хюсни сказал ему:

— Вы два раза прерывали нас в комиссии и не дали договорить.

— Это не должно иметь места, — добавил я. — Вам должно быть ясно, что подобных методов мы не примем.

— Мы должны сохранить единство, иначе это трагедии подобно, — сказал Козлов.

— Чтобы сохранить единство, надо высказываться открыто, сообразно с марксистско‑ленинскими нормами, — ответил ему Мехмет.

Козлов, получив отпор, поднял бокал за меня, закусил и уехал.

* * *

Все время, вплоть до начала совещания, было занято нападками и контрнападками между нами и ревизионистами всех степеней. Ревизионисты объявили нам войну широким фронтом, и мы также давали отпор по горячим следам их нападкам.

Они старались любой ценой добиться того, чтобы мы на совещании не критиковали их открыто за совершенные преступления. Будучи уверенными в том, что мы не отойдем от своих правильных взглядов и решений, они прибегали и к измышлениям, утверждая, будто то, что мы будем говорить на совещании, необоснованно, «вносит раскол», будто мы «трагически» ошибаемся, будто мы должны изменить путь, и т. д. и т. п. Хрущевцы усиленно обрабатывали в этом отношении все делегации братских коммунистических и рабочих партий, которые должны были принять участие в совещании. Что касается до себя, то они прикидывались «непогрешимыми», «невинными», «принципиальными», вели себя так, будто они держали в руках судьбу марксистско‑ленинской истины.

Провокации и давление на нас приняли открытый характер. На приеме, устроенном в Кремле по случаю 7 ноября, ко мне подошел бледный как смерть Косыгин и стал читать мне проповедь о дружбе.

— Дружбу с Советским Союзом, основанную на марксизме‑ленинизме, мы будем беречь и отстаивать, — заметил я.

— В вашей партии имеются враги, которые ополчаются против этой дружбы, — сказал Косыгин.

— Спроси‑ка его, — обращаюсь к Мехмету, который хорошо владел русским языком, — что это за враги в нашей партии? Пусть он нам скажет.

Косыгин попал впросак, начал хмыкать и говорить:

— Вы неправильно поняли меня.

— Бросьте! — сказал ему Мехмет. — Мы вас поняли очень хорошо, но вы не смеете говорить открыто. Мы скажем вам на совещании, какого мы мнения о вас.

Мы ушли, покинули эту ревизионистскую мумию.

В течение всего вечера хрущевцы не оставляли нас одних: они изолировали нас друг от друга и окружали по заранее подготовленной мизансцене. Вскоре и меня, и Мехмета окружили маршалы Чуйков, Захаров, Конев и др. Они по указке пели на иной лад: «Вы, албанцы, боевой народ, здорово воевали, вы выстояли, пока мы не одержали победу над гитлеровской Германией», и Захаров продолжал забрасывать камнями германский народ. В этот момент к нам подошел Шелепин. Он стал возражать Захарову относительно сказанного им по адресу немцев. Возмущенный Захаров, не считаясь с тем, что Шелепин был членом Президиума и начальником КГБ, говорит ему: «Ну тебя, чего ты вмешиваешься в разговор, не тебе учить меня, кто такие немцы! Когда я воевал с ними, ты был молокососом» и т. д.

В ходе этой беседы надменных маршалов, опьяненных водкой, Захаров, который когда‑то был начальником Военной академии им. Ворошилова, куда Мехмет с другими товарищами были направлены обучаться сталинскому военному искусству, говорит Мехмету: «Когда вы были у нас, вы отличились в изучении нашего военного искусства». Перебив его, Мехмет сказал: «Спасибо вам за комплимент, но не хотите ли вы сказать, что и ныне, здесь, в Георгиевском зале, мы являемся старшим и подчиненным, начальником и слушателем?»

В беседу вмешался маршал Чуйков, который был не менее пьяным; он сказал: «Мы хотим сказать, что албанская армия всегда должна стоять на нашей стороне…» Мехмет тут же ответил ему: «Наша армия является и останется верной своему народу и преданно будет отстаивать, на пути марксизма‑ленинизма, дело строительства социализма; она была и остается только под руководством Албанской партии труда, оружием диктатуры пролетариата в Албании. Этого вы еще не знаете, товарищ маршал Чуйков? Тем хуже для вас!»

Маршалы получили отпор. Кто‑то из них, не помню, Конев или кто‑то другой, видя, что беседа не прошла по их расчетам, вмешался и вставил: «Прекратим эти разговоры, давайте выпьем стаканчик за дружбу между двумя нашими народами и двумя нашими армиями».

* * *

За несколько дней до моего выступления на совещании Хрущев попросил встречи со мной, понятно, с целью «убедить» нас изменить позицию. Вначале мы решили пойти на эту встречу, чтобы еще раз разъяснить хрущевцам, что мы не отойдем от наших позиций, но затем мы изменили свое мнение. Я встретился с Андроповым, который в те дни суетился, играя роль связного Хрущева.

— Сегодня я прочел материал, в котором Албания не фигурирует как социалистическая страна, — сказал я ему, имея в виду обвинительное письмо против Китая.

— Какое отношение это письмо имеет к Албании? — бесстыдно спросил меня Андропов, который был одним из авторов этого низкопробного документа.

— Это письмо делает невозможной мою встречу с Хрущевым, — заметил я.

Андропов оторопел и проговорил:

— Это очень серьезное заявление, товарищ Энвер.

— Да, — сказал я ему, — очень серьезное! Передайте Хрущеву, что быть или не быть Албании социалистической страной, это не он решает. Это кровью решили албанский народ и его марксистско‑ленинская партия.

Андропов попугаем повторил еще раз:

— Но ведь это материал о Китае, товарищ Энвер, и не имеет никакого отношения к Албании.

— Свое мнение, — закончил я беседу, — выскажем на совещании партий. До свидания.

Розданное делегатам обвинительное письмо против Китая было низкопробным антимарксистским документом. Вновь хрущевцы прибегли к коварной, троцкистской тактике. Этот объемистый материал против Китая они раздали перед совещанием в целях подготовки почвы и обработки делегаций остальных партий, с тем чтобы запугать китайцев и заставить их, если они не подчинятся, быть, по меньшей мере, умеренными. Этот антикитайский материал нас не удивил, напротив, он еще больше укрепил в нас убежденность в правоте марксистско‑ленинской линии и марксистско‑ленинских позиций нашей партии в защиту Коммунистической партии Китая. Материал навел порядочную скуку на участников совещания, которые восприняли его не так, как это предполагали хрущевцы. Мы поняли, что на совещании образуются трещины, и это будет в пользу марксизма‑ленинизма. Мы могли рассчитывать, что 7 — 10 партий станут на нашу сторону если не открыто, то, по крайней мере, неодобрением враждебного предприятия хрущевцев.

Китайская делегация, как оказалось, пришла на московское совещание с мыслью, что страсти могли угомониться, и первоначально они подготовили материал, пронизанный примиренческим духом и терпимостью по отношению к позициям и деяниям хрущевцев. С ним должен был выступить Дэн Сяопин. По‑видимому, они подготовились занять позицию «в двух‑трех вариантах». Однако, когда хрущевцы пошли в атаку, прибегая к жестоким выпадам, наподобие тех, которые содержались в розданном перед совещанием материале, китайцам пришлось полностью изменить подготовленный материал, бросить примиренческий дух, с тем чтобы своей позицией ответить на выпады Хрущева…

* * *

Итак, совещание открылось; нас не без умысла посадили около трибуны ораторов, с тем чтобы мы оказались под указательным пальцем антимарксистских хрущевских «прокуроров». Но, вопреки их ожиданиям, это мы стали прокурорами, обвинителями ренегатов и предателей. Они сидели на скамье подсудимых. Хрущев схватывался за голову обеими руками всякий раз, когда на него сбрасывались бомбы нашей партии.

На совещании Хрущев придерживался коварной тактики. Он выступил первым, произнес якобы умеренную, мирную речь, без открытых выпадов, с изысканными фразами, с тем чтобы задать тон совещанию и создать впечатление, что оно должно быть тихим, внушать его участникам, что не следует нападать друг на друга (они напали первыми), надо сохранить единство (социал‑демократическое) и т. п. Этим он хотел сказать: «Мы не хотим распрей, не хотим раскола, ничего такого не произошло, все идет хорошо».

Хрущев в своей речи полностью высказал свои ревизионистские воззрения, он атаковал Коммунистическую партию Китая и Албанскую партию труда, как и те, которые последуют за этими партиями, не упоминая при этом ни одной из них. Этой тактикой в своей речи он хотел предупредить нас: «Выбирайте: либо выпады вообще, без адреса, хотя всем известно, о ком идет речь, либо же, если вам так не нравится, мы атакуем вас открыто». На деле из выступивших 20 делегатов‑марионеток только 5–6 атаковали Китай, основываясь на материале хрущевцев.

Хрущеву и его марионеткам было известно, что мы объявим войну хрущевскому и мировому современному ревизионизму, поэтому они как в комиссии, так и в своих выступлениях настаивали на необходимости включить в проект положение о фракциях и групповщине в международном коммунистическом движении, а также оценки XX и XXI съездов Коммунистической партии Советского Союза и некоторые другие вопросы, против которых мы выступали. Было очевидно, что Хрущев, который отрекся от ленинизма и ленинских норм и который, как он сам утверждал, «обладал наследием и монополией ленинизма», хотел своей дирижерской палочкой руководить всеми коммунистическими и рабочими партиями мира, держать их под своим диктатом. Тот, кто выступал против его линии, выработанной XX и XXI съездами, объявлялся фракционером, антимарксистом, сторонником групповщины. Понятно, что таким образом Хрущев готовил дубинку против Коммунистической партии Китая и Албанской партии труда, готовился принять меры к исключению нас из международного коммунистического движения, в котором, по его расчетам, должны были господствовать антимарксистские идеи.

За ним один за другим выступило 15–20 других, которые, будучи заранее подготовленными и обработанными, вторили Хрущеву: «Ничего такого не произошло, ничего нет между нами, тишина царит, все идет хорошо». Какой низкопробный блеф для хрущевцев, которые манипулировали этими подкупленными, чтобы прикидываться принципиальными! Вот таков был вообще тон. «Часы уже были сверены», как это Живков говорил некогда в какой‑то своей речи, которую Хрущев процитировал как «историческое» изречение.

* * *

Между тем как совещание продолжало свою работу, хрущевцы старались любой ценой убедить нас отказаться от своих взглядов или хотя бы смягчить нашу позицию. Когда мы отказались встречаться с Хрущевым, они попросили Тореза посредничать. Торез пригласил нас на ужин, прочел нам лекцию о «единстве» и посоветовал нам быть «сдержанными и хладнокровными». Морис Торез, конечно, был в курсе дела, ибо мы уже беседовали с ним, так что было очевидно, что он теперь выступал эмиссаром Хрущева. Но тщетно он старался. Мы отклонили все его предложения, и он пригрозил нам:

— На вас ополчится совещание.

— Мы никого не боимся, потому что стоим на правильном пути, — ответили мы ему.

Увидев, что и посредничество Тореза ни к чему не привело, хрущевцы стали настоятельно просить нас встретиться с Микояном, Козловым, Сусловым, Поспеловым и Андроповым. Мы дали согласие. На этой встрече, которая состоялась на даче в Заречье, хрущевцы изображали дело так, будто ничего не произошло, будто они ни в чем не были виновны, наоборот, по‑ихнему, виновна была Албанская партия труда! Это мы, видите ли, обостряли отношения с Советским Союзом, и они потребовали от нас прямо сказать им, почему мы это делали!

Мы отвергли их обвинения и утверждения и на неопровержимых фактах доказали им, что не мы, а они своими позициями и деяниями обострили отношения между нашими партиями и нашими странами.

Со своей стороны, люди Хрущева совершенно без зазрения совести отрицали все, вплоть и до своего посла в Тиране, которого они обозвали дураком, пытаясь взвалить на него свои провинности. Они пытались во что бы то ни стало задобрить нас, чтобы мы замолчали. Они предложили нам и кредиты, и трактора. Но мы, изобличив их, сказали: «Вы тщетно стараетесь, если не признаете и не исправите свои тяжкие ошибки». Назавтра вновь пришли к нам Козлов и Микоян, но ничего не добились.

Наступало время нашего выступления, и они предприняли последнюю попытку — попросили нас встретиться с Хрущевым в Кремле. По всей видимости, Хрущев еще понапрасну надеялся, что ему удастся «переубедить нас»; мы дали согласие, но отказались встретиться в назначенный им час, чтобы этим сказать ему: «Ты не можешь даже время встречи назначать, его назначаем мы». Кроме этого, еще до встречи с ним нам хотелось направить ему «устное послание». Своим аппаратом мы установили, что в отведенной нам резиденции везде нас подслушивали через микрофоны. Только в одной бане не было установлено микрофона. Когда было холодно и мы не могли беседовать на улице, мы были вынуждены беседовать в бане. Это заинтриговало хрущевцев, они хотели знать, где мы беседовали, и, спохватившись, попытались установить микрофон и в бане. Наш офицер застал советского техника за «операцией» — он якобы ремонтировал баню; наш человек сказал ему: «Не надо, баня работает исправно».

Наше посольство тоже было переполнено аппаратами для подслушивания, и мы, зная это, назначив время встречи, покинули Кремль и приехали в посольство. Мы включили свой аппарат, и он дал нам сигналы о том, что нас подслушивают со всех сторон. Тогда Мехмет направил Хрущеву и другим 10–15‑минутное «послание», назвав их «предателями», «подслушивающими нас», и т. д. и т. п. Так что, когда мы прибыли в Кремль, ревизионисты уже получили наше «приветствие»…

* * *

Встреча прошла в кабинете Хрущева, и он начал, как обычно:

— Слушаем вас, говорите.

— Вы попросили встречи с нами, — сказал я, — говорите вы первыми.

Хрущев вынужден был согласиться. С самого начала мы убедились, что он действительно пришел на встречу в надежде, что ему удастся если не ликвидировать, то, по крайней мере, смягчить критику, с которой мы выступим на совещании. К тому же, эту встречу, даже если она не даст никаких результатов, он использует, как обычно, в качестве «аргумента» перед представителями остальных партий, с тем чтобы сказать им: «Вот мы еще раз протянули руку албанцам, но они остались на своем».

Хрущев и другие старались взвалить вину на нашу партию и изображали удивление, когда мы рассказывали им историю возникновения разногласий между нашими партиями. Хрущев, когда видел, что его припирали к стене, прыгал с пятого на десятое, перескакивал из темы к теме, и нельзя было говорить с ним о крупных принципиальных вопросах, которые, в сущности, были источниками разногласий. К тому же его даже не интересовало упоминание этих вещей. Он добивался подчинения Албанской партии труда, албанского народа, он был их врагом.

— Вы не за регулирование отношений, — резко сказал Хрущев.

— Мы хотим урегулировать их, но сперва вы должны признать свои ошибки, — ответили мы ему.

Беседа с нами раздражала Хрущева. Когда мы открыто сказали ему об ошибках его и его людей, он стал на дыбы.

— Вы меня оплевываете, — завопил он. — С вами нельзя беседовать. Только Макмиллан попытался говорить со мной так.

— Товарищ Энвер не Макмиллан, так что берите свои слова обратно, — возмущенно ответили ему в один голос Мехмет и Хюсни.

— А куда их девать?!

— Туда, в ваш карман, — ответил ему Мехмет.

Мы вчетвером встали и покинули их, не подав им даже руку, мы не попали в их ловушки, сплетенные угрозами и лицемерными обещаниями.

Выходя из зала переговоров, Мехмет возвращается и, обращаясь к Хрущеву, говорит ему: «Камень, который вы подняли на нашу партию и наш народ, угодит вам в голову. Это будет подтверждено временем!», и, закрыв дверь, присоединился к нам.

Это была последняя беседа с этими ренегатами, которые еще прикидывались марксистами. Мы ни на йоту не отошли от своей позиции, мы ничего не изменили и не смягчили в нашей речи.

* * *

Я не стану распространяться о содержании речи, с которой я выступил в Москве от имени нашего Центрального Комитета, ибо она была опубликована. Мне хотелось бы лишь указать на то, как прореагировали последователи Хрущева, прослушав наши выпады против их патрона. Гомулка, Деж, Ибаррури, Али Ята, Багдаш и многие другие поднимались на трибуну и соревновались в своем усердии мстить тем, кто «поднял руку на партию‑мать». Было и трагично и смешно смотреть, как эти люди, выдававшие себя за политиков и руководителей, у которых «ума палата», поступали, как наймиты, как заведенные и связанные за кулисами марионетки.

В перерыве между заседаниями ко мне подходит Тодор Живков. У него тряслись губы и подбородок.

— Поговорим, брат, — говорит он мне.

— С кем? — спросил я. — Я выступил, вы слушали. Полагаю, что вас кто‑то подослал, не Хрущев ли? Мне нечего беседовать с вами, поднимитесь на трибуну и говорите.

Он стал бледным как полотно и сказал:

— Обязательно поднимусь и дам вам ответ.

Когда мы выходили из Георгиевского зала, чтобы уехать в резиденцию, Антон Югов у самого верха лестниц взволнованно спросил нас:

— Куда ведет вас этот путь, братья?

— Вас куда ведет путь Хрущева, а мы идем и всегда будем идти по пути Ленина, — ответили мы ему.

Он опустил голову, и мы расстались, не подав ему руку…

После нашего выступления Мехмет и я покинули резиденцию, в которой нас разместили, и поехали в посольство, где мы пробыли все время нашего пребывания в Москве. Когда мы покидали их резиденцию, советский офицер госбезопасности конфиденциально сказал товарищу Хюсни: «Товарищ Энвер правильно поступил, что ушел отсюда, ибо здесь его жизнь была в большой опасности».

Хрущевцы были готовы на все, так что мы приняли нужные меры. Мы разослали работников нашего посольства и помощников нашей делегации по магазинам запастись продовольствием. Когда настало время нашего отъезда, мы отказались отправиться на самолете, ибо «несчастный случай» мог легче произойти. Хюсни и Рамиз остались еще в Москве, они должны были подписать заявление, тогда как мы с Мехметом поездом уехали из Советского Союза, совершенно не принимая пищи от их рук.

Мы прибыли в Австрию, а оттуда поездом через Италию доехали до Бари, потом на нашем самолете вернулись в Тирану живы‑здоровы и пошли прямо на прием, устроенный по случаю праздников 28–29 ноября. Наша радость была велика, ибо задачу, возложенную на нас партией, мы выполнили успешно, с марксистско‑ленинской решимостью. К тому же и приглашенные, товарищи по оружию, рабочие, офицеры, кооперативисты, мужчины и женщины, стар и млад — все были охвачены энтузиазмом и демонстрировали тесное единство, как всегда, и тем более в эти трудные дни.

* * *

После московского совещания наши отношения с Советским Союзом и с московскими ревизионистами продолжали ухудшаться, покуда они полностью не порвали эти отношения в одностороннем порядке.

На последней встрече, которую имели в Москве с Мехметом и Хюсни, 25 ноября, Микоян, Косыгин и Козлов открыто прибегли к угрозам. Микоян сказал им: «Вы и дня не можете прожить без экономической помощи с нашей стороны и со стороны других стран лагеря социализма». «Мы готовы затянуть ремень, питаться травой, — ответили им Мехмет и Хюсни, — но вам не подчинимся; вам не поставить нас на колени». Ревизионисты полагали, что искренняя любовь нашей партии и нашего народа к Советскому Союзу сыграет роль в пользу ревизионистов Москвы, они надеялись, что наши многочисленные кадры, которые учились в Советском Союзе, превратятся в сплоченный раскольнический блок в партии против руководства. Эту мысль Микоян высказал словами: «Когда Партия труда узнает о вашем поведении, она встанет против вас». «Просим вас присутствовать на каком‑либо из собраний в нашей партии, когда мы будем обсуждать эти проблемы, — сказал ему Мехмет, — и вы увидите, каково единство нашей партии, какова ее сплоченность вокруг своего руководства».

Ревизионисты угрожали нам не только на словах. Они перешли к действиям.

 

Окончательный разрыв с Хрущевым

Яблоком раздора стала Влерская база. Не было никакого сомнения в том, что база была наша. По официальному, четко сформулированному и подписанному обоими правительствами соглашению, в котором не было места никакой двусмысленности, Влерская база принадлежала Албании и одновременно должна была служить и защите социалистического лагеря. Советский Союз, указывалось в соглашении, должен предоставить 12 подводных лодок и несколько вспомогательных судов. Мы должны были подготовить кадры и подготовили их, должны были принять и уже приняли корабли, а также и четыре подводные лодки. Наши экипажи были готовы принять и восемь остальных подводных лодок.

Но уже возникли идеологические разногласия между обеими партиями, и невозможно было, чтобы Хрущев не отражал их в таком невралгическом пункте, как Влерская военно‑морская база. Он и его люди намеревались извратить достигнутое официальное соглашение, преследуя две цели: во‑первых, оказывать на нас давление, чтобы подчинить нас, и, во‑вторых, в случае неповиновения с нашей стороны они попытались бы завладеть базой, чтобы иметь ее в качестве мощного исходного пункта для захвата всей Албании.

Хрущевцы прекратили все виды снабжения базы, предусмотренные достигнутым соглашением; в одностороннем порядке были приостановлены все начатые работы, усилились провокации и шантаж. Этой яростной антиалбанской и антисоциалистической деятельностью руководили работники советского посольства в Тиране, как и главный представитель главного командования Вооруженных сил Варшавского Договора, генерал Андреев. Бесстыдство и цинизм дошли до того, что Андреев направил Председателю Совета Министров Народной Республики Албании ноту, в которой он жаловался, что албанцы «совершают непристойные поступки на базе». Но что это за «поступки»? «Такой‑то албанский матрос бросил на борт советского корабля окурок», «мальчишки Дуката говорят советским детям: «убирайтесь домой», «албанский официант одного клуба сказал нашему офицеру: «хозяин здесь я, а не ты» и т. д. Генерал Андреев жаловался Председателю Совета Министров албанского государства даже на то, что какой‑то неизвестный мальчишка тайком нагадил у здания советских военных!

С возмущением и по праву один наш офицер дал Андрееву заслуженный отпор.

— Зачем, товарищ генерал, — сказал он ему, — не поднимаете ключевые проблемы, а занимаетесь такими мелочами, которые не относятся к компетенциям даже командиров кораблей, а входят в круг обязанностей мичманов и руководителей организаций Демократического фронта городских кварталов?!

* * *

Мы бдительно и в то же время хладнокровно следили за развитием ситуации и постоянно наказывали нашим товарищам проявлять осмотрительность, терпение, но ни в коем случае не подчиняться и не поддаваться на провокации агентов Хрущева.

— Во избежание беспорядков и инцидентов в будущем, — предложили хрущевцы, — Влерскую базу надо полностью отдать советской стороне!

Чтобы облечь свое предложение в форму совместного решения, они использовали совещание Варшавского Договора, состоявшееся в марте 1961 г., где Гречко настоятельно потребовал, чтобы Влерская база находилась под «непосредственным командованием» главнокомандующего Вооруженными силами Варшавского Договора, т. е. самого Гречко.

Мы решительно и с возмущением выступили против подобного предложения, и, несмотря на то, что другими решение уже было принято, мы заявили:

— Единственное решение заключается в том, чтобы Влерская база оставалась в руках албанской армии. Никакого другого решения мы не допустим.

Тогда хрущевцы решили не передавать нам 8 подводных лодок и другие военные корабли, которые по соглашению принадлежали Албании. Мы настаивали на этом, так как они были нашей собственностью, и потребовали, чтобы советские экипажи ушли, передав все средства нашим морякам, как было сделано и с первыми четырьмя подводными лодками. Помимо «главного представителя», Андреева, советские ревизионисты направили в Тирану еще некоего контр‑адмирала.

— Мы не отдадим вам кораблей, ибо они наши, — говорили они.

Мы показали им государственное соглашение, и они нашли другой предлог.

— Ваши экипажи не готовы принять их. Они не подготовлены в должной степени.

Все это были пустые отговорки. Наши моряки окончили соответствующие школы, они уже несколько лет готовились и неизменно доказывали, что были вполне в состоянии принять подводные лодки и другие корабли. Сами хрущевцы за несколько месяцев до обострения положения заявили, что наши экипажи были уже подготовлены к принятию принадлежавших им средств.

И относительно этого мы дали им достойную отповедь. На базе наши офицеры и матросы решительно, хладнокровно и с железной дисциплиной выполнили все отданные нами приказы…

* * *

Еще на первой встрече, которую мы имели с Микояном и его коллегами 10 ноября в Москве, он, взяв слово, попытался напугать нас.

— Ваши офицеры на Влерской базе, — сказал он, — плохо обращаются с нашими. Не хотите ли вы выйти из Варшавского Договора?

Мы тут же дали заслуженный отпор Микояну, который, после целого ряда лет «замечаний» и «советов», теперь угрожал нам. Я напомнил ему заявления Гречко и Малиновского, которые также грозили нам исключением из Варшавского Договора и т. д.

Он замялся и увильнул от ответа, стараясь не брать ничего на себя, однако два дня спустя с такой же угрозой обратился к нам и Хрущев.

— Если хотите, мы можем снять базу, — вскрикнул Микоян в то время, как мы говорили о возникших больших разногласиях.

— Вы этим угрожаете нам? — заметил я.

— Товарищ Энвер, не повышайте голоса, — вмешался Хрущев. — Подводные лодки — наши.

— И ваши и наши, — ответил я, — ведь мы боремся за социализм. Территория базы — наша. Относительно подводных лодок у нас имеются подписанные соглашения, признающие за албанским народом права на них. Я защищаю интересы своей страны. Так что знайте: база наша и нашей останется.

После нашего возвращения из Москвы, в целях внушения и оказания давления на нас, в Тирану прибыли заместитель советского министра иностранных дел Фирюбин и два других «зама»: первый заместитель начальника Генерального штаба Советской армии и советского Военно‑морского флота Антонов и заместитель начальника Генерального штаба Советского Военно‑морского флота Сергеев.

Они приехали якобы для того, чтобы «договориться», а на деле они принесли нам ультиматум: Влерскую базу полностью поставить под единую советскую команду, подчиняющуюся главнокомандующему вооруженными силами Варшавского Договора.

— Здесь хозяевами являемся мы, — коротко и ясно ответили мы им. — Влера была наша и нашей остается.

— Это решение командования Варшавского Договора, — угрожающе заявил Фирюбин, бывший советский посол в Белграде во время примирения Хрущева с Тито.

Мы дали ему достойную отповедь, и он, попытавшись запугать нас заявлением: «Мы отберем у вас корабли, и вас поглотят империалисты», уехал обратно вместе с обоими сопровождавшими его генералами.

За ним в Тирану прибыл командующий Черноморским флотом, адмирал Касатонов, с задачей забрать не только новые 8 подводных лодок и плавучую базу, но и ранее принятые нами подводные лодки. Мы решительно заявили ему: либо в соответствии с соглашением отдайте нам подводные лодки, либо за короткий срок (мы назначали ему срок) немедленно удалитесь из залива только с подводными лодками, которые обслуживаются вашими экипажами. Вы нарушаете соглашение, вы грабите наши подводные лодки, и за это вы расплатитесь.

Адмирал замялся, постарался смягчить нас, но напрасно. Он отказался передать нам подводные лодки, уехал во Влеру, сел в командную подлодку, а остальные выстроил в боевой порядок. Мы нашим отдали приказ занять Сазанский пролив и стволы орудий навести на советские суда. Адмирал Касатонов, который хотел запугать нас, ужаснулся. Он оказался в положении мыши в мышеловке и, если бы он попытался осуществить свой план, мог бы оказаться на дне моря. В этих условиях адмирал вынужден был забрать только подводные лодки, обслуживаемые советскими экипажами, и выйти из залива.

* * *

Хрущевцы взбесились. Они прибегали ко всякого рода саботажу, нарушили соглашения. Они вынуждены были отозвать своего посла Иванова, а вместо него послать некоего Шикина. Он должен был подготовить последний акт враждебного дела ревизионистов — раскол партии. Хрущевцы намеревались осуществить раскол нашей партии на ее IV съезде, к которому мы готовились. Но напрасно они надеялись добиться на нашем съезде того, чего им не удалось осуществить другими путями; они надеялись, что съезд осудит линию, которой придерживалось руководство нашей партии в Москве. В то время буржуазия и реакция, которые были проинформированы и прямо или косвенно подбиты хрущевцами, титовцами и их агентами, развернули клеветническую кампанию против нашей страны и нашей партии. Они надеялись, что и в Албании произойдет ревизионистский катаклизм. «Энвер Ходжа, шеф Коммунистической партии Албании, скоро будет снят с занимаемого поста в результате совещания коммунистических руководителей мира, состоявшегося в прошлом месяце в Москве», — передавало в канун нашего IV съезда какое‑то западное телеграфное агентство в своем комментарии, ссылаясь на белградские источники.

«Согласно утверждениям исследователей Восточной Европы, Москва воспользуется своим влиянием, чтобы произвести изменения в Коммунистической партии Албании, которая на московском совещании придерживалась твердой линии», — сообщали в те дни телеграфные агентства империалистических стран и добавляли: «Хотя коммунистический Китай принял советскую линию, албанцы упорно отстаивают свои позиции».

Мы с пренебрежением читали эти сообщения гадальщиков из лагеря империализма, хорошо зная, чья рука писала их.

25 ноября 1960 г. на встрече, состоявшейся между делегациями АПТ и КПСС, сам Микоян сказал товарищам Мехмету и Хюсни:

— Вы увидите, какие трудные ситуации сложатся для вашей партии и вашего народа в результате вашего поворота в отношениях с Советским Союзом.

Подобные угрожающие заявления, то открытые, то прикрытые, мы слышали отовсюду.

Несмотря на это, мы хладнокровно продолжали свой путь: пригласили на свой съезд делегации из Коммунистической партии Советского Союза и из остальных коммунистических и рабочих партий. Из Советского Союза приехали Поспелов и Андропов, из Чехословакии — некий Барак, министр внутренних дел, впоследствии посаженный в тюрьму за воровство, и др. Пусть они своими собственными глазами увидят, кто такие Албанская партия труда и албанский народ, пусть они попробуют осуществить свои скрытые намерения. Они попали бы в западню…

* * *

День открытия съезда превратился в настоящий всенародный праздник. Народ сопровождал делегатов до здания, где должна была проходить работа съезда, приветствуя их цветами, песнями и танцами. Съезд уже начал свою работу, а праздник на улице все продолжался. Это был первый ответ, с самого начала данный хрущевским ревизионистам. Другие же сокрушительные удары они получили на самом съезде.

Никогда и в голову не приходило Поспелову, Андропову и их лакеям, что они попадут в такой огонь, который наши сердца согревал и укреплял, а их — сжигал и ослеплял. За все время работы съезда со всем своим блеском проявлялись стальная сплоченность нашей партии вокруг своего Центрального Комитета, высокая зрелость и тонкое марксистско‑ленинское чутье делегатов, бдительность, дальнозоркость и готовность каждого делегата дать достойную отповедь любой вылазке ревизионистских «друзей».

Речь Поспелова, которая по расчетам ревизионистов должна была вызвать раскол на нашем съезде, совершенно не вызвала аплодисментов, наоборот, делегаты съезда встретили ее холодно и с пренебрежением. Андропов с ложи открыто указывал своим марионеткам, когда аплодировать, когда сидеть, а когда вставать. Было воистину смешно смотреть на них. Они полностью дискредитировали себя как своим поведением, так и своими непристойными поступками.

На съезде присутствовал также представитель Коммунистической партии Китая, Ли Сяньнянь, который все время истуканом сидел при виде энтузиазма делегатов. Он с трибуны съезда сказал несколько хороших слов в адрес нашей партии, однако нам «посоветовал» быть сдержанными и осторожными и не прекращать переговоры с Хрущевым. Мы же делали свое.

При виде монолитной сплоченности наших рядов, в которых не было даже тени раскола, хрущевцы усилили вмешательство, давление и шантаж. Они во всем и везде провоцировали нас.

— Что это такое?! — разгневанно обратился Андропов к сопровождавшему его работнику аппарата Центрального Комитета партии. — Зачем такие бурные возгласы в адрес Энвера Ходжа?!

— Идите спросите их самих! — ответил ему наш товарищ. — Кстати, скажите, — спросил его наш товарищ, — что же чествовать, если не марксизм‑ленинизм, если не партию и ее руководство?! Или же вы думаете предложить нам поставить во главе партии кого‑либо другого?

Андропов получил отпор и повесил голову. Начали действовать греческий делегат и Рудольф Барак, делегат Чехословакии. Барак, в частности, самыми низкопробными хулиганскими действиями изливал на нас желчь, но этим самым он еще больше дискредитировал как самого себя, так и тех, кто его послал к нам.

Между тем к действию уже перешли и хрущевские журналисты. Чего только ни делали они и те, кто ими командовал, чтобы «выявить» какой‑нибудь пробел, ухватиться за него, а затем перейти в наступление! Однако они ничего не добились. Работа съезда шла как часы, албанские коммунисты с высоким чувством ответственности подводили итоги пройденного пути и намечали задачи на будущее. Однако и журналисты не могли уехать «ни с чем», так как им предстояло отчитываться перед своими хозяевами, и они нашли один «пробел»:

— Есть много оваций, так что заседания продолжаются более полутора часов, — гневно сетовал какой‑то горе‑корреспондент ТАСС, приехавший в те дни из Москвы следить за работой съезда.

— А что же делать? Запрещать делегатам скандировать, что ли?! — с иронией спросил сопровождавший его наш товарищ.

— Соблюдать отведенный срок! Полтора часа, и точка, — ответил «журналист».

— В том‑то и дело, что работой съезда руководят не журналисты, а избранный президиум, — ответил наш товарищ. — Во всяком случае, — сказал он ему, — если вы сочтете нужным, заявите протест против оваций…

* * *

После съезда, до своего отъезда, Поспелов и Андропов попросили встречи с нами.

— Хотим побеседовать с вами о некоторых вопросах, касающихся товарищеских взаимоотношений, — сказал Поспелов, который первым взял слово. — Мы хотим укрепления дружбы между нами, хотим крепкой дружбы.

— Мы тоже хотели и хотим ее, — ответил я, — но не думайте, что эту тесную дружбу можно укрепить «святым духом». Такая дружба возможна только при правильном и последовательном проведении в жизнь принципов марксизма‑ленинизма и пролетарского интернационализма.

В продолжение своих слов я напомнил Поспелову некоторые из их антимарксистских и антиалбанских действий и отметил, что на том пути, на который встало советское руководство, никак не может быть дружбы.

— Вы вмешиваетесь во внутренние дела советского руководства, — сказал он.

— Говорить, что тот или иной взгляд или поступок того или иного руководителя неправилен, — ответил я Поспелову, — это вовсе не вмешательство во внутренние дела данного руководства. Нам никогда не приходило и не приходит в голову вмешиваться в ваши внутренние дела. Однако вам следует уяснить себе, что мы также не позволяли и ни в коем случае не позволим, чтобы советское руководство вмешивалось во внутренние дела нашей партии. Каждая партия — хозяин в своем доме.

— Правда, — отметил я далее, — между двумя нашими партиями имеются большие идеологические разногласия. И мы открыто, в соответствии со всеми ленинскими нормами, высказали вам наше мнение о них. Вы взвились до потолка и, помимо всего другого, эти идеологические разногласия распространили и на другие области. Микоян хотел испугать нас «тяжелыми ситуациями», которые создадутся в нашей партии, и это была угроза. Вы видели обстановку у нас, — сказал я ему, — поэтому расскажите и Микояну о том, что вы видели на IV съезде нашей партии, скажите ему, насколько «расколота» наша партия!

Эти подлецы, помимо всего прочего, добивались пересмотра всех соглашений и протоколов о кредитах, которые они предоставили нам на текущую пятилетку. И для этого они хотели, чтобы я поехал в Москву.

Мы решительно отвергли эти их враждебные нам требования, за которыми скрывались темные замыслы.

— Экономика — это другая область, на которую вы распространили существующие между нами идеологические разногласия, — сказали мы Поспелову и Андропову. — Это идет вразрез с марксизмом; более того, это не к лицу такой партии и такому государству, как ваши.

— Не понимаем вас, — сказал Поспелов. — В чем вы видите это?!

— Имеются десятки фактов, — сказали мы. — Но возьмем хотя бы ваше обращение с нашей экономической делегацией, съездившей в ноябре прошлого года в Советский Союз. Она целые месяцы возилась в Москве. Никто не принимал, никто не слушал ее. Только за дни своего пребывания там, помимо всего другого, наша экономическая делегация направила вашим соответствующим органам более 20 писем и телеграмм, но ответа никакого не получила, никакие вопросы не обсуждались, никаких документов не было подписано. Что вы думаете, не понимаем мы, почему вы встали на такие позиции, отдающие шантажом?

— Когда к вам приезжают югославы, вы с ними заканчиваете переговоры за 10 дней, — заметил Мехмет.

— Приехал к вам в Москву и военный министр Индонезии, и вы сразу же заключили соглашение, предоставив ему крупные кредиты на вооружение, — сказал я им, — тогда как на маленькую социалистическую Албанию, с которой вы имеете соглашения, перестали обращать внимание.

— Надо будет вам приехать в Москву для переговоров, — сказали они, повторяя настоятельное требование Хрущева о том, чтобы я поехал туда.

— Мы дали вам письменный ответ, — сказал я, — мне и Мехмету незачем ехать в Москву обсуждать проблемы, которые давно обсуждены и решены. Вам хорошо известно, что соглашение о кредитах на нашу будущую пятилетку мы обсуждали и составляли вместе, причем не только в принципе, но и детально, по всем объектам. На его основе приехали сюда советские специалисты, были составлены проекты и т. д. А вы теперь требуете, чтобы мы снова приехали к вам пересмотреть соглашения! Зачем?! Мы не согласны изменить ни на йоту детализированные документы, подписанные обеими сторонами на высоком уровне, — ответил я ревизионистам, и далее отметил: — Мне незачем ехать и не хочется ехать в Москву. Что касается соглашений, то перед вами два пути: либо соблюдать их, либо нарушить. От вас зависит, какому пути следовать. Если вы нарушите соглашения и будете продолжать идти по враждебному, антимарксистскому пути, мир осудит и заклеймит вас. Мы прямо, как марксисты, говорили вам все, что имели против вас. Теперь вам выбирать: или путь марксистско‑ленинской дружбы, или путь вражды.

* * *

Хрущев исчерпал все средства. По отношению к нам он прибег ко всему: махинациям, коварству, ловушкам, шантажу, однако все эти средства оказались для него безрезультатными.

Тогда он открыто выступил против нас. На XXII съезде своей партии, в октябре 1961 г., Хрущев публично атаковал Албанскую партию труда и оклеветал ее. Хрущев предпринял против нас и последний акт — единственное, что у него осталось — в одностороннем порядке разорвал дипломатические отношения с Народной Республикой Албанией…

Но настанет день, когда советский народ подвергнет строгой каре хрущевцев, а албанский народ и Албанскую партию труда будет любить и уважать так, как он любил их в лучшие времена, ибо наш народ и наша партия решительно боролись против хрущевцев, наших общих врагов.

 

Приложение

А.И. Микоян. Хрущев у власти

(из книги А.И. Микояна «Так было»)

Последние дни Сталина

Накануне ХIХ съезда партии вышла брошюра Сталина «Экономические проблемы социализма в СССР». Прочитав ее, я был удивлен: в ней утверждалось, что этап товарооборота в экономике исчерпал себя, что надо переходить к продуктообмену между городом и деревней. Это был невероятно левацкий загиб. Я объяснял его тем, что Сталин, видимо, планировал осуществить построение коммунизма в нашей стране еще при своей жизни, что, конечно, было вещью нереальной.

Приближался ХIХ съезд партии. Сталин, вопреки нашим настояниям, отказался делать политический отчет на съезде. Он поручил это сделать Маленкову, против чего я категорически возражал. Маленков представил проект доклада, в котором ни слова не сказал о брошюре Сталина. Политбюро одобрило проект доклада Маленкова.

Как‑то на даче Сталина сидели члены Политбюро и высказывались об этой книге. Берия и Маленков начали активно подхалимски хвалить книгу, понимая, что Сталин этого ждет. Я не думаю, что они считали эту книгу правильной. Как показала последующая политика партии после смерти Сталина, они совсем не были согласны с утверждениями Сталина. И не случайно, что после все стало на свои места. Молотов что‑то мычал вроде бы в поддержку, но в таких выражениях и так неопределенно, что было ясно: он не убежден в правильности мыслей Сталина. Я молчал.

Вскоре после этого в коридоре Кремля мы шли со Сталиным, и он с такой злой усмешкой сказал: «Ты здорово промолчал, не проявил интереса к книге. Ты, конечно, цепляешься за свой товарооборот, за торговлю». Я ответил Сталину: «Ты сам учил нас, что нельзя торопиться и перепрыгивать из этапа в этап и что товарооборот и торговля долго еще будут средством обмена в социалистическом обществе. Я действительно сомневаюсь, что теперь настало время перехода к продуктообмену». Он сказал: «Ах так! Ты отстал! Именно сейчас настало время!» В голосе его звучала злая нотка. Он знал, что в этих вопросах я разбираюсь больше, чем кто‑либо другой, и ему было неприятно, что я его не поддержал. Как‑то после этого разговора со Сталиным я спросил у Молотова: «Считаешь ли ты, что настало время перехода от торговли к продуктообмену?» Он мне ответил, что это — сложный и спорный вопрос, то есть высказал свое несогласие.

Через несколько дней после этого обсуждения Маленков, видимо, по указанию Сталина или с его согласия разослал новый вариант доклада на ХIХ съезде партии, в котором эта книга и основные ее положения одобрялись.

Я был поражен: зачем это было делать? Но факт остается фактом. При обсуждении нового варианта доклада я уже не высказывал своих возражений, полагая, что Сталин и так знает мое отношение к его книге. Раз он здесь не задевал меня, не было смысла поднимать этот вопрос для других членов Политбюро.

* * *

За несколько дней до съезда члены Политбюро собрались для обмена мнениями об открытии съезда. Зашел вопрос о составе президиума. Обычно на съезде президиум избирался из 27–29 человек. Входили, как всегда, члены Политбюро и руководящие работники краев, республик и главных областей. Сталин на этот раз предложил президиум из 15 человек. Это было удивительным и непонятным. Он лишил таким образом возможности многих видных партийных деятелей войти в президиум съезда, а они этого вполне заслуживали. Сталин сам назвал персонально имена, сказав при этом, что «не надо вводить в президиум Микояна и Андреева, как неактивных членов Политбюро».

Это вызвало смех членов Политбюро, которые восприняли замечание Сталина как обычную шутку: Сталин иногда позволял себе добродушно шутить. Я тоже подумал, что это шутка. Но смех и отношение членов Политбюро к «шутке» Сталина вызвали его раздражение. «Я не шучу, — сказал Сталин жестко, — а предлагаю серьезно». Смех сразу прекратился, все присутствующие тоже стали серьезны и уже не возражали. Я тоже ни слова не сказал, хотя было ясно, что слово «неактивный» ко мне совсем не подходило, потому что все знали, что я не просто активный, а наиболее активный из всех членов Политбюро. Подумал: что‑то происходит, что‑то у Сталина другое на уме. И не сразу нашел этому ответ.

Потом Сталин вдруг предлагает: «Давайте выберем не 15, а 16 человек в президиум, включив дополнительно Куусинена, старого деятеля Коминтерна». Это предложение было правильным, и мы его приняли единогласно. Но все это происходило в последний момент. Делалось все для того, чтобы произвести впечатление на съезде, что в отношении старых кадров проявляется внимание, их не отбрасывают. Это мои догадки, но думаю, что так было сделано для поднятия авторитета руководства партии.

А я был ошарашен, все думал о предложении Сталина, чем оно вызвано, и пришел к выводу, что это произошло непосредственно под влиянием моего несогласия с его утверждениями в книге по поводу перехода к продуктообмену.

Сталин распределил роли на съезде между членами Политбюро: открыть съезд и выступить с кратким словом он предложил Молотову; закрыть съезд — Ворошилову, отказавшись взять на себя эту естественную функцию и возложив ее на двух старых деятелей партии; докладчиками давно были утверждены Маленков — по Отчетному докладу и Хрущев — по Уставу партии; Кагановичу было поручено предложить съезду состав Программной комиссии. В прениях по докладу Сталин предложил выступить Берия и мне. Я не сразу понял шахматную расстановку фигур, но потом стало ясно: Сталин хотел лишить активности членов Политбюро, ограничив их участие открытием и закрытием съезда, оглашением списка Программной комиссии, выступлением по проекту Устава партии, а нам двоим дать возможность выступить в прениях. Сталин не сомневался, что Берия будет хвалить все: и работу ЦК, и книгу Сталина. А меня, я так понял, хотел испытать. Он почему‑то не предложил выступить ни Андрееву, ни Косыгину (правда, Косыгин все‑таки выступил на съезде).

Если бы не это его поручение, я бы не стал выступать в прениях, поскольку он меня отвел как «неактивного члена Политбюро». Когда же он предложил мне выступить, я, конечно, не возражал, но заколебался. Как быть? Мне было ясно одно: он хочет провести свой план для моего отстранения от руководства, но у него для этого нет основательного аргумента. Он увидел, что применение ко мне определения «неактивный член Политбюро» вызвало смех у членов Политбюро. Работники партии и министры тоже знали меня как одного из самых активных членов Политбюро и относились ко мне хорошо, особенно зная мою работу во время войны.

И вот, если бы я выступил против той части доклада, где хвалится книга Сталина, или бы выступил только против положения в ней о переходе к продуктообмену, он получил бы козырь в руки для обоснования невключения меня в состав руководства партии «ввиду принципиальных разногласий». Таким образом, я бы сам вооружил его для исполнения его плана в отношении себя. Но если бы даже я вовсе умолчал эту тему в своем выступлении, он мог бы и это использовать против меня, ссылаясь на наш разговор и мое отношение к положениям книги, сказал бы, что я не согласен и что испугался открыто высказать свое мнение на съезде. Обдумав все это, я решил не давать оружия в его руки, чтобы отсечь меня от руководства. Тем более что в тот момент мне казалось, что вывод меня из руководства партии не принесет пользы делу.

Поэтому вполне законно некоторые товарищи, которые были недовольны, что именно я первым открыто выступил на ХХ съезде с критикой культа личности Сталина, критикуют мое выступление по этому вопросу на ХIХ съезде партии. Я понимаю, что допустил здесь явную ошибку. Говоря об ошибочности положений книги Сталина «Экономические проблемы социализма в СССР» на ХХ съезде, я должен был бы сказать, что мое выступление по этому вопросу на ХIХ съезде, в котором я высоко оценил книгу Сталина, по существу, не отражало моего мнения по этому вопросу — мое выступление на XIX съезде партии было дипломатическим ходом: не расходиться с руководством партии, с Политбюро, которое одобрило эту книгу. Хотя этот аргумент не вполне убедительный, но было бы более правильно, если бы я это сделал.

* * *

На следующий день после окончания работы XIX съезда партии, 15 октября 1952 г., был назначен Пленум вновь избранного ЦК партии.

На съезде по предложению Сталина было решено вместо Политбюро ЦК иметь Президиум ЦК. Состав Пленума ЦК (членов и кандидатов), а также состав Президиума в количестве 25 человек обсуждался, как обычно, с участием Сталина и всех членов и кандидатов Политбюро. При подборе кандидатур Сталин настоял на том, чтобы ввести новые кандидатуры из молодой интеллигенции, чтобы этим усилить состав ЦК. Он предложил в числе других две кандидатуры: экономиста Степанову и философа Чеснокова. Как потом стало известно, он лично не знал Степанову, а составил о ней мнение, прочтя одну из ее статей в журнале. Статья ему понравилась, и он решил, что ее автор талантливый человек, с большим будущим. Чесноков также ему понравился по какой‑то статье в журнале «Вопросы философии». Сталин ни с кем не обсуждал эти кандидатуры.

Характерно, что после того, как состав вновь избранного ЦК был объявлен в газетах, сама Степанова даже и не подумала, что речь идет о ней. Она не допускала и мысли, что может быть избрана — никто до этого с ней не говорил. А когда Чеснокова кто‑то поздравил с избранием в Президиум ЦК, он даже испугался и просил таких шуток не допускать. Конечно, как потом оказалось, это был случайный выбор.

Предлагая вместо Политбюро, обычно состоявшего из 9 — 11 членов, Президиум из 25 человек, Сталин, видимо, имел на это какие‑то свои планы, потому что Президиум из 25 человек совершенно неработоспособен хотя бы потому, что не сможет собираться раз в неделю или чаще для решения оперативных вопросов. Да и не должно быть так много людей в органе с такими функциями.

При Ленине такое число обычно составляло весь Пленум ЦК, а в Политбюро было пять человек. Пять человек, конечно, мало, поэтому после Ленина цифра дошла до семи человек, потом до девяти.

При таком широком составе Президиума, в случае необходимости, исчезновение неугодных Сталину членов Президиума было бы не так заметно. Если, скажем, из 25 человек от съезда до съезда исчезнут пять‑шесть человек, то это будет выглядеть как незначительное изменение. Если же эти 5–6 человек исчезли бы из числа девяти членов Политбюро, то это было бы более заметно. Думаю так потому, что приблизительно за год до съезда однажды за ужином, поздно ночью, после какого‑то моего острого спора со Сталиным, он, нападая на меня (обычно в такие моменты он стоял), будучи в возбужденном состоянии, что не часто с ним бывало, глядя на меня, но имея в виду многих, резко бросил: «Вы состарились, я вас всех заменю!»

Все присутствовавшие были настолько поражены, что никто слова не сказал в ответ. Нельзя было превращать это в шутку, так как было сказано серьезно, и нельзя было серьезно об этом говорить: ведь мы же были гораздо моложе самого Сталина. Мы подумали, что это случайно сказанные им слова, а не обдуманная и серьезная идея, и вскоре о них забыли. А вот когда такой большой Президиум был создан, мы невольно подумали, что, возможно, Сталин имел в виду необходимость замены старых членов Политбюро молодыми, которые вырастут за это время, и он легче сможет заменить того, кого захочет убрать…

Перед открытием Пленума мы обычно собирались около Свердловского зала, сидели в комнате Президиума в ожидании прихода Сталина. Обычно он приходил за 10–15 минут до начала, чтобы посоветоваться по вопросам, которые будут обсуждаться на Пленуме. На этот раз мы знали, что он намерен из числа членов Президиума ЦК создать не предусмотренное Уставом Бюро Президиума ЦК, то есть узкий его состав для оперативной работы. Мы ждали, что он, как всегда, предварительно посоветуется с нами о том, кого ввести в состав этого Бюро. Однако Сталин появился в тот момент, когда надо было открывать Пленум. Он зашел в комнату Президиума, поздоровался и сказал: «Пойдемте на Пленум».

* * *

Вопрос о выборах Президиума ЦК, куда вошли все старые члены Политбюро и новые товарищи, был встречен нормально, ничего неожиданного не было. Неожиданное было после. Сталин сказал, что имеется в виду из членов Президиума ЦК образовать Бюро Президиума из девяти человек, и стал называть фамилии, написанные на маленьком листочке. Ни моей фамилии, ни Молотова среди названных не было. Затем с места, не выходя на трибуну, Сталин сказал примерно следующее: «Хочу объяснить, по каким соображениям Микоян и Молотов не включаются в состав Бюро». Начав с Молотова, сказал, что тот ведет неправильную политику в отношении западных империалистических стран — Америки и Англии. На переговорах с ними он нарушал линию Политбюро и шел на уступки, подпадая под давление со стороны этих стран. «Вообще, — сказал он, — Молотов и Микоян, оба побывавшие в Америке, вернулись оттуда под большим впечатлением о мощи американской экономики. Я знаю, что и Молотов и Микоян — оба храбрые люди, но они, видимо, здесь испугались подавляющей силы, какую они видели в Америке. Факт, что Молотов и Микоян за спиной Политбюро послали директиву нашему послу в Вашингтоне с серьезными уступками американцам в предстоящих переговорах. В этом деле участвовал и Лозовский, который, как известно, разоблачен как предатель и враг народа».

«Молотов, — продолжал далее Сталин, — и во внутренней политике держится неправильной линии. Он отражает линию правого уклона, не согласен с политикой нашей партии. Доказательством тому служит тот факт, что Молотов внес официальное предложение в Политбюро о резком повышении заготовительных цен на хлеб, то есть то, что предлагалось в свое время Рыковым и Фрумкиным. Ему в этом деле помогал Микоян, он подготавливал для Молотова материалы в обоснование необходимости принятия такого предложения. Вот по этим соображениям, поскольку эти товарищи расходятся в крупных вопросах внешней и внутренней политики с партией, они не будут введены в Бюро Президиума».

Это выступление Сталина члены Пленума слушали затаив дыхание. Никто не ожидал такого оборота дела.

Первым выступил Молотов. Он сказал коротко: как во внешней, так и во внутренней политике целиком согласен со Сталиным, раньше был согласен и теперь согласен с линией ЦК. К моему удивлению, Молотов не стал опровергать конкретные обвинения, которые ему были предъявлены. Наверное, не решился вступить в прямой спор со Сталиным, доказывать, что тот сказал неправду.

Это меня удивило, и я считал, что он поступил неправильно. Я решил опровергнуть неправильное обвинение в отношении меня. «В течение многих лет я состою в Политбюро, и мало было случаев, когда мое мнение расходилось с общим мнением членов Политбюро. Я всегда проводил линию партии и ее ЦК даже в тех вопросах, когда мое мнение расходилось с мнением других членов ЦК. И никто мне в этом никогда упрека не делал. Я всегда всеми силами боролся за линию партии как во внутренней, так и во внешней политике и был вместе со Сталиным в этих вопросах».

И обратившись к Сталину, продолжил: «Вы, товарищ Сталин, хорошо должны помнить случай с Лозовским, поскольку этот вопрос разбирался в Политбюро, и я доказал в присутствии Лозовского, что я ни в чем не виноват. Это была ошибка Лозовского. Он согласовал с Молотовым и со мной проект директивы ЦК в Вашингтон нашему послу и послал этот проект без ведома Политбюро ЦК. Я Лозовскому сказал, что этот проект директив поддерживаю, но предупредил его, хотя он это и сам хорошо знал, что вопрос надо поставить на рассмотрение и решение Политбюро. Однако потом, как я узнал от вас, товарищ Сталин, Лозовский этого не сделал и самолично послал директиву в Вашингтон. После того как этот вопрос был выяснен в ЦК, никто больше его не касался, поскольку он был исчерпан. Очень удивлен, что он вновь сегодня выдвигается как обвинение против меня. К тому же в проекте директив каких‑либо принципиальных уступок американцам не было. Там было дано только согласие предварительно обменяться мнениями по некоторым вопросам, которые мы не хотели связывать с вопросом о кредитах. И не случайно, что американцы не приняли этого предложения и переговоры не начались. Но если даже такие переговоры имели бы место, то они не имели бы отрицательных последствий для государства.

Что же касается цен на хлеб, то я полностью отвергаю предъявленное мне обвинение в том, что я принимал участие в подготовке материалов для Молотова. Молотов сам может подтвердить это. Зачем Молотову нужно было просить, чтобы я подготовил материалы, если в его распоряжении Госплан СССР и его председатель, имеющий все необходимые материалы, которыми в любой момент Молотов может воспользоваться? Он так, наверное, и поступил. Это естественно».

К сожалению, впоследствии я узнал, что никакой стенограммы выступления Сталина, Молотова и моего не осталось. Конечно, я лучше всего помню то, что говорил в своем выступлении. Выступление Молотова помню менее подробно, но суть сказанного им помню хорошо.

* * *

Во время выступления Молотова и моего Сталин молчал и не подавал никаких реплик. Берия и Маленков во время моего выступления, видя, что я вступаю в спор со Сталиным, что‑то говорили, видимо, для того, чтобы понравиться Сталину и отмежеваться от меня. Я знал их натуру хорошо и старался их не слушать, не обращал никакого внимания, не отвлекался и даже не помню смысл их реплик — ясно было, что они направлены против меня, как будто я говорю неправду и пр.

Потом в беседе с Маленковым и Берия, когда мы были где‑то вместе, они сказали, что после Пленума, когда они были у Сталина, Сталин сказал якобы: «Видишь, Микоян даже спорит!» — выразив тем самым свое недовольство и подчеркнув этим разницу между выступлением Молотова и моим. Он никак не оценил выступление Молотова и, видимо, был им удовлетворен. Со своей стороны, они упрекнули меня в том, что я сразу стал оправдываться и спорить со Сталиным: «Для тебя было бы лучше, если бы ты вел себя спокойно». Я с ними не согласился и не жалел о сказанном.

А подоплека обвинения Молотова и меня в намерении повысить заготовительные цены на хлеб была такова. (В последние годы жизни память Сталина сильно ослабла — раньше у него была очень хорошая память, поэтому я удивился, что он запомнил это предложение Молотова, высказанное им в моем присутствии Сталину в конце 1946 г. или в начале 1947 г., то есть шесть лет тому назад.)

Мы ехали в машине к Сталину на дачу, и Молотов сказал мне: «Я собираюсь внести Сталину предложение о повышении цен при поставках хлеба колхозами государству. Хочу предложить, чтобы сдаваемый колхозами хлеб оплачивался по повышенным закупочным ценам. Например, 1 кг пшеницы стоит в среднем 9 коп. — закупочная цена в среднем 15 коп. (в старом масштабе цен)».

Я ему сказал, что это слишком небольшое изменение, и положения, по существу, не меняет. «Что такое 15 коп. вместо 9 коп. за 1 кг хлеба? Это маленькое дело. Нужна большая прибавка, и не только по хлебу. Правда, Сталин и это предложение отвергнет», — сказал я. По существу же, я был за серьезную корректировку всех закупочных цен, как это провели после смерти Сталина при моем активном участии в 1953 г.

Когда мы приехали, Молотов при мне стал доказывать Сталину, что крестьяне мало заинтересованы в производстве хлеба, что нужно поднять эту заинтересованность, то есть нужно по более высоким закупочным ценам оплачивать поставки хлеба государству. «У государства нет такой возможности, делать этого не следует», — коротко сказал Сталин, и Молотов не стал возражать. Ни разу в беседах к этому они не возвращались — ни Сталин, ни Молотов. Этот случай Сталин сохранил в памяти и привел тогда, когда это ему понадобилось.

То же повторилось, что и в истории с Лозовским, которая произошла в июне 1946 г., а спустя много лет Сталин припомнил ее, решив нанести мне удар. Видимо, Сталин подобные факты запечатлевал в памяти или, может быть, даже записывал, чтобы использовать их, когда это ему будет выгодно.

* * *

Хотя Молотов и я после XIX съезда не входили в состав Бюро Президиума ЦК и Сталин выразил нам «политическое недоверие», мы аккуратно ходили на его заседания. Сталин провел всего три заседания Бюро, хотя сначала обещал созывать Бюро каждую неделю.

На одном из заседаний обсуждался вопрос о состоянии животноводства. Выступил министр земледелия Бенедиктов, который привел засекреченные, точные данные ЦСУ — они были убийственными: несмотря на принятие трехлетнего плана подъема животноводства, предложенного в 1949 г. Маленковым и принятого ЦК с полного одобрения Сталина, не только не было достигнуто увеличения продуктивности животноводства, но, наоборот, произошло уменьшение поголовья скота. Вообще‑то план был хороший и выполнимый, но никаких материальных поощрений, материальных стимулов для его выполнения не было предусмотрено. Были только хорошие пожелания. Но считалось, что директивы и планы имеют силу закона. Все цифры Бенедиктов привел, не разъясняя причин такого плачевного положения в производстве мяса и молока.

С места Сталин задал вопрос: «Почему такое состояние?» Бенедиктов ответил, что плохо работают.

Тогда я взял слово и сказал, что эти цифры, к сожалению, правильные и, конечно, объясняются плохой работой, но этому есть причины. Дело в том, что колхозники или ничего не получают на трудодни от животноводства, или получают так мало, что не заинтересованы им заниматься. Механизации в хозяйствах практически нет. В холодную погоду они не хотят носить воду ведрами, поэтому скот остается без воды и без корма. Цены на мясо и молоко по поставкам давно устарели — они и малую долю издержек колхозов не покрывают. Поэтому колхозники и не заинтересованы в развитии общественного животноводства и поддерживают свое существование за счет приусадебного хозяйства и скота, находящегося в их личном пользовании, который подкармливают в том числе и за счет хищений колхозного добра. Главное — надо поднять материальную заинтересованность колхозников в развитии животноводства.

Сталин был очень удивлен — он не ожидал услышать о таком положении в сельском хозяйстве. Мое выступление, казалось, произвело на него впечатление. Но вел он себя спокойно, как будто старался понять положение, продумать его.

Маленков, который хорошо знал, что делается в сельском хозяйстве, потому что как заместитель Председателя Совмина, ведал им, казалось бы, должен был ответить на вопрос Сталина и объяснить, предпочел промолчать. Промолчал также и Хрущев по тем же «дипломатическим» соображениям.

Наконец Сталин сказал, что в этом вопросе необходимо разобраться, изучить его и дать предложения, как исправить, и тут же продиктовал состав комиссии во главе с Хрущевым, включив в нее меня, Бенедиктова и других, не предложив ни Маленкова, ни Берия, хотя Маленков должен был бы участвовать в работе этой комиссии.

Хрущев поднялся и стал отказываться, мол, его нельзя назначать во главе комиссии, он не может, ему трудно и пр. С этим не посчитались, и комиссия была образована.

Комиссия работала почти два месяца. Работали добросовестно, собирали и изучали материал, обменивались мнениями. Пошла политическая борьба вокруг этого вопроса. Но главным результатом было то, что мы внесли предложение о повышении закупочных цен на продукцию животноводства.

Как всегда вечером, когда и другие члены Президиума были у Сталина, Маленков изложил суть дела, чтобы прозондировать отношение Сталина. Меня там не было. Хрущев потом рассказывал, что Сталин принял это в штыки, сказав, что мы возобновляем программу Рыкова и Фрумкина, что крестьянство жиреет, а рабочий класс хуже живет. Другие члены ЦК мне рассказывали, что Сталин высказывался на эту тему и во время Октябрьского пленума, резко осуждая меня за саму идею поднять закупочные цены на продукты животноводства. Говорят, он выглядел очень злым, прохаживался по своему обыкновению и ворчал, говоря обо мне: «Тоже нашелся новый Фрумкин!» Я этого не слышал сам, правда. Зато слышал, как он говорил, что надо бы еще новый налог на крестьян ввести. Сказав: «Крестьянин что? Сдаст лишнюю курицу — и все».

А на том обсуждении, услышав о предложении Сталина ввести дополнительный налог на крестьян, Хрущев так вышел из положения: он сказал, что если повышать налоги на крестьян, то нужно в комиссию включать таких людей, как Маленков, Берия, Зверев (руководитель Минфина). Это Сталин принял. Через некоторое время мы действительно собрались в новом составе. Комиссия обнаружила, что и Берия, и Маленков считают невозможным выполнение указания Сталина. Это выяснилось, конечно, в частных разговорах. Поручили Звереву подсчитать, обосновать. В общем, тянули это дело как могли. Все считали поручение Сталина о новых налогах на крестьянство без повышения закупочных цен невыполнимым.

Вскоре события развернулись таким образом, что вопрос отпал сам собой.

* * *

Обычно 21 декабря, в день рождения Сталина, узкая группа товарищей — членов Политбюро без особого приглашения вечером, часов в 10–11, приезжала на дачу к Сталину на ужин. Без торжества, без церемоний, просто, по‑товарищески поздравляли Сталина с днем рождения — без речей и парадных тостов. Немного пили вина.

И вот после XIX съезда передо мной и Молотовым встал вопрос: надо ли нам придерживаться старых традиций и идти без приглашения 21 декабря к Сталину на дачу (это была ближняя дача «Волынское»). Я подумал: если не пойти, значит, показать, что мы изменили свое отношение к Сталину, потому что с другими товарищами каждый год бывали у него и вдруг прерываем эту традицию.

Поговорил с Молотовым, поделился своими соображениями. Он согласился, что надо нам пойти, как обычно. Потом условились посоветоваться об этом с Маленковым, Хрущевым и Берия. С ними созвонились, и те сказали, что, конечно, правильно мы делаем, что едем.

21 декабря 1952 г. в 10 часов вечера вместе с другими товарищами мы поехали на дачу к Сталину. Сталин хорошо встретил всех, в том числе и нас. Сидели за столом, вели обычные разговоры. Отношение Сталина ко мне и Молотову вроде бы было ровное, нормальное. Было впечатление, что ничего не случилось и возобновились старые отношения. Вообще, зная Сталина давно и имея в виду, что не один раз со мной и Молотовым он имел конфликты, которые потом проходили, у меня создалось мнение, что и этот конфликт также пройдет и отношения будут нормальные. После этого вечера такое мое мнение укрепилось.

Но через день или два то ли Хрущев, то ли Маленков сказал: «Знаешь что, Анастас, после 21 декабря, когда все мы были у Сталина, он очень сердился и возмущался тем, что вы с Молотовым пришли к нему в день рождения. Он стал нас обвинять, что мы хотим примирить его с вами, и строго предупредил, что из этого ничего не выйдет: он вам больше не товарищ и не хочет, чтобы вы к нему приходили».

Обычно мы ходили к Сталину отмечать в узком кругу товарищей Новый год у него на даче. Но после такого сообщения в этот Новый год мы у Сталина не были.

За месяц или полтора до смерти Сталина Хрущев или Маленков мне рассказывал, что в беседах с ним Сталин, говоря о Молотове и обо мне, высказывался в том плане, что якобы мы чуть ли не американские или английские шпионы.

Сначала я не придал этому значения, понимая, что Сталин хорошо меня знает, что никаких данных для того, чтобы думать обо мне так, у него нет: ведь в течение 30 лет мы работали вместе. Но я вспомнил, что через два‑три года после самоубийства Орджоникидзе, чтобы скомпрометировать его, Сталин хотел объявить его английским шпионом. Это тогда не вышло, потому что никто его не поддержал. Однако такое воспоминание вызвало у меня тревогу, что Сталин готовит что‑то коварное. Я вспомнил также об истреблении в 1936–1938 гг. в качестве «врагов народа» многих людей, долго работавших со Сталиным в Политбюро.

За две‑три недели до смерти Сталина один из товарищей рассказал, что Сталин, продолжая нападки на Молотова и на меня, поговаривает о скором созыве Пленума ЦК, где намерен провести решение о выводе нас из состава Президиума ЦК и из членов ЦК.

По практике прошлого стало ясно, что Сталин хочет расправиться с нами и речь идет не только о политическом, но и о физическом уничтожении.

За мной не было никаких проступков, никакой вины ни перед партией, ни перед Сталиным, но воля Сталина была неотвратима: другие ведь тоже были не виноваты во вредительстве, не были шпионами, но это их не спасло. Я это понимал и решил больше, насколько это было возможно, со Сталиным не встречаться. Можно сказать, что мне повезло в том смысле, что у Сталина обострилась болезнь.

* * *

В начале марта 1953 г. у него произошел инсульт, и он оказался прикованным к постели, причем его мозг был уже парализован. Агония продолжалась двое суток.

У постели Сталина было организовано круглосуточное дежурство членов Политбюро. Дежурили попарно: Хрущев с Булганиным, Каганович с Ворошиловым, Маленков с Берия. Мне этого дежурства не предложили. Наоборот, товарищи посоветовали, пока они дежурят, заниматься в Совете Министров СССР, заменять их в какой‑то мере.

Я не возражал, ибо мне ни к чему была политическая кухня, в которую, по существу, превратились эти дежурства — там уже шла борьба за власть. Правда, ночью, часа в два, я заходил туда ненадолго и потому мог составить впечатление о том, что там происходило.

Борьба за власть после смерти Сталина

Оставшееся после смерти Сталина партийное руководство — Президиум ЦК КПСС — включало в свой состав тех товарищей, кто играл ту или иную, но выдающуюся роль в последние 10–15 лет. Я лично больше всего боялся возникновения группировок и раскола в руководстве партии, понимая, какие отрицательные последствия они могут иметь для партии и Советской власти. Однако все вопросы стали решаться на заседаниях Президиума, и руководство тогда было действительно коллективным.

В Президиуме у меня не было, кроме Сталина и, может быть, Ворошилова, близких отношений ни с кем (да и со Сталиным они резко ухудшились). Несмотря на определенные и существенные разногласия в некоторые периоды 30‑х гг., я уважал Молотова, если не как работника и соратника (слишком уж часто наши взгляды расходились), то как старшего члена партии. Особенно мне стало жалко его и я старался ему помочь как мог, когда Сталин стал его преследовать, начав с ареста его жены Жемчужиной. Я был с Молотовым откровенен в разговорах, в том числе когда речь шла о некоторых отрицательных сторонах характера и поступков Сталина. Он никогда меня не подводил и не использовал моего доверия против меня. Молотов нередко бывал у меня на квартире, иногда со Сталиным вместе.

После смерти Сталина я почувствовал, что отношение ко мне со стороны Молотова изменилось в отрицательную сторону. Я не мог понять, в чем дело, и был очень удивлен, когда узнал от Хрущева и, кажется, Маленкова, что при предварительном обмене мнениями их с Молотовым тот высказался за то, чтобы снять меня с поста заместителя Председателя Правительства, оставив только министром объединенного в этот момент Министерства внутренней и внешней торговли (думаю, в этом проявился шовинизм Молотова, который ему вообще был свойствен). Другие с этим не согласились, и я остался, как и раньше, заместителем Председателя Совета Министров и одновременно министром торговли.

Да и другие, например Ворошилов, Каганович, Булганин, стали замечать, что Маленков, Молотов, Берия и Хрущев стали предварительно обмениваться мнениями и сговариваться, прежде чем вносить вопросы на заседание Президиума ЦК.

Больше всех вместе бывали Берия, Хрущев и Маленков. Я видел много раз, как они ходили по Кремлю, оживленно разговаривали, очевидно обсуждая партийные и государственные вопросы. Они были вместе и после работы, выезжая в шесть вечера (по новому порядку, совершенно правильно предложенному Хрущевым) в одной машине. Все трое жили вне Кремля: Маленков и Хрущев — в жилом доме на улице Грановского, а Берия — в особняке (он один из всех руководителей в это время жил в особняке, а не в квартире). Берия подвозил их на улицу Грановского, а сам ехал дальше. Я не был близок ни с кем из них. С Берия тем более.

Мне Берия не нравился уже с начала 30‑х гг., когда он с помощью Сталина, но при сопротивлении всего Кавбюро Закавказской Федерации, особенно грузин, пробрался из органов НКВД на партийную работу, отстраняя и отправляя из Грузии видных работников, известных на Кавказе еще с дореволюционных лет.

Например, Орахелашвили, Картвелишвили, Окуджава, Махарадзе, Цхакая и других. Всех их я знал в революционные годы и уважал. Они не любили Берия, он отвечал им тем же, и я был на их стороне. Нечего и говорить, что Серго его терпеть не мог. Сталину же доставляло какое‑то удовольствие сталкивать Берия с Орджоникидзе. Былая его дружба с Серго сменилась на абсолютно непонятное недоверие. Я, конечно, разделял мнение, которое Серго высказывал о Берия в разговорах со мной, да и со Сталиным тоже. Более того, я считал Берия косвенным виновником гибели Серго.

* * *

Уже после самоубийства Серго Сталин решил меня замазать участием в репрессиях — уж очень его раздражало мое отрицательное отношение к ним, которое я не скрывал, заступаясь за многих арестованных.

Правда, кое‑кого мне тогда удалось спасти от гибели. Упомяну здесь только один анекдотический случай. Был арестован мой школьный друг Наполеон Андреасян. Он сумел переправить на волю (с кем‑то из освобожденных) сообщение для передачи мне. Оказалось, его обвиняют в том, что он француз, который скрывает свое происхождение, поскольку выполняет шпионские функции. Следователь, который его допрашивал и обвинял, был либо идиот, либо очень хороший человек, рассчитывавший, что такое нелепое обвинение распадется. Тем не менее из тюрьмы его не выпускали. Я рассказал об этом Сталину, который знал Андреасяна, поскольку тот работал секретарем райкома в Москве: «Я знаю его с семинарии. И трех братьев его знаю. Он такой же француз, как ты и я». Сталин рассмеялся и поручил мне позвонить в НКВД и передать от его имени, чтобы Наполеона освободили. Без ссылки на него такие звонки не допускались. Было даже специальное решение Политбюро, запрещавшее членам Политбюро вмешиваться в работу НКВД.

И вот Сталин дает мне поручение, подкрепленное решением Политбюро, поехать с его письмом в Армению, где «окопались вредители и троцкисты». Это было после того, как бывший глава правительства республики Тер‑Габриэлян выбросился из окна во время допроса и разбился насмерть. Сталин сказал, что «его, наверное, выбросили, так как он слишком много знал». Я должен был зачитать письмо на Пленуме ЦК и на месте подписать список лиц, подлежащих аресту, подготовленный в НКВД республики по согласованию с Москвой. Это, мол, сделает более убедительным для армянских коммунистов важность, которую ЦК придает борьбе с вредителями. Отказаться от поручения Политбюро я никак не мог.

В Ереване все шло по сценарию Сталина. Со мной был направлен Маленков, тогда заворг ЦК, занимавшийся кадрами, и всем известный как доверенное лицо Сталина. Ему первому показали список на аресты. Неожиданностью для меня стало появление в зале Берия. Он вошел, когда я выступал с трибуны. Не исключаю, что я мог измениться в лице, я решил, что Сталин поручил ему приехать, чтобы арестовать меня прямо на Пленуме. Однако, надеюсь, я сумел скрыть свое волнение, и его не заметили. Позже я понял, что это тоже входило в сценарий: опасаясь моей непредсказуемости, загнать меня в угол, показать, что у меня нет выбора, кроме полного подчинения. И я был вынужден подписать список на 300 человек. Все‑таки я просмотрел его и обнаружил там фамилию Дануша Шавердяна, моего старшего товарища и наставника по работе в партии в годы моей юности. Я вычеркнул его фамилию. Однако это не имело никаких последствий: его арестовали. Очевидно, Берия поставил в известность местное НКВД, что моя подпись нужна только для формальности, с моими соображениями можно не считаться, хоть я и член Политбюро и приехал с письмом Сталина.

* * *

В 1938 г., когда Берия попал в Москву, став вначале заместителем наркома НКВД Ежова, отношение Сталина ко мне изменилось. Если раньше он часто приглашал меня, то такие случаи становились все более редкими.

Месяца через два после ареста Сванидзе или чуть позже Сталин опять стал чаще меня вызывать, тем более что у меня была неплохая практика по руководству хозяйственными делами. При этом я всегда был настороже в отношении Берия, не доверял ему.

Хотя должен сказать, что во время войны он сыграл положительную роль в организации производства вооружения. Не потому, что в этом деле понимал. Он даже не старался, да и не мог понять. Но он опирался на группу очень способных, талантливых работников промышленности: наркома вооружения Устинова, наркома боеприпасов Ванникова, наркома Малышева и других, обеспечивал им помощь со стороны центральных и местных органов НКВД — МВД, те оказывали особенно большую помощь наркоматам, за которые отвечал Берия.

После войны Берия несколько раз еще при жизни Сталина в присутствии Маленкова и меня, а иногда и Хрущева высказывал острые, резкие критические замечания в адрес Сталина. Я рассматривал это как попытку спровоцировать нас, выпытать наши настроения, чтобы потом использовать для доклада Сталину. Поэтому я такие разговоры с ним не поддерживал, не доверяя, зная, на что он был способен. Но все‑таки тогда я особых подвохов в отношении себя лично не видел. Тем более что в узком кругу с Маленковым и Хрущевым он говорил, что «надо защищать Молотова, что Сталин с ним расправится, а он еще нужен партии». Это меня удивляло, но, видимо, он тогда говорил искренне.

О том, что Сталин ведет разговоры о Молотове и обо мне и недоволен чем‑то, мы знали. Эти сведения мне передавали Маленков и Берия в присутствии Хрущева. У меня трений ни с кем из них тогда не было.

После смерти Сталина разногласия в коллективном руководстве обнаружились по вопросу о ГДР. Берия, видимо, сговорившись с Маленковым предварительно, до заседания (я так понял по тому, что на заседании тот не возражал Берия и вообще молчал), высказал в отношении ГДР неправильную мысль, вроде того, что‑де «нам не следует цепляться за ГДР: какой там социализм можно построить?» и прочее. По сути, речь шла о том, чтобы согласиться на поглощение ГДР Западной Германией.

Первым против этого предложения выступил Хрущев, доказывая, что мы должны отстоять ГДР и никому не отдавать ее, что бы ни случилось. Молотов высказался в том же духе. Третьим так же выступил я, затем другие. Поддержал нас и Булганин. Берия и Маленков остались в меньшинстве. Это, конечно, стало большим ударом по их авторитету и доказательством того, что они не пользуются абсолютным влиянием. Они претендовали на ведущую роль в Президиуме, и вдруг такое поражение! Позднее я узнал от Хрущева, что Берия по телефону грозил Булганину, что если тот будет так себя вести, то может потерять пост министра обороны. Это, конечно, произвело на меня крайне отрицательное впечатление.

* * *

Вторым спорным вопросом стало повышение заготовительных цен на картофель в целях поощрения колхозников в производстве и продаже колхозами картофеля. Цены были тогда невероятно низкими.

Они едва покрывали расходы по доставке картофеля с поля до пункта сдачи. Горячо выступил Хрущев, я так же горячо поддержал его, так как понимал и давно знал, что без повышения цен нельзя поднять дело. Берия занял решительную позицию «против», но аргументы у него были совершенно неубедительные. На наш вопрос, как же тогда увеличить производство картофеля, он сказал, что нужно создавать совхозы специально по картофелеводству для нужд государства. Нам с Хрущевым было ясно, что это не может решить проблемы. И все же Берия удалось собрать большинство, и вопрос был отложен. Тогда мое отношение к Хрущеву стало улучшаться. До этого мы с ним близки никогда не были, хотя отношения были корректные и когда он был секретарем МК партии, и когда работал на Украине.

Только однажды, еще при Сталине, уже после его переезда в Москву в 1950 г., у нас с ним получился конфликт по такому вопросу. Он предложил изменить систему поставок государству продуктов сельского хозяйства, определяя их величину в зависимости от того, каким количеством земли располагает колхоз. Это должно было коснуться и зерновых культур, и мяса, и молока, и шерсти. Он говорил, что для крестьянина главное — земля, и что такая система будет поощрять крестьян обрабатывать всю землю, потому что поставки будут определяться количеством всей земли, независимо от того, какая ее часть обрабатывается.

Я резко выступил против этого предложения, как совершенно неправильного. Во‑первых, качество земли разное в разных областях и районах. При этом далеко не все колхозы могут обработать всю землю из‑за отсутствия достаточных для этого средств производства. А в отношении продуктов животноводства это было просто абсурдом. Как можно брать одинаковое количество мяса, молока и шерсти, не учитывая количества скота!

По этому вопросу два раза докладывали Сталину. Сталин слушал внимательно и мои аргументы, и Хрущева. Я не уступал. Несколько раз высказывался Хрущев. Сталин склонялся к точке зрения Хрущева. Но, зная меня и учитывая, что в проекте могут оказаться подводные камни, желая себя застраховать от серьезных ошибок, предложил в принципе принять предложение Хрущева, а мне поручить представить конкретный проект решения.

Я подготовил проект, внеся большие коррективы, которые сводились к тому, что поставки должны определяться для каждой области, края, района в отдельности, с учетом их специфики в сельскохозяйственной экономике. Норма поставки дифференцируется в каждом районе отдельно и может на 30 % и более отклоняться при определении нормы поставок отдельным колхозам. Этот проект по крайней мере устранял грубейшую несправедливость, внося соответствующие коррективы. После споров по отдельным вопросам проект был принят. Я никогда не считал погектарный принцип поставок правильным. А у Хрущева он был идеей фикс.

* * *

Тот факт, что эта тройка — Маленков, Берия, Хрущев — как будто веревкой между собой связана, производил на меня тяжелое впечатление: втроем они могли навязать свою волю всему Президиуму ЦК, что могло бы привести к непредвиденным последствиям.

С Маленковым я никогда не дружил, хотя ценил его высокую трудоспособность. Видел его чрезвычайную осторожность при Сталине. Он был молчалив и без нужды не высказывался. Когда Сталин говорил что‑то, он — единственный — немедленно доставал из кармана френча записную книжку и быстро‑быстро записывал «указания товарища Сталина». Мне лично такое подхалимство претило. Сидя за ужином, записывать — было слишком уж нарочито. Но Маленков умел общаться с местными работниками и в войну сыграл немаловажную роль, в особенности в развертывании авиационной промышленности, на службу которой поставил значительную часть аппарата ЦК, обкомов и горкомов, где были авиационные заводы, что было правильно и на пользу делу. После войны он стал больше заниматься интригами и сыграл подозрительную, а вернее сказать, подлую роль в интригах, приведших к «ленинградскому делу», к гибели Кузнецова, Вознесенского и других.

После смерти Сталина Маленков, ставший Председателем Совета Министров, стал проявлять ко мне большое внимание и полное доверие как к министру. Он даже говорил: «Ты действуй в развитии торговли свободно, я всегда поддержу».

Говоря о Хрущеве, следует подчеркнуть его большую заслугу в том, что он взял на себя инициативу в вопросе исключения Берия из руководства и сделал это, предварительно обговорив со всеми членами Президиума ЦК, но так, чтобы это не дошло до Берия.

Наши дачи были недалеко друг от друга. И вот в день заседания Президиума, 26 июня 1953 г., мне сообщили, что Хрущев просит заехать к нему на дачу до отъезда на работу. Я заехал. Беседовали мы у него в саду. Хрущев стал говорить о Берия, что тот взял в руки Маленкова, командует им и фактически сосредоточил в своих руках чрезмерную власть. Внешне он и с Хрущевым и с Маленковым в хороших отношениях, но на деле стремится их изолировать. В качестве доказательства привел факт недопустимого разговора с Булганиным после разногласий по ГДР. Здесь Берия применил угрозу в отношении члена Президиума ЦК, видимо, учитывая свое влияние. Это был действительно очень серьезный факт. Хрущев тогда впервые мне об этом сказал.

В той же беседе со мной Хрущев привел факты, как Берия единолично, минуя аппарат ЦК, связывался с украинским и белорусским ЦК и выдвигал новых руководителей, на которых он мог бы положиться. Это тоже было для меня новым и тоже произвело неприятное впечатление. Видимо, не без тайного умысла Берия взял на себя как первого заместителя Председателя Совмина СССР бразды правления Министерством внутренних дел, что давало ему большую реальную власть. Этому я не удивился, ибо уже в момент смерти Сталина, когда Берия быстро уехал из Волынского в город, я высказал вслух свое мнение, что он «поехал брать власть». Я имел в виду, что он будет готовить почву для своей власти. Хрущев это мнение только подтвердил. Он сказал, что сотрудники нашей охраны, наверное, фактически превращены в осведомителей Берия и докладывают ему обо всех нас — что делаем, где бываем и пр. «Берия — опасный человек», — сказал Хрущев в заключение.

Я слушал внимательно, удивленный таким поворотом дела в отношении Берия после такой дружбы, заметной всем. Я спросил: «А как Маленков?» Он ответил, что с Маленковым он говорил: они же давнишние большие друзья. Я это знал. Мне было трудно во все это поверить, ибо если Маленков — игрушка в руках Берия и фактически власть в правительстве не у Маленкова, а у Берия, то как же Хрущев его переагитировал?

Хрущев сказал, что таким же образом он уже говорил и с Молотовым, и с остальными. Я задал вопрос: «Это правильно, что хотите снять Берия с поста МВД и первого зама Предсовмина. А что хотите с ним делать дальше?» Хрущев ответил, что полагает назначить его министром нефтяной промышленности. Я одобрил это предложение. «Правда, — сказал я, — он в нефти мало понимает, но имеет организаторский опыт в руководстве хозяйством, как показала война и послевоенное время». Добавил также, что при коллективном руководстве он сможет быть полезным в смысле организаторской деятельности.

В своих мемуарах Хрущев иначе излагает этот эпизод. Он умалчивает о своем ответе мне относительно намечавшейся должности министра нефтяной промышленности для Берия. Получается, что моя фраза о том, что Берия «может быть полезным» сказана была не в качестве согласия с собственными словами Хрущева, а в качестве защиты Берия.

Что касается перевода Берия в нефтяную промышленность, то, скорее всего, Хрущев сказал это мне нарочно, считая, видимо, что мы с Берия чем‑то близки и мне не следует говорить всю правду. Откуда такое мнение и недоверие — непонятно. Как я уже сказал, эта тройка — Маленков, Берия, Хрущев — все решала между собой. Они были действительно близки, гораздо ближе, чем я с Берия. Кто‑то мне высказал мнение, что Хрущев исходил из того, что мы оба кавказцы. Но не представляю, чтобы Никита Сергеевич мог так глупо и примитивно рассуждать. Он же был умный человек. Неужели он мог подумать, что в таком важном политическом вопросе национальность может играть какую‑нибудь роль для кого‑либо, не только для меня? Для меня же ничья национальность, тем более в политике, никогда не имела никакого значения. Меня, правда, убеждали, что по своей «неотесанности» Хрущев мог проявить такую предосторожность. Напоминали, что со всеми остальными товарищами он поговорил раньше, со мной же только в день заседания. Не знаю. Хотя, конечно, иной раз и умный человек ведет себя глупо.

* * *

Во время того разговора в саду Хрущев предупредил, что сегодня повестка заседания объявлена обычная, но что мы эту повестку рассматривать не будем, а займемся вопросом о судьбе Берия.

И действительно, после обмена мнениями, когда особенно резко выступил Хрущев и мы все выступили в том же духе, было принято решение в отношении Берия. Сначала он не понял серьезности дела и нагло сказал: «Что вы у меня блох в штанах ищете?» Но потом до него дошло. Он тут же, в комнате Президиума ЦК, был арестован.

В целом надо считать смещение Берия заслугой Хрущева перед партией. Действительно, Берия представлял опасность для партии и народа, имея в руках аппарат МВД и пост первого заместителя Председателя Правительства.

XX съезд партии

О моей позиции по вопросу о создании комиссии по расследованию положения дел при Сталине перед XX съездом Хрущев в своих воспоминаниях пишет: «Неудивительно, что Ворошилов, Молотов и Каганович не были в восторге от моего предложения. Насколько я припоминаю, Микоян не поддержал меня активно, но он и не делал ничего, чтобы сорвать мое предложение…»

Что касается меня, то это совершенно не соответствует фактам. Сама инициатива создания этой комиссии принадлежит мне, и Никита Сергеевич никак не мог это забыть. Поэтому очень странно звучат слова: «Насколько я припоминаю…», то есть он страхует себя возможностью ошибки. Как и многое из того, что вспоминает Хрущев, касаясь меня, моей роли или ее, так сказать, отсутствия. Я удивлен, как он мог быть так несправедлив ко мне. Это не просто забывчивость, это прямая неправда, причем часто неправда у него маскируется в игнорировании того, что я делал или говорил. Вообще, ведь были и свидетели: Молотов, Каганович, Булганин, Суслов, Первухин, Сабуров.

А дело было так. Я и многие другие не имели полного представления о незаконных арестах. Конечно, многим фактам мы не верили и считали людей, замешанных в этих делах, жертвами мнительности Сталина. Это касается тех, кого мы лично хорошо знали. А в отношении тех, кого мы плохо знали, да нам еще представляли убедительные документы об их враждебной деятельности, мы верили.

После смерти Сталина ко мне стали поступать просьбы членов семей репрессированных о пересмотре их дел. Многие обращались через Льва Степановича Шаумяна. Он же привел ко мне Ольгу Шатуновскую, которую я знал с 1917 г., и Алексея Снегова, знакомого мне с 30‑х гг. Они на многое мне открыли глаза, рассказав о своих арестах и применяемых при допросах пытках, о судьбах десятков общих знакомых и сотнях незнакомых людей. Ольга рассказала мне один эпизод, который помог осознать, что подавляющее большинство репрессированных были ни в чем не виновны. Она сидела в женском лагере. Однажды у них разнесся слух, что привезли настоящую японскую шпионку. Все сбежались посмотреть на нее, стали спрашивать: «Ты действительно шпионка?» Она зло сказала: «Да! И я, по крайней мере, знаю, почему я здесь. А вы, коммунистки проклятые, подыхаете здесь ни за что. Но мне вас не жалко!»

Я помог Шатуновской и Снегову встретиться с Хрущевым, который Ольгу знал еще со времен работы в МК, а Снегова — еще раньше. Эти два человека незаслуженно «выпали из истории», а они сыграли огромную роль в нашем «просвещении» в 1954–1955 гг. и в подготовке вопроса о Сталине на XX съезде в 1956 г. Не понимаю, почему Хрущев о них даже не упоминает. Или боится поделиться с кем‑то своей славой борца против культа Сталина и за освобождение репрессированных? Но его заслуг никто и не оспаривает. Почему же не воздать должное и другим? И почему идти на прямую неправду? Однако вернусь к письмам и обращениям пострадавших.

Я направлял все эти просьбы Генеральному прокурору Руденко. Меня удивляло: ни разу не было случая, чтобы из посланных мною дел была отклонена реабилитация.

* * *

Мы очень были дружны с Л.С. Шаумяном. У нас были общие взгляды по многим вопросам, и мы неограниченно доверяли друг другу. Я обсуждал с ним положение дел с реабилитацией, рассказывал ему о том, что все дела, которые мною разбирались, пересмотрены и люди оказались невиновными. А ведь многие из них были членами ЦК или наркомами (дела разбирались по просьбе детей и вдов этих людей). Как‑то я попросил его (это, правда, было не сразу, а примерно за полгода до XX съезда) составить две справки. Первую — сколько было делегатов на XVII съезде, вошедшем в историю как «съезд победителей», и сколько из них подверглось репрессиям. Ведь это был 1934 г., когда на съезде не было уже антипартийных группировок, разногласий, было полное единство в партии. Поэтому важно было посмотреть, что стало с делегатами этого съезда. И вторую справку — это список членов и кандидатов в члены ЦК партии, избранных на этом съезде, а затем репрессированных.

Наконец‑то я получу более или менее точный ответ, думал я. Мне важно это было знать, чтобы идти на XX съезд партии с действительными фактами в руках в отношении судеб этих двух категорий руководящих лиц.

Я сказал Льву Степановичу, что мне необходима его помощь в этом деле. Он работал в издательстве Энциклопедии, имел доступ к таким материалам и мог предоставить мне необходимые справки. Через месяц или полтора он предоставил мне эти сведения. Картина была ужасающая. Большая часть делегатов XVII партсъезда и членов ЦК была репрессирована.

Это потрясло меня. Несколько дней из головы не шла мысль об этом, все обдумывал, как это происходило, почему Сталин это сделал в отношении людей, которых хорошо знал. Словом, строил всякие догадки, но ни одна из догадок меня не устраивала и не убеждала. Я думал, какую ответственность мы несем, что мы должны делать, чтобы в дальнейшем не допустить подобного.

Шаумян добыл эти сведения частным порядком и официально пользоваться я ими не мог, но этого было достаточно для того, чтобы потребовать обсудить этот вопрос.

Я пошел к Хрущеву и один на один стал ему рассказывать. Он в это время был поглощен другими вопросами, тоже важными, конечно, но другого характера: целинные земли, новые положения о методах борьбы за социализм (признание мирного перехода) и т. д. Мне пришлось убеждать его, что самый важный вопрос — осуждение сталинского режима. «Вот такова картина, — говорил я. — Предстоит первый съезд без участия Сталина, первый после его смерти. Как мы должны себя повести на этом съезде касательно репрессированных сталинского периода? Кроме Берия и его маленькой группы — работников МВД, мы никаких политических репрессий не применяли уже почти три года. Но надо ведь когда‑нибудь если не всей партии, то хотя бы делегатам первого съезда после смерти Сталина доложить о том, что было. Если мы этого не сделаем на этом съезде, а когда‑нибудь кто‑нибудь это сделает, не дожидаясь другого съезда, все будут иметь законное основание считать нас полностью ответственными за прошлые преступления.

Конечно, мы несем большую ответственность. Но мы можем объяснить обстановку, в которой мы работали. Объяснить, что мы много не знали, во многое верили, но в любом случае просто не могли ничего изменить. И если мы это сделаем по собственной инициативе, расскажем честно правду делегатам съезда, то нам простят, простят ту ответственность, которую мы несем в той или иной степени. По крайней мере, скажут, что мы поступили честно, по собственной инициативе все рассказали и не были инициаторами этих черных дел. Мы свою честь хотя бы в какой‑то мере отстоим. А если этого не сделаем, мы будем обесчещены».

* * *

Хрущев слушал внимательно. Я сказал, что предлагаю внести в Президиум предложение о создании авторитетной комиссии, которая изучила бы все документы МВД, Комитета госбезопасности, прокуратуры, Верховного суда и другие, добросовестно разобралась во всех делах о репрессиях и подготовила бы доклад для съезда. Хрущев согласился с этим. Я предложил создать комиссию Президиума, куда вошли бы я, Хрущев, Молотов, Ворошилов и другие товарищи. Ввиду важности вопроса, состав комиссии соответствовал бы своему назначению. Хрущев внес поправку, что, во‑первых, мы очень перегружены и нам трудно будет практически разобраться во всем, и во‑вторых, не следует в эту комиссию входить членам Политбюро, которые близко работали со Сталиным. Важнее и лучше включить в состав комиссии авторитетных товарищей, но близко не работавших со Сталиным. Предложил во главе комиссии поставить Поспелова, директора Института марксизма‑ленинизма при ЦК КПСС. Это — история партии, прямо касается работы его аппарата. Предложил включить и некоторых других.

Я с этим согласился, хотя сказал, что Поспелову нельзя всецело доверять, ибо он был и остается просталински настроенным. Словом, договорились, что этот вопрос обсудим на Президиуме и он подумает как Первый секретарь ЦК. Так и сделали. Он заявил, что если комиссия будет работать неправильно, то мы вмешаемся.

Комиссия в составе Поспелова, Аристова, Шверника и Комарова тщательно изучила в КГБ архивные документы и представила пространную записку.

В записке комиссии от 9 февраля 1956 г. приводились ужаснувшие нас цифры о числе советских граждан, репрессированных и расстрелянных по обвинению в «антисоветской деятельности» за период 1935–1940 гг., и особенно в 1937–1938 гг. В записке указывалось, что в ряде крайкомов, обкомов, райисполкомов партии были подвергнуты арестам две трети состава руководящих работников.

Более того, из 139 членов и кандидатов в члены ЦК ВКП(б), избранных на XVII съезде партии, было арестовано и расстреляно за эти годы 98 человек. «Поражает тот факт, — говорилось в записке, — что для всех преданных суду членов и кандидатов в члены ЦК ВКП(б) была избрана одна мера наказания — расстрел». Всего же из 1966 делегатов этого съезда с решающим и совещательным голосом было арестовано по обвинению в контрреволюционных преступлениях 1108 человек, из них расстреляно 848. Факты были настолько ужасающими, что в особенно тяжелых местах текста Поспелову было трудно читать, один раз он даже разрыдался.

Когда я в 1956 г. внимательно ознакомился с этой запиской комиссии, то невольно вспомнил два ранее известных мне факта:

1. При выборах членов ЦК на XVII съезде партии (февраль 1934 г.) Сталин получил изрядное количество голосов против. Подсчет голосов велся в нескольких счетных подкомиссиях. Одну из них возглавлял Наполеон Андреасян, мой школьный товарищ, который тогда же рассказал мне об этом. Только в его группе оказалось 25 голосов поданных против кандидатуры Сталина.

Результаты голосования на съезде не объявлялись. Но о них несомненно доложил Сталину председатель счетной комиссии съезда Л. Каганович.

Насколько я помню, против Сталина было 287 голосов (данные О.Шатуновской, которая лично держала эти бюллетени в руках и пересчитала в 1950‑х годах).

2. Через какое‑то время, после XVII съезда партии, нам, членам и кандидатам в члены Политбюро ЦК, стало известно о том, что группа товарищей, недовольная Сталиным, намеревается его сместить с поста Генсека, а на его место избрать Кирова. Об этом Кирову сказал Б. Шеболдаев, работавший тогда секретарем одного из обкомов партии на Волге. Киров отказался и рассказал Сталину, который поставил в известность об этом Политбюро. Нам казалось тогда, что Сталин этим и ограничится.

* * *

Мы утвердили все выводы комиссии Поспелова без изменений. Но она не внесла предложений по вопросу об открытых судебных процессах 30‑х гг., заявив, что не сумела разобраться и что ей это трудно сделать. Видимо, решили подстраховаться, потому что после всех изложенных фактов эти процессы просто разваливались. Ведь отдельные проходившие по ним подсудимые были уже признаны ни в чем не повинными, а по процессам они проходили, как враги. Логики в этом не было никакой… Тогда Хрущев предложил создать новую комиссию — специально по открытым судебным процессам, включив туда, кроме уже работавших членов, также Молотова, Кагановича и Фурцеву. Мою кандидатуру он почему‑то даже не назвал.

Я не возражал против предложенного состава. Может быть, если бы это было предварительным обменом мнений, я бы и возразил. Ведь соображение об участии в сталинском руководстве уже отпало. Но почему только для Молотова и Кагановича? Возможно, было бы целесообразно мне быть там, чтобы противостоять в случае необходимости Молотову и Кагановичу. Я думал о роли Кагановича, а также о том, что Молотов тогда был вторым лицом в партии и государстве и во многом помогал Сталину в ходе репрессий. Стоило ли их включать в состав, где остальные участники были намного ниже по положению в партии?

Но в тот момент возражать и объяснять причины было неудобно, ибо предложение было одобрено без оговорок. Кроме того, я думал, что они уже поработали и в отношении судебных процессов и результат будет такой же, как и в отношении репрессий.

Но мы ошиблись. Через некоторое время новая комиссия представила предложения в том смысле, что, хотя в те годы не было оснований обвинить Зиновьева, Каменева и других в умышленной подготовке террора против Кирова, они все же вели идеологическую борьбу против партии и пр. Поэтому, делала вывод комиссия, не следует пересматривать эти открытые процессы.

Мы оказались в меньшинстве, поскольку выводы сделала такая широкая и представительная комиссия. Несомненно, мое участие могло бы многое изменить в выводах и заключениях, я мог бы влиять на ее работу и противостоять Молотову и Кагановичу. Хрущев не мог этого не понимать.

Непонятен еще такой момент. Я якобы «не поддерживал» это дело. Помню до мелочей, как это происходило. Когда речь зашла о докладчике на съезде, я предложил сделать доклад не Хрущеву, а Поспелову как председателю комиссии ЦК партии. Это было объективно верно: ведь раз мы утвердили состав комиссии и ее председателя, то всем и так ясно, что доклад делается от нас, а не от Поспелова. Хрущев мне ответил: «Это неправильно, потому что подумают, что Первый секретарь уходит от ответственности и вместо того, чтобы самому доложить о таком важном вопросе, предоставляет возможность выступить докладчиком другому». Настаивал, чтобы основным докладчиком был именно он. Я с этим согласился, так как при таком варианте значение доклада только возрастало. Он оказался прав.

К концу съезда мы решили, чтобы доклад был сделан на заключительном его заседании. Был небольшой спор по этому вопросу. Молотов, Каганович и Ворошилов сделали попытку, чтобы этого доклада вообще не делать. Хрущев и больше всего я активно выступили за то, чтобы этот доклад состоялся. Маленков молчал. Первухин, Булганин и Сабуров поддержали нас. Правда, Первухин и Сабуров не имели такого влияния, как все остальные члены Президиума.

Тогда Никита Сергеевич сделал очень хороший ход, который разоружил противников доклада. Он сказал: «Давайте спросим съезд на закрытом заседании, хочет ли он, чтобы доложили по этому делу, или нет». Это была такая постановка вопроса, что деваться было некуда. Конечно, съезд бы потребовал доклада. Словом, выхода другого не было. Было принято решение, что в конце съезда, на закрытом заседании, после выборов в ЦК (что для Молотова и Кагановича казалось очень важным) такой доклад сделать.

Утверждение Хрущева в отношении меня неверно еще и потому, что в открытых выступлениях на съезде я единственный подверг в своей речи принципиальной критике отрицательные стороны деятельности Сталина, что вызвало среди коммунистов шум и недовольство.

Помню, когда кончилось мое выступление и объявили перерыв, ко мне подошел мой брат Артем, делегат съезда, и сказал: «Анастас, ты зря эту речь сказал. Ты по существу был прав, но многие делегаты недовольны тобой, ругают тебя. Для чего ты так напал на Сталина? Почему на себя должен взять инициативу, когда другие об этом не говорят? И Хрущев ничего подобного не сказал».

Я ему ответил: «Ты не прав. И те товарищи, которые недовольны моим выступлением, также не правы. А что касается Хрущева, то он на закрытом заседании сделает доклад и расскажет о более страшных вещах».

* * *

Отвлекаясь от воспоминаний Хрущева, хочу еще уточнить некоторые детали о том, как реально освобождались заключенные.

Я возглавил Комиссию по реабилитации. Очень скоро пришел к выводу, что такими темпами, которыми шло дело через Генеральную прокуратуру, сотни тысяч людей умерли бы в лагерях, не дождавшись освобождения. Сначала в частном порядке поговорил с А.В. Снеговым, который после 17‑летнего заключения в лагерях работал начальником политотдела ГУЛАГа. Он подтвердил мое мнение.

Мы решили, что надо освобождать людей, во‑первых, на местах, разослав туда «тройки» (на этот раз с целью освобождения, а не осуждения), во‑вторых, производить реабилитацию с немедленным освобождением прямо по статьям, которые заключенному инкриминировались. Это не было легкомысленным решением: до этого я убедился, что чье бы дело мы ни рассматривали отдельно, человек оказывался невиновным. С этим же столкнулась Ольга Шатуновская, которая уже работала в Комиссии Партийного Контроля (после длительного заключения и ссылки), виновных она не обнаружила ни одного!

Я поговорил с Генеральным прокурором СССР Руденко. Предварительно с ним беседовал Снегов, и тогда Руденко выразил сомнения в юридической правомерности такого подхода. Возможно, строго юридически он имел основания выражать сомнения. Но невозможно применять всю строгость правовых норм к тем, кто так сильно пострадал от нарушения законности и от произвола. Мне Руденко уже сказал, что такой подход вполне оправдан. Потом я сообщил об этом Хрущеву, который одобрил такой подход.

В результате мы послали, кажется, 83 комиссии в наиболее крупные поселения ГУЛАГа. Туда же привозили заключенных с мелких объектов этой структуры. Всю организационную работу в этом отношении провел для меня Снегов, который хорошо знал географию лагерей. Вызывали, например, всех, осужденных за вредительство, и объявляли им, что они реабилитированы, выдавали документы и освобождали, обеспечивали им транспортировку по домам. Или по статье за подготовку террористического акта против Сталина, либо кого‑либо еще из правительства (в качестве казуса Снегов, работавший в самой крупной комиссии, рассказывал мне, что были там и такие, кто сидел за то, что покушался на жизнь Берия, расстрелянного за два с лишним года до того!).

Так мы добились, что сотни тысяч людей были освобождены немедленно. Даже возникла необходимость в дополнительных пассажирских поездах.

* * *

Итак, мысль о реабилитации жертв сталинских репрессий я высказал задолго до съезда, включая и тех, кто проходил по процессам 1930‑х годов. Отмене приговоров по процессам, как я упомянул, помешали Молотов и Поспелов. Поспелов не дал необходимых материалов. Молотов повел себя хитрее: он сказал, что, хотя нет доказательств вины Зиновьева, Каменева и их сторонников в убийстве Кирова, морально‑политическая ответственность остается на них, ибо они развернули внутрипартийную борьбу, которая толкнула других на террористический акт. Тут мы с Хрущевым сделали ошибку: вместо того чтобы навязать правильное решение, отбросив эту словесную шелуху, решили создать специальную комиссию по убийству Кирова и по другим процессам. Дело в том, что многие даже в Центральном Комитете (и кое‑кто в Политбюро) были еще не подготовлены к первому варианту решения. Ошибка была сделана и в подборе состава комиссии: главой ее сделали Молотова. Вошла туда и Фурцева как представитель нового руководства партии. Я все‑таки верил, что Молотов отнесется к этому делу честно. И ошибся, проявил в отношении его наивность. Не думал, что человек, чья жена была безвинно арестована и едва не умерла в тюрьме, способен продолжать прикрывать сталинские преступления.

Повторяю, именно я предложил сделать доклад XX съезду (правда, я предлагал сделать его Поспелову). Но Хрущев, наверное, оказался прав, что доклад надо было делать Первому секретарю. Я предлагал нам всем войти в комиссию. Но и тут Хрущев, видимо, был прав, что мы слишком близки были к Сталину сами, лучше нам не входить в комиссию. Как бы то ни было, доклад и разоблачение преступлений Сталина были необходимы для оздоровления и партии, и общества в целом, для возрождения демократии и законности.

Хрущев у власти

Я решительно встал на сторону Хрущева в июне 1957 г. против всего остального состава Президиума ЦК, который фактически уже отстранил его от руководства работой Президиума. Хрущев висел на волоске. Почему я сделал все что мог, чтобы сохранить его на месте Первого секретаря? Мне было ясно, что Молотов, Каганович, отчасти Ворошилов были недовольны разоблачением преступлений Сталина. Победа этих людей означала бы торможение процесса десталинизации партии и общества. Маленков и Булганин были против Хрущева не по принципиальным, а по личным соображениям. Маленков был слабовольным человеком, в случае их победы он подчинился бы Молотову, человеку очень стойкому в своих убеждениях. Булганина эти вопросы вообще мало волновали. Но он тоже стал бы членом команды Молотова. Результат был бы отрицательный для последующего развития нашей партии и государства. Нельзя было этого допустить.

Я понимал, что характер Хрущева для его коллег — не сахар, но в политической борьбе это не должно становиться решающим фактором, если, конечно, речь не идет о сталинском методе сведения счетов со своими подлинными или воображаемыми оппонентами. К Хрущеву такого рода аналогии не относились. В период борьбы за XX съезд мы с ним сблизились, оказались соратниками и единомышленниками. Хотя трудности его характера уже чувствовались. Но я видел и его положительные качества. Это был настоящий самородок, который можно сравнить с неотесанным, необработанным алмазом. При своем весьма ограниченном образовании он быстро схватывал, быстро учился. У него был характер лидера: настойчивость, упрямство в достижении цели, мужество и готовность идти против сложившихся стереотипов. Правда, был склонен к крайностям. Очень увлекался, перебарщивал в какой‑то идее, проявлял упрямство и в своих ошибочных решениях или капризах. К тому же навязывал их всему ЦК после того, как выдвинул своих людей, делая ошибочные решения как бы «коллективными».

Увлекаясь новой идеей, он не знал меры, никого не хотел слушать и шел вперед как танк. Это прекрасное качество лидера проявилось в борьбе за десталинизацию, особенно в главном. Иногда, правда, он как бы пугался и шел на уступки. Так, дал себя испугать последствиями XX съезда для коммунистов Европы и отложил реабилитацию по процессам 1930‑х гг. Это был противоречивый характер, очень нелегкий в работе и даже в личном общении. Но я мирился с его недостатками ради главного. Иногда, правда, готов был крупно разойтись.

Трудно даже представить, насколько недобросовестным, нелояльным к людям человеком был Хрущев. Вернее, легко мог им быть. Ко мне он всегда ревновал, часто на меня нападал: хотел изрекать истины, а другие чтобы слушали и поддакивали или же молчали. Я же ни по одному вопросу не молчал. Никогда не интриговал, но спорил открыто. Конечно, когда он был прав, я его поддерживал, но, когда ошибался, я не молчал. Это его раздражало.

* * *

При нем я два‑три раза обдумывал отставку из Политбюро (Президиума ЦК). В первый раз — в 1956 г. из‑за решения применить оружие в Будапеште, когда я уже договорился о мирном выходе из кризиса. Еще один раз — из‑за Берлина и Потсдамских соглашений, от которых он хотел в одностороннем порядке отказаться, публично заявив об этом осенью 1958 г.

Но еще перед этим — в 1958 г., когда он создал комиссию во главе с новоиспеченным секретарем ЦК Игнатовым для проверки работы Министерства внешней торговли, то есть проверки моей работы, ибо я в Совете Министров курировал это министерство. Никто из комиссии Игнатова ни черта не смыслил во внешней торговле. Там еще был Аристов. Игнатов был инициатором отправки Смелякова в США, в Амторг. Оттуда Смеляков послал прямо в ЦК, минуя Совмин (хотя много лет меня знал и понимал, что я приму и рассмотрю объективно каждую жалобу), бумагу о том, что Внешторг плохо работает. Как будто в торговле с Америкой дело упиралось в плохую работу Внешторга! Смеляков был умный человек, хороший работник. Написал полезную книгу «Деловая Америка». Но Игнатов нащупал его слабую струнку — амбициозность — и пообещал ему пост министра. А министром тогда был Патоличев, с которым Игнатов был в хороших отношениях, и, не желая с ним ссориться, он хотел Смелякова двинуть в министры, а Патоличева — в Совмин по внешнеэкономическим связям, то есть на мое место. И Хрущев это, видно, поддерживал, поскольку создал такую комиссию.

Моего младшего сына Серго он предложил выдвинуть на «ответственную работу» во Внешторг, чтобы меня умаслить, вроде вся эта затея не против меня. Вел себя как дурак! Но не вышло. И Патоличев не захотел против меня идти. Он проявил себя как честный, принципиальный человек и не карьерист. Он вообще хорошо вел себя во Внешторге. Никакой чистки после меня не устраивал, прежние кадры не разгонял, наоборот, понимая их силу, опирался на их знания и опыт. Сам он больше представительствовал. И правильно делал, ибо плохо разбирался в деталях, в практических вопросах внешней торговли.

А ведь вся эта затея поощрялась Хрущевым спустя всего лишь год после того, как я его спас на июньском Пленуме (1957 г.) ЦК от смещения с должности. Его же практически, как я говорил, Президиум уже отстранил тогда, и я был единственным, кто его защищал под всякими предлогами — «неполного состава Президиума ЦК в данный момент» и т. д. Все дело было в том, в какой форме сообщить Пленуму ЦК: как об уже состоявшемся решении Президиума или как о полемике в Президиуме. В первом случае его песенка была бы спета. Пленум бы, безусловно, одобрил решение: сталинские традиции были сильны еще долго после его смерти. Я всячески тянул. Потом прилетел Суслов, я его убедил, что Хрущев все равно выйдет победителем. То же с Ворошиловым, хотя тот и колебался. Фурцева была за Хрущева, но не имела достаточного авторитета, и ее роль была незначительной. Все же мы — а по сути дела я — добились того, чтобы выйти на Пленум с вопросом, как решить разногласия в Президиуме? Пленум понял расстановку сил и поддержал Хрущева. Возврат к сталинским порядкам мало кого устраивал. И вот через год он поддерживает интригу против меня!

* * *

А как он поссорился с Маленковым? Молотов и Каганович — другое дело. Тут — политика. Их не устраивала десталинизация. А Маленков хотел тоже быть реформатором. Ему с Хрущевым политически было по пути. Только он переоценил пост главы правительства (Ленин был Председателем Совнаркома) и недооценил роль руководителя партийного аппарата. Сам перешел в правительство, отдав партию в руки Хрущеву. Видимо, не представлял себе, на какое вероломство по отношению к нему мог пойти Хрущев. Непростительная ошибка! Ведь он сам при Сталине сделал этот аппарат всемогущим исполнителем воли Генерального (Первого) секретаря.

А причина их ссоры заключалась, по‑моему, в следующем. В 1953 г. Хрущев первым выступил на Пленуме о мерах для облегчения положения крестьян и о сельском хозяйстве вообще. И очень хорошо, правильно выступил, подняв давно назревшие проблемы. Конечно, большинство в Президиуме ЦК его поддержало. Это была его несомненная заслуга. Но потом на Верховном Совете с этим же выступил Председатель Совета Министров Маленков. Вот народ и приписал ему всю славу. Этого Хрущев ему не забыл и не простил. Он не хотел ни с кем делить ни славы, ни — главное — власти. Уверен, именно по этой причине у них, давнишних друзей, пошел разлад.

Удивительно, каким неверным мог быть Хрущев. Например, в случае с Кириченко. Двадцать лет вместе работали. Сделал его вторым секретарем ЦК. Лучшая это была кандидатура или нет — другой вопрос. Уж, конечно, не хуже, чем Брежнев или Кириленко. И, безусловно, лучше Суслова, который вообще‑то был работник областного масштаба, как, впрочем, и все они. Только в политическом отношении Суслов оказался гораздо хуже: не просто консерватор, а настоящий реакционер. Лично я с ним был в неплохих отношениях, на уровне членов Президиума он казался приличным человеком. Но очень скоро выяснилось, что он, по сути дела, саботирует десталинизацию, расправляется с неугодными ему прогрессивно настроенными работниками ЦК среднего уровня. Например, с Бурджаловым, который с благословения Льва Шаумяна опубликовал статью об отрицательных моментах роли Сталина на VI съезде. Я эту статью читал еще в гранках, и она мне понравилась. Суслов же начал гонения на Бурджалова. Вообще, крупной ошибкой Хрущева было сохранение Суслова на его прежнем посту — почти том же, что и при Сталине, только еще более ответственном, ибо при Сталине он в области идеологии никогда не был на такой высоте, над ним стоял член Политбюро, в которое он не входил.

И вот Хрущев вдруг, без всякой причины снял Кириченко и послал на периферию с понижением. Почему? Никакой оппозиции, никаких заметных ошибок. Игнатов еще интриговал, а этот ведь нет! А падение куда ниже, чем для Игнатова.

Или история с Фурцевой, то поднимал ее, как только мог, то наоборот. И все это без предупреждения, без предварительного разговора. Люди узнавали, что они уже не в Президиуме ЦК только тогда, когда оглашался список. У Фурцевой был сердечный приступ, и она пыталась покончить жизнь самоубийством…

То ценил — то не ценил, то верил — то не верил. Сам не знал почему. Один раз был курьезный случай: после съезда он на Пленуме огласил список членов Президиума ЦК, в котором не оказалось Кириленко. Я в перерыве спросил: «В чем дело? Ты вроде не собирался его убирать». А он говорит: «Как, разве я его не назвал? Да, верно. Его, оказывается, нет в моем списке. Я просто забыл его вписать. Хорошо, что ты напомнил». Удачно вышло, что еще не успели дать в газеты, вовремя исправили.

* * *

А организационная чехарда? Как будто со Сталина брал пример. Организация совнархозов была правильной — это опять его несомненная заслуга, так как это давало власть на местах и, что особенно важно, — в республиках. Так что совнархозы — очень хорошая идея Хрущева, основанная на опыте 20‑х гг. Невозможно и не нужно руководить всем из центра, бездумно командовать. И ведь команды шли не только из правительства, но и от чиновников общесоюзных ведомств, которые создали постепенно — при попустительстве или участии самого Хрущева. Новых бюрократических общесоюзных структур оказалось больше, чем мы распустили в 1953–1954 гг. (Госстрой, Комитет по печати и др.). В результате ущемлялось самолюбие республик, нарушались их права, зафиксированные в Конституции. Республики даже автономии подчас не имели, не то что суверенных прав, как записано.

Политику Хрущева в области сельского хозяйств невозможно оценить однозначно. Да, много хорошего предпринял и провел, особенно в первые годы после смерти Сталина. Мне однажды сказал с какой‑то ревностью: «Ну уж в сельском хозяйстве‑то я разбираюсь лучше тебя!» Может, в чем‑то и лучше разбирался, не спорю, но сколько же органов новых Хрущев придумал, сколько старых распустил, перестроил!.. Потом и новые распускал и создавал другие. Людям на местах, наверное, невозможно было уследить за этой чехардой. И невозможно было работать нормально. Ведь достаточно в одном учреждении постоянно менять руководителя, как оно дезорганизуется. А тут еще хуже — новые учреждения с другими правами и функциями. И, конечно, другие руководители. И так почти каждый год! Укрупняли колхозы, забрасывали деревни, делая их пустующими, вместо деревенского хлеба и молока, свежего и всегда под рукой, решили завозить из города. И, конечно, начались перебои с подвозом. Появились очереди за хлебом и молоком в деревне — это раньше представить было невозможно! Потом начал кампанию за передачу скота в колхозные фермы — и опять ничего хорошего от этого не получилось. Чуть не отобрал приусадебные участки у колхозников, чем немедленно поставил бы страну на грань голода. Вовремя его остановили, я в том числе. Даже затеял превращение колхозов в совхозы без серьезного обоснования, просто с целью «заставить мужика работать». Исчерпал, видимо, все организационные меры, а мужик все не работал. Экономические меры и стимулы он серьезно не понимал, а ведь умный был человек. Но не хватало образования, политического опыта, глубины подхода. Как правило, у него преобладали поверхностный подход, желание немедленно свои идеи применить в жизни. Такая энергичность и напористость — бесценные качества, только направлялись они слишком часто по неправильному пути.

А разделение партийных органов на местах на сельские и городские? Вообще неразбериха началась — кто за что отвечает и где.

Все его перегибы — не только результат эмоциональности сверх всякой меры и непонимания, неспособности обдумывать вопросы со всех сторон. Ко всему этому он просто зазнался после 1957 г., почувствовал вкус власти, поскольку ввел своих людей в Президиум и решил, что может ни с кем не считаться, что все будут только поддакивать.

Личные же отношения между мной и Хрущевым после 1957 г. как раз нередко бывали натянутыми. Но для той группы, что начала борьбу против него, важно было другое. Он болтал при всех, что надо, мол, расширять Президиум за счет молодых — Шелепина, Семичастного и других, называя в их числе даже Сатюкова (из «Правды»), Горюнова (из ТАСС), Аджубея, своего зятя (из «Известий»). И долго ничего не делал.

Правда, и прежний состав Президиума ему не перечил, кроме меня. Но принять большую группу новых означало, как и для Сталина в 1952 г., возможность легко и незаметно убирать любого. И они испугались.

Смещение Хрущева

Первые данные об опасности смещения у Хрущева появились от сына Сергея. Как всегда в трудную минуту, он вызвал меня. У него уже побывал по этому поводу Подгорный. Я сказал так: «Думаю, Брежнева и Подгорного пристегнули. А в отношении Шелепина и Семичастного — я их не знаю, не могу судить». Он возражал: «Нет, в Шелепине и Семичастном я уверен!»

Как он мог быть уверен, если обращался с людьми, как с пешками? Что он делал с Семичастным? Сначала утвердил его заворгом ЦК — это почти что должность секретаря ЦК. И вдруг послал вторым секретарем ЦК Азербайджана. И люди чувствовали себя неуверенно. А насчет Мжаванадзе? Сказал, что надо его менять. Тот вынужден был сказать об этом на Пленуме Грузии. В Пицунде он жил на даче правительства Грузии, рядом с нашими государственными дачами, совсем убитый. Я обещал поговорить с Хрущевым. Плавали однажды вместе в бассейне, и я переубедил его. Сказал: «Куда спешить? Будет съезд, тогда новый состав будет, тогда и сделаешь». Мжаванадзе остался, но стал его врагом.

Он как будто нарочно создавал себе врагов, но даже не замечал этого. Многие маршалы и генералы — члены ЦК — были против него за его перегибы в военном деле. Например, считал, что с изобретением ракет авиация окончательно теряет значение; что подводные лодки полностью заменят наземные корабли, поскольку последние — плавучие мишени для ракет. Думал только в масштабе большой войны, не учитывал особенности локальных войн. А именно они и надвигались, так как после Карибского кризиса обе стороны поняли, что надо избегать крайностей, которые могут незаметно подтолкнуть к третьей мировой войне, притом ядерной. Американцы раньше нас поняли, что локальные войны будут и именно к ним надо готовиться.

Местные лидеры были раздражены чехардой, диктуемой из Москвы Хрущевым. В общем, многое, что ставилось ему в вину на Пленуме в октябре 1964 г., было правильно. Все же я считал, что Хрущев — это тоже наш политический капитал, который нельзя так просто терять. Он еще мог быть полезен. Его только надо было одернуть, поставить на место, лишить возможности управлять по‑диктаторски, что имело место, по сути дела. Я это стал видеть отчетливо после 1957 г.

В некоторых вопросах он не соглашался со мной только потому, чтобы не признать меня правым. Ну и потому, что не понимал. Например, я еще задолго до войны, когда был наркомом снабжения, завел специальные хозяйства крупного рогатого скота и овец. Их не доили, а выращивали только для мяса. Выписали из Англии. Сталин тогда меня понял. А Хрущев отменил. «Вот, — говорит, — у нас молока не хватает, а он их не доит. Надо всех доить». Но скот на мясо от этого становится хуже и весит меньше. К тому же, я завел эти хозяйства в степях, где не было рабочей силы. На 500 коров можно было иметь одного пастуха. А доить — одна доярка на каждые 10 коров.

Хрущев во второй половине 1950‑х гг. их соединил в молочно‑мясные хозяйства. Надо разъединять, а он объединил. Воронов, Председатель Совета Министров России, между прочим, меня понял, он со мной был согласен.

* * *

Раньше, когда Хрущев работал на Украине, мы с ним мало сталкивались. Но однажды столкнулись. Это было связано с его идеей устанавливать план на гектар земли.

Я уже давно ввел бонификацию и ректификацию при сдаче продукции государству. Сталин даже однажды тост провозгласил: «За твои бонификации!» Это были стимулы для повышения качества сельскохозяйственной продукции. Для зерна — процент влажности, для свеклы — процент сахаристости, влажности и т. д. Хрущев же вместо доплат за хорошее качество, вычетов — за плохое, которые я вводил, ввел прием на вес — «за мужика ратовал». Но это с его стороны было не «за мужика», а за разложение мужика.

Одно время он стал нападать на подсолнух, но удалось его убедить, что без подсолнечного масла нам не обойтись.

Надо сказать в его пользу — в Политбюро конца 1930‑х гг. Хрущев был одним из самых работящих. Много и активно работали он, Каганович и я. Маленков — когда исполнял приказы Сталина. Молотов был барин, не любил «черновой работы», то есть предпочитал совещания, комиссии и указания. Булганин же совсем не политик — случайно попал в высший политический орган и работой себя не перегружал. Берия довольно ловко ухитрялся выполнять многие задания, пользуясь своим положением в НКВД и МГБ.

Косыгин был опытным хозяйственником, хотя в нем слишком сильна была жилка администрирования. В политическом отношении он все же мало вырос за время работы в Политбюро при Сталине, и потом, с 1965 г., при Брежневе, он явно выпадал из команды — это к его чести надо сказать. Но, наверное, поэтому он побоялся меня поддержать, когда я предложил принять предложение адмирала В.Ф. Трибуца, актера Н.К.Черкасова и министра Д.В. Павлова увековечить имя А.А. Кузнецова в связи с тем, что в начале 1965 г. ему бы исполнилось 60 лет.

Предлагалось присвоить Кузнецову звание Героя Советского Союза за оборону Ленинграда, назвать его именем улицу в Ленинграде и установить бюст. Письмо мне передал мой младший сын Серго, который и организовал это письмо предварительно, написал текст и разослал его видным в Ленинграде людям. Я его ругал, что он не сделал этого раньше — при Хрущеве это было бы легко пробить. А тут Суслов возразил, а Косыгин, на мое удивление, промолчал: видно, поддерживать меня было ему нежелательно или не хотел спорить с Сусловым. Кто‑то еще усомнился, и решение не прошло. А ведь Косыгин и Кузнецов были и родственники, и друзья.

В целом Политбюро до 1957 г. было более сильным по составу работников, чем после 1957 г.

* * *

Внешней политикой Хрущев очень увлекся после смерти Сталина. Многое делал правильно. Например, налаживал отношения с развивающимися странами, нормализовал отношения с Югославией. И было очень разумно именно нашей делегации во главе с самим Хрущевым поехать туда, чтобы хоть как‑то загладить оскорбления в адрес этой страны со стороны Сталина.

В середине 50‑х гг. Хрущев активно выступал за разрядку, но скоро похоронил ее военными действиями в Венгрии. Я возражал, а Суслов подначивал. Хрущев же очень боялся цепной реакции, вопрос peшился, пoкa я летел из Будапешта в Москву и не мог принять участия в его обсуждении. Я все равно высказался против, хотя войска уже вели бои в Будапеште.

В вопросе о Берлине Хрущев также проявил удивительное непонимание всего комплекса вопросов, готов был отказаться от Потсдамских соглашений и обо всем этом осенью 1958 г. заявил в публичном выступлении без предварительного обсуждения в Президиуме ЦК и Совете Министров. Это само по себе вообще было грубейшим нарушением партийной дисциплины. Я сразу же поставил вопрос и попросил присутствовавшего Громыко (он не был тогда в Политбюро) высказать мнение МИДа. Тот что‑то промычал нечленораздельное. Я повторил вопрос — тот опять мычит: видимо, не смел противоречить Хрущеву, но и не хотел взять на себя ответственность за такой шаг. Я долго тогда говорил о значении Соглашений, перечислил возможные отрицательные для нас последствия отказа от них, настаивал на том, что в спешке такие вопросы решать недопустимо! В конечном итоге предложил отложить обсуждение на неделю, обязав МИД представить свои соображения в письменной форме. Хрущеву пришлось это принять. Остальные просто молчали. Зато когда выходили, Булганин мне шепнул: «Ты уже выиграл!»

После этого Хрущев стал меня уговаривать поехать в США, чтобы рассеять враждебную конфронтацию, возникшую в результате его же речи. Я резко возражал: «Ты затеял, ты и поезжай! Кстати, меня никто не приглашает туда». — «Нет, мне нельзя. Я первое лицо. Поезжай как личный гость посла Меньшикова. Ведь все же знают, что он был долгое время твоим заместителем во Внешторге. Возьми младшего сына, чтобы подчеркнуть частный характер поездки. А он поработает твоим личным секретарем». В общем, пришлось ехать в первые же дни нового, 1959 г.

Очень хорошо прореагировал Хрущев на мои предложения установить тесные отношения с Кубой после моей первой поездки туда в феврале 1960 г. А в Нью‑Йорке во время сессии Ассамблеи ООН в сентябре 1960 г. он сделал блестящий ход, поехав к Фиделю Кастро в гостиницу в негритянский район, где тот остановился. Такие вещи Хрущев умел делать очень хорошо.

Казалось, выводы из своей берлинской авантюры он сделал.

Но в мае того же 1960 г. Хрущев опять «похоронил разрядку», раздув инцидент с самолетом‑разведчиком У‑2. Так нельзя было поступать с Эйзенхауэром. Тот честно взял на себя ответственность, хотя мог бы этого и не делать. Сама поездка Хрущева в США в сентябре 1959 г. давала хороший старт разрядке, и ответный визит Эйзенхауэра в 1960 г. закрепил бы эту тенденцию ввиду большого авторитета Эйзенхауэра в США, у нас и во всем мире. Другим в Америке было бы нелегко повернуть обратно после него. Даже Даллес готов был к переменам, как я убедился в январе 1959 г. (хотя он вскоре скончался).

Но из‑за того, что наши ракеты наконец случайно сбили У‑2, Хрущев устроил непозволительную истерику. Заставил всю Европу, жаждавшую разрядки (может быть, кроме ФРГ в тот период), уговаривать его в Париже. А он просто наплевал на всех, включая де Голля, занявшего независимую от США позицию. Так что он виновен в том, что отодвинул разрядку лет на пятнадцать, что стоило нам огромных средств ради гонки вооружений.

Потом в 1961 г. Кеннеди поехал на встречу в Вену с Хрущевым с подобными идеями, до Карибского кризиса, но после неудачного вторжения на Кубу в апреле 1961 г. контрреволюционеров, организованных и вооруженных американцами. Хрущев же не оценил этого стремления. Он тогда зазнался необычайно — после полета Гагарина в космос и укрепления наших отношений в Африке и Азии. Решил подавить молодого президента, только что политически проигравшего при высадке на Кубу, вместо того чтобы использовать этот шанс для разрядки.

* * *

Чистой авантюрой Хрущева был Карибский ракетный кризис в 1962 г., который закончился, как ни странно, очень удачно. Я много спорил, говорил, что американцы обязательно обнаружат завозимые ракеты в момент строительства стартовых площадок. «Кубу защищать надо, — убеждал я, — но таким путем мы рискуем вызвать удар по ней и только все потеряем». Все решила поездка маршала Бирюзова в Гавану. Во‑первых, Фидель Кастро, вопреки моим ожиданиям, согласился. Во‑вторых, чтобы угодить Хрущеву, Бирюзов, видимо, не очень умный человек, сказал, что «местность позволяет скрыть все работы», под пальмами, мол, их будет не видно. Я‑то видел эти пальмы — под ними ракетную площадку никак не укроешь. Бирюзов заменил на посту командующего стратегическими ракетными войсками погибшего в авиакатастрофе маршала Неделина, очень умного человека, прекрасного командующего, умеющего отстаивать свое мнение, трезво мыслящего. Тот, конечно, никогда такого бы не сказал. Все шло очень трудно, на грани третьей мировой войны.

Я не мог даже вернуться из Гаваны в Москву, когда Хрущев сообщил телеграммой о смерти Ашхен. Она уже долго болела. Врачи так боялись за ее сердце, что не давали ей вставать. А потом она уже и сама не могла вставать, тем более ходить. Была бледная как полотно, ей постоянно не хватало воздуха, даже когда окно было открыто, а жили мы на даче, воздух был прекрасный. Сейчас я понимаю, что врачи были не правы. Она еще больше ослабла оттого, что не вставала и тем более не ходила. Развилась сердечная недостаточность. Она слабела на глазах.

Мне пришлось три недели потом уговаривать Фиделя не саботировать соглашение Хрущев — Кеннеди. А он вполне в силах был это сделать, и тогда нам было бы еще труднее вылезать из этой истории. Но все кончилось без войны и без каких‑либо серьезных конфронтаций в других районах мира. Пожалуй, никогда раньше мы не были так близки к третьей мировой войне.

Даже получился некоторый выигрыш для советско‑американских отношений в целом. Стало ясно, что продолжение конфронтации сулит большие опасности. Можно было развить этот сдвиг в мышлении и идти к разрядке.

* * *

Вообще, крайности мешали многим хорошим начинаниям Хрущева. Даже в десталинизации он допустил ошибки, которые ослабили его позицию. Например, эта фраза, что «Сталин руководил военными действиями по глобусу», абсолютно не верна. Глобус стоял вообще в другой комнате, я его только два раза и видел: когда Япония напала на Пирл‑Харбор в декабре 1941 г. и еще по какому‑то случаю. Сталин следил за военными действиями по картам Генштаба. Кроме того, ему специально сделали карту, которую он носил за голенищем сапога. Такая синяя карта была, он ее доставал, делал пометки, вносил изменения и засовывал обратно. (Правда, непонятно, почему в сапоге. Видимо, крестьянская привычка, еще из Гори или из деревни в Сибири, из ссылки.) Другое дело, что он часто дезорганизовывал работу Генштаба, отправляя Василевского на несколько недель на фронт, что не вызывалось необходимостью, но оставляло Генштаб без этого прекрасного маршала. Начальник Генштаба может два‑три дня провести на каком‑либо фронте, но больше всего нужно его присутствие в Ставке. Василевский был порядочным, спокойным, умным. Только, может быть, слишком мягким со Сталиным, недостаточно решительно противостоявшим сталинским капризам вроде «Не отступать!» или «Взять к такому‑то числу!».

После 1953 г. председателем КГБ (вместо МГБ) стал Серов. Хрущев долго питал слабость к нему и не хотел его убирать, хотя Серов был заместителем Берия и вообще прошлые дела его компрометировали настолько, что подрывали доверие к новым веяниям в КГБ, которые Хрущев старался поощрить. Отправляя партийных и комсомольских работников в КГБ, чтобы изменить атмосферу в этой организации, Хрущев сам же сделал Серова председателем. С годами разоблачение репрессий делало Серова еще более одиозной фигурой, невозможно было уже его держать. Я Хрущеву об этом говорил. Думаю, он догадывался, что это всеобщее мнение. Но их дружба домами началась еще в то время, когда Серов был наркомом внутренних дел Украины.

Помимо личных отношений играло роль, видимо, и другое обстоятельство. Когда я настаивал на снятии Серова, Хрущев защищал его, говоря, что тот «не усердствовал, действовал умеренно». Конечно, это звучало неубедительно. Скорее всего, поскольку Хрущеву самому приходилось санкционировать аресты многих людей, он склонен был не поднимать шума о прошлом Серова. Это возможно, хотя точно сказать не могу.

Серов знал, что я против него. Он искал опоры у Игнатова, секретаря ЦК, имевшего тогда влияние на Хрущева, да и Игнатов искал сближения с Серовым. Игнатов сам рвался к реальной власти, хотел Хрущева свести к положению английской королевы. В этом Игнатову препятствовали сначала Кириченко, потом Козлов. Кириченко такой цели не ставил, но Игнатову тоже не хотел давать хода. А Козлов рассуждал точно так же, как и Игнатов, только главную роль отводил себе: «Пусть он ездит по всему миру, а мы будем управлять».

Именно Кириченко помог убрать Серова. Это было очень трудно. Насколько Хрущев стоял за Серова, видно из следующей скандальной истории. Шверник представил ему документы о том, что Серов награбил в Германии имущества чуть ли не на 2 млн марок — не помню точно. Потом я узнал, что эти материалы раскопала Шатуновская. Она сама мне рассказала. Шверник не знал об интригах. Он был честный человек, немного наивный, правда. Но даже после этого Хрущев упрямился. «Нельзя, — говорит, — устраивать шум. Ведь многие генералы были в этом грешны во время войны» (а Шверник подготовил проект решения об исключении Серова из партии). Я ему говорю: «Хорошо, не устраивай шум. Но хотя бы надо снять с этой работы. Нельзя терпеть вора на должности министра, да еще такого». Но Хрущев все‑таки не уступал. Тут и Игнатов сыграл свою роль, поддерживая Серова против меня.

Но Кириченко, хоть и не очень одаренный, но порядочный, хороший человек, однажды прямо при Игнатове выразил удивление, что тот часто общается с Серовым, хотя по работе у них точек соприкосновения практически нет, так как председатель КГБ выходил прямо на Первого секретаря — Хрущева. Речь шла о том, что Серов часто в рабочее время приезжает в кабинет Игнатова. «Конечно, это не криминал, — заметил Кириченко. — Просто как‑то непонятно, несколько раз искал Серова и находил его по телефону у тебя». Игнатов стал утверждать, что ничего подобного не было, что он с Серовым не общается. В этот раз прошло без последствий, хотя само такое яростное отрицание очевидного факта обычно выглядит хуже, чем сам факт.

Кириченко не успокоился и через некоторое время вернулся к этому вопросу уже при Хрущеве. «Как же ты говоришь, что не общаешься с Серовым? — спросил он Игнатова. — Я его сегодня искал, ответили, что он в ЦК, стали искать в Отделе административных органов — не нашли. В конечном итоге оказалось, что он был опять у тебя в кабинете». — «Нет, он у меня не был!» Тогда Кириченко называет фамилию человека, который по его поручению искал Серова и нашел его выходившим из кабинета Игнатова. Хрущев так искоса посмотрел на Игнатова, промолчал. Но все стало ясно.

Только после этого случая Хрущев согласился убрать Серова из КГБ. Перевели его в Генштаб начальником ГРУ. Эта должность не связана с политикой внутри страны. Но только после дела Пеньковского удалось нам настоять на том, чтобы уменьшить его генеральский чин и убрать с большой работы.

* * *

Козлов и Игнатов вели борьбу друг против друга. Между прочим, я сначала к Игнатову хорошо относился: выходец из рабочих, ловкий и активный в работе. Но он оказался неисправимым интриганом с непомерными амбициями. Поэтому вначале Козлов старался заручиться моей поддержкой, дружить со мной, когда работали в Совете Министров. Конечно, дружбы у нас с ним быть не могло.

Козлов был неумным человеком, просталински настроенным, реакционером, карьеристом и нечистоплотным к тому же. Интриги сразу заменили для него подлинную работу. Вскоре после того, как Хрущев перевел его в Москву из Ленинграда, выведя из‑под острой критики и недовольства им Ленинградской партийной организации, роль Козлова, введенного в Президиум ЦК, стала возрастать. Он был большой подхалим. Видимо, разгадал в Хрущеве слабость к подхалимам, еще будучи в Ленинграде. Тогда‑то Хрущев и сказал знаменитую фразу: «Не делайте из Козлова козла отпущения». Между тем к нему были обоснованные претензии ленинградцев за его преследование тех лиц, которые уцелели в ходе «ленинградского дела» 1949–1950 гг.

Припоминаю эпизод, когда на Президиуме ЦК Козлов чуть не разрушил весь механизм СЭВа. Однажды, незадолго до его инсульта, на Президиуме докладывал Архипов о СЭВе. Видимо, интригуя против меня (я курировал наше представительство в СЭВе), Козлов выступил очень резко против нашей деятельности в СЭВе. Конечно, не по существу, не конкретно, так как он не знал сути работы этой организации, да и знать не хотел. У меня тоже время от времени возникало неудовлетворение работой СЭВа, но я искал пути, как улучшить эту работу. Козлов же стал все огульно хаять, грубо обзывать Архипова, назвав дураком, что было недопустимо на официальном заседании. Более того, он предложил Хрущеву потребовать от социалистических стран Европы отказаться от правила единогласия в СЭВе и перейти к решению вопросов простым большинством, отменив право вето каждого из участников. Это был бы чрезвычайно опасный шаг: и так со стороны Польши, Румынии, Венгрии было недовольство навязыванием им определенных решений, а лишить их права вето означало бы пойти на риск прямого конфликта, саботажа деятельности СЭВа. Потенциально такой конфликт мог потянуть за собой и другие конфликты.

Услышав такое, я решил опередить Хрущева — его реакция была непредсказуемой — и вмешался. «Это — суверенные государства, — сказал я. — Заставить их подчиняться большинству, которое мы, конечно, почти всегда себе обеспечим, значит, посягнуть на их суверенитет. Мы уже имели события в Венгрии и Польше. Только право вето позволяет иметь СЭВ. Козлов не понимает простых вещей. Фрол, — сказал я, обращаясь уже непосредственно к нему, — ты называешь людей дураками, хотя в данном случае больше это слово относится к тебе самому». Я не на шутку рассердился, говорил очень горячо, сознательно пошел на грубость, чтобы защитить Архипова и спасти СЭВ, а Козлова поставить на место. Хрущев в такой обстановке уже не мог его поддержать — право вето в СЭВе было сохранено.

Тем не менее Хрущев продолжал называть Козлова своим преемником. Он абсолютно в нем не разобрался. Оставить Козлова в качестве первого человека было бы катастрофой для страны. Надеюсь, многие выступили бы против. Я бы сделал это первым. А если бы ему удалось добиться поста Первого секретаря, я обязательно немедленно подал бы в отставку. Зная его, я хорошо представлял, насколько он был опасен: мог попытаться действовать сталинскими приемами без ума и силы Сталина и принес бы много бед в любом случае. Он уже успел внести в Устав партии изменения, которые, по сути, гарантировали избрание в партийные комитеты любого непопулярного деятеля.

* * *

Показательно его поведение в Новочеркасске в 1962 г. Там произошли серьезные беспорядки. Хрущев решил туда послать нас обоих. Я не хотел ехать вдвоем. «Кто‑то один должен ехать: или он, или я. Один человек должен решать на месте». — «Нет, вдвоем вы все обсудите, если что — доложите нам в Москву, а мы здесь уже будем решать». Я не привык уклоняться от трудных поручений и потому согласился. А вообще, теперь жалею, что не настоял на своем.

Прибыв в Новочеркасск и выяснив обстановку, я понял, что претензии рабочих были вполне справедливы и недовольство оправданно. Как раз вышло постановление о повышении цен на мясо и масло, а дурак‑директор одновременно повысил нормы, на недовольство рабочих реагировал по‑хамски, не желая с ними даже разговаривать. Действовал, как будто провокатор какой‑то, оттого что не хватало ума и уважения к рабочим. В результате началась забастовка, которая приобрела политический характер. Город оказался в руках бастующих. Козлов стоял за проведение неоправданно жесткой линии.

Пока я ходил говорить с забастовщиками и выступал по радио, он названивал в Москву и сеял панику, требуя разрешения на применение оружия, и через Хрущева получил санкцию на это «в случае крайней необходимости». «Крайность» определял, конечно, Козлов.

Несколько человек было убито. Козлов распорядился даже подать два эшелона для массовой ссылки людей в Сибирь. Позорный факт! Прямо в духе Ежова — Берия. Я это решительно отменил, и он не посмел возражать.

Почему Хрущев разрешил применить оружие? Он был крайне напуган тем, что, как сообщил КГБ, забастовщики послали своих людей в соседние промышленные центры. Да еще Козлов сгущал краски. Поэтому в соседние города были направлены другие члены руководства, Шелепин — в Донбасс, кажется, остальных не помню. Такая паника и такое преступление для Хрущева не типичны, виновен Козлов, который его так дезинформировал, что добился хотя и условного, но разрешения.

Вот такой человек был Фрол Козлов. Явно стремился к власти и в какой‑то момент столкнулся на этом пути с Игнатовым.

* * *

На XXII съезде партии Хрущев по совету Козлова решил не включать группу Игнатова в Президиум ЦК. Тот рассказал Хрущеву, что есть такая группа: Игнатов, Аристов, Фурцева. Я поддержал это предложение, хотя мне было жаль Фурцеву. Но невозможно было ее отделить: она была целиком с ними. Да и Аристов был неподходящий человек с большими претензиями. Правильно Брежнев позже убрал его из Польши и не включил в Президиум ЦК, на что тот, как я думаю, рассчитывал: не умел работать послом, проморгал все, что там происходило. Между прочим, он почему‑то скрывал, что не русский, а татарин.

Когда Игнатов перестал для Козлова представлять опасность, он стал бороться против меня: я оставался последним, кто мог еще влиять на Хрущева. А цель Козлова была та же — свести Хрущева на чисто показную роль, все решать без него, за его спиной.

После XXII съезда Козлов видел главного противника во мне. Как я сказал, к Хрущеву он нашел подход подхалимством. Хрущев это любил. Козлов был ограниченный, но хитрый. Сговаривался с Хрущевым вдвоем. Иногда я ставлю какой‑либо вопрос, а Хрущев говорит: «Мы с Козловым это уже обсудили и решили так». Это Козлов на этой стадии (после Суслова в 1950‑х гг.) помешал опубликовать материалы, доказывающие неправильность процессов 1936–1938 гг., реабилитацию Бухарина и других. Документ был подготовлен и уже подписан Шверником, Шелепиным, Руденко. А он хитро подошел к Хрущеву. Вспомнил, как в 1956 г. французские коммунисты были в трудном положении. Им говорили: «Вы молились на Сталина. Теперь посмотрите, кто он был». Козлов внушал: «Отложим до лучших времен». — «До каких лучших? Нельзя дольше молчать», — возражал я. Когда я убеждал Хрущева наедине перед этим, он отвечал: «Вот Козлов считает, что надо подождать. И другие секретари считают, что большое недовольство будет среди коммунистов в Европе». Так и не согласился. А я понял, что Козлов уже договорился с Сусловым. Пономарев (заведующий Международным отделом ЦК) вряд ли стал бы так отвечать Хрущеву, но противоречить Суслову он бы тоже не решился.

Конечно, жаль, что тот доклад XX съезду сразу же, без нашего ведома попал к американцам. И они его «раскрутили». Мы бы провели разъяснение так, как сочли наиболее правильным и наименее болезненным. Я до сих пор, когда вспоминаю, ругаю себя, что проголосовал за рассылку текста в правящие партии социалистических стран. Думаю — зачем так срочно? Им ведь здесь дали прочитать, рассказали. И из Польши документ попал на Запад. Голосование было опросом. Это вообще‑то удобно. Пишешь «за» или «прошу обсудить». Но это и плохо потому, что иногда сомневаешься, колеблешься. При устном голосовании можешь сказать: «А стоит ли?» А тут, если просишь обсудить, надо иметь готовые аргументы, обоснование, альтернативное предложение. Так у меня и получилось. Вижу — все проголосовали «за», даже такие, как Молотов, Каганович. Не долго думая, проголосовал «за» и я.

Я считал более важным последовательно проводить десталинизацию во многих направлениях у себя дома, в нашей стране. За границей постепенно бы сами разобрались. Вот как китайцы делают с образом Мао. А у нас как раз этот процесс натыкался на препятствия, да и сейчас еще дело полностью не доделано. Дело же не только в образе самого Сталина, а в сталинских порядках в партии, в обществе. Партийная жизнь даже еще не вернулась к нравам и нормам, к демократии времен Ленина. И неизвестно, возможно ли это теперь вообще достичь. Даже Брежнев, человек примитивный и не сильный, сумел стать почти что диктатором, на него молятся, как на Сталина когда‑то. А это ведь определяет обстановку во всем обществе.

А тогда, в 1950‑х и даже 1960‑х гг. встречалось и открытое сопротивление в расчете на откат назад. Пример — ход реабилитации в 1950‑х гг., еще до XX съезда.

Хрущев ввел очень правильный порядок, когда в его отсутствие вели заседания и все текущие дела Президиума ЦК поочередно другие члены Президиума, а не просто какой‑либо из секретарей ЦК. Два года это делал я, потом настал черед Кагановича. И вот до меня доходит информация, что реабилитация замедлилась. Я вызываю Руденко и спрашиваю: «Что происходит? У вас что — политика изменилась? Но политика ЦК не менялась». Он очень взволнованно говорит, очень откровенно (он был хороший человек, порядочный, но не очень‑то самостоятельный и не из самого храброго десятка): «А вы знаете, Анастас Иванович, я был у Кагановича по делам реабилитации, а он мне сказал: «Сейчас ищут виновных в арестах. Но вы не думаете, что наступит время, когда начнут искать виновных в освобождении?» Вот я и подумал, что намечаются какие‑то изменения». Я ему твердо заявил, что с полной ответственностью могу заверить: никто не менял политику ЦК, что это личные мысли Кагановича и надо продолжать работу по ускоренной реабилитации.

* * *

Возвращаюсь к Хрущеву. Он не любил статистику. Ему всегда делали выборку: низшие показатели, высшие показатели и т. д. Я же очень люблю статистику и до сих пор читаю и сообщения ЦСУ, и комментарии к ним, статистику в печати. Когда речь зашла у нас о новой Программе партии и туда предложили включить цифры, я протестовал. Цифры — не для программ. В программах, принятых раньше, только одна цифра — 8‑часовой рабочий день (до него был 9‑часовой). И не нужно. А тут записали 240 млн. тонн стали. Зачем? Кому известно, что понадобится столько? Вот у США огромные мощности недогружены: омертвленный капитал. Делали 100 млн. т, сейчас делают 130. Больше им не надо. Зачем нам вкладывать гигантские средства в то, что, может, и не понадобится? Надо действовать по обстоятельствам.

Но Хрущев не отступал: «Это же не скоро, только к 1980 г.». Я так понял его, что он не рассчитывал дожить до конца периода «строительства коммунизма» и ему не так важно, реальные это цифры или нет. А в результате мы уже не выполняем заданий программы. Ему же был нужен эффект для народа. Он не понимал, что народ потребует выполнения или объяснения. Я понимаю записать: «добиться производства высококачественного металла в количестве, полностью удовлетворяющем потребности» и т. д., но цифры?..

Легче было с формулировками Программы. Например, я предложил Пономареву изменить несколько формулировок по международным проблемам. Он, толковый в таких вопросах человек, сразу согласился. Я потом рассказал Хрущеву, и он легко согласился, даже не расспросив, какие конкретно формулировки мы изменили. В этом вопросе доверял мне, да и не считал это для себя важным.

Но вот никак не вышло у меня с формулировкой о роли партии. Там в проект вставили фразу о «постоянном росте руководящей роли партии». Вечно будет расти — так получалось. Почему должно быть так, если будет нормальное развитие общества? Партия должна контролировать, а не решать вопросы вместо других органов управления или общественных организаций. Нет, Хрущев этого не принимал. Руководящая роль партии — значит, все будет в руках у него и у каждого, кто придет на его место.

Глупо! Так даже контролировать нельзя. Сказать — неправильное решение, ответят: «Куда же вы смотрели? Вы же сами утверждали». Свобода критики и исправления ошибок уменьшается, а ответственность за ошибки для партийных органов увеличивается. В общем, глупо.

Многое, что мне прочитали из американского издания мемуаров Хрущева, меня возмущает. Как можно говорить столько неправды? Зачем? Не понимаю и того, как он может говорить в этой книге: «Где они были при Зиновьеве, Бухарине и других?..» Это ведь, как бумеранг, бьет по нему самому, да еще сильнее, чем по нас. Мы были делегатами съездов, членами ЦК, я был секретарем крайкома. На пост наркома меня рекомендовал сам Каменев, подавший в отставку. Так я стал и кандидатом в члены Политбюро. Членом стал в 1935 г., после смерти Куйбышева, убийства Кирова, но до арестов членов Политбюро. А Хрущев ведь сделал карьеру в Москве за два‑три года. Почему? Потому что всех пересажали. Ему помогла выдвинуться Алиллуева — она его знала по Промакадемии, где он активно боролся с оппозицией. Вот тут он и стал секретарем райкома, горкома, попал в ЦК. Он шел по трупам.

* * *

Хотя с Хрущевым было трудно, но все же я был искренне огорчен его отстранением. Все‑таки он гораздо больше понимал, чем Брежнев, в политике, имел больший политический опыт работы в Политбюро. Наконец, его военный опыт на высокой должности члена Военного совета фронта был гораздо весомее, чем у Брежнева. Притом он был активным членом Военного совета, не то что некоторые. И вообще он болел за дело, был активным, твердым, когда надо было.

Видимо, «слава» Хрущева как непредсказуемого человека и сложившаяся вокруг него обстановка и помогли в Президиуме ЦК тем, кто решил его отстранить. Раньше это были почти все его люди. Но он и не сознавал, что они уже перестали быть «его людьми». У них же было другое беспокойство. Отнюдь не государственные соображения были для них решающими, а сугубо личные: они стали бояться изменчивости лидера — боялись за свои посты, чувствовали неуверенность, будучи целиком зависимы от его капризов и настроения. Поэтому и решились его убрать. Они были не храброго десятка, особенно сам Брежнев. Теперь я думаю, Хрущев сам их спровоцировал, пообещав после отпуска внести предложение об омоложении Президиума ЦК. Даже при наличии заговора они, возможно, долго бы еще не решились его реализовать, поскольку Брежнев был трусоват, как и Суслов. Косыгин же был не из их команды. Но некоторые и так рвались в бой, как, например, Игнатов, стремившийся вернуться в Президиум ЦК.

Мы собирались в Пицунду, когда сын Хрущева Сергей рассказал о заговоре со слов одного чекиста при Игнатове. Хрущев известие не принял всерьез, и, уж конечно, не стал из‑за этого откладывать свой отпуск. Он на всякий случай поручил мне встретиться с этим чекистом и улетел отдыхать. Я должен был лететь туда же через несколько дней. Ни один из нас не принял достаточно серьезно рассказ чекиста. Вернее, я, выслушав его, понимал, что человек этот честный и говорит то, что думает. Но было и впечатление, что он может все сильно преувеличить. Большинство фактов — мелкие, недостаточно убедительные. Слова Игнатова о тех или иных людях были неопределенные — «хороший человек», «нехороший человек». Ругань в адрес Хрущева понятна, имея в виду амбициозность Игнатова и тот факт, что Хрущев не ввел его в Президиум ЦК, а надежды на приближение к власти у того всегда были. С другой стороны, от Игнатова можно было всего ожидать. Но все остальные? Хрущев еще в Москве, до отъезда в Пицунду, сказал мне, что не верит в участие в «заговоре» Шелепина и Семичастного; не верит, что Воронов мог объединиться с Брежневым — они друг друга ненавидели; Суслова он вообще идеализировал. Похоже, он принимал подхалимаж всерьез и не верил, что люди, поставленные им так высоко, способны против него пойти.

Я их хуже знал. Он же лет двадцать со многими из них работал до того, как поднять их в руководство партией. Если он им больше верит, чем этому чекисту, почему я должен меньше верить? Поговорив с чекистом, я все еще не имел твердого мнения, прав ли он или заблуждается. Решил в Пицунде оставить на усмотрение Хрущева. Все равно мне делать было нечего по этому вопросу, он мне только поручил выслушать, никаких особых полномочий, естественно, не дал.

* * *

Прилетел я в Пицунду дня через три после него. Но он и там всерьез не думал об этом деле. Правда, он спрашивал некоторых людей, которых чекист называл участниками заговора, верны ли эти слухи: Подгорного — еще в Москве, Воробьева, встречавшего его в Адлере, и др. Все, конечно, отрицали. И мы с ним спокойно отдыхали, гуляли в чудесном реликтовом сосновом лесу, купались в бассейне. В такой обстановке у нас с ним обычно налаживались хорошие, доверительные отношения, с ним можно было обо всем говорить. Слушал, обсуждал спокойно.

И вдруг звонит Брежнев, вызывает в Москву на Пленум по сельскому хозяйству, запланированный на более поздние сроки.

Сначала Хрущев недоумевал. Потом, повесив трубку, сказал: «Сельское хозяйство здесь ни при чем. Это они хотят обо мне поставить вопрос. Ну, если они все против меня, я бороться не буду». Я сказал: «Правильно». Потому что как бороться, если большинство против него? Силу применять? Арестовывать? Не то время, не та атмосфера, да и вообще такие методы уже не годились. Выхода не было.

Прилетели. Сначала был разговор в Президиуме ЦК. Кроме серьезных обвинений были и чепуховые: сына, мол, сделал доктором наук и Героем Социалистического Труда. Конечно, я бы никогда такому делу не протежировал. Уверен, что и Хрущев этого не делал. Просто подхалимы делали, а он не возражал. Кстати, оказалось, что сын его — кандидат наук, а не доктор. Это Шелепин придумал. Обвиняли еще, что взял у Насера в Египте в подарок пять автомашин. Я лично такие подарки отдавал в клуб завода «Красный пролетарий». Подарки из Японии передал в Музей восточных культур. Но у Хрущева сохранилось что‑то крестьянское — он эти подарки себе и семье своей оставлял, тем более что общего положения на этот счет не было, и я поступал по традициям 20‑х гг., когда крупные подарки не принято было принимать и оставлять себе. Но все‑таки это не политический вопрос, а чисто бытовой. И норм никаких не было, какие он бы нарушил.

Я заступался за Хрущева из политических соображений. Но такие ретивые, как, например, Демичев, даже пытались мне угрожать. Демичев сказал что‑то вроде: «Если вы будете защищать Хрущева, мы и о вас поставим вопрос». Я его резко одернул, ответив, что, когда обсуждаются важные политические вопросы, я не думаю о своих личных интересах.

Уже когда обсуждение шло без присутствия Хрущева, видя, что вопрос о его освобождении с поста Первого секретаря окончательно решен, я предложил сохранить его на посту Председателя Совета Министров хотя бы на год, а там видно будет. Я имел в виду, что можно использовать его политический капитал во всем мире, его положительные качества и правильное отношение к десталинизации, но лишив возможности быть почти что полным диктатором, и таким образом иметь возможность противостоять его страсти к неоправданной административной чехарде.

Между прочим, Брежнев сказал, что это предложение он понимает и его можно было бы принять, если бы не характер Никиты Сергеевича. Его поддержали: очень уж они боялись его решительности и неуемности. Только жизнь Хрущева дома и на даче, да еще под надзором КГБ, их устраивала…

 

Хрущев. Карибский кризис и США

А. Даллес

(из книги А. Даллеса «Искусство разведки»)

 

Карибский кризис и полеты У‑2 над советской территорией

Еще в 1954 году имелись данные, свидетельствовавшие, что Советский Союз производит межконтинентальные тяжелые бомбардировщики дальнего радиуса действия, сходные с нашими самолетами Б‑52. Сначала все говорило о том, что русские приняли эту машину на вооружение в качестве одного из основных компонентов своих наступательных сил и собираются производить тяжелые бомбардировщики настолько быстрыми темпами, насколько это позволят их экономика и производственные мощности. Министерство обороны затребовало оценку вероятного наращивания мощи бомбардировочной авиации такого типа на ближайшую перспективу и получило ее от разведывательного сообщества. Оценка основывалась на знании советской авиационной промышленности и типов самолетов, находящихся в производстве, а также учитывалось, насколько возрастет их выпуск, исходя из существующего уровня производства и ожидаемого расширения производственных мощностей. Имелись веские основания полагать, что Советы, если бы захотели, могли выпускать бомбардировщики быстрыми темпами. Когда составлялась оценка, имелись данные, подтверждавшие, что Советы хотят и намерены реализовать свои возможности. Все это вызвало в нашей стране разговоры об американском «отставании по бомбардировщикам».

Естественно, разведка пристально следила за развитием событий. Однако производство росло не такими быстрыми темпами, как предполагалось. Поступали сведения о том, что боевые характеристики тяжелого бомбардировщика оказались менее чем удовлетворительными. И, вероятно, в 1957 году советские руководители явно решили резко ограничить производство тяжелых бомбардировщиков. Нашего отставания по бомбардировочной авиации так и не произошло. Положение вполне разъяснилось, когда появились тревожные данные об успехах русских в области создания межконтинентальных баллистических ракет. Таким образом, хотя прежние оценки возможностей производства бомбардировщиков были верными, однако по политическим соображениям возникла необходимость в подготовке новой оценки о перспективах развития ракетного оружия в СССР.

* * *

Следующим этапом конфронтации между США и СССР стал карибский кризис. Еще до того, как 22 октября 1962 г. президент Кеннеди обратился к стране с посланием о тайной транспортировке ракет среднего радиуса действия на Кубу, разведывательное сообщество уже располагало сообщениями от агентов и беженцев о сооружении ракетных баз на Кубе. Было хорошо известно, что в течение некоторого времени Кастро (или Советы якобы в интересах Кастро) создавал целую серию баз ракет класса «земля — воздух». Однако дальность действия этих ракет невелика, и предполагалось, что их основное назначение заключалось в том, чтобы обеспечить оборону от возможных налетов авиации. Поскольку сообщения поступали преимущественно от лиц, плохо разбирающихся в ракетной технике, на их основе невозможно было сделать окончательный вывод, все ли ракеты, о которых они говорят, ракеты малого радиуса действия или же здесь присутствует нечто более зловещее.

Собранных сведений, однако, было достаточно, чтобы разведывательное сообщество США приняло решение о проведении более серьезного научного и точного анализа происходящих событий. Были возобновлены разведывательные полеты и получены конкретные данные, которые легли в основу послания президента стране и его мер по блокаде Кубы. Потребовалось, конечно, произвести не только самый тщательный разведывательный анализ, но и незамедлительно дать разведывательные оценки. Как заявил президент, воздушная разведка установила, вне всяких сомнений, что на территории Кубы сооружается нечто большее, чем объекты противовоздушной обороны. Между прочим, это был случай, когда, безусловно, следовало придать гласности выводы разведки. Последующие заявления и действия Хрущева подтвердили точность этих выводов.

Нельзя думать, что реакция коммунистического лидера и его действия будут такими же, как действия наших политиков, или что он всегда правильно оценит нашу реакцию. В октябре 1962 года Хрущев, по‑видимому, считал, что ему удастся незаметно доставить ракеты на Кубу, установить и замаскировать их, а затем в подходящий, по его мнению, момент поставить Соединенные Штаты перед свершившимся фактом, с которым мы примиримся, чтобы избежать возникновения войны. Безусловно, он допустил просчет. Но ведь и в нашей стране кое‑кто ошибался, полагая, что Хрущев не предпримет попытки установить наступательное оружие Кубе прямо под нашим носом.

Вопросу о роли разведки на начальном этапе кубинского кризиса в октябре 1962 года был посвящен публичный доклад подкомиссии сенатской комиссии по вооруженным силам, представителем которой был сенатор Джон Стеннис (от Миссисипи). Основной вывод подкомиссии состоял в следующем: «Ошибочные суждения и склонность представителей разведывательного сообщества считать, что установка стратегических ракет на Кубе противоречит политике Советов, привели к принятию таких разведывательных оценок, которые, как впоследствии выяснилось, были неверными».

Эти критические замечания в адрес разведки относятся к сентябрю — началу октября, когда еще не были получены необходимые материалы аэрофотосъемки. В то время некоторые разведывательные оценки в общем сводились к тому, что Советы вряд ли станут устанавливать на Кубе ракеты среднего радиуса действия, то есть такие ракеты, которые могут поразить глубинные районы Соединенных Штатов. Однако многие считали, что Хрущев не станет рисковать, принимая меры, непосредственно угрожающие Соединенным Штатам, меры, от которых, как показали последующие события, он готов был тут же отказаться, столкнувшись с сильным противодействием со стороны США.

Если некоторые наши работники, составлявшие оценки, ошиблись в случае с Кубой, то Хрущев и его советники допустили еще более серьезный просчет. Они явно полагали, что смогут осуществить этот грубый маневр, не натолкнувшись на решительное противодействие со стороны США.

Уход Хрущева с Парижской конференции в верхах в 1960 году, хотя он в течение нескольких лет знал о полетах самолета У‑2; внезапное возобновление ядерных испытаний именно в тот момент, когда в Белграде в 1961 году собрались представители неприсоединившихся государств, и даже знаменитый случай, когда он стучал по столу ботинком, — все это было разыграно, с тем чтобы вызвать потрясение, которое способствовало бы достижению желательных для него результатов. Возможно, он рассчитывал, что такие же последствия будет иметь попытка установки ракет на Кубе.

* * *

В свое время была осуществлена сенсационная, широко известная сейчас секретная операция, которая казалась кое‑кому в США «незаконной». Речь идет о полетах самолета У‑2. Простым гражданам многое известно о шпионаже в том виде, в каком он проводился с незапамятных времен. Незаконный переход через границы других стран агентов с фальшивыми документами и под чужим именем — этот прием настолько часто применялся Советами против нас, что мы привыкли к нему. Однако посылка разведчика с фотоаппаратурой в воздушное пространство другой страны на высоту более 10 миль, так чтобы его не было видно и слышно, шокировала многих, поскольку была делом необычным. Но таковы уж странности международного права — мы ничего не можем поделать, когда советские корабли подходят на расстояние 3 миль к нашим берегам и с них фотографируется все что угодно. По моему мнению, мы, если захотим, можем действовать так же.

Если шпион проникает на вашу территорию, вы ловите его, если можете, и наказываете в соответствии со своими законами. Так поступают независимо от того, какими средствами агент пользовался для достижения своих целей — железной дорогой, автомобилем, самолетом или, как говорили мои предки, передвигался на своих двоих. Шпионаж ни в коей мере не может стать «законным». Если нарушается сухопутная граница, территориальные воды или воздушное пространство другой страны — это незаконный акт. Конечно, государству нелегко отрицать свою причастность, когда в качестве средства проникновения используется самолет новейшей и весьма совершенной конструкции, обладающий высокими техническими характеристиками.

Решение об использовании самолета У‑2 было принято на основе соображений, которые, как полагали в 1955 году, имели жизненно важное значение для обеспечения нашей национальной безопасности. Нам требовалась информация, которая помогла бы дать нужное направление ряду наших военных программ, и в частности ракетостроению. Не имея сведений о советской ракетной программе, мы не могли этого сделать. Не располагая достаточно серьезной базой для определения характера и масштабов возможного внезапного ракетно‑ядерного удара, мы могли поставить под угрозу само наше существование. Право на самосохранение — это неотъемлемое право любого суверенного государства.

* * *

Говоря о мифах и ложных представлениях, я хотел бы опровергнуть еще один миф, связанный с У‑2. Говорили, будто Хрущев был поражен, узнав о полетах. В действительности он знал о них на протяжении ряда лет, хотя в самом начале его информация во всех отношениях была неточной. Задолго до 1 мая 1960 г., дня, когда был сбит У‑2, по этому вопросу имел место обмен дипломатическими нотами, которые публиковались. Не имея возможности что‑либо предпринять против этих полетов и не желая показывать собственному народу свое бессилие, Хрущев перестал посылать протесты.

Гнев Хрущева на Парижском совещании был неискренним и преследовал определенную цель. В то время он не видел возможности добиться успеха на конференции по берлинскому вопросу. Это было время серьезных осложнений с китайскими коммунистами. После визита в Соединенные Штаты осенью 1959 года он не сумел договориться с Мао, заехав в Пекин по дороге из США. Кроме того, его беспокоило, что советский народ слишком положительно реагирует на планирующийся визит Эйзенхауэра летом I960 года в СССР. Под влиянием всех этих соображений он решил использовать случай с У‑2 для того, чтобы отвлечь внимание общественности от тех промахов, которые были совершены Кремлем во внутренней и внешней политике.

Имеются данные, говорящие о том, что в Президиуме ЦК в течение первых двух недель мая после случая с У‑2 и до начала совещания в Париже проходили длительные дискуссии. Видимо, обсуждался вопрос, как поступить: оставить ли случай с У‑2 без внимания или же использовать его, чтобы сорвать совещание. Говорят, что Хрущева спрашивали, почему он, находясь в США в 1959 году, то есть более чем за шесть месяцев до того, как был сбит У‑2, не упомянул о полетах американских самолетов над СССР. Хрущев будто бы ответил, что не хотел «нарушать» дух Кэмп‑Дэвида…

Наконец, чтобы покончить с вопросом об У‑2, я должен остановиться еще на одном мифе. Когда 1 мая 1960 г. был сбит самолет Пауэрса, все должны были помалкивать и не делать никаких признаний, поскольку признаваться в шпионаже не следует. Действительно, существует старая, прекрасная для своего времени традиция: ни при каких условиях не признаваться в проведении шпионских операций. Предполагается, что пойманный шпион также будет молчать.

В XX веке так бывает не всегда. Случай с У‑2 является примером этому. Очевидно, что о строительстве самолета, его подлинном назначении, об успехах, достигнутых с его помощью за более чем пятилетний срок его эксплуатации, а также о том, кто был инициатором этой операции и контролировал ее осуществление, должны были знать многие. Учитывая исключительный характер этой операции, большие расходы на ее осуществление и ее сложность, подобное расширение круга осведомленных лиц было неизбежно. Данную операцию невозможно было провести так же, как организацию переброски агента через границу. Безусловно, все эти люди знали бы, что всякие опровержения со стороны президента будут ложными. Рано или поздно это было бы установлено.

Еще более серьезным является вопрос об ответственности руководства страны. Если бы президент заявил, что его подчиненные по собственному усмотрению, не получив санкции свыше, задумали и осуществили такую операцию, как операция с У‑2, это было бы равнозначно признанию того, что в правительстве царит безответственность и что президент не контролирует действия своих подчиненных, которые могут существенным образом отразиться на нашей национальной политике. Такую позицию занять было невозможно. Хранить молчание обо всем (мне это представляется неосуществимым) было бы равносильно подобному признанию. Решение главы исполнительной власти взять на себя в случае как с У‑2, так и с высадкой в бухте Кочинос ответственность за операцию, запланированную как тайную, но затем раскрытую, по‑моему, было правильным. Это было единственно оправданным в той обстановке решением. Конечно, любой подчиненный президенту работник, например директор Центрального разведывательного управления, был бы готов взять на себя всю или часть ответственности в обоих случаях, даже ответственность за безответственные действия, если бы ему предложили это. Нельзя исключать, что кто‑то и полагал возможным осуществить нечто подобное. Однако, я думаю, это было бы совершенно бессмысленно.

 

Разведка СССР против США

Шпионы, описываемые в книгах, редко встречаются в реальной жизни как по одну, так и по другую сторону «железного занавеса». Кадрового работника разведки, по крайней мере, в мирное время, почти никогда не посылают инкогнито или под маской на территорию потенциального противника для выполнения опасного задания. Если не считать советских нелегалов, направляемых за границу на длительное время, разведывательным службам нет надобности идти на риск возможного захвата и допроса их сотрудника, в результате чего окажутся под угрозой ее агенты и, возможно, будут раскрыты многие операции.

Похождения знаменитого Джеймса Бонда из книги Яна Флеминга «На секретной службе Ее Величества», которую я прочел с величайшим удовольствием, очень мало похожи на скромное и осторожное поведение советского шпиона в Соединенных Штатах полковника Рудольфа Абеля. Кадровый разведчик, в отличие от литературного героя, обычно не носит при себе оружия, замаскированных записывающих аппаратов, шифрованных сообщений, зашитых в подкладку брюк, и вообще чего‑либо, что могло бы привести к его разоблачению в случае захвата. Он не должен соблазняться ухаживаниями шикарных дам, подсаживающихся к нему в баре или появляющихся из стенных шкафов в гостиницах. Если это случится, его, по всей вероятности, отзовут, поскольку один из основных принципов разведки заключается в том, чтобы никто, за исключением ограниченного числа работающих с ним лиц, не знал, что он разведчик.

Если имеют место опасности, хитросплетения, заговоры, то в них участвует агент, а не кадровый разведчик, обязанность которого состоит в том, чтобы направлять деятельность агента, не ставя под угрозу свою безопасность. Даже когда речь идет об агенте и его собственных источниках информации, разведывательная дисциплина сегодня требует такого необходимого условия, как неприметность, а это исключает роскошную жизнь, связи с сомнительными женщинами и тому подобные похождения. Александр Фут, работавший на Советы в Швейцарии, в своей книге «Руководство для шпионов» описывает следующим образом свою первую встречу во время Второй мировой войны с одним из самых ценных советских агентов. Этим агентом был человек, известный под кличкой Люси, о подвигах которого я когда‑то рассказывал.

«Я прибыл первым, — пишет он, — и с некоторым любопытством ожидал прихода агента, который проник в самые сокровенные тайны Гитлера. Тихий, неприметный человек невысокого роста вдруг появился в кресле за нашим столиком. Это был Люси собственной персоной. Трудно было представить человека, менее похожего на героя из книг о шпионах. Он же был именно таким человеком, каким должен быть агент в реальной жизни. Не бросающийся в глаза, среднего роста, примерно пятидесяти лет, с мягким взглядом глаз, моргающих за стеклами очков. Он был именно тем человеком, какого можно почти наверняка встретить в пригородном поезде в любой части света».

Большинство шпионских романов и остросюжетных повестей пишется для читателей, которые хотят, чтобы их развлекали, а не обучали разведывательному делу. Для профессионального разведчика в технике шпионажа много волнующих и интересных моментов, но люди, не обученные искусству разведки, вероятно, не разглядят этого. Действительно, существенные элементы шпионажа — успешная вербовка ценного агента, добывание важной информации — по соображениям безопасности попадают в открытую литературу лишь в «увядшем», усеченном виде через многие годы.

Полезную аналогию можно провести с искусством рыбной ловли. Я даже обнаружил, что из хороших рыбаков получаются хорошие работники разведки. Подготовка, которой рыбак занимается перед ловлей — учет погоды, освещенности, течения, глубины воды, выбор нужной приманки или насадки, времени дня и места лова, проявляемое им терпение, — это составной элемент рыбацкого искусства, имеющий важное значение для успеха. Момент, когда рыба оказывается на крючке, действительно волнующий, его может понять даже человек, далекий от этого увлечения. Однако его не будут интересовать все подготовительные меры. В то же время рыбак ими интересуется, ибо они имеют исключительно важное значение для его искусства, так как без этой подготовки рыбу не заманишь и не вытащишь.

* * *

Меня всегда интриговало то обстоятельство, что один из величайших в истории писателей‑шпионов Даниэль Дефо ни слова не написал о шпионаже в своих основных произведениях, хотя считается одним из наиболее профессиональных разведчиков раннего периода истории английской разведки. Он не только был самостоятельным и успешно действующим оперативником, но и стал впоследствии первым шефом организованной английской разведывательной службы, о чем стало известно лишь много лет спустя после его смерти. Самыми знаменитыми его произведениями, конечно, являются «Робинзон Крузо», «Моль Флендерс» и «Записки о чумном годе». Попробуйте найти хоть малейшее упоминание о разведчиках и шпионаже в любой из этих книг. Несомненно, Дефо тщательно избегал описания известных ему действительно проводившихся разведывательных операций, исходя из политических соображений, а также в силу врожденного чувства секретности. Однако человек с таким плодовитым умом легко мог придумать нечто, что сошло бы за хорошую историю о шпионах, перенеся действие в другое время и в другую обстановку. Видимо, он никогда не брался за это, потому что, зная внутреннюю подоплеку дела, чувствовал, что по соображениям конспирации не сможет нарисовать подлинную и полную картину шпионажа в том виде, как он практиковался в те времена, а как писатель Дефо не мог придумывать какие‑то фантастические небылицы.

Необычно пишет о некоторых аспектах разведывательной работы Джозеф Конрад. Осмелюсь предположить, что польское происхождение Конрада объясняет его врожденную способность постигать тонкости тайной деятельности и шпионажа. Его отец был выслан, а два дяди казнены за участие в заговоре против русских. Поляки имеют большой опыт подпольной деятельности, такой же большой, как русские, и в значительной мере приобрели этот опыт благодаря длительному противодействию стремлению русских господствовать над ними.

В силу своего характера Конрад вряд ли мог написать шпионскую повесть, чтобы просто заинтриговать и поволновать читателя. Его интересовали моральные аспекты, человеческая подлость и спасительная добродетель людей. Конрад даже не придает большого значения внешней стороне вымышленных им шпионских историй, поскольку не эта сторона интересует его прежде всего, а сложность внутренних переживаний человека, действующего в качестве разведчика.

В литературе о разведке меня привлекают больше всего сочинения типа произведений Конрада, в которых рассматриваются мотивы действий шпиона, осведомителя, предателя. Среди тех, кто шпионил против своей страны, были люди, ставшие шпионами по идеологическим мотивам, любители тайных интриг, польстившиеся на деньги и запутавшиеся в расставленных для них сетях. В различные периоды преобладает тот или другой стимул, а иногда они выступают в сочетании. Клаус Фукс был типичным шпионом, действовавшим по идеологическим мотивам, Гай Берджес — шпион из любви к интригам, шведский полковник Стиг Веннерстром явно был продажным шпионом, а Вассел — типичный пример запутавшегося шпиона. И наконец, имеется литературный образ шпиона. Если нам доставляет удовольствие читать о нем, пускай он останется, хотя он — явная выдумка.

* * *

Отдельно следует сказать о неудачах в разведывательной работе. В 1938 году советский разведчик, тайно действовавший в Соединенных Штатах, отдал в чистку брюки, в одном из карманов которых находилась пачка документов, полученных от агента, работавшего в Управлении разведки ВМС. Так как документы мешали как следует отутюжить брюки, мастер вынул их — и в результате раскрылся один из самых вопиющих случаев советского шпионажа в Америке. Это был также один из самых ярких примеров небрежности со стороны подготовленного сотрудника разведки. Разведчик, по фамилии Горин, впоследствии был выдворен в СССР.

Случалось, что даже опытные агенты оставляли портфели в такси или поездах. Внезапный и необъяснимый приступ рассеянности может иногда овладеть даже хорошо подготовленным разведчиком. Однако виновником серьезных неудач обычно является не кадровый разведчик. Чаще они оказываются следствием произвольных или даже благонамеренных поступков людей, не причастных к разведке, которые не имеют представления, какие последствия могут иметь их действия. Они могут быть также результатом технических ошибок и случайностей.

Однажды благодушная домохозяйка заметила, что у ее очень занятого квартиранта начинают протираться подметки на выходных ботинках. Не спросив его разрешения, из самых добрых побуждений она отнесла их сапожнику. Тот предложил поставить также и новые набойки на каблуки, снял старые и обнаружил в каждом каблуке тайничок, где лежали полоски исписанной бумаги.

С одним из наиболее ценных моих немецких агентов во время работы в Швейцарии в ходе Второй мировой войны чуть не произошла серьезная неприятность лишь потому, что на подкладке шляпы стояли его инициалы. Как‑то вечером я ужинал с ним в моем доме в Берне. Кухарка обратила внимание на то, что мы говорим по‑немецки. Пока мы воздавали должное отличным блюдам, приготовленным ею, — роль повара она выполняла лучше, чем роль шпионки, — кухарка выскользнула из кухни, осмотрела шляпу моего агента и записала его инициалы. На следующий день она рассказала своему знакомому нацисту о том, что у меня был гость, судя по его речи — немец, и сообщила его инициалы.

Мой агент был представителем руководителя немецкой военной разведки адмирала Канариса в Цюрихе и часто посещал немецкую миссию в Берне. Когда он вновь появился там, пару дней спустя после нашего ужина, два руководящих работника миссии, знавшие уже о донесении кухарки, отвели его в сторону и обвинили в том, что он контактировал со мной. Агент не растерялся. Обращаясь к старшему, он строго заявил, что действительно обедал со мной, что я якобы являюсь одним из его основных источников разведывательной информации о союзниках и, если они когда‑нибудь и где‑нибудь упомянут об этом, он позаботится о том, чтобы их немедленно убрали с дипломатической службы. О его контактах со мной, добавил он, известно только адмиралу Канарису и высшим представителям немецкого правительства. Дипломаты смиренно извинились перед моим другом и, насколько мне известно, впоследствии помалкивали.

Мы извлекли из этого события для себя некоторые уроки. Я — что моя кухарка работает на немцев; мой немецкий агент — что он должен убрать инициалы со своей шляпы; и мы оба — что нападение — лучший способ защиты. И если агент А работает с агентом Б, иногда так и не узнаешь до самого Страшного суда, кто в конце концов и на кого работает. В данном случае, безусловно, все висело на волоске и только отчаянный блеф спас положение. К счастью, преданность моего агента вскоре получила подтверждение. Что же касается кухарки, то за свои занятия она в конце концов оказалась в швейцарской тюрьме.

* * *

Агентурная сеть коммуниста Зорге в Японии была раскрыта в 1942 году в результате действий, которые вовсе не были рассчитаны на достижение именно этой цели. Человек, который провалил группу, ничего не знал о Зорге и его организации.

В начале 1941 года японцы начали преследовать своих коммунистов, подозревая их в шпионаже в пользу СССР. Один из них, некий Ито Ритсу, никакого отношения к шпионажу не имевший, притворился, будто готов оказать содействие полиции. На допросе он указал на ряд лиц как на подозрительных, хотя в обшем‑то они и были таковыми. В частности, он назвал миссис Китабаяси, некогда состоявшую в коммунистической партии и порвавшую с ней, когда она жила в Соединенных Штатах. В 1936 году Китабаяси вернулась в Японию, и через некоторое время с ней установил связь другой японский коммунист, известный ей по Соединенным Штатам, — художник по имени Мияги, входивший в состав организации Зорге. Мияги раскрылся перед Китабаяси, хотя делать этого ему, видимо, не следовало, поскольку она, будучи преподавателем кройки и шитья, не могла иметь доступа к информации, представлявшей интерес для Зорге.

Ритсу ничего этого не знал. Он оговорил миссис Китабаяси, чтобы доставить ей неприятность за то, что она вышла из рядов коммунистов. Однако, когда полиция арестовала Китабаяси, та выдала Мияги. Мияги в свою очередь навел полицию на высокопоставленного агента Зорге — Одзаки, и так продолжалось до тех пор, пока не была разоблачена вся организация.

Безусловно, чем шире организация, чем больше в ней групп, и чем сложнее условия связи между отдельными членами, тем больше шансов, что она будет раскрыта. Однако многочисленная и активная сеть Зорге никогда не привлекала к себе внимания полиции. Офицеры полиции, допрашивавшие Китабаяси, были немало удивлены, когда перед ними звено за звеном раскрывалась структура одной из самых эффективных разведывательных организаций за всю историю спецслужб. Раскрытие этой организации было целиком результатом промаха, причем такого, которого невозможно было избежать, как бы тщательно ни были проработаны все элементы. Спасти могла разве что одна мера предосторожности, которой Советы зачастую пренебрегают: не использовать в разведывательных целях человека, который когда‑то был известен как член коммунистической партии.

Определенные просчеты и неудачи, могущие привести к провалу всего дела, иногда бывают и по вине самой разведывательной службы, а не работника, руководящего агентом. Могут подвести технические специалисты, готовящие экипировку и материалы, необходимые для выполнения агентом задания. Так, например, под грубыми руками чиновника таможни раскроется фальшивое дно чемодана, недостаточно хорошим окажется рецепт тайнописных чернил. Опаснее всего, пожалуй, дефекты в специально изготовляемых документах. Все разведки собирают и изучают новые документы из всех стран мира. Они также следят за всеми изменениями в старых документах, чтобы обеспечить агента документами, «подлинными» во всех деталях и соответствующими «времени получения». Однако иногда допускается ошибка, которую потом уже трудно исправить. Внимательный пограничник, через руки которого проходят сотни паспортов в день, может обратить внимание на то, что серия паспорта у одного путешественника не соответствует дате выдачи, или что виза подписана консулом, который умер за две недели до указанной даты ее подписания. Даже рядовой пограничный чиновник знает, что такие неувязки могут говорить лишь об одном. Только агенты разведки снабжаются документами, выполненными артистически и технически безупречно, если не считать одной подобной неудачной детали.

* * *

Наконец, судьба, неожиданное вмешательство каких‑то посторонних сил, несчастные случаи, природные бедствия, препятствия, созданные человеком, каких еще не было неделю назад, или просто неполадки в работе машины могут оказаться фатальными для осуществления вроде бы хорошо продуманной разведывательной операции. Агент, выполняющий задание, может умереть от сердечного приступа, его может сбить грузовик или он может полететь самолетом, который потерпит катастрофу. В результате задание не будет выполнено, а возможно, произойдет нечто более серьезное. В марте 1941 года капитан Людвиг фон дер Остен, только что прибывший в Нью‑Йорк, чтобы взять на себя руководство сетью нацистских шпионов в Соединенных Штатах, был сбит такси и смертельно ранен, когда переходил Бродвей у 45‑й улицы. Хотя сообразительный помощник сумел подхватить его портфель и скрыться, записная книжка, обнаруженная у фон дер Остена, и документы, найденные у него в номере в отеле, указывали на то, что этот человек, выдающий себя за испанца, — немец, несомненно выполняющий разведывательное задание. Когда вскоре после этого случая почтовая цензура на Бермудах обнаружила упоминание о нем в одном из весьма подозрительных почтовых отправлений, регулярно посылавшихся из Соединенных Штатов в Испанию, ФБР смогло напасть на след нацистской шпионской организации, которой должен был руководить фон дер Остен. Дело закончилось тем, что в марте 1942 года были осуждены Курт Ф. Людвиг и восемь его сообщников. Именно Людвиг находился вместе с фон дер Остеном, когда тот был сбит такси, и это он осуществлял связь с нацистской разведкой через Испанию.

Однажды в ветреную ночь во время войны на оккупированную территорию Франции был сброшен парашютист, который должен был установить связь с антигитлеровским подпольем. Предполагалось, что он приземлится в открытом поле за городом, но его снесло ветром, и он опустился посреди зрителей, смотревших кино под открытым небом. Случилось так, что это был специальный сеанс для частей СС, дислоцировавшихся поблизости.

Ставший теперь знаменитым берлинский туннель, проложенный из западного сектора в восточный для того, чтобы добраться до советских линий связи в Восточной Германии и подключиться к ним, был хорошо задуман, и работать в нем было относительно комфортабельно. Поскольку зима в Берлине холодная, там была даже своя автономная система отопления. Когда после сооружения туннеля впервые выпал снег, во время обычного осмотра на поверхности, к крайнему огорчению проверявшего, обнаружилось, что снег по линии туннеля таял, поскольку снизу проникало тепло. Очень скоро на снегу могла появиться дорожка, идущая из западного сектора в восточный, на которую, несомненно, могли обратить внимание. Работник, проводивший осмотр, своевременно сообщил об этом. Отопление спешно отключили, более того, в туннеле поставили холодильные установки. К счастью, снег продолжал идти и дорожку быстро засыпало. При сложном и детальном планировании постройки туннеля этого момента никто не смог предвидеть. Таким образом, едва не был допущен промах при осуществлении одного из самых эффективных и смелых разведывательных мероприятий.

Разведывательные операции в большинстве своем полезны лишь в течение ограниченного отрезка времени. Так было и с берлинским туннелем, и с полетами самолетов У‑2, и т. д. Временной фактор учитывается, когда приступают к операции, однако зачастую бывает трудно определить, когда ее надо прекратить.

Советы в конце концов обнаружили берлинский туннель и превратили его восточный конец в публичную выставку.

* * *

В разведывательной работе случайности с тяжелыми последствиями чаще всего происходят на канале связи. Послания для агентов зачастую помещаются в тайники. Они могут устраиваться повсюду — и на земле и под землей, в зданиях и на улице. В одном случае материал был зарыт в землю недалеко от края дороги. Это место и раньше с успехом использовалось. Народу там бывало мало как днем, так и ночью. Однажды материал спокойно зарыли в землю, но, когда через несколько дней за ним пришел агент, он обнаружил на этом месте гору земли. Оказалось, что дорожно‑строительная организация решила расширить дорогу и уже приступила к работам.

По очевидным причинам тайниками часто служат общественные туалеты. В некоторых странах это, пожалуй, единственное место, где вы с уверенностью можете сказать, что находитесь в абсолютном одиночестве. Но даже и в таком месте может не повезти. Был случай, когда уборщики решили превратить одну из кабинок во временную кладовку для своего инвентаря и повесили на дверь замок. Эту кабину превратили в кладовку после того, как там был заложен материал, и до прихода агента, который должен был произвести его выемку.

При использовании радиосвязи может подвести оборудование как на передающем, так и на принимающем конце. Связь по почте может подвести в силу самых разнообразных причин.

Часто опаздывают поезда, и курьер не успевает прибыть на встречу с агентом, который имел указание ждать его только до определенного времени. Для того чтобы избежать такого случайного нарушения связи, при хорошей разработке операции в большинстве случаев предусматривается запасной или аварийный вариант связи, который вступает в действие, когда основной вариант не срабатывает. Однако здесь возникает проблема дополнительной психологической нагрузки на агента и чрезмерной сложности связи, что само по себе может стать причиной неприятностей. Человек, находящийся в состоянии нервного напряжения, не может запомнить много сложных данных по системе связи и записать план, поскольку это слишком опасно. Если же он и сделает пометки, они могут оказаться настолько непонятными, что он сам не сумеет разобраться в них, когда возникнет необходимость, хотя ему казалось, что используемые сокращения очень разумны и позволят без труда восстановить их в памяти.

Один из самых простых и старых приемов, используемых в разведке при назначении встречи, состоит в том, чтобы прибавлять или вычитать заранее определенное количество дней и часов к датам, названным в разговоре по телефону или в другом сообщении. Это делается для того, чтобы запутать противника, если он перехватит эти сообщения. Например, агенту приказывают добавлять один день и вычитать два часа. Так, если встреча назначается на вторник в 11 часов, то в действительности это значит, что она состоится в среду в 9 часов. Когда агента отправляли, он знал это условие как собственное имя. Никакой необходимости делать какие‑то записи не было. Однако через месяц, когда он получает первое указание о выходе на свидание, он вдруг в страхе начинает думать: а как же было условлено — плюс один день и минус два часа или минус один день и плюс два часа? А может быть, плюс два дня и минус один час? А может быть?.. и т. д. Этот вариант, конечно, очень прост, и вряд ли он может служить примером для часто используемых более сложных систем организации связи.

Недоразумения или неспособность запомнить сложные условия связи могут породить настоящую комедию ошибок, особенно когда обе стороны начинают строить догадки о том, какую ошибку допустила другая сторона. Агент пропустил встречу потому, что перепутал плюсы и минусы. Человек, который должен был с ним встретиться, прибыл на место вовремя. Поскольку агент не появился, он полагает, что тот перепутал плюсы и минусы, и начинает строить догадки, кто и что перепутал. Избирается одна из четырех возможных комбинаций и человек снова идет на место встречи в определенное им время. Однако он избрал неправильную комбинацию. Тем временем агент вспомнил правильный порядок, но уже слишком поздно, поскольку установленные день и час прошли. Встреча так и не состоялась.

Неудачи со связью, независимо от их причин и характера, можно подразделить на две группы. К первой относятся такие, в результате которых тайная операция становится известной противнику или местным властям (это не всегда одно и то же). Вторые просто приводят к срыву операции или нарушению ее хода, например, когда сообщения не достигают тех, кому они предназначаются, но все же не попадают в руки противника. В обоих случаях это является серьезным происшествием и может вовсе сорвать операцию или заставить отсрочить ее выполнение на длительное время, пока не будет восполнен нанесенный урон, не восстановлена связь и т. д.

* * *

Незначительные неудачи и промахи в разведке имеют свою неприятную сторону. После них разведчик не может быть вполне уверенным, наносят они ущерб или нет (и в какой мере) и можно ли продолжать операцию или нужно отложить ее выполнение. В большинстве случаев здесь утрачивается «прикрытие», происходит частичная или временная деконспирация, неприметность и анонимность агента нарушаются, и он, хотя бы на короткое время, предстает как человек, занимающийся каким‑то подозрительным делом, вполне возможно, шпионажем. Могу добавить, что, если об агенте сложится впечатление, что он мошенник, аферист или контрабандист, это также не способствует выполнению задания.

Каждый, кто путешествовал под чужим именем, знает, что больше всего надо опасаться не того, что вы забудете свое новое имя, расписываясь в книге проживающих в гостинице. Страшнее другое. После того как вы только что расписались, в вестибюль вдруг входит человек, которого вы не видели 20 лет, хлопает вас по плечу и говорит: «Джимми Джонс, ты где, старый черт, пропадал все эти годы?»

При временных или постоянных разъездах агента под чужим именем всегда имеется возможность, пусть небольшая, случайной встречи с человеком, который знал агента до того, как он стал пользоваться другим именем. Может быть, агенту удастся отговориться или отшутиться. Неприятность заключается в том, что в современном мире, столь настороженно относящемся к шпионажу, большинство людей в подобных случаях прежде всего подумают, что метаморфоза объясняется шпионской деятельностью этого лица. Если на создание агенту другой личины было затрачено много сил, то такая случайная встреча может все провалить.

Советские нелегалы обычно направляются в страны, где риск подобных случайных встреч минимален или вовсе исключается. Однако приводимый ниже пример показывает, что такая возможность всегда существует и что Советы, как и мы, не могут полностью исключить случайность.

В связи с делом Хаутона — Лонсдэйла была арестована супружеская пара американцев по фамилии Крогер, игравшая роль радистов. После ареста они были опознаны как старые советские агенты, ранее действовавшие в Соединенных Штатах. ФБР опознало их по отпечаткам пальцев. Не успели работники ФБР закончить это дело, как в его нью‑йоркское отделение позвонил джентльмен, который назвался бывшим футбольным тренером. За неделю до этого в журнале «Лайф» были опубликованы фотографии всех лиц, задержанных по делу Лонсдэйла. Указанный джентльмен рассказал сотрудникам ФБР, что 35 лет назад он работал тренером в средней школе в Бронксе. В то время сухопарый маленький парнишка хотел вступить в команду, и он запомнил его. Именно этот сухопарый парнишка и был Крогером, чью фотографию он видел в «Лайфе». Он был абсолютно уверен в этом. Тренер также сообщил, что фамилия этого человека вовсе не Крогер, а иная, и оказался прав.

Крогеры и не пытались изменить свой внешний вид. У Крогера было свое дело в Лондоне и такого характера, что его могли посещать различные люди из всех стран, интересующиеся редкими книгами. Не могло ли случиться так, что кто‑нибудь, не обязательно этот тренер, запомнивший его по средней школе в Бронксе, зайдет к нему в магазин в поисках книги и узнает его? Маловероятно, но возможно. Советы, однако, пошли на этот риск.

* * *

Незначительные на первый взгляд происшествия могут раскрыть некоторые факты, указывающие на шпионскую деятельность. Чаще всего они просто покажут, что происходит нечто необычное. Будут ли эти необычные факты истолкованы как признаки шпионской и, следовательно, вредной деятельности, зависит в значительной мере от того, кто их обнаружил — полицейский, домовладелец или случайный прохожий. Зачастую деятельность агента становится заметной в результате того, что он использует некоторые уже известные профессиональные уловки и приемы, не зная, что за ним наблюдают.

Однажды мы послали, может быть недостаточно продуманно, трех человек к одной важной персоне, проживавшей в большом европейском городе в гостинице в многокомнатном номере на одном из верхних этажей. Все они были профессионалами, и каждый был необходим на начальной стадии этой операции. Они никогда не бывали в этой гостинице и даже в самой стране, и никто их там не знал. Много месяцев спустя, после того как через другие источники было установлено, что этот господин готов сотрудничать с нами, мы направили к нему одного из тех трех человек, которые его уже посещали. После некоторых споров было решено, что лучше послать нашего работника в гостиницу, чем вызывать интересующее нас лицо на встречу куда‑нибудь в город, где мы не могли в достаточной мере обеспечить безопасность встречи. В конце концов, наш человек был в гостинице лишь один раз много месяцев назад, и ни одна живая душа не могла знать, в чем состоит его задача.

Прибыв в гостиницу, он вошел в кабину лифта и оказался там один на один с лифтером, старым, неприметным человеком, которого он, безусловно, как ему казалось, никогда раньше не видел. В этот раз он решил запомнить лицо лифтера, чтобы избегать его при последующих посещениях. Перед остановкой на нужном этаже старик обернулся и сказал: «Здравствуйте, сегодня вы без своих двух спутников». Опасно это? Вероятно, нет. Однако никогда нельзя быть до конца уверенным в этом. Важно то, что наш работник не был таким неприметным человеком, каким он считал себя. Лифтеры, официанты и вообще обслуживающий персонал гостиниц хорошо запоминают лица. В некоторых странах такие служащие — бармены, швейцары — работают полицейскими осведомителями. Не догадался ли лифтер, к кому шел наш человек? Не определил ли он его национальность по его речи (правильной, но все же с акцентом), по одежде, по манерам? Незначительные происшествия как раз и отличаются такой неопределенностью. Серьезная разведывательная служба не пойдет на риск и даже при малейшем сомнении и подозрении изменит условия встреч и связи, даже сменит людей, участвующих в операции, если они привлекли к себе чье‑то внимание.

* * *

Одним из серьезнейших источников неприятностей для разведки и дипломатии западных стран являются лица, фабрикующие разведывательные сведения, мошенники. Среди них агенты, источники информации которых иссякли и которым в связи с этим грозит опасность остаться без работы. Такой агент знает, какую информацию разведывательная служба хотела бы получить, и пользуется на определенном этапе ее доверием. Если он не имеет других средств к существованию и по натуре нечестен, ему вполне может прийти в голову мысль представить «живыми» и действующими источники, которые в действительности «умерли». И он сам продолжает готовить сообщения якобы от их имени. Рано или поздно разведывательная служба разоблачит его, обнаружив фактические ошибки, противоречия, отсутствие конкретных данных, некоторое украшательство, которого раньше не было, и даже стилистические ошибки, которые не были характерны для подлинных источников.

Обман может быть раскрыт и другим путем. Агент обязан встречаться время от времени со своими информаторами. После встречи он должен не только передавать разведчику полученную информацию, но и писать донесения о встрече, в которых излагаются обстоятельства встречи, общее благополучие и настроение информатора и многие другие данные, контролируемые разведкой. «Послушайте, — говорит разведчик агенту, — вы сказали, что встречались с Х 25‑го числа. Это очень интересно, поскольку нам известно, что всю последнюю неделю его не было в стране». Этот момент неприятен для работника разведки, если он беседует с агентом, который раньше сделал для него много полезного.

Мошенник в разведке, в отличие от настоящего агента ставшего на путь обмана, — это человек, специализирующийся на проделках такого рода и никогда не выполнявший действительной агентурной работы на какую‑либо разведку. Подобно другим мошенникам, он стремится приспособиться к новым формам мошеннического бизнеса. Главную ставку он делает на вымогательство денег у разведывательных служб. Его жизненный опыт подсказывает ему, как найти кабинеты нужных лиц и проникнуть в них.

Фальсификаторы и мошенники всегда существовали в разведывательном мире. Однако за последнее время в связи с новыми научными и техническими открытиями, имеющими большое значение особенно для военного дела, появилось новое и соблазнительное поле деятельности для мошенников. Они могут использовать и такую слабость, как отсутствие детальных научных знаний у работника разведки. Хотя всякая современная разведывательная служба обучает и инструктирует своих работников, действующих «на местах», насколько это возможно, по представляющим для них интерес научным проблемам, совершенно ясно, что невозможно сделать каждого работника разведки настоящим физиком или химиком. В результате многие хорошие оперативники могут поверить в ценность и достоверность предлагаемой информации и будут работать с мнимым информатором до тех пор, пока специалисты в Центре не проанализируют поступившие материалы и не известят его, что он, к сожалению, попал в лапы к мошеннику.

Сразу после Второй мировой войны мошенники чаще всего пытались использовать возникший повсюду в мире интерес к исследованиям в области атомной энергетики. Нас буквально стали осаждать люди, которых мы называли «продавцы урана». Во всех европейских столицах они приходили с «образцами» урана‑235 и урана‑238, которые приносили в канистрах, или завернутыми в тряпку, или в бутылочках из‑под лекарств. Иногда они предлагали продать нам большое количество этого драгоценного вещества. Иногда они утверждали, что образцы получены с недавно открытых урановых рудников в Чехословакии, что располагают отличными информаторами, которые смогут постоянно снабжать нас последними сведениями о научных исследованиях в этой отрасли за «железным занавесом». С ураном было множество различных вариаций.

Главным признаком, выдающим мошенника в разведке, как и большинство других мошенников, является его требование о немедленной выплате вознаграждения наличными. Сначала делается заманчивое предложение, сопровождаемое передачей «образца», затем следует требование о выплате крупной суммы, после чего будет передана основная масса «товара». Поскольку никакая разведывательная служба не разрешает своим работникам за границей расходовать по своему усмотрению более чем символические суммы, пока в центре не будет детально рассмотрено предложение, мошенникам очень редко удается выманить у разведки значительные суммы. Теряется лишь время, которое также очень ценится, иногда даже больше, чем деньги. Если в предложении есть хоть намек на правду и невозможно на месте установить, что это мошенничество, работник разведки в силу причин, о которых я уже неоднократно говорил, попытается затянуть с ответом на некоторое время, чтобы разобраться в существе предложения. Это может вылиться в бесполезную борьбу умов между умным мошенником и разведчиком. Разведчик не хочет совсем отказаться от переговоров, а мошенник всячески старается изловчиться, чтобы найти правдоподобные ответы на все вопросы, которые могут «подтвердить» подлинность его ответов.

* * *

Еще больше усилий требуют и значительно труднее распознаются фальшивки, фабрикуемые людьми, которых мы называем «бумажные мельницы». Они пишут сообщения пачками и, в отличие от мошенников, не ограничиваются лишь наиболее актуальными вопросами. Зачастую их информация выглядит правдоподобной, хорошо аргументированной и прекрасно оформленной. Ей присущ лишь один недостаток: она не имеет первоисточника, хотя они категорически утверждают, что он наличествует.

В свои лучшие дни «бумажные мельницы» использовали обстановку, сложившуюся в результате появления «железного занавеса». Они процветали в конце 40‑х — начале 50‑х годов, когда большинство западных разведок еще не умели удовлетворительно решать задачу проникновения за «железный занавес». В этот период многие граждане стран Восточной Европы, бежавшие оттуда и не имевшие надежды заработать на жизнь, обнаружили, что работники разведывательных служб Запада стремятся к встречам с ними, чтобы получить информацию об условиях и обстановке в тех районах, откуда они недавно прибыли. Менее порядочным сразу же пришла в голову мысль снабжать западные разведки той информацией, которая им так необходима. Для этого им, безусловно, следовало подтвердить свои источники за «железным занавесом» — верных друзей, оставшихся там и занимающих важные посты, а также средства для поддержания секретной связи с этими друзьями: курьеры, нелегально провозимая корреспонденция, радиосвязь и т. д. Раскрытие недостоверности подобной информации затруднялось тем обстоятельством, что ее составители зачастую были очень хорошо осведомлены о структуре и порядках в правительственных и военных органах своей страны. Они могли брать материалы, публикуемые в газетах за «железным занавесом», или из радиопередач, и приукрашивать или весьма искусно интерпретировать эту информацию. Зачастую информация была достаточно интересной. Единственный недостаток заключался в том, что она обходилась дороже, чем стоила в действительности, и поступала не из тех источников, которые назывались.

Вскоре после Второй мировой войны группа военных, перебежавших на Запад из одной из Балканских стран, пообещала предоставить нам последние послевоенные планы обороны побережья Далмации со всеми данными о береговых укреплениях, ракетных площадках и т. д. За это они желали получить многотысячную сумму в золотом эквиваленте. Они согласились показать нам несколько документальных материалов, прежде чем мы решим вопрос о выплате вознаграждения. Предполагалось, что это будут фотокопии официальных военных чертежей с приложенными к ним пояснительными записками. Материал якобы был получен от верного коллеги‑офицера, который остался «на месте» и теперь занимает ответственный пост в военном министерстве страны за «железным занавесом». Кроме того, эти лица якобы располагали и связным, знающим дорогу в горах, смелым человеком, который якобы только что доставил материалы и тут же вернулся назад. Он не мог запаздывать с возвращением, поскольку его отсутствие было бы замечено, что создавало опасность. Если мы заключим сделку, связной ежемесячно будет совершать переход, а их коллега в военном министерстве будет снабжать нас теми материалами, которые нам нужны.

Планы были прекрасными, так же как и предложенная документация. При первом ознакомлении с ней мы заметили лишь одну небольшую ошибку. В одном из документов говорилось, что новые оборонительные сооружения строятся с помощью «рабского» труда. Только антикоммунисты могут употребить такой термин. Коммунисты никогда не признают наличия у них рабского труда. Наши военные друзья перестарались и тем выдали себя. Было ясно, что ими были сфальсифицированы эти прекрасные планы и документы, сидя за пивом в каком‑нибудь погребке в Мюнхене. Позже они сами признались в том, что не было никакого смелого связного и друга в военном министерстве.

Документы «бумажных мельниц» обычно умно задумывались, хорошо составлялись, и при этом тонко учитывались желания будущего покупателя. От них почти невозможно было отказаться сразу. В компании всегда присутствовал умелый чертежник, и редко когда в материалах, предлагавшихся «бумажными мельницами», не было в качестве приложения детальных схем в крупном масштабе, на которых изображалась система основных источников, дополнительных источников, «почтовых ящиков», линий курьерской связи, явочных квартир и всех необходимых принадлежностей профессионального шпионажа.

* * *

Чудаки и слабоумные вплотную примыкают к фальсификаторам в качестве источников неприятностей, людей, заставляющих разведку впустую тратить время. Читатель удивится, узнав, сколь многим психопатам, озлобленным людям, лицам со слабостями и различными отклонениями в психике удается устанавливать связь с разведывательными службами во всем мире и отвлекать на себя их внимание хотя бы на относительно короткий срок. Разведывательные службы и в этом случае оказываются уязвимыми ввиду постоянной потребности в информации, а также потому, что невозможно заранее знать, откуда такая информация может поступить.

Паранойя — самый серьезный источник беспокойства. Поскольку сейчас очень много разговоров о шпионаже, неудивительно, что люди с задатками параноиков, потерпевшие неудачу в любви или просто не любящие своих соседей, изобличают друзей и врагов, конкурентов или даже местного мусорщика как советских шпионов. Во время Первой мировой войны многие немецкие гувернантки, служившие в семьях на Лонг‑Айленде, обвинялись в том, что они будто бы по ночам поднимали и опускали штору на окне, подавая тайные сигналы немецким подводным лодкам, всплывавшим у побережья. Какую важную информацию они могли передать на подводную лодку, опустив и подняв несколько раз штору, обычно было неизвестно, однако параноики всегда почему‑то считают, что рядом находится «плохой человек». Опытные работники разведки зачастую могут выявить маньяка именно по этой черте. В утверждениях таких людей очень мало конкретного. К примеру, официант из «Эспланады» занимается шпионажем в пользу одной из стран за «железным занавесом». Видели, как он, отойдя в угол, потихоньку делал какие‑то записи после того, как излишне долго обслуживал двух клиентов — работников государственного учреждения (вероятно, он писал им счет).

Чудаки и слабоумные иногда ухитряются кочевать из одной разведки в другую. Если их не выявить в самом начале, они могут причинить серьезные неприятности, ибо, будучи связаны с одной разведкой, они могут узнать достаточно много для того, чтобы предложить другой разведке нечто существенное. В Швейцарии однажды появилась молодая и весьма привлекательная девушка. Она рассказывала о своих приключениях за «железным занавесом» и в Западной Германии и о своей разведывательной работе как на русских, так и на одну из западных держав. История ее была очень длинной, и потребовались месяцы, чтобы ее распутать. Было ясно, что она бывала в тех местах, о которых говорила, поскольку могла назвать и описать соответствующие районы и людей и знала местные языки. Настораживало ее утверждение о том, что некоторые разведчики из стран Запада, включая и американцев, находящихся в Германии, работают на Советский Союз.

В результате расследования выяснилось, что девушка появилась в Германии как беженка и располагала информацией о Советском Союзе и Польше, где она, по‑видимому, некоторое время работала на чисто технической секретарской работе. В ходе серии опросов и проверок она встречалась с многочисленными разведчиками из союзных стран и узнала их имена. Она явно рассчитывала на то, что ее примут на службу. Однако ее притязания все же отвергли, поскольку в результате проверки стало ясно, что девушка не вполне здорова.

После этого она очутилась в Швейцарии, где и попала в поле нашего зрения. К этому времени ее рассказы обогатились персонажами, с которыми она встречалась в Германии. У нее они фигурировали как двуликие участники большой закулисной игры и шпионажа. Вполне возможно, что, после того как она рассталась с нами и отправилась в другую страну, ее история еще пополнилась, а мы, беседовавшие с ней, фигурировали теперь в качестве советских агентов. У одного из наших сотрудников появилась даже мысль, что ее направили на Запад русские, поскольку, не имея никакой подготовки, она была прекрасным орудием саботажа. Разведывательные службы Европы зря тратили на нее свое драгоценное время. А это мешало им качественно исполнять свои непростые обязанности.

 

Роль разведки США в «холодной войне»

Основным элементом стратегии коммунистов в «холодной войне» сегодня является тайное проникновение в свободные государства. При этом как можно дольше скрываются применяемые ими средства, например страны, избранные в качестве объектов, и т. д. Они используют выявленные слабости и уязвимые места, которые предоставляет случай, и, в частности, стараются проникнуть в армейскую среду и силы безопасности той страны, против которой ведется тайное наступление.

Я включаю эту проблему, наиболее серьезную из всех, с которыми наша страна и весь свободный мир сталкиваются сегодня, в свою книгу потому, что разведке отводится здесь основная роль. Подрывные кампании, организуемые коммунистами, обычно начинаются с использования тайных приемов и тайных сил. Именно против них должны быть сконцентрированы усилия нашей разведки. Эта задача по важности стоит в одном ряду с теми, о которых я уже писал, — сбор информации, контрразведка, координация разведывательной деятельности, подготовка национальных оценок.

Бороться с этой опасностью мы можем, во‑первых, с помощью нашей официально провозглашенной внешней политики, ответственность за которую несут государственный департамент и президент. Во‑вторых, демонстрируя свою оборонительную мощь, мы в состоянии убедить свободный мир в том, что мы и наши союзники достаточно сильны и готовы принять вызов, брошенный Советами, и что мы имеем возможность и готовы защитить страны свободного мира, если понадобится, с помощью силы, одновременно помогая им укрепить свою безопасность для борьбы с подрывной деятельностью. Если свободные страны будут считать, что мы слабы в военном отношении или не готовы к решительным действиям, вряд ли они будут твердо противостоять коммунизму.

Третьим средством является разведка. Она должна: 1) своевременно обеспечивать наше правительство информацией о тех странах, которые в первую очередь намечены коммунистами в качестве объектов подрывной деятельности; 2) проникать в важнейшие звенья аппарата подрывной деятельности, когда этот аппарат начинает действовать против намеченной страны, анализировать для правительства подрывные методы противника, а также давать информацию о лицах, в отношении которых проводятся подрывные мероприятия, или лицах, внедряемых в местные правительственные органы; 3) всеми силами способствовать защите других стран от враждебного проникновения, информируя эти страны о характере и масштабах грозящей им опасности, а также скрытно оказывая поддержку местным службам безопасности, когда подобная направленность действия представляется наилучшей или единственно возможной.

Многие страны, которым угрожает наиболее серьезная опасность, не располагают службами безопасности, способными своевременно информировать руководство о грозящей коммунистической подрывной деятельности. Они часто нуждаются в помощи и могут получить ее лишь от такой страны, как Соединенные Штаты, которые располагают необходимыми средствами, а также умеют и готовы действовать в этом направлении. Многие правительства стран, безопасность которых находится под угрозой, приветствуют оказание такой помощи и на протяжении многих лет получают от нее большую пользу.

Нередко случается, что страна, которой угрожает опасность, полагает, что может справиться с ней сама. Иногда ее руководители слишком поздно осознают опасность и контроль в стране решительно и быстро захватывают сторонники перехода власти к коммунистам. При таких обстоятельствах трудно что‑либо предпринять, если в стране отсутствуют силы сопротивления и она не просит помощи в то время, как коммунистический аппарат постепенно уничтожает демократию. Зачастую коммунисты используют демократические институты — избирательное право и парламентарную систему, для того чтобы проникнуть в так называемое правительство «народного фронта». Затем маска сбрасывается, участников коалиции — некоммунистов отстраняют, в стране устанавливается коммунистическая диктатура, и власть берет в свои руки тайная полиция. Тогда уже слишком поздно принимать какие‑либо защитные меры. Примером применения подобной тактики были события в Чехословакии в 1948 г.

* * *

Всякий раз, когда возможно, мы должны укреплять волю к сопротивлению и уверенность в своей способности противостоять противнику. Мы уже накопили многолетний опыт борьбы против коммунизма, знаем методы его действий, знаем довольно много фактических «исполнителей», которые предпринимают попытки захвата власти. Мы всегда должны использовать любую возможность, чтобы помочь странам, оказавшимся под угрозой, и делать это необходимо задолго до того, как коммунистическое проникновение доведет страну до поражения, которого нельзя поправить.

К счастью для свободного мира, характер подрывной деятельности, проводимой различными коммунистическими организациями, таков и в ней принимает участие так много лиц, не имеющих специальной подготовки, что коммунистам трудно обеспечивать в должной мере безопасность и секретность своих действий. Я не раскрою секрета, если скажу, что нашим спецслужбам удалось проникнуть в очень многие коммунистические партии и организации коммунистического толка во всем мире. Зачастую удается получать информацию об их планах и активистах. Уже публиковались сенсационные сведения об эффективных мерах ФБР по проникновению в коммунистическую партию Соединенных Штатов и ее различные ответвления и по нейтрализации ее деятельности.

Естественно, добывание сведений о коммунистической деятельности в других районах свободного мира связано с большими трудностями. Однако нам неоднократно удавалось добиваться неплохих результатов, в связи с чем коммунисты не смогли достичь поставленных целей.

Каким бы мощным ни был коммунистический аппарат подрывной деятельности, он чувствителен к разоблачительным мероприятиям и другим активным мерам. Кроме того, коммунисты не могут осуществлять свои планы по захвату власти одновременно на всем земном шаре. Им приходится выбирать районы, где, по их мнению, можно добиться наибольших успехов. Мы же, со своей стороны, должны многое делать и уже делаем для того, чтобы укрепить позиции слабых стран и не дать коммунистам возможности взять их под свой контроль. Безусловно, мы не должны ограничиваться лишь оборонительными действиями в ответ на коммунистическую угрозу. Мы должны брать инициативу в свои руки, заставлять коммунистов отступать, и таких случаев должно быть больше.

Не говоря уже о тех трудностях, с которыми коммунисты сталкиваются у себя дома, и о взаимоотношениях между различными коммунистическими странами, многие из их якобы хорошо задуманных планов проникновения в свободные страны проваливались. После неоднократных неудач в Центральной Африке Советы, по‑видимому, перестраивают свои силы и заново обдумывают стратегию на будущее. Значительные усилия, затраченные ими на Ближнем Востоке и в Северной Африке, также принесли лишь горькое разочарование.

Кроме того, местные коммунистические партии разрываются между стремлением решить внутренние проблемы своей страны и опасением не отойти от общей политической линии коммунизма. Им трудно менять направленность своих действий так быстро, как это делает Москва. То они должны преклоняться перед Сталиным, то Хрущев говорит им, что Сталин кровавый тиран, предавший «идеалы» коммунистической революции. Они проповедуют мирные намерения Москвы, а затем им приходится оправдывать зверское подавление венгерских патриотов. Так, в 1939 году те большие симпатии, которые они вызывали к себе как к силе, борющейся против нацизма, были в один день уничтожены в результате союза, заключенного Москвой с Гитлером для ликвидации Польши, которую Молотов назвал «гадким утенком» Версальского договора.

* * *

Там, где борьба приобретает открытую форму, например партизанская война в Корее, Вьетнаме и Малайе, Запад может открыто оказывать помощь тем или иным способом. Однако западные разведки должны выполнять свою роль на начальной стадии, когда подрывные действия еще только планируются и организуются. Для того чтобы начать действовать, необходимо иметь разведывательную информацию о планах и исполнителях заговора и иметь наготове специальные средства, как открытые, так и тайные, для противодействия им.

Конечно, все действия такого характера, предпринимаемые разведкой нашей страны, должны координироваться на уровне органов, разрабатывающих политику, и мероприятия, проводимые разведывательной службой, не должны выходить за рамки наших национальных целей.

Мы и наши союзники можем поступить двояко: либо мы сплотимся для срыва коммунистической подрывной деятельности и активного противодействия коммунистическому проникновению в правительственные органы и демократические институты в странах, которые не в состоянии сами противостоять угрожающей им опасности; либо мы будем лениво наблюдать со стороны и говорить, что этим должны заниматься сами эти страны. Мы не можем гарантировать успеха в каждом случае. На Кубе, в Северном Вьетнаме и других местах нас постигли неудачи. Но в большинстве случаев (и их немало) мы добивались успехов, причем значительных. Однако, пожалуй, не время афишировать эти достижения или те средства, которые при этом были использованы.

При проведении внешней политики необходимо, конечно, понимать, что возможности любой страны имеют пределы. В своих действиях государство должно руководствоваться соображениями просвещенного эгоизма с учетом всех остальных факторов, а не абстрактными принципами, какими бы здравыми они ни казались. Никакая страна не может провозгласить целью своей национальной политики обеспечение свободы всем народам мира, живущим в настоящее время в условиях коммунистической или любой другой диктатуры. Мы не можем уподобиться благородному рыцарю Галахаду и взяться за избавление мира от всех зол.

Более того, мы не можем ограничить свои ответные действия в отношении коммунистической стратегии захвата власти лишь теми случаями, когда нас просит о помощи правительство, еще удерживающее власть, или даже такими, когда страна, которой угрожает опасность, сначала исчерпает свои собственные, возможно, незначительные ресурсы, ведя «честный бой» против коммунистов.

Мы сами должны определять, когда, где и каким образом нам следует действовать, учитывая при этом требования нашей национальной безопасности.

 

Обеспечение секретности. «Детектор лжи»

Народы стран свободного мира питают отвращение к секретности в деятельности правительства. Им кажется, что если их правительство окружает покровом тайны свои действия, то за этим кроется что‑то зловещее и опасное. Это может быть началом установления автократической формы правления или связано со стремлением скрыть свои промахи и ошибки.

Поэтому трудно убедить народы таких стран в том, что национальные интересы иногда требуют сохранения некоторых вещей в тайне, что свобода самого народа может оказаться в опасности, если слишком много будет говориться о мероприятиях по обеспечению национальной безопасности в ходе трудных дипломатических переговоров. В конце концов все, что правительство или средства массовой информации сообщает народу, незамедлительно становится известно и противнику. Общеизвестно, что если человек по злому умыслу или небрежности разглашает тайну, то тем самым он выдает ее Советам, а это равносильно тому, что он передал им важные секретные сведения. Стоит ли тратить миллионы долларов на организацию борьбы со шпионажем, если секреты подобным образом разглашаются? Я считаю, что правительство зачастую является одним из самых злостных нарушителей секретности.

Наши «отцы основатели» включили положения, гарантирующие свободу печати, в Билль о правах. Так, первая поправка к конституции гласит: «Конгресс не будет принимать законов… ограничивающих свободу слова или печати». С установлением этой и других конституционных гарантий распространилось мнение, что, хотя у нас и есть ряд законов, карающих за шпионаж, мы не можем принять федеральный закон, аналогичный тому, который действует в другом великом демократическом государстве — Великобритании. Английский Закон об охране государственной тайны предусматривает наказание за несанкционированное раскрытие не подлежащей оглашению и секретной информации, и существующая в Англии система судопроизводства позволяет вести процессы, не разглашая публично секретную информацию.

Наш метод разбора дел о нарушениях секретности, по‑моему, может быть улучшен, и далее я выскажу некоторые предложения на этот счет. Сотрудники наших разведывательных органов отлично знают, что сохранить свои действия в тайне возможно лишь в том случае, если заранее все тщательно продумать. При существующих законах работник разведки не может рассчитывать на значительную помощь со стороны судебных инстанций в сдерживании тех лиц, которые стремятся раскрыть его деятельность. По собственному опыту могу сказать, что, планируя разведывательные операции, я обдумывал прежде всего, каким образом данную операцию можно скрыть от противника и как сохранить ее в тайне от прессы. Зачастую противник и пресса менялись местами. Для работника разведки в свободном обществе такое положение является одной из жизненных реальностей.

Вопрос заключается в том, в состоянии ли мы улучшить нашу систему обеспечения безопасности и в то же время сохранить наш свободный образ жизни и свободу печати и стоит ли в конечном счете пытаться хотя бы устранить имеющиеся слабости в наших мерах безопасности и выбалтывание секретов. Я убежден, что стоит.

* * *

Какими путями происходит утечка секретной информации? Первое — публикация материалов с официального разрешения. Второе — тайная передача секретных сведений в открытую печать недовольными чиновниками, которым не нравится проводимая политика и которые считают, что они должны защищать позиции своего подразделения от посягательства соперничающей группировки или от поборников неугодного им политического курса. Третье — неосторожность. Американцы слишком много говорят и любят похвастать своей осведомленностью. И наконец, существует крайне острая проблема благонадежности лиц, допущенных к секретным материалам, и обеспечения безопасности секретных объектов.

Слабости, присущие нашей нации, отчетливо проявляются в свете тех разоблачений, которые сделал Павел Монат, работник польской разведки, подготовленный для ведения шпионажа в Соединенных Штатах. Полковник Монат занимал высокий пост в польской разведке, до того как был назначен военным атташе в Вашингтоне в 1955 году. Весной 1958 года Монат вернулся в Польшу и, проработав еще год в разведке и проанализировав то, что он увидел во время пребывания в США, решил оставить службу и порвать с коммунизмом. В 1959 году он обратился в наше посольство в Вене с просьбой о предоставлении ему убежища в Соединенных Штатах. В своей книге «Шпион в США» он пишет: «Америка — чудесная страна для ведения шпионажа. В вопросах сохранения секретов — страна довольно бесхитростная… Одним из самых слабых звеньев национальной безопасности… является большое дружелюбие ее народа… Люди жаждут хоть как‑нибудь проявить себя…

Я часто встречал американцев, которые, выпив пару рюмок, казалось, не могли ни разоткровенничаться со мной и ни рассказать мне о таких вещах, о которых они никогда бы не рассказали и собственной жене».

Однако наиболее ценные сведения Монат черпал из открытых источников информации. «Американцы, — пишет он, — не только беззаботны и чрезмерно разговорчивы; они и в открытой печати сообщают гораздо больше того, что необходимо для подрыва их безопасности».

Монат описывает, какие сведения ему удалось добыть из «24‑го ежегодного отчета о состоянии военно‑воздушных сил» объемом в 372 страницы, опубликованного в журнале «Авиэйшн уикли». «Нам потребовались бы месяцы работы и не одна тысяча долларов для оплаты агентов, чтобы один за другим собрать эти факты… Журнал преподнес их нам на серебряной тарелочке».

Он отмечает также такое издание, как «Мисайлз энд рокетс», и особенно печатные органы армии, флота, военно‑воздушных сил и морской пехоты, которые ведут «межведомственную борьбу» на страницах печати, а также множество различных руководств и отчетов, публикуемых каждым военным ведомством. Наконец, Монат подчеркивает ту ценность, которую представляли для коммунистической разведки «Протоколы дебатов в конгрессе по военному бюджету». Эти материалы он оценивает как один из лучших источников получения нужной ему информации. «Вооруженным силам США, — добавляет Монат, — должно быть, крайне трудно защищать страну и ее независимость, когда секреты обороны изо дня в день раскрываются перед любым читателем».

Дуглас Кейтер, сотрудник журнала «Рипортер», занимающийся этой проблемой, подвергал ее всестороннему и тщательному анализу. В своей книге «Четвертая власть в государстве» он описал трудности, с которыми сталкивались администрации Трумэна и Эйзенхауэра. «Президент Трумэн как‑то заявил, — пишет Кейтер, — что 95 процентов нашей секретной информации публикуется в газетах или журналах, и высказался за то, чтобы журналисты воздерживались от публикации некоторой информации, даже если они получили ее от уполномоченных на это правительственных источников». На мой взгляд, это слишком жесткое требование, предъявляемое журналистам, хотя мне известны случаи, когда корреспонденты и редакторы по собственной инициативе отказывались публиковать сообщения, которые, по их мнению, могли нанести ущерб национальной безопасности, или консультировались относительно секретности тех или иных сведений.

Кейтер приводит слова, сказанные президентом Эйзенхауэром на пресс‑конференции в 1955 году: «В течение более двух лет меня беспокоит неизвестно как происходящая утечка секретной информации». Он также ссылается на министра обороны Чарльза Вильсона, заявившего, что США даже не пытаются скрывать от Советов военные секреты, за обладание которыми мы заплатили бы сотни миллионов долларов, если бы смогли получить нечто похожее о военном потенциале СССР.

Разведывательное сообщество хорошо знало об этой проблеме, и Бедел Смит, будучи директором ЦРУ, был так обеспокоен создавшимся положением, что решил произвести эксперимент. В 1951 году он пригласил на время каникул группу ученых из одного крупного университета страны. Чтобы сберечь их время, Смит снабдил их всеми необходимыми материалами, доступными каждому американцу, газетными статьями, протоколами заседаний конгресса, правительственными сообщениями, монографиями, текстами речей. Затем он предложил им определить, какую оценку военных возможностей США составили бы Советы на основе этих открытых источников. Ученые сделали вывод, что группа специалистов, поработав несколько недель с этой литературой, сможет извлечь существенные данные о многих областях нашей национальной обороны. Заключение было направлено президенту Трумэну и другим лицам, разрабатывающим политику на высшем уровне, и признано настолько точным, что лишние экземпляры документа были уничтожены, а оставшиеся засекречены.

* * *

Читатель может возразить, что секреты возможно сохранять лишь в условиях «горячей», а не «холодной» войны. Мой почти десятилетний опыт взаимоотношений с конгрессом и мои связи с подкомиссиями по делам ЦРУ комиссий по вооруженным силам палаты представителей и сената, комиссий по ассигнованиям обеих палат приводят меня к выводу, что можно хранить тайну и вместе с тем предоставлять законодательным органам всю необходимую им информацию. Я не знаю ни одного случая разглашения секретов из‑за того, что подкомиссиям сообщались самые сокровенные детали деятельности ЦРУ, в том числе сведения о полетах самолета У‑2. Безусловно, труднее обеспечивать секретность в вопросах, которые рассматриваются всем конгрессом и по которым требуется его согласие. Однако нет необходимости посвящать в такие секретные детали, которые министерство обороны, возможно, сочтет нужным сообщить лишь некоторым комиссиям конгресса в связи с представлением развернутых материалов по проекту бюджета.

Открытое и всестороннее обсуждение этого вопроса в органах исполнительной власти и в конгрессе, на мой взгляд, позволило бы изыскать такие меры, при осуществлении которых противник лишится значительной части той информации, которую он свободно получает сегодня. Несомненно, определенная утечка будет происходить и в дальнейшем, но в значительно меньшем объеме…

Гораздо сложнее обстоит дело с периодической печатью, в частности, с военными и техническими газетами и журналами. Я припоминаю то время, когда разведывательное сообщество разрабатывало планы применения различных технических средств для обнаружения испытаний советских ракет и работ по исследованию космоса. Американские технические журналы всячески старались ознакомить своих читателей, а следовательно, и Советский Союз с детальным устройством радиолокаторов и других технических средств, которые для обеспечения эффективности их действия в силу географических причин надо было разместить на территориях дружественных нам стран, близких к Советскому Союзу. Эти страны проявляли полную готовность сотрудничать с нами при условии обеспечения секретности. Однако выполнение этой важной задачи было поставлено под угрозу в результате разглашения сведений зачастую через наши собственные технические журналы. Сотрудничавшие с нами друзья оказались в весьма затруднительном положении, их отношения с Советами осложнились из‑за публикации в печати различных догадок и слухов. Подобное разглашение информации очень мало способствовало благополучию или даже просвещению американского народа, за исключением небольшого числа технических специалистов. Думаю, что такая информация не относится к разряду той, которую «должен знать» американский народ.

Несомненно, в нынешний ракетно‑ядерный век чрезвычайно важно широко информировать американский народ о нашем военном положении в мире. В свое время много говорилось о нашем отставании по бомбардировщикам, ракетам и т. д. При этом правительственные органы констатировали, что наш военный потенциал никогда не уступал советскому. Хорошо, если наш народ знает об этом так же, как и советское правительство. Однако нет необходимости давать при этом детальную информацию о том, где располагается каждая подземная ракетная пусковая площадка, сколько мы намереваемся произвести бомбардировщиков или истребителей и каковы их тактико‑технические данные.

Наряду с разглашением информации в результате нашей практики открытого государственного управления имеются еще разглашение по неосторожности и преднамеренное разглашение сведений в результате наличия особых интересов и действий каких‑то групп или отдельных лиц в правительстве. Преднамеренным разглашением я называю выбалтывание информации теми, кто не имеет права на ее распространение. Чаще всего это происходит в министерстве обороны, а иногда в государственном департаменте. Имели место случаи, когда некоторым работникам казалось, что к их службе или политике, которую они проводят, несправедливо относятся пресса или даже вышестоящие правительственные деятели, поскольку пресса и общественное мнение не располагают «всеми» фактами. По существу, это апелляция нижестоящих работников через головы старших к общественному мнению. Недавно такой случай произошел в связи с передачей стратегических ракет из ведения сухопутных сил в ведение военно‑воздушных сил. Временами утечка информации по вопросам политики госдепартамента осуществлялась также через чиновников этого ведомства, если они неодобрительно относились к ней. Такое разглашение сведений о деятельности государственного департамента позволяют себе и другие органы, обычно военные, если у них есть расхождения в точках зрения на те или иные политические проблемы.

Дуглас Кейтер описывает особенно досадное распространение слухов о личной записке государственного секретаря Раска министру обороны Макнамаре. Раск якобы полагал, что даже в случае «массированного нападения СССР в Европе следует отвечать применением лишь обычного оружия». Как сообщает Кейтер, это было «не действительным смыслом записки, а лишь его «толкованием» кем‑то из служащих военно‑воздушных сил, явно враждебно настроенных по отношению к позиции государственного секретаря». Потребовалось, добавляет Кейтер, затратить примерно тысячу человеко‑часов на расследование, прежде чем удалось установить, кто из генералов пустил слух о записке Раска. Генерала нашли и «сослали» в Максвелл‑Филд, штат Алабама.

* * *

За 11 лет службы в Центральном разведывательном управлении я присутствовал на десятках заседаний на самом высоком правительственном уровне, на которых разыгрывались сцены, подобные той, которую я сейчас опишу. Причем все происходило совершенно идентично независимо от того, кто находился у власти — республиканцы или демократы. Высокопоставленный правительственный деятель входит в комнату, потрясая газетой, и говорит: «Какой черт разболтал все это? Лишь пару дней назад мы, сидя за столом вдесятером, приняли секретное решение, а теперь оно расписано в прессе для уведомления нашего противника. На этот раз мы должны найти виновного и повесить его на ближайшем фонаре. Так нельзя больше управлять государством. Надо покончить с этим. Проведите расследование и подготовьте доклад — и чтоб на этот раз были конкретные предложения. Я не собираюсь дольше терпеть подобных вещей в правительстве».

И тогда колеса начинают вертеться. К работе приступает комиссия по вопросам безопасности. Если есть предположение, что имело место правонарушение, могут привлечь к расследованию ФБР. В результате расследования выясняется следующее.

Правительственное решение, сведения о котором были разглашены, излагалось в секретной или совершенно секретной записке, отпечатанной первоначально примерно в десятках экземпляров для рассылки в различные министерства, управления и подразделения правительства, заинтересованные в этом вопросе, при строгом соблюдении принципа «знает только тот, кому необходимо это знать». Затем с этой запиской смогли ознакомиться несколько сотен человек, поскольку она была размножена в большом количестве экземпляров руководителями ведомств для уведомления подчиненных. Возможно, что были направлены телеграммы сотрудникам в страны, где может потребоваться осуществить соответствующие действия. Когда подобное расследование завершается, зачастую устанавливают, что видеть документ или слышать о его содержании и говорить о нем с X, Y и Z могли от 500 до 1000 человек. Никакой чиновник никогда не признается, что при этом были нарушены правила секретности, и никакой корреспондент или публицист не выдаст источника своей информации.

По окончании расследования приходят к заключению, что нарушение совершено неизвестным лицом и установить, кем именно, невозможно. На какой‑то стадии расследования директору ЦРУ обычно напоминают, что в соответствии с законом об учреждении ЦРУ он обязан «охранять источники разведывательной информации и обеспечить ее неразглашение», и требуют от него ответа на вопрос, что он делает для того, чтобы обеспечить выполнение этого положения.

Директор ЦРУ, как правило, отвечает, что закон не предоставил ему каких‑либо прав по расследованию за пределами Управления и, более того, специально предписывает, чтобы оно не осуществляло каких‑либо функций, связанных с обеспечением внутренней безопасности. Кроме того, как видно из истории законодательства, это положение закона прежде всего преследовало цель вменить в обязанность директору ЦРУ обеспечение безопасности своих собственных операций.

Я должен признать, и делаю это с чувством сожаления и печали, что за годы службы в ЦРУ не добился большого успеха в поисках приемлемого и эффективного способа сделать более дисциплинированным наш правительственный аппарат в части сохранения им секретности или хотя бы уменьшить количество неприятных случаев утечки секретной информации, представляющей несомненный интерес для потенциального противника.

* * *

Мерой, направленной на улучшение нашей системы обеспечения безопасности, должны явиться пересмотр и усиление в некоторых аспектах наших законов по борьбе со шпионажем. Начиная с 1946 года исполнительная власть неоднократно предпринимала попытки, и безуспешные, внести поправки в закон о шпионаже, с тем чтобы обвинение не терпело фиаско лишь из‑за того, что трудно установить, могло ли привлекаемое к ответственности лицо предполагать, что информация, неправомерно раскрытая или переданная иностранному государству, «будет использована во вред Соединенным Штатам или на пользу иностранной державе», или оно шло на это сознательно. Выяснить это трудно. К счастью, сейчас уже нет необходимости доказывать наличие такого намерения, когда речь идет о секретной информации, касающейся «разведки средствами связи». Однако это требование остается в силе при разбирательстве дел о разглашении секретной информации других видов. Много секретной информации было раскрыто без разрешения и даже передано иностранным государствам, и при этом в защиту виновного выдвигался довод, что он, помогая нашему союзнику, хотел помочь нашему правительству (ведь после 1941 г. Советский Союз в течение некоторого времени был нашим союзником).

Английские законы основаны на теории прерогатив. Вся официальная информация может исходить только от короля, и лица, официально получающие ее, не имеют права разглашать эту информацию без санкции короны. Эта теория прерогатив правительства в подобных вопросах представляется здравой. В нашей стране большинство случаев раскрытия в суде всех деталей секретной информации, неправомерно приобретенной или хранимой, или переданной противнику, может идти во вред государственным интересам. Иногда даже приходится прекращать судебное разбирательство, чтобы избежать разглашения секретной информации. Некоторые виновные в серьезных проступках, затрагивающих нашу безопасность, не были привлечены к ответственности в силу лишь одной или нескольких причин, указанных выше. Сознание того, что наше правительство может не привлечь к ответственности даже в самых тяжких случаях шпионажа, создает у некоторых людей уверенность, что они могут совершать незначительные нарушения законов о шпионаже, оставаясь безнаказанными. Советы не оставили без внимания это обстоятельство.

Если вы небрежно ведете автомобиль на улице и собьете человека или причините ущерб чьей‑то собственности, не составит никакого труда привлечь вас к ответственности. Однако, если с нашими важнейшими секретами обращаются беспечно, в этом случае почти ничего не возможно сделать.

Но если даже нам и удастся улучшить законодательство по борьбе со шпионажем и обеспечению безопасности, если мы сумеем в какой‑то мере сократить непреднамеренную выдачу противнику ценной для него информации, все равно останется опасность предательства. Я имею в виду наших собственных изменников и тех, кто выдает наши секреты и секреты НАТО под давлением и шантажом, за деньги или по «идеологическим» причинам, или просто для того, чтобы удовлетворить свое «я», разогнать скуку и пережить волнующие моменты. Здесь даже бдительное правительство в свободном обществе не может обеспечить достаточно эффективных защитных мер, не нарушая открыто прав граждан. К сожалению, были случаи как в нашей стране, так и за рубежом, когда глаз правительства оказывался недостаточно зорким. Слишком часто изменник продолжительное время творит свое грязное дело, до того как служба безопасности выявит его.

Помимо шпионов, которых захватывали до и в ходе войны, мы знаем таких предателей, как Берджес и Маклин, Хьютон, Вассел и Блейк в Англии и полковник Веннерстом в Швеции. Для нас измена в 1960 году двух специалистов Агентства национальной безопасности Уильяма Мартина и Бернона Митчелла явилась тяжелым ударом, а измена Ирвина Скарбека — печальной историей слабой личности.

Затем последовал «четырехугольник»: Профьюмо — Уорд — Кристина Килер — Иванов. Имело ли место разглашение секретов, по всей вероятности, установить не удастся. Однако известно, что советский разведчик Евгений Иванов своими действиями способствовал подрыву авторитета правительства и его лидеров. Тем самым он случайно или преднамеренно нанес больший ущерб свободному миру, чем если бы добыл разведывательную информацию, которую, по видимому, стремился получить.

* * *

Эти и другие описанные мной случаи говорят об упущениях, имевших место в наших свободных странах в деле защиты национальной безопасности, однако подлинная причина лежит глубже.

В Англии, и то же самое в большой мере можно сказать о Соединенных Штатах, служба безопасности обычно мало касается вопросов безопасности, проверки кадров и практики других ответственных органов правительства. Насколько я могу судить по делу Профьюмо, служба безопасности не имела основания для вмешательства, пока на сцене не появился советский разведчик Иванов. После этого задумались о возможной угрозе национальной безопасности. Если бы до этого момента обнаружилось, что служба безопасности следит за частной жизнью английских граждан, не говоря уже о высокопоставленных правительственных деятелях, поднялась бы буря возмущения.

В Англии министерство иностранных дел и военные учреждения сами подбирают себе кадры, а службу безопасности привлекают зачастую лишь тогда, когда замечается неблагонадежность нанятых лиц. Ни Берджеса, ни Маклина нельзя было допускать ни к каким секретным делам. Даже относительно поверхностное ознакомление с их деятельностью за годы, предшествовавшие измене, должно было привести к их увольнению, а Берджеса вообще не следовало брать на работу. В случаях с Мартином и Митчеллом я уверен, что, если бы кто‑нибудь сообщил, как они живут, последовало бы расследование. Их квартиры представляли собой картину ужасного беспорядка и неряшливости. Что‑то должно быть не в порядке с людьми, которые так живут.

При нашей системе (в значительной мере так же дело обстоит и в Англии) служба безопасности не следит постоянно за частной жизнью служащих. Нам не следует обзаводиться гестапо. Дом человека — его крепость, и иногда говорят, что частная жизнь человека никого не касается, если он хорошо справляется с работой.

Англичане, а быть может, и мы слишком далеко заходим в соблюдении этих принципов. Государственная служба — это привилегия, а не право, и, для того чтобы оставаться на государственной службе, человек должен соответствовать определенным нормам морали, требованиям более высоким, чем те, которые предъявляются к другим людям.

В связи с делом Профьюмо в парламенте подчеркивалось, что беспокойство вызывают главным образом вопросы безопасности, а не морали. С политической точки зрения это, возможно, мудрая линия. Английские газеты в редакционных статьях в общем высказывались в том смысле, что не следует уж слишком забрасывать камнями неустойчивых в половом отношении людей. Так, одна газета писала: «Если четко придерживаться этих позиций, то Англия часто оставалась бы без руководства». В печати отмечалось, что Нельсон, к огорчению его жены, открыто и скандально нарушал супружескую верность; что Гарриетт Вильсон предложила герцогу Веллингтону хорошо заплатить ей за то, чтобы она не включала рассказ об их отношениях в свои мемуары. «Печатай и будь проклята», — ответил он ей. В английской печати отмечалось, что некоторые из весьма уважаемых лидеров Великобритании не всегда идеально вели себя в моральном отношении.

Однако эти факты сравнительно давней истории Англии касались людей мужественных, занимавших высокое положение и ответственных за свое поведение перед народом. Кроме того, это происходило тогда, когда мы не сталкивались с интригами Советов и их вербовкой людей слабых и с отклонениями от нормы поведения. Примеры из прошлого не могут служить сегодня полезным руководством при подборе кадров и определении пригодности работников секретных звеньев государственного аппарата. Я не вижу причин, почему человека следует брать на работу или оставлять на службе в секретном государственном органе, если достоверно известно о серьезных «слабостях» в характере этого человека и ненормальностях в его поведении, в связи с чем он может стать объектом шантажа.

Задача проверки благонадежности работников становится крайне сложной, поскольку требуется периодически давать оценку, не ограничиваясь одной лишь проверкой при найме. В людях, жизнь и анкеты которых могли казаться абсолютно чистыми, когда их брали на работу, через несколько лет могут развиться скрытые пороки, не замеченные в процессе проверок их благонадежности. Никто не может утверждать, что даже самые тщательные и самые частые проверки выявят все человеческие слабости. Остается лишь проверять как можно тщательнее, применяя и технические средства, такие как полиграф, более известный под названием «детектор лжи». За долгие годы своей практики я пришел к выводу, что детектор лжи представляет собой важное средство оценки пригодности персонала. Этот прибор в одинаковой степени полезен как для снятия с людей подозрений и ложных обвинений, так и для выявления человеческих слабостей и отступлений от нормы.

* * *

Добавлю несколько слов об обеспечении безопасности наших объектов за границей, где ведется секретная работа. Преимущественно это наши посольства во всех странах мира и те объекты, где у нас размещены войска и секретные военные базы. По сравнению с советской практикой может сложиться впечатление, что мы весьма беспечны. Советские представительства за рубежом, особенно посольства, превращены — насколько это возможно — в отгороженные от внешнего мира крепости. За исключением официальных приемов, в их стены допускаются лишь немногие посторонние лица. В максимально возможной степени представительство обходится своим персоналом в обеспечении даже самых незначительных хозяйственных нужд, таких как водоснабжение, электричество, мелкий ремонт и т. д. К услугам местного населения их персонал если и прибегает, то в крайне редких случаях, и не предоставляет ему свободного доступа во все помещения.

Я не стал бы копировать все меры предосторожности, принимаемые Советами, у нас нет нужды превращать наши посольства в крепости и поселять весь свой персонал в стенах посольства. Однако во многих случаях за «железным занавесом» мы слишком широко пользуемся услугами местного персонала, чего Советы никогда не стали бы делать. Это обстоятельство отмечалось в докладе, представленном парламенту Англии в 1963 году трибуналом, назначенным на основании закона 1921 года о проведении расследований для изучения дела Вассела. Во главе этого трибунала стоял также лорд Рэдклифф.

В английском посольстве в Москве, когда Вассел находился там в аппарате военно‑морского атташе, работал советский гражданин Михаильский, выполнявший различные поручения. В докладе Рэдклиффа он характеризуется как «агент русской секретной службы, с помощью которого был завербован Вассел». Этот человек, говорится в докладе, служил «помощником в административном отделе посольства», а также «помогал персоналу посольства в качестве переводчика и агента по таким вопросам, как наем русской прислуги, организация поездок» и т. д. Занимаясь этой работой, он «играл действительно важную роль, обеспечивая комфорт и удобства английскому персоналу, особенно тем, кто испытывал трудности в связи с незнанием русского языка. Такие удобства должны каким‑то образом предоставляться персоналу для поддержания нормального морального состояния». В докладе Рэдклиффа признавалось, что использование таких лиц представляет собой «постоянный риск с точки зрения безопасности». Так оно и оказалось в действительности в случае с Васселом. Хотя в докладе Рэдклиффа оправдывается использование услуг этого человека тем, чтобы он обеспечивал англичанам большие удобства, по‑моему, подобная практика за «железным занавесом» является рискованной и ее не следует поощрять. Безусловно, безопасности должно быть отдано предпочтение перед удобствами, и в этих странах нам следует обеспечивать наши важные представительства, дипломатические и военные, американским персоналом сверху донизу.

Тот факт, что за последнее время на Западе было раскрыто значительное число советских шпионских операций, вовсе не является свидетельством того, что наша служба безопасности действует неэффективно. Напротив, это самое лучшее доказательство силы нашей контрразведки, являющейся наступательным оружием обеспечения безопасности. Благодаря ей мы раскрыли факты разведывательного проникновения Советов, остававшиеся нераскрытыми в течение многих лет. Хотя неизбежным является некоторое замешательство и на нашей стороне, однако наиболее сильный удар получили Советы. В результате, возможно, им приходится пересматривать многие методы своей шпионской деятельности. Вместе с тем запоздалое разоблачение советских агентов в нашей среде должно послужить нам предупреждением о глубине и изощренности шпионской деятельности Кремля. Оно должно заставить нас большее внимание уделить мерам по обеспечению безопасности, чтобы прежде всего исключить возможность подобного проникновения в будущем.

 

ЦРУ и свобода. «Разведка без цепей»

Время от времени выдвигаются обвинения в том, что американская разведка или служба безопасности могут стать угрозой нашим свободам, что в секретности, окутывающей в силу необходимости разведывательные операции, есть нечто устрашающее и что эта секретность несовместима с принципами свободного общества. В печати появлялись сенсационные сообщения о том, что ЦРУ якобы оказывает поддержку диктаторам, по своему усмотрению осуществляет национальную политику и произвольно расходует закрытые фонды. Гарри Рэнсом в своей работе «Централизованная разведка и национальная безопасность» ставит эту проблему следующим образом: «ЦРУ является незаменимым органом сбора и оценки информации по всему миру для Совета национальной безопасности. Однако для большинства ЦРУ остается таинственным, сверхсекретным, действующим в тени органом правительства. Его незримая роль, его власть и влияние, секретность, окружающая его структуру и деятельность, — все это ставит серьезные вопросы о месте ЦРУ в демократическом обществе. Один из таких вопросов состоит в том, каким образом демократия может обеспечить, чтобы секретная служба не превратилась в орудие заговора или в средство подавления традиционных свобод демократического самоуправления».

Вполне понятно, что относительно новый орган нашей администрации, как ЦРУ, и его деятельность, несмотря на стремление Управления остаться в тени, должны в большей мере, чем другие органы, освещаться печатью для общественности, вынуждены отвечать на вопросы и подвергаться нападкам. Как я уже отмечал, ЦРУ является открыто признаваемым органом нашего правительства. Его обязанности, место в структуре нашей администрации и средства контроля над ним определены частично законами и частично директивами Совета национальной безопасности. Вместе с тем, подобно многим другим ведомствам, оно должно держать значительную часть информации о своей деятельности в секрете.

Я уже отмечал, что как в царской, так и в Советской России, в Германии, в Японии при господстве милитаристов и в некоторых других странах служба безопасности, выполнявшая определенные разведывательные функции, использовалась для поддержки тирана или тоталитарного строя, для подавления свобод у себя в стране и совершения террористических актов за границей.

Кроме того, во многих регионах, особенно ярко это проявилось в Латинской Америке, диктаторы превращали специальные службы в свои личные гестапо, основной задачей которых являлось устрашение оппозиционных диктатору организаций и лиц.

Подобное извращенное использование разведывательного аппарата и широкая огласка этих фактов привели к тому, что у многих создалось неправильное представление о действительных функциях разведывательной службы в свободном обществе.

В силу характера нашего государства и нашего общества, закрепленного конституцией и Биллем о правах, разведывательные организации, подобные тем, которые возникали в полицейских государствах, автоматически оказались бы запрещенными законом. В нашей стране никогда не смогли бы укорениться такие организации, как гестапо Гиммлера и КГБ Хрущева. В законе, на основании которого было создано ЦРУ, специально предусматривается, что «Управление не будет иметь полицейских функций, права вызова в суд, исполнительных прав и функций по обеспечению внутренней безопасности». Кроме того, ЦРУ — орган обслуживающий, а не делающий политику. Все его действия должны вытекать из правительственной политики и согласовываться с ней. Он не может действовать без санкции и одобрения со стороны высших органов правительства, несущих ответственность за разработку и осуществление политики.

Закон, принятый при поддержке обеих партий, устанавливает и другие правовые и практические ограничительные меры в отношении деятельности ЦРУ. В основном это меры, которые соответствуют гарантиям, обеспечивающим демократию.

* * *

Центральное разведывательное управление подчинено непосредственно Совету национальной безопасности. Это фактически означает, что оно подчинено прямо президенту. Таким образом, глава исполнительной власти сам осуществляет контроль за деятельностью ЦРУ.

Директивы Совета национальной безопасности принимаются на основе полномочий, предоставленных Законом о национальной безопасности США 1947 года. Закон предусматривает, что в дополнение к обязанностям и функциям, им установленным, ЦРУ уполномочивается «выполнять в интересах существующих разведывательных органов такую представляющую взаимный интерес работу, которая по решению Совета национальной безопасности может быть осуществлена более эффективно централизованным путем… выполнять другие функции и задачи, связанные с ведением разведки в интересах национальной безопасности, которые могут поручаться ему время от времени Советом национальной безопасности».

Президент подбирает кандидатов на посты директора и заместителя директора ЦРУ, а сенат утверждает этих кандидатов, причем это не формальная процедура. Закон требует, чтобы должность директора или заместителя директора ЦРУ занимали гражданские лица. В то время как теоретически оба эти поста могут быть замещены гражданскими лицами, военные по закону не могут занимать их одновременно.

На основании собственного опыта службы в Управлении при трех президентах я могу со всей определенностью сказать, что глава исполнительной власти проявляет постоянный глубокий интерес к деятельности Управления. Восемь из одиннадцати лет моей службы на посту заместителя и директора ЦРУ прошли при президенте Эйзенхауэре. Мы много беседовали с ним о текущей деятельности Управления и особенно о расходовании средств. Я вспоминаю, как он сказал мне, что в Управлении следует создать внутреннюю систему финансовой отчетности по средствам, не подлежащим контролю, то есть ассигнуемым конгрессом и расходуемым по распоряжению директора. Этот контроль, по мнению Эйзенхауэра, должен быть, если это возможно, более строгим, чем контроль Центрального финансового управления.

Хотя многие расходы, очевидно, необходимо держать в секрете от общественности, ЦРУ всегда готово отчитаться перед президентом, соответствующими подкомиссиями конгресса по ассигнованиям и Бюджетным бюро за каждый израсходованный цент, независимо от того, на что он пошел. В первые годы существования Управления его деятельность была предметом ряда специальных расследований. Я сам возглавлял комиссию из трех человек, которая в 1949 году представила президенту Трумэну доклад о деятельности ЦРУ. Расследования проводились также двумя комиссиями Гувера — одно в 1949 году и другое в 1955 году. Эти комиссии занимались изучением системы органов исполнительной власти, в том числе и наших разведывательных органов. Доклад, составленный по результатам деятельности комиссии в 1955 году, когда я был директором ЦРУ, включал специальный раздел, подготовленный подкомиссией во главе с генералом Марком У. Кларком. Примерно в то же время для президента Эйзенхауэра группа во главе с генералом Джэймсом Дулитлом подготовила обзор некоторых более секретных операций Управления. Интересно отметить, что подкомиссия генерала Кларка, выражая беспокойство по поводу скудости разведывательной информации, поступающей из‑за «железного занавеса», призывала к «твердому руководству, смелости и настойчивости». От нас требовали не сокращать, а наращивать свои усилия. Самолет У‑2 уже проектировался и должен был начать полеты через год.

Одна из рекомендаций, вытекающая из доклада комиссии Гувера 1955 года, заключалась в том, чтобы создать при президенте постоянный наблюдательный орган из гражданских лиц, который часто называют «наблюдательным комитетом». Он должен был заменить работающие от случая к случаю временные комиссии по расследованию. Я обсуждал с президентом Эйзенхауэром, как лучше реализовать эту идею. Он был полностью согласен с этой рекомендацией. Президент назначил Консультативный совет по внешней разведке при президенте, председателем которого в течение некоторого времени был выдающийся руководитель Массачусетского технологического института Джейм Киллиан младший. Президент Кеннеди вскоре после вступления в должность восстановил этот совет, немного изменив его состав, но во главе его по‑прежнему стоял доктор Киллиан. В апреле 1963 года Киллиан ушел с этого поста и председателем Совета стал выдающийся юрист и специалист по вопросам государственного управления Кларк Клиффорд. Досье, отчеты, деятельность и расходы Центрального разведывательного управления открыты перед этим президентским органом, который собирается на свои заседания несколько раз в году.

* * *

Представление, что конгресс не осуществляет никакого контроля за деятельностью ЦРУ, совершенно ошибочно. Контроль над ассигнованиями позволяет контролировать деятельность ЦРУ. От финансов зависит численный состав ЦРУ, насколько широко оно может проводить свою деятельность и в определенной степени даже, что оно может делать. Еще до того как соответствующая подкомиссия конгресса начинает заниматься бюджетом ЦРУ, он рассматривается Бюджетным бюро, которое должно одобрить ассигнуемую сумму, безусловно, с санкции президента. Затем бюджет рассматривается подкомиссиями комиссий палаты представителей и сената по ассигнованиям, так же как и бюджет других органов и учреждений исполнительной власти. Разница заключается лишь в том, что размер бюджета ЦРУ за пределами подкомиссий нигде не оглашается. Подкомиссия имеет право знакомиться со всеми, какими пожелает, документами, касающимися бюджета ЦРУ, и требовать самых детальных разъяснений о его расходах в прошлом и настоящем.

Все это подробно изложил в своем ярком выступлении в палате представителей Кэннон 10 мая I960 г., имевшем место сразу же после провала полета самолета У‑2, пилотируемого Фрэнсисом Гари Пауэрсом: «Самолет совершал разведывательный полет, санкционированный и финансированный ассигнованиями, рекомендованными комиссией палаты представителей по ассигнованиям и утвержденными конгрессом».

Далее он отметил, что ассигнования на полеты были одобрены и рекомендованы также Бюджетным бюро и, как это бывает со всеми аналогичными расходами и мероприятиями, с согласия главы исполнительной власти. Кэннон остановился на праве подкомиссии комиссии по ассигнованиям рекомендовать ассигнования на подобные цели, а также подчеркнул, что о полетах не были информированы ни палата представителей, ни страна. Он напомнил, что во время Второй мировой войны были ассигнованы миллиарды долларов на манхэттенский проект по созданию атомной бомбы при аналогичных мерах предосторожности, как и в отношении самолета У‑2, то есть решением подкомиссии комиссии по ассигнованиям. Он указал на широкую шпионскую деятельность Советского Союза, на то, что советские шпионы выкрали секреты атомной бомбы.

Сославшись на внезапное нападение коммунистов в Корее в 1950 году, Кэннон следующим образом оправдывал полеты самолета У‑2:

«Ежегодно мы указывали ЦРУ… что оно обязано в подобных ситуациях принимать эффективные меры. Мы говорили: „Это не должно повториться снова, и вы должны сделать так, чтобы это не повторилось“… План, по которому они действовали, когда получили этот самолет, явился их ответом на наши требования».

Он воспользовался этим случаем, чтобы похвалить ЦРУ за то, что оно посылало самолеты‑разведчики в воздушное пространство СССР в течение четырех лет до захвата Пауэрса. В заключение Кеннон сказал: «Мы убедительно продемонстрировали в этом случае, что свободные народы, сталкиваясь с самым жестоким и преступным деспотизмом, могут в рамках конституции США защитить страну и сохранить мировую цивилизацию».

Я привожу эти высказывания лишь для того, чтобы показать, в какой мере даже самые секретные разведывательные операции ЦРУ раскрывались при соответствующих обстоятельствах и мерах предосторожности перед представителями народа в конгрессе…

Несомненно, общественность и пресса могут критиковать действия разведки, в том числе такие, о которых стало известно из‑за неудачи или неосторожности. К разведывательной деятельности это относится в такой же мере, как и к любому другому виду государственной деятельности. Когда в разведывательной работе случается неудача и о ней становится широко известно, ЦРУ и главным образом его директор должны быть готовы взять на себя всю ответственность, особенно в тех случаях, когда умолчать этот факт невозможно. Иногда, в случае инцидента с самолетом У‑2, сбитым над советской территорией, и с кубинскими событиями в апреле 1961 года, глава исполнительной власти публично брал на себя ответственность, и такой шаг, как я уже разъяснял, являлся вполне обоснованным.

* * *

По установившейся традиции не только Управление не должно вмешиваться в политические вопросы, но и все его сотрудники не должны заниматься никакой политической деятельностью. Никто в Управлении — от директора и до самых низших должностей — не может принимать участие в политической деятельности, за исключением участия в голосовании. Когда нарушается это правило, тут же принимается заявление об отставке или же его предлагают подать. Сотрудникам, вынашивающим честолюбивые политические замыслы, дают понять, что их вряд ли в скором времени возьмут на работу, если они, выступив на политической арене, потерпят неудачу.

Однако самой важной гарантией являются качества и самодисциплина руководителей разведывательной службы и людей, работающих в ней. Все зависит от того, какие люди служат у нас, от их честности и уважения к демократической процедуре, от их чувства долга и преданности при решении важных и острых задач, стоящих перед ними.

После более чем десяти лет службы я могу сказать, что никогда не видел людей, более преданных делу обеспечения безопасности нашей страны и нашего образа жизни, чем люди, которые работают в Центральном разведывательном управлении. Наши сотрудники занимаются разведкой не ради материальной выгоды или получения за свою службу высоких рангов, или общественного признания. Они идут на эту работу потому, что видят возможность послужить своей стране, потому, что она захватывает их, а также потому, что они верят, что своей службой могут лично способствовать укреплению национальной безопасности США.

Угроза нашим свободам возникает не от нашей разведки, а скорее в результате того, что мы можем быть недостаточно осведомлены относительно опасностей, угрожающих нам. Если еще будут иметь место события, вроде кубинских, если некоторые страны некоммунистического мира, находящиеся под угрозой сегодня, будут еще больше ослаблены, мы вполне можем оказаться в изоляции и возникнет опасность и для наших свобод.

Мы отчетливо видим характер военной угрозы в век ракетно‑ядерного оружия и правильно делаем, расходуя миллиарды долларов на то, чтобы противостоять этой угрозе. Точно так же мы должны противостоять всем аспектам невидимой войны — подрывной деятельности, осуществляющейся с помощью шпионажа. Меньше всего сегодня мы можем позволить себе заковать нашу разведку в цепи. Мы не можем обойтись без разведки, осуществляющей защитную и информационную роль и действующей в специфических условиях постоянной напряженности, имеющих место в современную эпоху.

 

Приложение

 

Карибский кризис

(из воспоминаний Г.М. Корниенко, советника Посольства СССР в Вашингтоне в 1960–1964 гг.)

Почему возник кризис?

Принято считать почти аксиомой, что единственной причиной возникновения в октябре 1962 года карибского кризиса было размещение на Кубе советских ракет средней дальности, способных нести ядерные боеголовки и поражать территорию Соединенных Штатов. Но самоочевидность на первый взгляд этой причины является только кажущейся. В действительности же была и вторая, причем со всех точек зрения не менее, а пожалуй, даже более важная причина кризиса — то, что размещение советских ракет на Кубе было сочтено президентом Кеннеди и его командой неприемлемым для Соединенных Штатов. Ведь проглоти Вашингтон эту горькую пилюлю, как ранее проглотила не одну такую пилюлю Москва, никакого кризиса бы не случилось.

Соответственно, наряду с вопросом о том, какими мотивами руководствовались в Москве при принятии решения о размещении ракет на Кубе (об этом подробно дальше), возникает и вопрос, а почему, собственно, в Вашингтоне было сочтено их размещение там неприемлемым, хотя аналогичные по дальности американские ракеты находились к тому времени в Турции, Италии и Англии?

Ведь с международно‑правовой точки зрения ничто не препятствовало Советскому Союзу и Кубе осуществить этот шаг по взаимной договоренности. Понимание этого присутствовало в рассуждениях Кеннеди и его соратников с самого начала, что нашло отражение, в частности, в протоколе первого заседания Исполкома СНБ 16 октября 1961 года. Показательно в этом смысле и то, что еще раньше Кеннеди забраковал первоначальный проект его заявления от 4 сентября, поскольку в нем в качестве правового обоснования для возражений против наращивания советских поставок оружия на Кубу упоминалась «доктрина Монро». «Какого черта про это?» — бросил он. И действительно, во‑первых, эта доктрина как односторонняя декларация не имела международно‑правовой силы. Во‑вторых, изначальный смысл доктрины, выдвинутой президентом Монро в 1823 году, состоял в провозглашении принципа взаимного невмешательства стран Нового и Старого Света в дела друг друга. Поскольку, однако, сами США давно отступили от этого принципа в своих отношениях со Старым Светом, они тем более не могли рассчитывать на уважение «доктрины Монро» со стороны других государств.

Итак, юридических оснований возражать против размещения советских ракет на Кубе у США не было. Ближайший помощник президента Тед Соренсен позже прямо говорил: в Белом доме осознавали, что «юридически Советы имели полное право сделать то, что они делали, при наличии согласия кубинского правительства».

Не было у США и морально‑политических оснований возражать против самого факта размещения Советским Союзом своих ракет вблизи их территории, учитывая предшествовавшие аналогичные действия самих США. Это тоже хорошо осознавал Кеннеди. По словам того же Соренсена, президент был серьезно озабочен тем, что в мире скажут: «А какая разница между советскими ракетами на расстоянии 90 миль от Флориды и американскими ракетами в Турции, прямо у порога Советского Союза?»

Далее, при наличии существенно отличающихся мнений среди лиц, входивших в состав Исполкома СНБ, относительно военной значимости появления советских ракет на Кубе большинство, включая президента и министра обороны, как видно из документов, не усматривали в этом чисто военной опасности. При имевшихся в то время у США 5 тысячах единиц ядерного оружия, обеспеченных средствами доставки, против 300 единиц у СССР добавление к советскому ядерному арсеналу 40 ракет на Кубе не могло всерьез рассматриваться как сколько‑нибудь существенное изменение соотношения сил. К тому же никто из входивших в состав Исполкома СНБ, даже те, кто склонен был переоценивать военное значение этого факта, ни в какой момент не считали — и это тоже видно из документов и устных свидетельств, — что СССР замышлял нанесение первого удара по США после размещения ракет на Кубе. И «голуби», и «ястребы» исключали такую возможность даже со скидкой на непредсказуемость Хрущева. «Никто из нас, — говорил Соренсен, — никогда не предполагал первого ядерного удара со стороны Советского Союза, как и мы не собирались наносить его».

И при этом, как явствует из преданных гласности документов и устных свидетельств американских участников кризиса, и для «голубей», и для «ястребов» было немыслимо смириться с тем, чтобы советские ракеты оставались на Кубе. Такой вариант фактически даже не обсуждался. Для всех них это было нечто само собой разумеющееся — вроде аксиомы, не нуждающейся в обосновании.

* * *

Судя по всему, решающее значение здесь имел психологический фактор. Если для Советского Союза враждебное окружение, а после Второй мировой войны и наличие ядерного оружия у его порога стали хотя и малоприятным, но уже привычным состоянием, то Соединенные Штаты — и правительство, и народ — впервые в своей истории оказались в положении, когда у них под боком находилось бы оружие, способное поразить территорию их страны; к тому же речь шла о ракетах с ядерными боеголовками.

Воздействие этого психологического фактора на Кеннеди и его команду, безусловно, было значительно усилено тем, что размещение Советским Союзом ракет на Кубе осуществлялось не в открытую, как это делали в аналогичных случаях США, а тайно. Более того, не просто без огласки, но с принятием мер дезинформационного характера, вплоть до прямого обмана, что не могло, когда обман раскрылся, не восприниматься как свидетельство наличия в этих действиях какого‑то злонамеренного умысла. Для президента эта ситуация оказалась тем более невыносимой потому, что он сам и его ближайшие помощники, будучи введены в заблуждение советской стороной, до последней минуты невольно обманывали американский народ, отрицая наличие советских ракет на Кубе, как это сделал, например, в своем выступлении по телевидению М. Банди 14 октября — в тот самый день, когда в результате полета У‑2 над Кубой были зафиксированы бесспорные свидетельства строительства там ракетных баз, но данные аэрофотосъемки не были еще доставлены в Вашингтон и обработаны.

В свете всего этого мне лично не кажется непонятной та реакция, которая последовала со стороны Кеннеди после обнаружения ракет. В то же время мне представляется правдоподобным и важным для понимания генезиса карибского кризиса высказанное Соренсеном следующее мнение: Кеннеди, заявивший в сентябре 1962 года о неприемлемости для США поставки на Кубу наступательных видов оружия, включая ракеты, исходил именно из того, что СССР в действительности не собирался делать этого, о чем заявляли его руководители. «Я полагаю, — сказал Соренсен, — президент провел линию точно в той точке, за которую, как он думал, Советский Союз не зашел и не зайдет; то есть если бы мы знали, что СССР размещает на Кубе сорок ракет, мы, исходя из этой гипотезы, провели бы линию на ста ракетах и с большими фанфарами заявили бы, что абсолютно не потерпим присутствия на Кубе больше ста ракет. Я говорю так, будучи глубоко убежден в том, что это было бы актом благоразумия, а не слабости».

Не все коллеги Соренсена согласны с подобным его предположением, но я думаю, что он, пользовавшийся репутацией alter ego (второе я) президента Кеннеди, близок к истине. Косвенное подтверждение его правоты я, например, усматриваю в том, что незадолго до кризиса, 13 сентября, Кеннеди, отвечая на один из вопросов на пресс‑конференции, заявил, что если Куба когда‑либо «станет для Советского Союза военной базой со значительным наступательным потенциалом, то наша страна сделает все, что потребуется, чтобы обеспечить свою собственную безопасность и безопасность своих союзников». Стало быть, в принципе президент считал допустимым появление на Кубе какого‑то количества оружия, относимого им к категории наступательного. Отзвуки этой мысли улавливались и в выступлении Кеннеди 22 октября, когда он, объявив об обнаружении советских ракет на Кубе, сделал особый упор на теме обмана со стороны советского руководства, клятвенно заверявшего в отсутствии у него намерения да и необходимости размещать свои ракеты где‑либо вне пределов СССР, в частности конкретно на Кубе.

Таким образом, неизбежность той реакции со стороны Кеннеди, с которой столкнулся Хрущев, когда на Кубе были обнаружены тайно доставлявшиеся туда советские ракеты средней дальности, на мой взгляд, обусловливалась главным образом тем, что Хрущев совершенно не принял во внимание психологический фактор, сыгравший определяющую роль в такой реакции.

В свою очередь, это упущение объясняется тем, что Хрущеву вообще было свойственно, особенно в последние годы его пребывания у власти, пренебрежительное отношение к экспертным знаниям и к мнениям людей, которые располагали такими знаниями и имели свое мнение. Сейчас известно, что он проигнорировал и имевшиеся у А. И. Микояна сомнения насчет разумности размещения ракет на Кубе, и высказанную А. А. Громыко уверенность в том, что такой шаг вызовет «политический взрыв» в Вашингтоне. Известно и то, что Хрущев не прислушался к мнению кубинских руководителей, которые, лучше него понимая психологию американцев, предлагали не делать тайны из намерений разместить ракеты на Кубе. Я уж не говорю о том, что никто не удосужился поинтересоваться мнением советского посла в США (или хотя бы заранее поставить его в известность). Будь это сделано, смею думать, что посольство довольно точно предсказало бы реакцию Вашингтона на планировавшееся размещение ракет и особенно на то, каким обманным образом это предполагалось делать.

Чем же руководствовался Хрущев?

Относительно мотивов, которыми руководствовался Хрущев, решая разместить на Кубе советские ракеты средней дальности, и по сей день нет единого мнения среди как участников карибского кризиса, так и его исследователей. Т. Соренсен, например, откровенно сказал: «Вот единственный честный ответ, который я могу дать: «Я не знаю этого сейчас и не знал тогда». Никто из нас не знал. Мы могли только гадать о том, к чему стремится Хрущев». То, что Кеннеди и его команда действительно не могли найти рационального объяснения того, зачем и почему Хрущев пошел на такой шаг, хорошо видно и из опубликованных документов Белого дома, относящихся к дням карибского кризиса.

Тем, что действия Москвы в данном случае не поддавались рациональному объяснению, оправдывали впоследствии свои просчеты и руководители американских разведывательных служб. Все они считали невероятным размещение советских ядерных ракет на Кубе, поскольку это противоречило советской политике неразмещения ядерного оружия вне пределов СССР и поскольку Москва, как они полагали, не могла не осознавать риска ответных действий со стороны США в условиях существовавшего в ту пору многократного превосходства США над Россией в ядерных вооружениях, достигающих территории друг друга. В очередной раз подобное заключение было представлено президенту Кеннеди Советом США по разведке 19 сентября 1962 года, то есть спустя четыре дня после тайной поставки на Кубу первых ракет СС‑4.

После того как размещение советских ракет на Кубе стало свершившимся фактом, американские политики и ученые утверждали, что главным, если не единственным, мотивом Хрущева было стремление несколько подправить таким образом в пользу СССР стратегический баланс. Заявление Хрущева, что ракеты были доставлены на Кубу только для того, чтобы удержать США от нового вторжения на остров, практически все в США считали «смехотворным», тем более что США, дескать, и не собирались вторгаться на Кубу.

Однако с течением времени, особенно когда у американских участников кризиса и ученых появились контакты с советскими и кубинскими представителями, стала наблюдаться определенная эволюция в их оценках мотивов советского лидера. Правда, общение американских ученых, скажем, с Ф. Бурлацким, не располагавшим фактическими знаниями по данному вопросу, но любившим пофантазировать, вряд ли помогало им в поисках истины. Так, высказывая мнение, что при принятии решения о размещении ракет на Кубе главным был не кубинский, а стратегический мотив, Бурлацкий в подтверждение этого поведал, будто идея такого размещения была подброшена Хрущеву министром обороны Малиновским во время их прогулки по берегу Черного моря то ли в Крыму, то ли в Болгарии.

Между тем, по‑моему, нет никаких оснований подозревать Хрущева в присвоении чужой идеи, когда он говорит в своих воспоминаниях, что мысль о размещении ракет на Кубе зародилась в его собственной голове. Это подтверждает в своих воспоминаниях О. А. Трояновский, бывший в то время помощником Хрущева по внешнеполитическим вопросам. Малиновский же лишь поддержал инициативу Хрущева, причем, насколько мне известно, не без колебаний, в отличие от Бирюзова, тогдашнего главнокомандующего Ракетными силами стратегического назначения, который подхватил ее с энтузиазмом.

Соответствует действительности, на мой взгляд, и то, как Хрущев объясняет, почему у него появилась мысль разместить ракеты на Кубе, — чтобы предотвратить вторжение туда США, «не потерять» Кубу, встававшую на путь социализма, что в его представлении было бы к тому же огромным ударом по престижу Советского Союза. В воспоминаниях Хрущева — и в кубинском, и в других разделах — есть много неточностей фактологического порядка (он и сам предупреждал, что у него могут быть неточности и что его мемуары, которые он диктовал по памяти, подлежат сопоставлению с архивными документами). Но там, где Хрущев воспроизводит свои собственные мысли и переживания, связанные с тем или иным событием в прошлом (в данном случае с Кубой), он, по‑моему, делает это довольно точно. Такое свойство человеческой памяти — лучше сохранять пережитое самим, чем фактические детали, — известно психологам.

* * *

К чести американских ученых, занимающихся карибским кризисом, многие из них на основе объективного анализа ранее секретных материалов, касающихся планов и действий различных правительственных органов США в период между провалившимся вторжением на Кубу в апреле 1961 года и октябрьским кризисом 1962 года, пришли к выводу, что описываемые Хрущевым переживания по поводу судьбы Кубы вполне объяснимы. Этот вывод разделяет сейчас и ряд участников кризиса с американской стороны.

И действительно, в январе 1962 года США добились принятия Организацией американских государств (ОАГ) решения о признании существовавшего на Кубе режима несовместимым с межамериканской системой и об изгнании ее правительства из ОАГ. Я выделил слово «правительство» потому, что обычно говорят и пишут об исключении из ОАГ в 1962 году Кубы. Но это не так. По настоянию Мексики и некоторых других латиноамериканских стран упомянутое решение было сформулировано так, что Куба как государство юридически не была исключена из ОАГ — было лишено права участвовать в работе ОАГ только тогдашнее ее правительство.

Я был свидетелем любопытной сцены в штаб‑квартире ОАГ, когда Совет ОАГ собрался на свое очередное заседание. Получилось так, что представитель Мексики в совете вошел в зал последним, когда представители других стран уже сидели за столом. Обнаружив, что у стола есть лишь одно свободное кресло с табличкой «Мексика», он во всеуслышание заявил, что не примет участия в заседании, если в зал не будет возвращено кресло с табличкой «Куба». В ответ на попытки представителя США урезонить его мексиканец предложил ему внимательно прочесть принятое ими решение и настоял на своем. Кресло, закрепленное за Кубой, было внесено в зал, и всем сидевшим за столом пришлось сдвинуть свои кресла, чтобы освободить для него место.

Вскоре в Пентагоне был разработан и 20 февраля 1962 года утвержден «кубинский проект», в котором октябрь 1962 года определялся в качестве срока свержения Кастро и предусматривалась возможность использования для этой цели американских вооруженных сил. Рассекречен этот документ был лишь в конце 80‑х годов, но это не значит, что он не стал известен советской или кубинской разведке еще тогда, в 62‑м. Через конгресс США была проведена резолюция, предоставившая президенту право предпринимать военные действия против Кубы, если это потребуется «для защиты американских интересов». На осень 1962 года были назначены учения по высадке американской морской пехоты на один из островов в Карибском море с целью «освобождения» его от мифического диктатора по имени Ортсак, а поскольку это неудобоваримое имя при чтении его с конца превращается в хорошо известное имя — Кастро, намек был более чем прозрачен.

Бывшие члены администрации Кеннеди и сейчас утверждают, что все это еще не означало, что администрацией было принято политическое решение осуществить упомянутые и другие планы, которые, дескать, разрабатывались «на всякий случай». Вместе с тем тогдашний министр обороны США Роберт Макнамара честно заявил на московской встрече: «Если бы я был кубинцем и читал эти свидетельства тайных американских действий против своего правительства, я был бы вполне готов поверить в то, что США намеревались предпринять вторжение».

* * *

Описываемые Хрущевым его переживания по поводу судьбы Кубы, натолкнувшие на мысль о размещении советских ракет для ее защиты, мне лично представляются вполне правдоподобными, особенно в свете следующего воспоминания. Работая в 1958–1959 годах в Отделе информации ЦК КПСС, который занимался анализом и обобщением внешнеполитической информации, поступавшей по линии всех ведомств, я знал, что, когда 1 января 1959 года на Кубе была провозглашена новая власть, на вопрос Хрущева о политическом лице пришедших к власти деятелей никто не мог дать вразумительного ответа. Через некоторое время из одной латиноамериканской страны пришла информация, что если не сам Фидель Кастро, то некоторые его сподвижники якобы исповедуют марксизм. Когда Хрущеву доложили об этом, его очень заинтересовала такая информация, и он с воодушевлением стал говорить, насколько это важно, если в Западном полушарии действительно появится форпост социализма. Поэтому мне казалась вполне понятной его озабоченность возникшей затем опасностью уничтожения этого форпоста.

Тот факт, что стремление не допустить такого оборота дел было для Хрущева главным мотивом при принятии решения о размещении на Кубе советских ракет, не означает, конечно, что при этом у него, а тем более у поддержавших его военных не присутствовал и расчет хоть немного подправить тем самым существовавший тогда огромный дисбаланс в пользу США по ядерным средствам, достигающим территории другой стороны. Хрущев и сам не отрицал этого, упомянув вскользь в своих воспоминаниях, что «в дополнение к защите Кубы наши ракеты подравнивали бы то, что Запад любит называть «балансом сил». Однако это соображение, судя по всему, было именно дополнительным, неглавным. Тем более не обнаружилось ничего подтверждающего имевшую хождение на Западе версию, будто Хрущев замышлял вслед за размещением ракет на Кубе, то есть приставив ядерный пистолет к виску Вашингтона, выдвинуть затем новый ультиматум по Западному Берлину. Скорее его расчет в части «подравнивания баланса сил» носил более общий характер — сделать так, чтобы Советский Союз чувствовал себя несколько более уверенно во взаимоотношениях с Соединенными Штатами.

Думается, у Хрущева было и еще одно, третье по счету, соображение — психологического порядка: заставить Вашингтон «влезть в шкуру» Советского Союза, окруженного американскими базами, в том числе ракетными. Но и это соображение тем более было дополнительным к главному — озабоченности судьбой Кубы.

Суммируя свои многолетние исследования мотивов, которыми руководствовался советский лидер при размещении ракет на Кубе, американские авторы Б. Аллин, Дж. Блайт и Д. Уэлч определили их, по‑моему, в целом правильно, когда написали: «Советское решение разместить на Кубе баллистические ракеты средней и промежуточной дальности, похоже, явилось ответом на три главные озабоченности: 1) ощущавшуюся необходимость удержать США от вторжения на Кубу и предотвратить уничтожение кубинской революции; 2) ощущавшуюся необходимость подправить существовавший в пользу США огромный дисбаланс по числу обеспеченных средствами доставки ядерных вооружений; 3) желание, порожденное соображениями национальной гордости и престижа, осуществить в противовес развертыванию Соединенным Штатами ядерного оружия по периметру Советского Союза «равное право» Советского Союза развернуть свои собственные ракеты на территории, примыкающей к Соединенным Штатам».

Остается открытым вопрос, каков, по мнению авторов вышеприведенной формулы, удельный вес каждого из названных трех факторов: политико‑идеологического, геополитического и психологического. Но сам порядок, в котором они перечисляются, дает по крайней мере частичный ответ на этот вопрос.

* * *

Если, однако, в этой формуле содержится довольно полный, на мой взгляд, ответ на вопрос о мотивах, которыми руководствовался Хрущев, размещая ракеты на Кубе, то остается еще один вопрос: почему он решился на этот в любом случае рискованный, а как вскоре подтвердилось, и весьма опасный шаг, почему он думал, что Кеннеди проглотит такую горькую пилюлю?

Не все, но большинство американских участников кризиса и многие ученые сходятся на том, что Хрущев решился на это потому, что считал Кеннеди «слабаком», не способным на решительные контрдействия. Такое представление о Кеннеди сформировалось, мол, у Хрущева в результате того, что Кеннеди не решился довести до успешного завершения вторжение на Кубу в 1961 году, не дал должного отпора Хрущеву при встрече в Вене и затем «проглотил» берлинскую стену.

Подобной версии придерживается в своей книге «Разрыв с Москвой» и бывший советский дипломат, он же агент американской разведки А. Шевченко. Однако каких‑либо убедительных свидетельств правильности этой версии ни Шевченко, ни другие ее сторонники привести не могут. Попутно замечу, что в книге Шевченко вообще мало что соответствует действительности. В ней все подчинено, во‑первых, созданию гипертрофированного представления о значимости его персоны и его сверхосведомленности, а во‑вторых, стремлению убедить читателя в том, будто его предательство было мотивировано идейными соображениями, хотя на деле все обстояло гораздо более прозаично. (В связи с предательством Шевченко имел место, помимо всего прочего, один неприятный для меня лично казус. Газета «Нью‑Йорк таймс» допустила непростительный для такой солидной газеты «ляп»: сенсационное сообщение о работе Шевченко на американскую разведку сопроводила фотографией, на которой была изображена не его, а… моя физиономия. Кое‑кто советовал мне тогда предъявить газете иск за нанесение морального ущерба, но я не стал этого делать, а, видимо, зря — по американским канонам вполне можно было заставить «Нью‑Йорк таймс» раскошелиться на кругленькую сумму, которая никак не помешала бы мне в последующем, когда наступили черные дни.)

Версия же о Кеннеди как о «слабаке» никак не соответствует моему представлению о том, как на самом деле Хрущев оценивал американского президента.

В своих мемуарах Хрущев говорит о Кеннеди как о «несмотря на молодость, настоящем государственном деятеле», и сколько бы раз ни упоминал о нем, в каждом случае употребляет такие прилагательные, как «умный», «гибкий», «мыслящий по‑государственному», «трезвомыслящий», «остромыслящий»; мнение же о Кеннеди как слабом президенте в мемуарах Хрущева начисто отсутствует.

Да и откуда ему было взяться? Для того чтобы в апреле 1961 года при проведении спланированной еще предыдущей администрацией операции вторжения на Кубу вовремя остановиться, не втянуться в более широкие военные действия против Кубы, а при встрече с Хрущевым в Вене откровенно признать апрельскую авантюру ошибкой, Кеннеди надо было обладать немалым политическим мужеством, и это не могло не быть должным образом оценено советским лидером. А что касается берлинской стены, то возведение ее в августе 1961 года на деле было вынужденным отступлением самого Хрущева от того, чем он грозил Кеннеди в Вене, когда убедился в решимости последнего отстоять права западных держав на свободный доступ и присутствие в Западном Берлине. Так в чем же здесь мог Хрущев усмотреть «слабость» президента?

О том, что Кеннеди произвел на Хрущева в Вене довольно сильное впечатление, я мог судить, в частности, и по такому факту. Во время пребывания Хрущева осенью 1960 года в Нью‑Йорке на сессии Генеральной Ассамблеи ООН мне однажды пришлось зайти к нему по какому‑то делу вместе с послом Меньшиковым. Возник разговор и о бывшей тогда в разгаре предвыборной борьбе между Ричардом Никсоном, которого Хрущев уже знал по встрече в Москве в предыдущем году, и Джоном Кеннеди, о котором он тогда практически не имел представления. Хрущев поинтересовался нашим мнением о вероятном исходе выборов и особенно о Кеннеди как возможном будущем президенте США. Смысл сказанного в ответ Меньшиковым сводился к тому, что Кеннеди по сравнению с Никсоном малоопытный «выскочка» и, если он и победит на выборах, хорошего президента из него не получится. Я же, в отличие от посла, охарактеризовал Кеннеди как по‑настоящему умного, неординарного политика, способного на большие дела, хотя, заметил я, пока еще, конечно, трудно сказать, получится ли из него новый Рузвельт. Затем, летом 1961 года, вскоре после венской встречи, будучи в Москве в отпуске, я случайно встретил Хрущева в здании ЦК КПСС. Он куда‑то торопился, но, узнав меня, бросил на ходу одну фразу: «Ты был прав в отношении Кеннеди, а Меньшиков — дурак». Кстати, об этом эпизоде я в начале 1962 года, то есть до карибского кризиса, рассказывал помощнику президента А. Шлесинджеру, о чем упоминается в его книге «Тысяча дней: Джон Ф. Кеннеди в Белом доме».

* * *

Суммируя все свои представления о советском и американском лидерах и обстоятельствах того времени, я лично склонен полагать, что Хрущев, решаясь разместить 40 ракет на Кубе, под боком у США, интуитивно надеялся не на слабые, а — как это ни странно — на сильные волевые и интеллектуальные качества молодого президента, то есть именно на то, о чем говорил потом Соренсен, допуская, что Кеннеди мог бы, проявляя благоразумие, а вовсе не слабость, смириться с размещением на Кубе и ста советских ракет при условии, если бы это делалось открыто, по‑честному. Но поскольку вторая часть этого «допущения Соренсена» соблюдена советской стороной не была, то не могла сработать и первая. Иными словами, в данном случае еще раз подтвердилась истина, что в дипломатии, как и вообще в политике, важно не только то, что делаешь, но нередко еще важнее то, как делаешь. А здесь интуиции мало, здесь нужен интеллект, а при недостатке собственного, по крайней мере, умение и желание пользоваться интеллектом, знаниями и опытом других.

Семь дней и ночей кризиса

По американской историографии карибский, или кубинский, как он там называется, кризис продолжался 13 дней — с 16 октября, когда президенту было доложено об обнаружении ракет на Кубе, по 28 октября, когда было достигнуто принципиальное компромиссное решение о его урегулировании. Но для всего мира, в том числе для нас, работников посольства СССР в Вашингтоне, кризис продолжался семь дней и ночей — с того момента, когда вечером 22 октября президент Кеннеди поведал миру о своей «находке» на Кубе, и по 28 октября.

Как уже упоминалось, Москва держала руководство посольства СССР в Вашингтоне в полном неведении относительно размещения ракет на Кубе. Более того, через него, как и по другим каналам, шла целенаправленная дезинформация насчет характера советских военных поставок на Кубу.

Поэтому для посольства факт обнаружения там советских ракет средней дальности, о чем заявил Кеннеди в выступлении по радио и телевидению 22 октября (посол Добрынин был поставлен в известность об этом госсекретарем Раском за один час до выступления президента), оказался таким же громом с ясного неба, как и для всего мира.

В течение нескольких дней и после этого Москва продолжала держать посольство в темноте. Не поступило, в частности, никакой реакции на телеграмму Добрынина о беседе с Робертом Кеннеди, который пришел в посольство поздно вечером 23 октября «поговорить по душам». Разговор получился долгим и тяжелым. Со стороны Р. Кеннеди главной была тема обмана президента советским руководством, а посол, не будучи по‑прежнему ориентирован Москвой, даже не имел права признать наличие советских ракет на Кубе, что делало разговор еще более крутым, если употребить модное ныне слово.

Как потом рассказывал В. В. Кузнецов, прибывший в Нью‑Йорк 28 октября, отсутствие в первые дни кризиса после 22 октября каких‑либо указаний или хотя бы ориентировок из Москвы объяснялось царившей там растерянностью, которая лишь прикрывалась бравыми публичными заявлениями Хрущева и составленными в таком же тоне первыми двумя его письмами Кеннеди (от 23 и 24 октября). На деле же с самого начала кризиса у советского руководства возник и с каждым часом нарастал страх перед возможным дальнейшим развитием событий.

* * *

Своей кульминации этот страх достиг, похоже, в конце дня 25 октября и в первой половине 26 октября, после чего и появилось «примирительное» письмо Хрущева Кеннеди, в котором впервые хотя в несколько витиеватой, но все же достаточно ясной форме выражалась готовность советской стороны уничтожить или удалить ракеты с Кубы, если американская сторона даст заверения о ненападении на Кубу.

В письме прямо говорилось: «Если бы были даны заверения президента и правительства Соединенных Штатов, что США не будут сами участвовать в нападении на Кубу и будут удерживать от подобных действий других, если Вы отзовете свой флот, — это сразу все изменит… Тогда будет стоять иначе и вопрос об уничтожении не только оружия, которое Вы называете наступательным, но и всякого другого оружия». И далее: «Давайте же проявим государственную мудрость. Я предлагаю: мы, со своей стороны, заявим, что наши корабли, идущие на Кубу, не везут никакого оружия. Вы же заявите о том, что Соединенные Штаты не вторгнутся своими войсками на Кубу и не будут поддерживать никакие другие силы, которые намеревались бы совершить вторжение на Кубу. Тогда и отпадает необходимость в пребывании на Кубе наших военных специалистов».

Поскольку было ясно, что советские ядерные ракеты не могли бы оставаться на Кубе без советских военных специалистов, то в своей совокупности обе приведенные выше формулировки, естественно, вызвали в Белом доме вздох облегчения. Они вполне резонно были истолкованы так, что у Хрущева нервы не выдержали и он пошел на попятную.

Тот факт, что в Белом доме правильно поняли рациональную суть письма Хрущева от 26 октября (при всей эмоциональности и сумбурности этого письма), подтверждается высказыванием Банди на московской конференции о том, что именно это письмо Хрущева было воспринято в Вашингтоне как «впервые излагающее идею размена: вывод ракет с Кубы и предотвращение вторжения на Кубу».

С моей точки зрения, Рубикон (в данном случае — убирать ли ракеты с Кубы) был перейден в Москве 26 октября, когда около пяти часов пополудни А. А. Громыко препроводил американскому послу в Москве Ф. Колеру указанное письмо Хрущева. Впереди оставался только торг о конкретных условиях вывода ракет (а затем и бомбардировщиков).

Однако в Вашингтоне кульминационным оказался следующий день, 27 октября, утром которого из Москвы поступило (а еще до этого было передано по Московскому радио) новое письмо Хрущева, в котором, с одной стороны, более четко говорилось о согласии СССР «вывести те средства с Кубы, которые Вы считаете наступательными средствами», но с другой — дополнительно к обязательству США о невторжении на Кубу, о чем говорилось в предыдущем письме, выдвигалось требование «вывести свои аналогичные средства из Турции».

Загадка двух писем Хрущева явилась основным предметом обсуждения на Исполкоме СНБ в течение 27 октября, как это видно из магнитофонной записи этого заседания, которая стала достоянием гласности в 1987 году. Многое здесь остается неясным и по сей день, поскольку, с одной стороны, за эти годы появился ряд новых устных свидетельств на этот счет и американского, и советского происхождения, а с другой — эти свидетельства не во всем совпадают и порождают новые вопросы.

* * *

Прежде чем поведать реконструированную мною картину происходившего в Москве 25–28 октября, в том числе мою версию появления указанных двух писем, надо коротко рассказать — на основе опубликованной записи заседания Исполкома СНБ 27 октября, — в чем, собственно, усматривалась загадочность второго письма Хрущева и почему оно вызвало накал страстей в Вашингтоне именно в этот день. Когда читаешь упомянутую запись, выявляется ряд весьма интересных моментов.

Во‑первых, из документа явствует, что письмо Хрущева от 26 октября явилось для членов Исполкома СНБ приятной неожиданностью — похоже, никому из них и в голову не приходило, что в качестве условия вывода ракет СССР выдвинет единственное требование о невторжении США на Кубу.

Во‑вторых, из него видно, что члены Исполкома СНБ в предшествовавшие две недели сами не раз обсуждали вариант «обмена» советских ракет на Кубе на американские ракеты в Турции. И многие из них, включая, прежде всего, президента, склонялись к такому варианту, причем считали, что СССР вряд ли удовлетворится подобным разменом и как минимум увяжет вывод ракет с Кубы с принятием его требований по Западному Берлину. Так, например, вице‑президент Джонсон в ходе заседания 27 октября напомнил его участникам: «Чего мы боялись, так это того, что он [Хрущев] никогда не предложит этого [Куба — Турция], а что он захочет сделать, так это поторговаться по Берлину». А заместитель госсекретаря Дж. Болл добавил: «Мы думали, что если бы нам удалось выторговать это (вывод ракет с Кубы. — Г. К.) в обмен на Турцию, такой торг был бы нетрудной и очень выгодной сделкой». Это не помешало, однако, тому, что, когда Советский Союз сам публично выдвинул подобное предложение, большинство соратников президента сочли его неприемлемым.

В‑третьих, примечательно, как ясно просматривается в записи заседания 27 октября, что президент Кеннеди, на котором лежало тяжелое бремя принятия решения, в отличие от практически всех своих советников, и в течение этого дня не исключал возможности публичной сделки по выводу советских ракет с Кубы и американских из Турции. Он считал, что мировая общественность не поймет, если США откажутся от этого предложения, а в результате дело дойдет до войны.

В‑четвертых, из документа отчетливо видно, какое большое значение Кеннеди, в отличие от советского руководителя, придавал экспертным знаниям специалистов по Советскому Союзу — в данном случае прежде всего Томпсона, мнением которого по всем аспектам карибского кризиса он постоянно интересовался. Многие из членов Исполкома СНБ считают Томпсона «невоспетым героем» карибской эпопеи — именно от него исходила, как видно из документов, идея (которую потом присвоил себе Роберт Кеннеди) направить Хрущеву официальный положительный ответ на его письмо от 26 октября, обойдя в нем молчанием его письмо от 27 октября.

В‑пятых, примечательно не только то, что есть в записи заседания 27 октября, но и то, что в ней отсутствует, а именно то, что президент не стал делать предметом общего обсуждения и о чем даже многие члены Исполкома СНБ узнали лишь годы спустя. Речь идет о принятии президентом Кеннеди в конце того дня, 27 октября, двух важных решений, о которых тогда был осведомлен очень ограниченный круг лиц, практически только те, кому предстояло быть непосредственными исполнителями этих решений. Первое (реализованное Робертом Кеннеди в тот же вечер в беседе с Добрыниным) предусматривало, что параллельно с направлением официального ответа на письмо Хрущева от 26 октября, в котором обходился вопрос вывода ракет из Турции, будет достигнута конфиденциальная договоренность (arrangement) об этом. А второе — поручение Раску предпринять подготовительный шаг к варианту открытой договоренности по Турции с помощью и. о. Генерального секретаря ООН У. Тана на случай, если Москва не удовлетворится вариантом конфиденциальной договоренности.

* * *

Теперь о реконструированной мною картине того, как развертывались события в Москве 25–28 октября.

Направив Кеннеди поздно вечером 24 октября пространное письмо, написанное в прежнем задиристом тоне, и получив уже утром 25 октября лаконичный и твердый ответ, Хрущев понял из него, что президент не отступит от выраженного в его письме требования «восстановить существовавшее ранее положение», то есть удалить с Кубы ракеты. Хрущев поручил подготовить новое письмо, в котором допускалась бы возможность вывода ракет с Кубы или их уничтожение там при двух условиях: обязательства США о ненападении на Кубу и удаления американских ракет из Турции и Италии. Проект такого письма был подготовлен и представлен Хрущеву.

Но к концу дня 25 октября в Москву стали поступать сообщения по линии спецслужб, в том числе из Вашингтона, нагнавшие на Хрущева и других советских руководителей еще больше страха. В одном сообщении из Вашингтона, например, говорилось, что в ночь на 25 октября нашему разведчику, находившемуся в Национальном пресс‑клубе, знакомый бармен русского происхождения рассказал о якобы невольно подслушанном им разговоре двух известных американских журналистов. Из него будто бы явствовало, что Белым домом уже принято решение о вторжении на Кубу «сегодня (т. е. 25 октября) или завтра ночью». Для большей убедительности упоминалось, что одному из этих журналистов, Роджерсу, аккредитованному при Пентагоне, предстояло уже через несколько часов отправиться во Флориду для следования затем с войсками вторжения. Более того, в сообщении говорилось, что нашему разведчику удалось переговорить накоротке и с самим Роджерсом, догнав его на выходе из пресс‑клуба, и тот, дескать, в общей форме подтвердил такую версию.

Как говорил затем в своих воспоминаниях Хрущев, он понимал, что такого рода информация вполне могла доводиться до сведения наших людей с целью нажима на Москву. Тем не менее в тот момент игнорировать ее было рискованно, тем более что практически одновременно в Москву поступили другие подлинные сообщения — о приведении вооруженных сил США в полную готовность. Эти сообщения основывались, насколько я знаю, на перехвате переданного 24 октября открытом текстом приказа о переводе Стратегического воздушного командования США (в него же входили и ракетные силы) из состояния Defcon‑5 в состояние Defcon‑2 (впервые за послевоенную историю), что означало полную боевую готовность, включая готовность к ядерной войне.

Получив столь тревожные сообщения, Хрущев, как выразился рассказывавший мне об этом В.В. Кузнецов, «наклал в штаны» и в первой половине дня 26 октября сам продиктовал новое письмо, опустив в нем вопрос о выводе американских ракет из Турции и Италии. При этом им было сказано, что «главное в данный момент — предотвратить вторжение на Кубу, а к Турции можно будет вернуться потом». Так, по моим данным, родилось «примирительное» письмо от 26 октября. Текст его был передан посольству США в Москве, как уже упоминалось, около пяти часов дня, то есть когда в Вашингтоне было еще утро. Но ввиду того, что письмо было довольно длинным и местами сумбурным, на его перевод в американском посольстве ушло немало времени, а затем имела место некоторая задержка (по не до конца выясненным причинам) с передачей посольской шифровки с его текстом в Вашингтон московским телеграфом. В итоге в госдепартамент США оно поступало частями между 18 и 21 часом по вашингтонскому времени, а президенту и другим членам Исполкома СНБ его полный текст был доложен примерно в 22 часа, когда в Москве уже наступило утро 27 октября.

* * *

Тем временем происходило следующее. Узнав утром 25 октября об отправке в Москву тревожной телеграммы, основанной на ночной беседе в пресс‑клубе нашего разведчика, который был известен своей эмоциональностью, о намеченном якобы на «сегодня‑завтра» вторжении на Кубу, я, хорошо знавший упомянутого в ней журналиста Роджерса, решил в порядке перепроверки встретиться с ним для беседы, которая и состоялась за ланчем, то есть в середине дня 25 октября. Уже из самого этого факта явствовало, что Роджерс продолжал пребывать в Вашингтоне, а не отправился во Флориду, как об этом говорилось в телеграмме. Последовавший разговор с ним по своему содержанию тоже заметно отличался от того, о чем шла речь в сверхтревожной телеграмме нашего разведчика.

Смысл сказанного моим собеседником сводился к следующему. По его данным, Белым домом действительно было принято решение «покончить с Кастро», не останавливаясь и перед прямым вторжением. Необходимые планы разработаны и могут быть задействованы в любой момент. Вместе с тем Роджерс подчеркнул, что президент Кеннеди придает очень важное значение тому, чтобы такая акция США, если она состоится, выглядела в глазах всего мира абсолютно оправданной, а поэтому быть или не быть вторжению и если быть, то когда, должно определяться наличием или отсутствием «оправдывающих» обстоятельств, что оставляло возможность оттянуть или вообще не допустить вторжение.

Таким образом, сказанное мне Роджерсом не давало оснований считать решение начать вторжение «сегодня‑завтра» уже практически принятым. Информация об этой моей беседе, естественно, была тут же направлена послом в Москву. В Вашингтоне это была вторая половина дня 25 октября, а в Москве уже перевалило за полночь. Поскольку счет тогда шел на часы и даже на минуты, следует иметь в виду, что в те времена телеграммы и в посольстве, и в Москве зашифровывались и расшифровывались вручную, затем доставлялись на местный телеграф для передачи по трансатлантическому кабелю, который имел ограниченную емкость, а бывало, и выходил из строя. В результате от написания даже самой строчной и короткой телеграммы в одном пункте и до прочтения ее в другом проходило нередко часов 8 — 10, а то и больше.

В данном случае телеграмма посла о моей беседе, корректирующей более раннее сообщение о вторжении «сегодня‑завтра», легла на стол руководства МИД в середине дня 26 октября, незадолго до передачи американскому посольству «примирительного» письма Хрущева. Хотя вновь поступившая информация, по словам Кузнецова, была воспринята в МИДе с некоторым облегчением, задерживать передачу письма Хрущева американцам и передокладывать ему не стали, тем более что оставалась в силе и сохраняла свое зловещее значение информация о приведении вооруженных сил США в состояние полной боевой готовности.

Однако, когда с этой телеграммой был ознакомлен Хрущев, которым она тоже была воспринята наряду с другой поступившей к тому времени новой информацией как несколько снижающая остроту момента, возникла идея доработать ранее подготовленный проект письма, в котором речь шла и о Турции, и направить его вдогонку предыдущему письму. Решение же огласить это второе письмо по радио одновременно с передачей его 27 октября американскому посольству в Москве объяснялось, как я понимаю, желанием, чтобы новое письмо стало известно в Вашингтоне как можно быстрее, до того, как там будет подготовлен ответ на предыдущее.

Так оно и получилось. Но, судя по всему, именно факт немедленного предания гласности (в отличие от предыдущей практики) данного письма, в котором наращивались советские требования, вкупе со сбитым в тот же день над Кубой американским самолетом У‑2 (что могло быть сделано только находившимися в советских руках ракетами «земля — воздух») вызвали ту напряженность в Вашингтоне 27 октября, из‑за которой этот день там окрестили «черной субботой». Будь это письмо Хрущева с упоминанием Турции, как и предыдущее, закрытым, оно было бы, думается, воспринято в Белом доме гораздо спокойнее, тем более что, как теперь известно, там такой вариант уже обсуждался.

* * *

В создавшейся драматической ситуации президентом Кеннеди и его ближайшими сподвижниками был найден разумный выход, который оказался приемлемым для обеих сторон (о нем уже говорилось выше): официальная договоренность о выводе с Кубы советских ракет и о невторжении США на Кубу, дополненная конфиденциальной договоренностью о выводе американских ракет из Турции. С американской стороны об этой конфиденциальной части договоренности знали кроме президента всего пять или шесть человек. Для остальных осуществленный в начале 1963 года вывод из Турции американских ракет должен был восприниматься как не связанный с урегулированием карибского кризиса.

В опубликованных в 1968 году воспоминаниях Роберта Кеннеди вопреки фактам говорилось, что при встрече с Добрыниным вечером 27 октября он сказал ему: какой‑либо договоренности по Турции быть не может, но одновременно — лишь, дескать, в порядке информации — сообщил, будто президент давно хотел отделаться от ракет в Турции и Италии и уже некоторое время назад дал указание об их выводе оттуда, что и произойдет через некоторое время после завершения кризиса. Однако в 1989 году Тед Соренсен, который редактировал воспоминания Р. Кеннеди, изданные после его смерти, признал, что в дневнике Р. Кеннеди в действительности говорилось о «прямой сделке» по ракетам в Турции и что это он, Соренсен, при публикации воспоминаний «счел нужным подправить эту запись с учетом того факта, что в то время указанная сделка была все еще секретом, известным только шестерым членам Исполкома СНБ».

С учетом полученных вечером 27 октября в Вашингтоне, а по московскому времени уже утром 28 октября одновременно двух американских ответов — одного (официального) на письмо Хрущева от 26 октября и другого (конфиденциального, устного) на письмо от 27 октября — в тот же день, 28 октября, в 17.00 по московскому времени был передан по радио и вслед за этим вручен американскому посольству в Москве положительный ответ Хрущева на письмо Кеннеди от 27 октября. Тем самым была зафиксирована принципиальная договоренность о выводе советских ракет с Кубы в обмен на заверения США о невторжении на Кубу, данные ими и от имени других стран Западного полушария. Параллельно в Вашингтоне в закрытом порядке, через Роберта Кеннеди, было подчеркнуто, что в переданном по радио нашем ответе учитывается конфиденциальная договоренность по Турции. Кстати, то, что американская сторона предложила сделать эту договоренность конфиденциальной, вполне устроило Хрущева, принимая во внимание резко отрицательную реакцию Фиделя Кастро на идею «размена» советских ракет на Кубе и американских ракет в Турции, когда он узнал о ней из опубликованного письма Хрущева Кеннеди от 27 октября.

Для не знавших о конфиденциальной договоренности письмо Хрущева от 28 октября с положительным ответом на письмо Кеннеди от 27 октября, в котором ничего не говорилось о Турции, выглядело как отступление советского лидера от своего требования о выводе американских ракет из Турции. В этой связи строились и до сих пор строятся всякие догадки относительно причин такого отступления. Чаще всего это приписывалось ультимативному характеру беседы Роберта Кеннеди с Добрыниным вечером 27 октября.

В действительности, однако, Роберт Кеннеди никаких ультиматумов не выдвигал. Да, сообщив в конфиденциальном порядке о согласии президента вывести американские ракеты из Турции, он в состоявшейся далее беседе, как и раньше, говорил, что США не могут примириться с нахождением советских ракет на Кубе и не остановятся перед бомбардировкой мест их расположения, если они не будут удалены. Говорил он и о том, что в окружении президента есть «горячие головы», которые подталкивают его к быстрейшему нанесению такого удара. В этой связи Роберт Кеннеди выразил пожелание, чтобы ответ на письмо президента от 27 октября был дан по возможности уже на следующий день, но при этом подчеркнул, что это — просьба, а не ультиматум.

Тем не менее, как свидетельствует в своих воспоминаниях Трояновский, телеграмма Добрынина о беседе с Робертом Кеннеди и поступившая примерно в то же время телеграмма советского посла в Гаване Алексеева о беседе с Фиделем Кастро, сказавшим о наличии у него информации относительно намерения США нанести удар по Кубе в ближайшие 24–72 часа, подталкивали Хрущева и его коллег к тому, чтобы не затягивать дальше с завершением кризиса на предложенной президентом Кеннеди основе, состоящей из двух частей — официальной и конфиденциальной.

* * *

К быстрейшему завершению конфликта Москву подталкивали и случившиеся в течение 27 октября два инцидента с американскими самолетами У‑2 (один сбит над Кубой, а другой вторгся в воздушное пространство СССР в районе Чукотки), высветившие опасность дальнейшего затягивания кризиса. По свидетельству того же Трояновского, ускорению составления и передачи по радио ответного письма Хрущева 28 октября содействовало и оказавшееся потом ошибочным сообщение об ожидавшемся якобы в тот день новом важном выступлении президента Кеннеди.

Все упомянутые моменты были дополнительными стимулами к скорейшей реализации договоренности. Главным же, что сделало возможным завершение 28 октября острой стадии кризиса, были, несомненно, положительные ответы, данные президентом Кеннеди 27 октября одновременно — хотя и в разной форме — на оба письма Хрущева и на оба поставленных в них вопроса: о невторжении на Кубу и о выводе ракет из Турции. Весьма точно отразил этот факт М. Банди, когда на московской встрече в январе 1989 года сказал, что Кеннеди «фактически согласился с существом обеих писем Хрущева — и от 26 октября, и от 27 октября — при единственном условии, что мы сами позаботимся об удалении ракет из Турции, и не в качестве публичной сделки, а просто потому, что это было бы слишком плохо истолковано нашими друзьями».

После этого Хрущеву, конечно же, не было никакого резона тянуть со своим ответом 28 октября даже без тех дополнительных моментов, о которых говорилось выше. Окончательное урегулирование карибского кризиса заняло еще 3–4 недели, и процесс этот был нелегким. Но острая, самая опасная фаза кризиса завершилась в воскресенье 28 октября 1962 года. Вечером в этот день в Вашингтоне выступал Ленинградский симфонический оркестр под управлением Мравинского, и мы с послом Добрыниным, как и кое‑кто из наших американских коллег — членов «пожарной команды по тушению кризиса», смогли уже позволить себе удовольствие присутствовать на этом концерте.

Правда, для меня лично этот вечер ознаменовался печальным событием. Во время концерта у жены впервые случился сердечный приступ — сказалась, очевидно, нервотрепка предшествовавшей недели, когда я дневал и ночевал в посольстве, а она переживала происходившее одна с двумя детьми, младшему из которых не было и года. С этого началась ее серьезная болезнь, которая в конечном итоге свела ее в могилу.

Мифическая часть кризиса

Прежде чем говорить об уроках, вытекающих из карибского кризиса, коротко коснусь некоторых связанных с ним мифов.

Миф первый. В Вашингтоне в ресторане «Оксидентал» около одного из столов весит табличка с таким текстом: «В напряженный период карибского кризиса в октябре 1962 года за этим столом состоялась беседа таинственного русского «мистера Х» с корреспондентом телевизионной компании Эй‑би‑си Джоном Скали. На основе этой встречи угроза ядерной войны была предотвращена».

Речь здесь идет о том, что в указанном ресторане 26 октября состоялась встреча Джона Скали с резидентом КГБ в Вашингтоне А.С. Фоминым (подлинная фамилия Феклисов). В ходе их беседы якобы и родилась та компромиссная формула (вывод советских ракет с Кубы в обмен на обязательство США о невторжении на Кубу), которая легла в основу урегулирования кризиса. На деле же, кроме самого факта встречи Фомина и Скали в указанном месте и в указанный день, все остальное, что было потом наговорено и написано на эту тему, относится к области мифов.

Достаточно сопоставить такие достоверные факты: с учетом разницы во времени между Москвой и Вашингтоном встреча Фомина и Скали, начавшаяся в 13.00, происходила спустя уже более трех часов после того, как посольству США в Москве было вручено «примирительное» письмо Хрущева Кеннеди от 26 октября, в котором и содержалась компромиссная формула урегулирования кризиса. К тому же, как признает в своих воспоминаниях Фомин, телеграмма о его разговорах со Скали была отправлена им в Москву лишь после его повторной встречи с ним в тот же день, встречи, которая потребовалась для уточнения ряда вопросов, возникших у посла и у меня, когда Фомин ознакомил нас с информацией о своей первой беседе. В частности, нами был поставлен такой вопрос: если США намерены настаивать на контроле за выводом ракет с Кубы и невозвращением их в последующем, то согласятся ли они с контролем за соблюдением ими обязательства о невторжении на Кубу, скажем, путем размещения соответствующих контрольных постов на побережье США?

Согласно документальным данным, вторая встреча Фомин — Скали состоялась только в 19.35 по вашингтонскому времени, то есть уже и после поступления в Вашингтон указанного письма Хрущева. Поэтому их беседы никак не могли повлиять на содержание этого письма. Как писал Трояновский, он вообще не припоминает, чтобы информация о контактах Фомина со Скали попадала в поле зрения Хрущева и тем более чтобы она оказала какое‑либо влияние на решения, принимавшиеся в Москве в ходе кризиса.

Мог ли не запомнить помощник Хрущева такую, казалось бы, важную информации? Думается, не мог. Дело совершенно в другом. Как пишет в своих воспоминаниях Фомин, в ответ на направленную им в Москву телеграмму с информацией о своих беседах со Скали (напоминаю еще раз — это произошло уже после поступления в Вашингтон письма Хрущева от 26 октября с формулой «вывод ракет в обмен на невторжение на Кубу») он получил от своего начальства указание попросить посла Добрынина направить в Москву информацию о беседах со Скали за своей подписью. Из этого явствует, что в ожидании поступления в Москву такой телеграммы за подписью посла текст телеграммы Фомина не рассылался руководству страны. А к тому времени, когда от Фомина поступило сообщение об отказе Добрынина подписывать телеграмму о его беседах со Скали (в Москве в это время уже было 27 октября и уже прозвучало по Московскому радио новое послание Хрущева Кеннеди), докладывать наверх информацию о беседах Фомина — Скали по линии КГБ вообще стало бессмысленным. Так что нет ничего удивительного в том, что Трояновский не помнит такой телеграммы.

Что же касается многократно высказывавшегося Фоминым, в том числе и публично, недоумения относительно отказа Добрынина отправить телеграмму о его беседах со Скали за своей подписью и попыток Фомина объяснить это ведомственными соображениями, в действительности здесь тоже все довольно ясно.

Посол не захотел делать это точно по той же причине, по которой начальство Фомина не решилось само доложить наверх его телеграмму, хотя на первый взгляд, казалось бы, КГБ было выгодно показать, что их работник прислал столь «ценную» информацию. В условиях, когда все «варилось» на кремлевской кухне, и никто — ни начальство Фомина, ни посол — не был в курсе, что именно там «варится», никому не хотелось «подставляться», получать по шеям за проведение каких‑то несанкционированных переговоров с американской стороной.

Мифичность этой истории состоит и в том, что версия Фомина и версия Скали об их беседах противоречат одна другой. Если Фомин утверждал, что формула «вывод ракет в обмен на невторжение» была предложена Скали, причем со ссылкой чуть ли не на самого президента, то Скали утверждал, что она исходила от Фомина. Поскольку же, согласно американским документальным данным, именно в таком варианте Скали рассказал госсекретарю Раску о беседе с Фоминым, то неудивительно, что в Белом доме восприняли высказывания Фомина (подлинные или приписанные ему Скали) как сочетающиеся с поступившим письмом Хрущева. Все бы ничего, если бы в высказываниях Фомина, по версии Скали, не имелся отсутствовавший в письме Хрущева весьма существенный элемент, а именно мнение о том, что демонтаж советских ракет на Кубе можно было бы провести под наблюдением ООН.

Рассматривая письмо Хрущева от 26 октября и высказывания Фомина в изложении Скали, по свидетельству директора ЦРУ Хелмса, как «фактически единый пакет», американская сторона, естественно, включила положение об инспекции ООН за выводом ракет в ответ Кеннеди на письмо Хрущева от 26 октября, как если бы оно содержалось и в самом письме. А это, как известно, вызвало затем серьезные дополнительные осложнения ввиду категорического отказа Кастро допустить на территорию Кубы каких‑либо инспекторов. Так что не всякие мифические казусы бывают безобидными.

* * *

Миф второй. В отличие от первого, который появился вслед за кризисом, этот родился спустя 30 лет как проявление «нового мышления».

Речь идет о полковнике Пеньковском, арестованном в октябре 1962 года в Москве и впоследствии расстрелянном за измену Родине. Так вот, согласно новорожденному мифу, переданная американской и английской разведкам Пеньковским информация о советских ракетных силах вообще и о технических характеристиках тех типов ракет, которые размещались на Кубе, в частности, сыграла, мол, весьма положительную роль в ходе карибского кризиса. «Без такой информации, — поведал американский журналист Дж. Шектер, — президент был бы вынужден принимать поспешные и более опасные решения».

Поверив на слово своему американскому коллеге, бывшая советская журналистка Н. Геворкян вслед за ним без тени сомнения заявила, что мирному выходу из карибского кризиса «в значительной мере способствовала передававшаяся офицером советской разведки на Запад информация», и эти сведения помогли «пройти по лезвию ножа, не оступившись в ядерный беспредел». А посему, делала она вывод, «предательства, подобные тому, которое совершил Пеньковский, следует трактовать как благо».

Оставляя в стороне моральный аспект такой постановки вопроса, обратимся опять к фактам, к свидетельствам гораздо более компетентных в этом деле людей, чем упомянутые журналисты. Так, М. Банди, тогдашний помощник президента по национальной безопасности, на прямой вопрос, оказала ли какое‑либо влияние на позицию американской стороны в ходе карибского кризиса переданная Пеньковским информация о ракетном потенциале СССР, столь же прямо ответил, что хотя ЦРУ очень гордилось этим своим агентом, но «к подлинным оценкам и действиям правительства США в ракетном кризисе Пеньковский не имел никакого отношения».

Этот лаконичный ответ Банди существенно дополняет рассказ Рэймонда Гартгоффа, много лет проработавшего и в ЦРУ, и в государственном департаменте США и имевшего касательство к анализу поступавшей от Пеньковского развединформации, а также к карибскому кризису. Вот его свидетельство: «На деле, хотя с апреля 1961 года по сентябрь 1962 года Пеньковский предоставил огромное количество важной военной информации, он не располагал сведениями и не мог сообщить что‑либо о ракетах на Кубе». Что касается полученной от Пеньковского информации о советских ракетах, в том числе тех типов, которые затем начали размещаться на Кубе, она, по словам Гартгоффа, лишь несколько дополняла сведения, получение которых обеспечивалось американскими национальными техническими средствами, и поэтому к карибскому кризису имела «второстепенное отношение и ничего большего».

В то же время Гартгофф поведал о Пеньковском такое, от чего волосы встают дыбом и о чем следует знать тем, кто готов превратить этого предателя чуть ли не в спасителя человечества. А произошло следующее. Связь с представителями американской и английской разведок в Москве Пеньковский поддерживал через тайники. Но на случай чрезвычайных обстоятельств были обговорены условные неречевые сигналы, которые он должен был передать своим хозяевам по телефону. В числе таких сигналов, наряду с сигналом «меня пришли арестовывать», был и сигнал «грядет война», который должен был означать, что СССР изготовился к нанесению первого удара. Так вот, когда в ночь на 23 октября 1962 года (то есть в самом начале карибского кризиса) пришли его арестовывать, Пеньковский успел передать телефонные сигналы, но не только тот, который был предусмотрен на этот случай, но и сигнал «грядет война».

К великому счастью, сотрудники американской разведки, к которым поступил этот сигнал, заподозрив неладное и понимая тяжесть ответственности, которую бы они взяли на себя, доведя такой сигнал до сведения высшего руководства, доложили лишь об аресте Пеньковского. А поступили они так, по словам Гартгоффа, потому, что знали своего агента как человека с необычайно высоким мнением о своей персоне, который к тому же уже «пытался подстрекать западные державы на более агрессивные действия против Советского Союза во время берлинского кризиса в 1961 году». «Поэтому, — заключил Гартгофф, — когда ему пришел конец, он, очевидно, решил сыграть роль Самсона, обрушив храм, под развалинами которого погибли бы и все остальные».

И действительно, нетрудно представить себе, каковы могли бы быть последствия, если бы и в без того накаленную атмосферу Белого дома ворвался такой сигнал, особенно если иметь в виду, что военная доктрина США в отличие от советской предусматривала возможность нанесения в подобных обстоятельствах упреждающего удара, то есть до того, как другая сторона успеет запустить свои ракеты. И уж точно, как полагает Гартгофф, в этом случае вооруженные силы США были бы приведены не в состояние Defcon‑2, как это было сделано 24 октября, а сразу в состояние Defcon‑1 — наивысшую степень готовности к началу военных действий, включая применение ядерного оружия. Это, в свою очередь, могло бы быть воспринято в Москве как признак намерения Вашингтона вот‑вот нанести первый удар. А что могло бы последовать дальше?

Так что благодарить за то, что США и СССР «не оступились в ядерный беспредел», надо вовсе не Пеньковского, как предлагала Геворкян, а скорее тех безымянных американских разведчиков, которые взяли на себя смелость не доложить своему руководству о переданном им ложном сигнале.

* * *

Миф третий. Суть его состоит в том, будто в ходе карибского кризиса Ф. Кастро предлагал Хрущеву нанести упреждающий ядерный удар по Соединенным Штатам. Всплыл и получил хождение этот миф тоже спустя почти 30 лет, хотя порожден он был еще в заключительные дни кризиса неправильным истолкованием Хрущевым одного из посланий Кастро. В своих мемуарах (в той их части, которая была опубликована только в 1990 году) Хрущев утверждает: «Кастро предложил, чтобы для предотвращения уничтожения наших ядерных ракет мы предприняли упреждающий ядерный удар по Соединенным Штатам. Он сделал вывод, что нападение (на Кубу. — Г. К.) было неизбежно и это нападение надо упредить. Другими словами, нам надо было немедленно нанести ядерно‑ракетный удар по Соединенным Штатам».

Чтобы стала понятной ошибочность и вместе с тем причина появления такого сенсационного утверждения Хрущева, придется привести довольно пространные выдержки из переписки между ним и Кастро в те дни.

«Анализируя создавшуюся обстановку и имеющуюся в нашем распоряжении информацию, — писал Кастро Хрущеву 27 октября, — считаю, что почти неминуема агрессия в ближайшие 24–72 часа… Возможны два варианта агрессии:

Наиболее вероятным является атака с воздуха по определенным объектам с целью только их разрушения.

Менее вероятным, хотя и возможным, является прямое вторжение в страну. Думаю, что осуществление этого варианта потребует большого количества сил, и это может сдержать агрессора, и, кроме того, такая агрессия была бы встречена мировым общественным мнением с негодованием…

Если произойдет агрессия по второму варианту и империалисты нападут на Кубу с целью ее оккупации, то опасность, таящаяся в такой агрессивной политике, будет настолько велика для всего человечества, что Советский Союз после этого ни при каких обстоятельствах не должен допустить создания условий, чтобы империалисты первыми нанесли по СССР атомный удар…

Я говорю это, так как думаю, что агрессивность империалистов приобретает крайнюю опасность. Если они осуществят нападение на Кубу — этот варварский незаконный и аморальный акт, то в этих условиях момент был бы подходящим, чтобы, используя законное право на самооборону, подумать о ликвидации навсегда подобной опасности. Как бы ни было тяжело и ужасно это решение, но другого выхода, по моему мнению, нет».

Как ясно видно из приведенного текста, ни о каком упреждающем ударе Кастро не говорил. Он вел речь о возможности нанесения Советским Союзом удара по США не в качестве упреждающего, а в качестве ответного на вторжение США на Кубу, при котором неизбежно подверглись бы ударам и находившиеся там советские войска, что по нормам международного права означало бы агрессивные действия США не только против Кубы, но и против СССР. Тот факт, что Кастро не предлагал в своем письме наносить упреждающий удар, виден и из поступившей вслед за письмом телеграммы советского посла в Гаване, в которой говорилось, что на его прямой вопрос: «Имеете ли вы в виду, что мы должны первыми нанести ядерный удар по врагу?» — последовал четкий ответ Кастро: «Нет».

И когда Хрущев в своем письме Кастро от 30 октября тем не менее упрекнул его за то, что в «телеграмме от 27 октября Вы предложили нам первыми нанести удар ядерным оружием по территории противника», Кастро тут же в своем ответе 31 октября отверг такое толкование: «Я не побуждал Вас, товарищ Хрущев, чтобы СССР стал агрессором, так как это было бы больше чем неправильно, было бы аморально и недостойно с моей стороны; я говорил о том, чтобы в момент, когда империализм напал бы на Кубу и на расположенные на Кубе вооруженные силы СССР, предназначенные оказать помощь нашей обороне, и тем самым империалисты превратились бы в агрессоров против Кубы и СССР, им был дан ответный уничтожающий удар». И далее: «Я не побуждал Вас, товарищ Хрущев, к тому, чтобы в обстановке кризиса Советский Союз совершил бы нападение, как это, кажется, вытекает из того, что Вы мне говорите в своем письме, но чтобы после империалистической атаки СССР действовал без колебаний и не совершил никоим образом ошибки, допустив такое положение, при котором враги обрушили бы на него первый ядерный удар».

Из приведенных выдержек и в целом из писем Кастро явствует, что он высказывался за то, чтобы в ответ на агрессивные действия США против Кубы и находившихся там советских войск, не дожидаясь вероятного с его точки зрения нанесения Соединенными Штатами вслед за этим ядерного удара непосредственно по Советскому Союзу, последний сам первым пошел бы на применение ядерного оружия в ответном ударе по США. Но если учесть, что официальная военная доктрина самих США всегда предусматривала (и по сей день предусматривает) возможность применения ими ядерного оружия первыми в аналогичных обстоятельствах — в случае чьего‑то нападения на США или их союзников с использованием только обычных вооружений, то вряд ли были основания упрекать Кастро за то, что он допускал возможность такого же образа действий и со стороны СССР в ответ опять‑таки на агрессивные действия США против него и его союзника в лице Кубы. Во всяком случае, ясно, что в письме Кастро от 27 октября речь не шла о том немедленном упреждающем ударе, о котором говорится в мемуарах Хрущева.

Почему же у Хрущева возникло и перекочевало потом в его мемуары искаженное истолкование того, о чем Кастро вел речь в действительности? Объяснение этому, думается, можно найти в воспоминаниях Трояновского, который рассказал, что телеграмма с текстом указанного письма Кастро была получена в Москве глубокой ночью, и ночью же или следующим утром он, Трояновский, зачитал эту телеграмму Хрущеву по телефону. Наверное, Хрущев не уловил на слух всех тонкостей довольно сложных формулировок Кастро, а однажды возникшее у него неправильное их восприятие так и застряло в памяти.

В любом случае и то, о чем действительно говорил в своем письме Кастро, и тем более то, как истолковал его слова Хрущев (при всей неправильности такого толкования), лишний раз свидетельствовало о том накале, которого достигла напряженность в карибском кризисе на заключительной стадии, и о том, сколь опасным было его дальнейшее затягивание.

Уроки кризиса

И среди участников карибского кризиса, и среди его исследователей есть разные мнения насчет того, насколько опасным он был в действительности.

Я согласен с теми из них — а таковых, пожалуй, большинство, — кто придерживается мнения, что карибский кризис 1962 года был самым опасным из тех, которыми изобиловали годы «холодной войны». Опасным в самом страшном смысле: реально существовала не только возможность, но и вероятность его перерастания в большую войну вплоть до ядерной. Не потому, что кто‑то в Москве или Вашингтоне хладнокровно принял бы решение пойти по этому пути; такой опасности практически не было. А потому, что к данному случаю, как к никакому другому, особенно применим «закон Макнамары», который он сформулировал следующим образом: «Невозможно предугадать со сколько‑нибудь высокой степенью уверенности, каков будет эффект применения военной силы из‑за риска случайностей, просчетов, недоразумений и оплошностей».

В дополнение к исходному в данном случае непониманию или искаженному пониманию сторонами намерений друг друга, о чем говорилось ранее, достаточно привести далеко не полный перечень имевших место в дни карибского кризиса всякого рода совпадений, случайностей, недоразумений и т. п., которые могли быть неправильно истолкованы той или другой стороной и дать толчок необратимому ходу роковых событий.

1. Выше уже рассказывалось об истории с Пеньковским, который был арестован в Москве как раз в ночь на 23 октября, примерно в то время, когда в Вашингтоне, где еще было 22 октября, президент Кеннеди возвестил миру о начале карибского кризиса. В силу этого совпадения переданный Пеньковским непосредственно перед арестом ложный сигнал, будто СССР изготовился к нанесению ядерного удара по США, именно в такой момент был во много крат более чреват роковыми последствиями, чем в другое время.

2. В тот же день, 22 октября, имело место еще одно совпадение: в этот день американские ракеты средней дальности в Турции официально приобрели статус действующих и были переданы в руки турецкой армии (хотя и с сохранением американского контроля над ядерными зарядами к ним). Это было сделано по давно утвержденному графику, и о таком совпадении в Вашингтоне узнали какое‑то время спустя. А как могла истолковать этот акт советская сторона, если бы он сразу же стал ей известен?

3. Тот факт, что генерал Пауэр, возглавлявший Стратегическое воздушное командование США, вопреки установленному порядку самочинно (министр обороны Макнамара узнал об этом только спустя многие годы) передал приказ о приведении подчиненных этому командованию частей, включая межконтинентальные ракеты наземного базирования, в состояние полной боевой готовности (Defcon‑2) открытым текстом, похоже, был одним из факторов, подтолкнувших Хрущева к поиску выхода из кризиса. Но такой акт в тот напряженный момент мог вызвать и другую реакцию.

4. Вторжение американского разведывательного самолета У‑2 в воздушное пространство в районе Чукотки 27 октября, как оказалось, было непреднамеренным — это знали в Вашингтоне, но не могли знать в Москве и вполне могли бы расценить как признак враждебных намерений. По словам одного очевидца, узнав об этом инциденте, Макнамара «побледнел как полотно и истерично вскрикнул: «Это означает войну с Советским Союзом!» Президент Кеннеди, правда, отнесся к этому инциденту более хладнокровно, сказав по адресу виновника инцидента со смехом: «Всегда найдется какой‑нибудь сукин сын, до которого не дошло нужное слово».

5. Когда в тот же день, 27 октября, над Кубой был сбит другой американский самолет У‑2, в Вашингтоне ошибочно предположили, что это было сделано по приказу из Москвы, и не только военные, но и некоторые гражданские советники президента настоятельно рекомендовали воспользоваться этим случаем для нанесения бомбового удара, по крайней мере, по позициям ПВО на Кубе, где пострадали бы и советские военнослужащие. А что последовало бы за этим? Скорее всего, как об этом говорит и Хрущев в своих воспоминаниях, советская сторона приняла бы ответные меры в Европе. И у какой черты тогда остановились бы обе стороны, если бы вообще остановились?

6. Хотя и ранее было известно, что кроме ракет средней дальности, размещавшихся на Кубе, в распоряжении советского командования там имелось четыре тактические ракеты типа «Луна», в Вашингтоне не знали, что на Кубу были доставлены не только обычные заряды к этим ракетам, но и ядерные. Тем более никто не подозревал, что, в отличие от ракет средней дальности, которые после ввода их в строй не могли бы ни при каких обстоятельствах быть запущены без прямого указания из Москвы, решение о применении тактических ракет с ядерными боезарядами в случае вторжения американских войск на Кубу, согласно первоначально подготовленному Генштабом приказу, имел бы право принять командующий советскими войсками на месте без согласования с Москвой. С чисто формальной точки зрения в этом была своя логика — ведь в случае вторжения времени для согласования с Москвой просто бы не было. Надо ли обладать особой фантазией, чтобы представить себе дальнейший разворот событий, если бы этот приказ не был отменен, а вторжение состоялось?

* * *

По свидетельству Теда Соренсена, по окончании карибского кризиса Кеннеди говорил, что шанс его перерастания в большую войну был очень велик: 50 на 50. Не все американские участники кризиса согласны с этим. Я лично тоже не думаю, что шанс большой войны был столь велик. Но учитывая, что большая война на этот раз скорее всего была бы ядерной, то и 1 из 100 — слишком много.

Поэтому первый и главный урок, вытекавший из карибского кризиса, с чем согласно и большинство американских его участников и исследователей, — не допускать возникновения подобных кризисов, чреватых пусть даже небольшой вероятностью перерастания в большую войну, не полагаться на то, что всякий раз удастся остановиться у опасной черты. Самый радикальный способ исключить возможность возникновения таких кризисов — изменение состояния международных отношений до такой степени, чтобы для кризисов не было причин. Но хотя за последующие годы ситуация в мире во многом изменилась, она весьма далека от того, чтобы международные кризисы стали просто невозможными. Скорее наоборот. Достаточно указать на события в Персидском заливе и на Балканах.

В любом случае — таков второй урок карибского кризиса — критически важны всесторонняя и высокопрофессиональная проработка принимаемых внешнеполитических решений, учет при этом всех объективных и субъективных факторов, «влезание в шкуру» другой стороны, интересы которой могут быть затронуты при реализации готовящегося решения.

Третий урок. С одной стороны, при возникновении кризиса нельзя действовать сгоряча, излишне форсировать события, необходимо взвесить разные варианты своих действий, чтобы выбрать самый оптимальный из них. Большинство американских участников карибского кризиса согласны, например, в том, что если бы президент Кеннеди принимал решение об образе действий США сразу, 16 октября, когда ему стало известно о размещении советских ракет на Кубе, а не пять дней спустя, то наверняка был бы избран более опрометчивый вариант с гораздо большим риском опасных последствий.

С другой стороны, как показывает опыт карибского кризиса, неразумно и излишне затягивать время принятия решений ввиду опасности накопления всякого рода непредсказуемых элементов в развитии кризиса, что может привести к его расширению вопреки желанию сторон. Отсюда же — важность поддержания непрерывных, в том числе негласных, контактов между сторонами, чтобы постоянно «чувствовать пульс» друг друга.

Четвертый урок — пытаясь найти наиболее приемлемый для себя выход из кризиса, что вполне естественно, важно вместе с тем не загонять противную сторону в безвыходное положение, оставлять открытой возможность для поиска взаимоприемлемых компромиссных решений без или с минимальной потерей лица для обеих сторон.

Пятый урок. Огромное значение для мирного разрешения карибского кризиса имели личные качества американского и советского лидеров: при всей их непохожести оба они в итоге оказались способными, руководствуясь здравым смыслом и проявив политическую волю, выйти на такие решения, которые отвечали как главным целям каждой из сторон (для СССР — ограждение Кубы от угрозы вторжения, а для США — устранение ракет с Кубы), так и общей для всего мира цели — не допустить перерастания кризиса в большую войну. Такой исход кризиса нельзя считать гарантированным во всех случаях. Многие из имевших касательство к карибскому кризису, а также его исследователей вполне резонно, по‑моему, с ужасом задавались вопросом, какой оборот принял бы этот кризис и во что бы он вылился, будь на месте Кеннеди, например, такой деятель, как Рейган, а на месте Макнамары — Уайнбергер.

 

На грани войны

(Из воспоминаний Роберта Макнамары, министра обороны США в администрации Джона Кеннеди)

Прежде всего рассмотрим и проанализируем суть кубинского «ракетного» кризиса. Сейчас общепризнано, что действия Советского Союза, Кубы и Соединенных Штатов в октябре 1962 года поставили эти три страны на грань войны. Но что не было известно тогда, да и в наши дни окончательно не понято, так это то, в какой опасной близости к ядерной катастрофе оказался весь мир. Между тем ни одна из трех стран не намеревалась идти на подобный риск.

Кризис начался, когда Советский Союз разместил на Кубе ядерные ракеты и бомбардировщики. Очевидно, желая обмануть мир, он сделал это тайно летом и ранней осенью 1962 года. Ядерные ракеты и бомбардировщики были нацелены на города вдоль восточного побережья Америки. Фотографии, сделанные с разведывательного самолета U‑2 в воскресенье 14 октября 1962 года, привлекли внимание президента Кеннеди. Он и его военные и гражданские советники по безопасности сразу же пришли к заключению, что действия советской стороны угрожают всему Западу. Поэтому президент Кеннеди отдал распоряжение со среды 24 октября подвергнуть Кубу морской блокаде. Началась подготовка к бомбардировке Кубы и высадке на ее берега морского десанта. План предусматривал 1080 самолетовылетов в первый же день боевых операций. Силы вторжения, дислоцированные в портах на юго‑востоке США, насчитывали 180 тысяч человек. Кризис достиг своей кульминации в субботу 27 октября и воскресенье 28 октября. Если бы Хрущев не объявил 28 октября о том, что в понедельник, 29 октября он убирает ракеты с Кубы, то большинство советников Кеннеди предложило бы начать войну.

Для понимания того, что послужило причиной этого кризиса и как предотвращать подобные инциденты в будущем, высокопоставленные советские, кубинские и американские участники тех событий провели пять конференций в течение пяти с лишним лет. Последняя из них состоялась на Кубе, в Гаване, в январе 1992 года и проходила под председательством Фиделя Кастро. По выводам третьей из этих встреч, проведенной в Москве в январе 1989 года, стало ясно, что на решения, принимавшиеся тремя странами перед кризисом и во время него, воздействовали неверная информация, неправильные оценки и неточные расчеты, искажавшие смысл событий.

Я приведу лишь четыре примера из многих:

1. Перед тем как советские ракеты были доставлены на Кубу летом 1962 года, Советский Союз и Куба были уверены, что Соединенные Штаты собираются напасть на остров для свержения Кастро и его правительства. У нас не было таких намерений;

2. Соединенные Штаты считали, что СССР никогда не решится разместить свои ядерные боеголовки за пределами территории Советского Союза, но он на это пошел. Мы узнали в Москве, что в октябре 1962 года советские ядерные боеголовки уже находились на Кубе и были нацелены на американские города, хотя ЦРУ в то время докладывало: никакого ядерного оружия на острове нет;

З. Советский Союз полагал, что ядерное оружие можно доставить на Кубу тайно и об этом никто не узнает. Более того, СССР был уверен, что Соединенные Штаты не отреагируют и когда о его размещении станет известно. В этом он тоже ошибался;

4. Наконец, все те, кто собирался предложить президенту Кеннеди уничтожить эти ракеты ударами с воздуха, за которыми, по всей вероятности, последовала бы высадка на остров морского десанта, глубоко заблуждались, считая, что СССР не предпримет ответных военных действий. В это самое время ЦРУ сообщило о присутствии на Кубе 10 тысяч советских военнослужащих. Однако на конференции в Москве ее участники узнали, что на самом деле на Кубе находилось 43 тысячи советских военнослужащих, и это помимо 270‑тысячной хорошо вооруженной кубинской армии. По словам командующих советскими и кубинскими войсками, обе армии были готовы «стоять насмерть». Кубинские официальные лица оценили число своих возможных потерь в 100 тысяч человек.

Советские руководители, в том числе занимавший долгие годы пост министра иностранных дел Андрей Громыко и бывший посол СССР в Соединенных Штатах Анатолий Добрынин, никак не могли поверить в нашу убежденность в том, что в случае своего катастрофического поражения на Кубе Советский Союз уже не решится на ответные действия в каком‑либо другом регионе мира. Скорее всего, результатом этих столкновений стала бы неконтролируемая эскалация военного противостояния.

* * *

В 1962 году, во время кубинского кризиса, некоторые из нас, в частности президент Кеннеди и я, полагали, что Соединенные Штаты столкнулись с большой угрозой. Заседание в Москве подтвердило наши суждения. Но на конференции в Гаване мы узнали, что обе наши страны, равно как и многие другие, недооценивали ту опасность, которую таил в себе этот кризис. Бывший начальник штаба Организации Варшавского Договора генерал Анатолий Грибков сказал нам, что в 1962 году советские вооруженные силы на Кубе располагали не только ядерными боеголовками для ракет средней дальности, но и ядерными бомбами, а также тактическими ядерными боеголовками. Тактические боеголовки предполагалось использовать против сил вторжения США. А в то время, как я уже говорил, ЦРУ сообщало, что на острове нет никаких боеголовок.

В ноябре 1992 года мы узнали еще больше. В статье, опубликованной в российской газете, утверждалось, что в разгар кризиса в распоряжении советских вооруженных сил на Кубе находилось 162 ядерные боеголовки, включая, по крайней мере, 90 тактических. Кроме того, было отмечено, что 26 октября 1962 года, в момент наивысшей напряженности в отношениях между нашими странами, боеголовки в ожидании вторжения США доставили из мест хранения в места развертывания средств доставки. На следующий день советский министр обороны Родион Малиновский получил телеграмму от генерала Иссы Плиева, командующего советскими войсками на Кубе, с информацией об этих действиях. Малиновский передал телеграмму Хрущеву, который вернул ее с резолюцией «Согласен». В результате, понятно, возникла реальная опасность того, что в случае нападения США — а это, как уже говорилось, рекомендовали президенту Кеннеди многие военные и гражданские советники — советские вооруженные силы на Кубе скорее всего предпочли бы применить свое ядерное оружие, которое в противном случае попало бы в руки противника.

Нам не надо строить предположения по поводу того, что произошло бы в данном случае. Мы можем точно представить себе результаты. Хотя подготовленные к вторжению американские вооруженные силы не были оснащены тактическими ядерными средствами — президент и я запретили особым приказом использовать их, — никто не мог поверить в то, что если бы по американским войскам был нанесен ядерный удар, то Соединенные Штаты удержались бы от ответного удара. И чем бы все закончилось? Полной катастрофой. Мы понесли бы на Кубе огромнейшие потери, остров был бы полностью уничтожен, а обмен ядерными ударами, очевидно, продолжился бы далеко за пределами этого региона.

 

От Хрущева до Горбачева. СССР и «семейный банк Рокфеллеров»

Д. Рокфеллер

(из книги Д. Рокфеллера «Банкир в XX веке»)

 

«Семейный банк Рокфеллеров»

…В апреле 1946 года я поступил в Банк, который, представлял собой солидную организацию с замечательной историей. «Чейз нэшнл бэнк» был создан в 1870‑х годах, вырос за счет ряда слияний в начале XX века и после войны стал крупнейшим коммерческим банком страны. В конце 1945 года «Чейз‑бэнк» обладал общими активами на сумму 6,1 млрд. долл., его депозиты составляли 5,7 млрд., и в нем работали 7000 сотрудников. «Чейз» особенно гордился тем, что он был самым крупным и лучшим «оптовым» банком в стране, обслуживая потребности в кредитах для крупных корпораций США, служа в качестве «банкирского банка» для тысяч национальных и иностранных корреспондентских банков и финансируя значительную часть внешней торговли.

«Чейз» часто называли «семейным» банком Рокфеллеров, полагая, что мы владели этим банком или, по крайней мере, контролировали его. Ни то ни другое не было правдой, хотя на протяжении многих лет наша семья была тесно связана с «Чейзом». В начале столетия дед приобрел акции ряда нью‑йоркских банков, включая один из предшественников «Чейза» — «Эквитэбл траст компани». В 1921 году он передал отцу свои акции в «Эквитэбл», составлявшие приблизительно 10 % всех акций этой компании, что сделало его самым крупным акционером этого банка.

Однако никто в нашей семье не играл какой‑либо прямой роли в управлении банком до конца 1929 года, и даже тогда такой поворот оказался результатом необычного стечения событий. Юридическая фирма, обслуживавшая «Эквитэбл», а именно «Меррэй и Прентис», на протяжении многих лет занималась корпоративными и трастовыми делами нашей семьи. Мой дядя Уинтроп Олдрич, младший брат матери, поступил в эту фирму в 1918 году и быстро вырос в ней, став одним из старших партнеров. Фирма наряду с другими клиентами обслуживала и «Эквитэбл траст».

После крушения финансового рынка в 1929 году отец и другие акционеры были озабочены вопросом стабильности «Эквитэбл». Короткое время спустя, когда президент «Эквитэбл» внезапно умер, отец предложил, чтобы Уинтроп временно занял его место. Уинтроп неохотно принял это предложение, настаивая, что он займет эту должность только на один год.

После того как Уинтроп стал президентом, он начал искать партнера в банковском мире для укрепления своих позиций и приобретения большего веса на внутреннем рынке. «Чейз‑бэнк», один из самых сильных американских банков в стране, оказался таким партнером. В начале 1930 года Уинтроп провел переговоры об объединении с «Чейз‑бэнк», создав структуру, которая на тот момент оказалась крупнейшим банком в мире. Отец всемерно поддерживал это объединение и получил два из двадцати пяти мест в совете директоров нового банка. Хотя в результате объединения доля акций, которыми он владел, снизилась примерно до 4 %, отец оставался самым крупным акционером объединенного банка. После слияния Альберт Уигген, известный и добившийся больших успехов председатель правления «Чейза», стал председателем правления объединенного банка, а Уинтроп принял на себя президентские функции.

…Мне не потребовалось много времени, чтобы обнаружить что «Чейз», безусловно, имел как очень сильные стороны, так и некоторые серьезные слабости. Как мне виделось, наиболее серьезными среди последних были наши упущения в области управления и наше ограниченное присутствие в международной деятельности. Хотя банк был мощным и влиятельным, во многих отношениях он продолжал оставаться созданием эпохи гораздо более простых отношений. У нас не было ни бюджета, ни подробного бизнес‑плана, ни формальной организационной структуры. Иными словами, мы располагали лишь немногими инструментами из числа тех, которые считаются важными для эффективного управления большим и сложным финансовым предприятием. Я вспоминаю, как я пришел к Уинтропу и сказал, что, с учетом тех проблем, которые стояли перед «Чейзом», а именно медленным ростом и вызывающим беспокойство сокращением депозитов, было необходимо иметь бюджет, поскольку бюджет мог помочь нам в планировании будущего и помочь в более разумном размещении наших активов и персонала. Ответ Уинтропа заключался в том, что у банка никогда не было бюджета и поэтому нет оснований принимать бюджет сейчас.

Еще одной проблемой являлись узкие взгляды и предрассудки корпуса служащих «Чейза». Лишь немногие из них имели университетские степени. Большинство выросло на местах, начав свою карьеру с работы в качестве банковских клерков или кассиров. При наличии некоторых важных исключений они как группа не обладали широтой видения или пониманием тех политических и экономических факторов, которые могут оказывать влияние на банк или на их профессиональную деятельность. Большинство сотрудников «Чейза» придерживалось той мысли, что «науке» банковской деятельности: финансирование, бухгалтерский учет и арбитраж — можно было научиться, однако «искусству» банковской деятельности, ее реальному содержанию можно было научиться только после продолжительного периода ученичества — это мнение, насколько я знал, шло еще со времен Медичи. В свое время такая система давала очень хорошие результаты: от наших сотрудников, ведающих предоставлением кредитов, всегда требовалось соблюдение жестких норм отчетности и кредитного анализа. Однако сотрудники «Чейза» имели тенденцию пренебрежительно относиться к новым дисциплинам управления — работе с кадрами, планированию, маркетингу и связям с общественностью, считая, что эти вопросы недостойны времени и внимания сотрудников, занимающихся предоставлением кредитов. По мнению старой гвардии, которая занимала доминирующее положение в банке даже в 1960‑х годах, сотрудник, который выдавал хорошие займы, приносившие прибыль, был образцовым банковским служащим; все прочее оставалось на долю тех, кто обладал меньшими талантами.

* * *

На протяжении моих первых двенадцати лет работы в «Чейзе», до тех пор пока я не занял в 1957 году пост вице‑председателя, я ездил на работу по линии подземки вдоль Лексингтон‑авеню. Подобно многим другим пассажирам я стал специалистом по сворачиванию газеты в продольном направлении, чтению в положении стоя, когда одна рука держится за ручку, а портфель зажат между ног.

В атмосфере, когда ни высшее образование, ни навыки управления не считались важными активами, я отнюдь не рекламировал то, что обладал степенью доктора философии по экономике. Это могло показаться проявлением неспособности к практической работе. Однако я высказал Уинтропу Олдричу мнение, что наличие у меня степени по экономике означало по меньшей мере, что мне было не обязательно проходить отличную программу подготовки в банке по кредитованию, и, к сожалению, он согласился. Мне было тридцать лет, и я хотел расти в карьерном плане; в моей голове было полно более интересных картин, чем анализ балансовых ведомостей и балансов прибыли. Это было решением, о котором я сожалею, и позже, когда я пытался изменить культуру банка, мне, конечно же, пришлось заплатить за это. Это означало, что я никогда не говорил на языке, который использовали те, которых я пытался убедить. Это обстоятельство только усиливало убеждение многих, что в любом случае я никогда не был настоящим банкиром.

Выпускники новых курсов по вопросам кредита начинали работать в качестве технических сотрудников и становились банковскими служащими примерно через год, если они показывали хорошие результаты. Я начал работу в качестве ассистента управляющего, что было самой низкой категорией банковского служащего, в иностранном отделе с годовой зарплатой в 3500 долларов. Меня определили за один из двадцати или тридцати деревянных столов в комнате, которая простиралась на всю длину десятого этажа по адресу Пайн‑стрит, 18. Около каждого из столов было два стула, по одному с каждой стороны — для клиентов и/или для секретаря группы. Тут я и провел свои первые три года в «Чейзе».

Джером (Пэки) Уэйс, занимавший должность директора по кадрам в нашем департаменте, провел меня путем ротации по 33 географическим и функциональным подразделениям в иностранном отделе. Это было моим первым знакомством с тем, как работает банк, но полной ясности в результате не возникло. Я хотел убедиться, что понимаю роль каждого подразделения, поэтому я делал заметки после завершения ознакомления с каждым из них. Хотя у меня никогда не было систематического образования по организации управления, я не мог понять целесообразность структуры, в которой 33 подразделения подчинялись непосредственно одному лицу. Я предложил в качестве альтернативного варианта сгруппировать подразделения таким образом, чтобы главе отдела Чарльзу Кэйну непосредственно подчинялись только шесть или семь менеджеров. Реакция Чарли была вежливой (я боюсь, что моя фамилия заставила его быть более вежливым, чем он мог быть в другой ситуации), однако в структуре департамента не произошло никаких изменений.

 

Европа

Основной функцией иностранного отдела нашего банка было поддержание связей с нашей глобальной сетью, состоявшей из более чем тысячи корреспондентских банков, тесно связанных с нашим основным бизнесом финансирования международной торговли сырьевыми товарами, такими как кофе, сахар и металлы. «Чейз» требовал, чтобы эти корреспондентские банки имели достаточные «компенсирующие балансы» на открытых у нас счетах. Это чрезвычайно прибыльные, беспроцентные депозиты, являвшиеся основной частью нашей депозитарной базы. Сотрудники, занимавшиеся кредитными вопросами внутри страны, рассматривали их как единственный ценный аспект нашей международной деловой активности. Мы не осуществляли гарантии и страхования деловых сделок, а также не финансировали объединение компаний и приобретение компаний.

Хотя «Чейз» располагал лишь скромной сетью из девяти отделений, рассеянных по Европе, Карибскому региону и Дальнему Востоку, Уинтроп усматривал для «Чейза» в зарубежных странах реальные возможности. На самом деле именно это было одним из тех моментов, о которых он говорил со мной во время нашей встречи в 1945 году. Его энтузиазм в отношении международного бизнеса был одной из главных причин, почему я решил пойти в «Чейз».

Первой задачей, которую я получил в иностранном отделе, была задача по обеспечению «нового бизнеса» для наших отделений в Лондоне и Париже от находящихся за рубежом дочерних отделений американских корпораций. Хотя я был совершенно несведущ в отношении сложных сторон банковской деятельности, продажи были чем‑то таким, что я понимал. Время, проведенное с мэром Ла Гуардиа, научило меня кое‑чему, и я обнаружил, что мне нравится встречаться с людьми, проводить с ними деловые переговоры и заключать сделки.

Я работал по этому проекту в течение примерно шести месяцев с опытным молодым банкиром по имени Джеймс Уоттс. Мы создали довольно солидный список, состоявший из более чем пятисот фирм, и нашли способы вступления с ними в контакт. Затем в июле 1947 года мы отправились на пароходе в Европу, чтобы привести наш план в действие. (В то время такие путешествия совершались на судах, поскольку воздушный транспорт не был еще достаточно совершенным.)

Значительная часть Лондона была разрушена в результате бомбежек во время войны. Британское правительство по‑прежнему находило необходимым нормирование продуктов питания и топлива, фабрики и конторы оставались закрытыми, и целые кварталы лежали в руинах в результате блицкрига и бомбежек Фау. Лицо Лондона заметно изменилось, однако лондонское отделение «Чейза» застряло в прошлом. В то время как в стране ощущалась острейшая потребность в кредитах для восстановления, «Чейз» не кредитовал компании из страха обидеть своих британских банковских клиентов. Вместо этого он продолжал предоставлять информацию о финансовом рынке в качестве услуги совершающим визиты руководящим сотрудникам американских корпораций, занимался повседневным обменом иностранной валюты и выдавал аккредитивы для туристов. Мы продолжали подавать своим клиентам чай с печеньем, обналичивая их чеки, в то время как наши основные американские конкуренты активно использовали новые деловые возможности, включая предоставление займов дочерним отделениям наших главных клиентов в Соединенных Штатах.

Шотландец, который руководил операциями банка, рассматривал мои усилия по созданию «нового бизнеса», то есть того, чтобы крупные американские компании открыли счета в «его» отделении, с большим скептицизмом. Хотя мне удалось добиться определенных скромных успехов в расширении бизнеса, управляющий отделением счел мои методы неблаговидными; я посещал потенциальных клиентов в их конторах, используя для этого взятый напрокат автомобиль. По его мнению, клиенты всегда должны были приходить к банкиру в его контору, если у них имелись деловые вопросы для обсуждения.

Ситуация в Париже была еще хуже. «Чейз» мало контактировал как с филиалами американских компаний, так и с французскими корпорациями. По существу, мы представляли собой не более чем почтовое отделение для наших американских клиентов. Они использовали нашу контору по адресу уч. Камбон, 41 через дорогу от бара «Ритц» в качестве удобного адреса для переписки. Мы меняли для них деньги и обрабатывали их аккредитивы. Управляющий, американец, который возглавлял отделение в течение 25 лет, так и не научился говорить по‑французски; любой желавший встретиться с ним должен был говорить по‑английски!

При наличии только двух европейских отделений, управлявшихся банкирами с недостаточным воображением и отсутствием смекалки в плане маркетинга, операции «Чейза», безусловно, требовали более активной и агрессивной стратегии.

 

Латинская Америка. Революция на Кубе

В конце 1947 года я пришел в отчаянье в связи с трудностями, возникшими при попытках привлечь клиентов для нашего лондонского и парижского отделений и попросил о переводе в Латиноамериканскую секцию нашего иностранного отдела.

Латинская Америка стала для «Чейза» более важной территорией, а у меня вырос личный интерес к ее бизнесу, культуре и искусству. Во время нашего второго медового месяца непосредственно после возвращения с войны Пегги и я совершили большое путешествие через Мексику и глубоко заинтересовались производящей сильное впечатление культурой этой страны, относящейся к периоду до ее завоевания, бурным колониальным периодом и динамичным современным духом.

На мое воображение также подействовали устремленные в будущее планы Нельсона в отношении помощи экономическому развитию Латинской Америки. После ухода из Государственного департамента в августе 1945 года Нельсон создал две организации — некоммерческую Американскую международную ассоциацию экономического и социального развития (AIA) и коммерческую Международную корпорацию базовой экономики (IBEC) для оказания технической помощи и предоставления финансового капитала с целью экономического развития и диверсификации Венесуэлы и Бразилии.

Меня настолько захватили его планы, что я обратился к своему трастовому комитету за разрешением на получение денег из основной суммы с тем, чтобы я смог инвестировать миллион долларов в IBEC. На протяжении многих лет инвестиция в IBEC была одной из моих крупнейших личных инвестиций.

В 1948 году в сопровождении Пегги я предпринял первую деловую поездку на свою новую территорию. Мы объехали отделения «Чейза» в Пуэрто‑Рико, Панаме и на Кубе, а также познакомились с торгово‑финансовыми операциями банка в Венесуэле и Мексике. Я обнаружил, что позиции и перспективы «Чейза» сильно различались от страны к стране. Мы занимали доминирующее положение на рынке как в Панаме, так и в Зоне канала; на Кубе мы были крупным источником финансирования производства сахара, однако больше почти ничем не занимались; наши позиции в Пуэрто‑Рико были незначительными. Я вернулся из этой поездки убежденный в том, что «Чейз» может в огромной степени увеличить масштабы своей деятельности. В марте 1948 года я написал о своих соображениях в меморандуме Уинтропу Олдричу. В отношении отделений Карибского региона я писал:

«Мое общее впечатление от всех трех отделений заключается в том, что они работают в соответствии с консервативной коммерческой банковской политикой, однако не хватает общего осмысления или философии в отношении того, какова должна быть их роль в сообществах, в которых они находятся… У меня сложилось впечатление, что могут быть найдены способы, если бы мы захотели их найти, за счет которых «Чейз» может оказать положительное конструктивное воздействие в этих странах в плане помощи по формулированию и реализации программ повышения их уровня жизни за счет улучшения сельского хозяйства, более эффективного распределения и развития индустриализации».

Читая эти слова более полувека спустя после того, как написал их, я поражаюсь своему безрассудству в отношении критики операций банка перед его президентом. Однако несомненно требовались изменения в том, как мы вели дело. В том же самом меморандуме я отмечал:

«Бесспорно, в Латинской Америке растет тенденция к национализму и всему тому, что ему сопутствует. Прошли те дни, когда наши латиноамериканские соседи будут терпеть наличие американских учреждений на своей земле, если эти учреждения не будут проявлять интерес к экономике. Поэтому я считаю, что в наших собственных интересах, как и в интересах других, чтобы «Чейз» пересмотрел свою политику в отношении Латинской Америки вообще и в отношении наших южных отделений в частности».

К моему немалому удивлению, начальство позволило мне экспериментировать с рядом услуг, которые мы предлагали, и расширить наши операции в Латинской Америке.

* * *

Куба, «жемчужина Антильских островов», открывала не менее привлекательные возможности, но одновременно имелись и некоторые весьма серьезные риски с точки зрения политической стабильности. После испано‑американской войны Соединенные Штаты заняли доминирующее положение в экономике Кубы, которая приобрела сильную зависимость от производства сахарного тростника и его экспорта на рынок Соединенных Штатов.

Хотя «Чейз» был ведущим американским банком, финансирующим производство сахара, экспорт сахара представлял лишь около 20 % коммерческой деятельности острова. Мы играли малую роль или не играли вообще никакой роли в других секторах экономики: в производстве табака, горнодобывающей промышленности и туризме. Я полагал, что «Чейз» должен приобрести более широкую базу и достичь этого как можно быстрее. Я внес новаторское предложение, по крайней мере, оно было таким в то время, предложив, чтобы мы купили долю в местном кубинском банке с существующей системой отделений. С одобрения главной конторы я начал переговоры с президентом крупнейшего и лучшего из кубинских банков под названием «Трастовая компания Кубы». Из нашего предложения ничего не получилось, главным образом, по причине кубинской национальной гордости, и в качестве альтернативы мы открыли еще два отделения в Гаване.

На самом деле оказалось очень хорошо, что нам не удалось добиться успеха в покупке банка. Первого января 1959 года Фидель Кастро сбросил авторитарное правительство Батисты. Хотя газета «Нью‑Йорк таймс» описывала Кастро как «демократического и антикоммунистического реформатора», на самом деле все сложилось не совсем так.

Уже через несколько месяцев Кастро создал первое марксистское, просоветское правительство в Западном полушарии. В 1960 году он конфисковал американскую собственность стоимостью в 2 млрд. долл., включая все отделения «Чейз‑бэнк». К счастью для нас, он не заметил того факта, что мы имели невыплаченный заем на сумму в 10 млн. долл. кубинскому правительству, обеспеченный в виде залога государственными облигациями США на сумму в 17 млн. долл. В ответ на национализацию наших отделений мы продали залог и быстро с лихвой компенсировали наши потери.

По имеющимся сообщениям, когда Кастро узнал о том, что произошло, он приказал казнить без суда и следствия за халатность президента Центрального банка.

 

Создание глобального банка

…Чтобы повысить наше глобальное присутствие во всем мире, в конце 1960‑х годов мы решили создать Международный консультативный комитет (МКК). Он должен был состоять из выдающихся и уважаемых бизнесменов, многие из которых были моими личными друзьями в странах, считавшихся нами наиболее важными для успеха нашей работы. Мы были не первыми из тех, кто пытался применить эту концепцию. Другие нью‑йоркские банки уже создали аналогичные комитеты, и я считал, что и для нас эта идея имеет реальные достоинства, особенно если мы сможем привлечь действительно видных лиц.

Джон Лоудон, знаменитый председатель правления компании «Ройял датч петролеум», согласился взять на себя существенно важную функцию председателя МКК. Административные способности Джона, а также его дипломатические навыки и умение управлять принесли ему признание в качестве, возможно, наиболее выдающегося и уважаемого бизнесмена в мире. Я встречался с ним в Вильдерберге и на других международных встречах на протяжении ряда лет и испытывал к нему огромное чувство симпатии и восхищения. Как мы и надеялись, Джон помог составить звездную группу ведущих лиц из нефинансовых фирм — 10 американцев и 11 иностранцев. Среди них были следующие:

Джиованни Аньелли, председатель правления группы ФИАТ, крупнейшей и наиболее прибыльной корпорации Италии. Один из первых выбранных нами членов, Джианни, серьезно интересовался внутренней итальянской политикой и был привержен процессу европейской интеграции. Я думал, что он сможет привнести в работу МКК нужную комбинацию личных, политических и деловых навыков. К настоящему времени он является членом комитета уже в течение более 30 лет.

Уилфред Баумгартнер, президент компании «Рон‑Пуленк», выступал как представитель Франции в МКК. Уилфред был инспектором по финансовым вопросам в Министерстве финансов, то есть имел положение, занимаемое лишь немногими избранными. Позже он стал управляющим Банка Франции, а затем министром финансов. Он говорил по‑французски с элегантностью, сравнимой только с элегантностью Шарля де Голля.

Тайдзо Исидзака было уже за восемьдесят, его включение в комитет повышало наши шансы на завоевание позиций в Японии. Его положение почетного председателя Кэйданарэн и председателя правления 200 корпораций давало ему огромный престиж и доступ в верхние эшелоны японского бизнеса и правительства.

Дж. Р.Д. Тата был председателем правления огромной стальной и промышленной империи, принадлежащей его семье. Наиболее выдающийся и успешный бизнесмен Индии, а также один из ее наиболее наделенных духом гражданственности сыновей, человек величайшей скромности, простоты и мудрости, в огромной мере способствовавший прочному положению «Чейза» в Южной Азии.

Сэр И.К. Пао — один из ведущих магнатов мира в области судоходства. Являясь еще одним ярким и влиятельным членом комитета, И.К. перед Второй мировой войной был банкиром в Шанхае. После революции, возглавляемой Мао, он перебрался в Гонконг и создал коммерческий флот, величина которого превышала размеры торгового флота Советского Союза. И.К. слышал о создании МКК и попросил о частной встрече в моем офисе в Рокфеллеровском центре, чтобы рассказать мне о своем интересе к работе группы. Мы были более чем счастливы удовлетворить его просьбу.

Мы уравновесили участие наших выдающихся зарубежных членов включением в комитет не менее впечатляющего состава американских глав корпораций и фирм, в том числе Уильяма Блэки из «Катерпиллара», Карла Герстекера из «Доу кемикал», Уильяма Хьюитта из «Джон Дир» и Дэвида Паккарда из «Хьюлетт‑Паккард». На протяжении многих лет «Чейз» поддерживал репутацию МКК, пригласив в него таких выдающихся деятелей, как С. Дуглас Диллон, Роли Уорнер, Генри Форд II, Сайрус Вэнс, лорд Кэррингтон и Генри Киссинджер. На рабочих сессиях МКК лица, занимающие ведущие посты в банках, обсуждают различные аспекты деятельности банков. Выдающиеся докладчики часто выступают перед группой по конкретным экономическим вопросам, и индивидуальные члены высказывают соображения относительно экономических и политических событий в своих странах.

Периодически МКК собирается в одной из стран, где глава государства или правительства обычно принимает эту группу вместе с другими выдающимися государственными деятелями и представителями делового мира. Составной частью нашей программы также являются визиты в исторические места и культурные учреждения. Визиты часто освещаются в прессе. Например, во время нашего первого визита во Францию мы организовали обед с лидерами Франции и их женами в Салоне битв Версальского дворца. Затем мы перешли в театр Людовика XV и прослушали программу из произведений Моцарта, исполненную камерным музыкальным ансамблем Парижской оперы.

Я стал председателем МКК после ухода из «Чейза» в 1981 году. На протяжении последних лет, когда «Чейз» осуществил объединение сначала с «Кеми‑кал‑бэнк», а затем с «Дж. П. Морган бэнк», было проведено также слияние консультативных комитетов трех банков. Тем не менее МКК остается ценным инструментом «Чейза» в современных условиях точно так же, как и более трех десятилетий тому назад, когда мы его создали.

* * *

Несмотря на отсутствие единого руководства и дорогостоящие проволочки, 1960‑е годы были периодом реального прогресса в превращении «Чейз Манхэттен бэнк» в поистине международный банк. Мы начали десятилетие, располагая отделениями всего лишь в 11 зарубежных регионах, а завершили его, ведя прямые операции в 83 странах. Мы распространили нашу сеть на шесть континентов: Северную и Южную Америку, Европу, Азию, Африку и Австралию. К 1969 году депозиты в наших зарубежных отделениях составляли почти треть всех зарубежных депозитов «Чейза», на зарубежные кредиты приходилась одна четвертая часть всего нашего кредитного портфеля. Поступления за счет международной деятельности росли и вскоре должны были превзойти доход на внутринациональном уровне. С уходом Джорджа Чемпиона моя задача в качестве единственного главного исполнительного директора заключалась в том, чтобы обеспечить укрепление банком своей ведущей роли в США одновременно с расширением своего присутствия и позиций в качестве мировой финансовой силы.

Чтобы стать мировым лидером в области банковской деятельности, «Чейз‑бэнк» должен был считаться с реальностью, заключавшейся в том, что большая часть мира находилась под властью правительств, которые в основе своей были противниками демократических принципов и действия свободного рынка. В качестве практической необходимости, если «Чейз‑бэнк» хотел расширяться в международном плане, мы должны были научиться, каким образом вести себя с режимами, имевшими автократический характер, были тоталитарными и антикапиталистическими по своей ориентации и проводимой ими политике.

Несмотря на то, что я не испытывал абсолютно никакой симпатии к этим режимам, я считал, что банк должен с ними работать. На протяжении своей карьеры в «Чейзе» я никогда не колебался в отношении встреч с лидерами стран, являвшихся наиболее воинственными и упрямыми идеологическими противниками моей страны, и с правителями, деспотический и диктаторский стиль которых лично я презирал, от Хуари Бумедьена из Алжира до Мобуту Сесе Секо — правителя Заира; от генерала Аугусто Пиночета из Чили до Саддама Хусейна из Ирака.

Я встречался с ними всеми. Я имел продолжительные разговоры с маршалом Тито из Югославии, президентом Румынии Николае Чаушеску, генералом Войцехом Ярузельским из Польши и генералом Альфредо Стресснером из Парагвая. Сидел на продолжительных переговорах со всеми современными лидерами расистской Южной Африки: Генриком Фервурдом, Б. Дж. Форстером, П.В. Бота и позже — с более просвещенным лидером Ф.В. де Клерком. Упорно вел длительные беседы с Чжоу Эньлаем и другими высшими руководителями Китая в то время, когда еще бушевала культурная революция, участвовал в дебатах практически с каждым из лидеров Советского Союза: от Никиты Хрущева до Михаила Горбачева, и совсем недавно встречался с Фиделем Кастро во время его визита в Нью‑Йорк в 1996 году.

Критики как слева, так и справа обливали меня грязью за то, что я это делал. Действительно, моя позиция не была особенно популярной или хорошо понимаемой другими. Осуждавшие меня заявляли: «Дэвид Рокфеллер никогда не встречался с диктатором, который ему не нравился». Однако никогда за более чем четыре десятилетия частных встреч с зарубежными лидерами я не уступал их точке зрения, если был с ними не согласен. Напротив, использовал эти встречи, чтобы указывать уважительно, но твердо на пороки в их системах, как я их видел, и защищал достоинства своей собственной системы. Я использовал эти возможности, поскольку считал, что даже наиболее сильно закоренелые авторитарные системы в конечном счете отступят перед лицом превосходящих ценностей нашей системы.

 

Связи с Советами

Мои контакты с Советами начались в 1962 году, когда меня пригласили участвовать в конференции представителей американской и советской общественности. Инициированные Норманом Казинсом, издателем «Сатердей ревью», «Дартмутские встречи», как стали называться эти конференции, представляли собой одну из нескольких инициатив периода холодной войны, предназначенных для улучшения взаимопонимания между двумя сверхдержавами путем встреч лицом к лицу и диалога. Ценность этих конференций была доказана уже на первой, которую я посетил и которая проходила в Эндовере, штат Массачусетс, в конце октября 1962 года.

В разгар кубинского ракетного кризиса участники продолжали свои заседания в то время, как две наши страны стояли лицом друг к другу в беспрецедентной и пугающей ядерной конфронтации. Обе стороны видели, что пришло время сделать шаг назад от порога атомного уничтожения и искать другие пути продолжения соперничества.

Следующая Дартмутская конференция проходила двумя годами позже в Ленинграде, и именно во время этой поездки моя дочка Нива и я встретились с Никитой Хрущевым, Первым секретарем советской Коммунистической партии. Идея этой встречи фактически принадлежала У Тану, Генеральному секретарю Объединенных Наций, который обозначил ее на приеме, который я устроил для высшего руководства ООН в Покантико. Когда я сказал ему, что планировал поездку в Ленинград, Генеральный секретарь заметил, что, по его мнению, высшее советское руководство может извлечь пользу из общения с американским банкиром. Личная встреча с Хрущевым во время моей поездки в Россию может в каком‑то смысле оказать помощь улучшению отношений между двумя сверхдержавами.

У Тан согласился уведомить Хрущева об этом, однако я не слышал ничего определенного об этой встрече до отъезда в Ленинград в конце июля. Через день после приезда делегации на Дартмутскую конференцию я получил сообщение из Кремля с приглашением на встречу на следующий день в Москве. Чтобы попасть туда вовремя, Нива и я отправились на ночном поезде под внимательным наблюдением агента КГБ, который был участником конференции.

Москва в те дни была городом контрастов. Хрущев заявлял, что СССР превзойдет Соединенные Штаты по объему валового национального продукта, однако он сделал это заявление в городе, погрязшем в экономическом застое и страдающем от десятилетий отсутствия заботы и внимания. Элегантные здания, оставшиеся со времен царизма, стояли неокрашенные и неотремонтированные; офисные здания и многоквартирные дома, построенные позднее, во время сталинской эпохи, выглядели убогими и неприветливыми. Имелись немногочисленные автомобили, однако центральные полосы на широких основных магистралях были открыты для проезда несущихся с большой скоростью лимузинов ЗИЛ, построенных в России и перевозящих членов Политбюро по официальным делам. Люди стояли в длинных очередях, чтобы купить скудные количества некачественных продуктов, а полки в универсальных магазинах практически были пустыми. Во время этой своей первой поездки в сердце советской империи я начал сомневаться в экономической мощи страны, которая была предметом хвастовства Хрущева.

* * *

Для советской пропагандистской машины семья Рокфеллеров всегда была «капиталистическим врагом номер один». Несколькими годами раньше «Правда» опубликовала книгу обо мне и четырех моих братьях под заголовком «Всегда по колено в крови, всегда шагая по трупам». Статья, опубликованная примерно в то же время в выходящем на английском языке журнале «Новое время», заявляла, что «из всех династий миллиардеров, правящих в мире, наиболее мощной является династия Рокфеллеров». Идея заключалась в том, что, заработав огромные прибыли на нефти во время Второй мировой войны, мы затем вложили эти деньги в вооружение и захватили контроль над изготовлением атомного оружия. Тот факт, что Рокфеллеровский фонд способствовал спасению Энрико Ферми, Лео Сцилларда и Эдварда Теллера от европейских фашистских режимов в 1930‑е годы, приводился в качестве доказательства того, что наша семья намеревалась раздувать холодную войну для повышения наших личных прибылей.

Всего за несколько месяцев до моего приезда в Москву газета «Известия» писала в редакционной статье, что, будучи председателем правления Музея современных искусств, я рекламировал декаданс, чтобы развращать население: «Под руководством Рокфеллеров абстрактное искусство используется для того, чтобы играть определенную политическую роль, отвлекать внимание мыслящих американцев от реальной жизни и оглуплять их».

На протяжении многих лет я встречался со многими русскими, которые были убеждены, что мои братья и я представляли собой клику, которая за сценой дергает за ниточки, управляющие американской внешней политикой. Советы не имели представления о том, каким образом функционирует плюралистическая демократия, и считали, что избранные официальные лица, вплоть до президента Соединенных Штатов включительно, являются лишь марионетками, действующими по ролям, которые им диктовали реальные «хозяева власти», в данном случае моя семья. Нередко советские официальные лица просили меня «сказать вашему президенту о предоставлении нам в торговле статуса наибольшего благоприятствования» или говорили о других проблемах, считая, что для их решения достаточно лишь моего слова. Я пытался объяснить, что Соединенные Штаты управляются иным способом и я не обладаю такого рода властью, однако было ясно, что они мне не верили.

 

Беседа с Хрущевым

…В послеобеденные часы 29 июля 1964 года потрепанный «Фиат» российского производства взял Ниву и меня из нашей гостиницы и отвез нас за высокие красные усеянные бойницами кремлевские стены в довольно простую и скромно меблированную комнату в скромном здании, которое использовалось Лениным. Его преемники имели там свои кабинеты, пытаясь, как я полагаю, создать впечатление, что они приносят жертвы во имя пролетариата.

Встреча была разрешена мне одному, однако когда Хрущев приветствовал нас в приемной, я спросил, не может ли Нива остаться, чтобы делать записи. Я думал, что для меня будет важно иметь запись беседы, а для нее это будет памятным событием. Хрущев любезно согласился. Нас было всего четверо: Нива, я, Хрущев и его отличный переводчик Виктор Суходрев, который родился в Бруклине и переводил для советских лидеров. Мы сидели на жестких деревянных стульях с прямыми спинками вокруг большого, покрытого лаком дубового стола. Хрущев — с одной стороны, Нива и я — напротив него. Суходрев сидел в торце стола между нами. В комнате почти не было украшений, помимо большого портрета Ленина, который занимал доминирующее положение. В ходе последующей беседы раз или два я поднял глаза и увидел, что Ленин неодобрительно смотрит на меня…

Хотя в отношении внутренних репрессий в Советском Союзе при Хрущеве произошло определенное потепление, что было благоприятным изменением сравнительно с невероятно жестоким режимом Сталина, Хрущев по‑прежнему воспринимался как неотесанный грубиян, снявший ботинок в ООН, чтобы стучать им по столу, прерывая речь британского премьер‑министра Гарольда Мак‑Миллана, осуждавшего действия Советов. Я думал о том, как Хрущев будет вести себя во время нашей встречи, поскольку она не будет лишена серьезного символизма, когда «принц капитализма», как некоторые называли меня, встретится с современным «царем всея Руси». Я начал с любезностей и предложил ему в качестве подарка две гравюры Гранта Byда, считая их вполне американскими и достаточно близкими к апробированному советскому вкусу, с тем чтобы он не воспринял их враждебно. На протяжении нашей встречи, которая продолжалась более двух часов, не было никаких телефонных звонков или каких‑то других помех.

Хрущев почти сразу бросил мне вызов. Он заявил, что Нельсон в работе «Америка в середине века», заказанной Фондом братьев Рокфеллеров, призывал к массивному увеличению оборонных расходов США для противодействия растущей советской военной угрозе. «Мне кажется, — сказал Хрущев, — что если бы ваш брат Нельсон был избран, то его политика мало отличалась, а может быть, и вообще не отличалась бы от политики, которую проводит президент Джонсон».

В попытке быть дипломатичным я стал говорить о важности контактов на высоком уровне и сказал, что надеюсь, что он и президент Джонсон могут установить близкие контакты, однако, прервав меня, Хрущев начал горько жаловаться по поводу вмешательства США в советские внутренние дела. Русские, как я обнаружил, были удивительно чувствительными к критике их режима Соединенными Штатами.

После этого наша беседа началась всерьез. В беседе (которая была записана Нивой, непрерывно писавшей, сидя рядом со мной) поражает способ мышления Хрущева в критическое для советско‑американских отношений время, в решающий момент его политической карьеры. Менее чем через два месяца в середине октября 1964 года Хрущев был смещен. Ниже следует в основном дословное изложение нашей беседы, хотя я перефразировал некоторые разделы и добавил в скобках личные комментарии.

* * *

«НХ (Никита Хрущев): Что касается всех внутренних проблем (речь шла о странах «третьего мира»), мы считаем, что они должны быть разрешены народом каждой из таких стран. Мы строим наши отношения с любым государством как оно есть и с учетом внутреннего строя этой страны, что является единственной разумной основой для мирных переговоров.

ДР (Дэвид Рокфеллер): Это одна из тех областей, где у меня есть основы для беспокойства. В недавних случаях, особенно в Латинской Америке, мы считаем, что вы используете местные коммунистические партии, чтобы привести к власти правительства, которые благосклонно относятся к Советскому Союзу. Когда это происходит, то ставит под угрозу существующую структуру власти и противоречит интересам Соединенных Штатов, поэтому я был рад услышать, что это не является вашей политикой. (Хрущев казался раздраженным.)

НХ: Нет. Революция не может быть организована или подстегнута по желанию кого‑нибудь. Народ страны должен осуществить ее сам. Когда в России произошла революция, Ленина даже не было в стране. Революция произошла потому, что наш народ осуществил ее сам. Голодные женщины вышли на улицы Ленинграда, и правительство пало. Так обстоит дело и в других странах. Народ осуществляет революцию; она никогда не может быть осуществлена другим государством или партией. Примерами являются Южная Корея и Южный Вьетнам. В Южном Вьетнаме идет ужасная борьба, в то время как в Корее ситуация является относительно спокойной. Разве это не показывает, что революции не зависят от желания или воли кого бы то ни было? Они зависят от того, созрели ли условия. Мы считаем, что революции произойдут во всех странах, даже в Соединенных Штатах. Когда — сказать невозможно, но когда революция произойдет, она будет осуществлена народом вашей страны. В то же время мы хотим мира, хороших отношений и хороших деловых контактов с Соединенными Штатами.

Когда революция одержала победу на Кубе, Кастро не был даже членом Коммунистической партии. И после своей победы он не признавал нашу страну на протяжении года или полутора лет. Однако революция развивалась дальше, приведя к власти правительство, которое сейчас существует у них в стране. Мы признали, что революция совершилась. Мы признаем право каждого народа создавать систему по своему собственному выбору в своей стране без вмешательства во внутренние дела. Такое вмешательство может только привести к хаосу.

ДР: Я сделал бы иные выводы, чем вы, из исторических примеров, которые вы привели. Южный Вьетнам является причиной хаоса в настоящее время, как мне это видится, поскольку Вьетконг получает массивную поддержку от Северного Вьетнама и, что еще более важно, от Китайской Народной Республики. Все, что пытаются достичь там Соединенные Штаты, это остановить агрессивную политику Северного Вьетнама и Китайской Народной Республики, усилия которых по захвату Южного Вьетнама противоречат нашим жизненно важным интересам. Соединенные Штаты приветствовали бы возможность уйти из Вьетнама и видеть его нейтральным. Возможно, это могло бы быть сделано через Объединенные Нации, однако с учетом того, какова ситуация на настоящее время, я не вижу, каким образом нейтральная независимость может быть достигнута, кроме как с нашей помощью.

(В этот момент Хрущев взял в руку пресс‑папье и начал стучать им по столу.)

В Юго‑Восточной Азии интересы наших двух стран совпадают. Я вряд ли могу представить себе, что в интересах Советского Союза видеть, как Китайская Народная Республика захватывает всю Азию, однако полагаю, что такая опасность существует, если вы не продолжите вместе с нами участие в стабилизации во Вьетнаме и в Лаосе через Международную контрольную комиссию, которую вы создали вместе с президентом Кеннеди. Между нами должно быть сотрудничество с тем, чтобы Юго‑Восточная Азия не стала угрозой всему миру.

НХ (продолжает стучать по столу пресс‑папье): Вы ошибаетесь. Вы ошибаетесь, поскольку вы думаете, что китайцы вмешиваются во Вьетнаме. Китайцы не менее заинтересованы в Южной Корее, и, тем не менее, ничего подобного там не произошло, а это показывает, что одного желания недостаточно. Китай является соседом обеих стран, однако ситуация в них различна. Так что, видите, объективная ситуация, а не субъективная оказывается важной. И не пытайтесь возлагать всю вину на соседей.

ДР: Нет, не всю вину, только 95 %! В Южном Вьетнаме не было народного восстания, однако Китайская Народная Республика успешно направила туда большое количество оружия, и они раздувают этот процесс. Я боюсь, что не могу согласиться с председателем в отношении его интерпретации в данном случае.

НХ (явно раздраженно): Здесь различие между нами. Однако если вы говорите, что самым главным фактором является Китай, то, конечно же, Соединенные Штаты могли направить больше вооружений. Однако вьетнамцы не хотят принимать это вооружение, поскольку партизаны захватят у них оружие. Вооружение, направляемое в страну извне, конечно, не является фактором. (Голос Хрущева нарастает, и он стучит по столу громче. Я почувствовал, что, вероятно, должен сменить тему, однако потом решил, что есть еще одна вещь, о которой я должен сказать.).

ДР: Я ценю взгляды председателя, и я рад, что он высказывается по этому вопросу. Я думаю, что фундаментальное различие между нами таково, что мы не добьемся ничего положительного, продолжая дискутировать по этому конкретному предмету. Я хотел бы сказать еще одно слово в отношении Кубы. Я согласен с вами, что именно коррумпированный режим Батисты сделал возможной произошедшую под воздействием внутренних факторов революцию на Кубе. Однако отнюдь не в начале, а только после того, как Куба получила массивную экономическую и военную помощь от Советского Союза, характер ее правительства изменился. Здесь Советский Союз вмешивается во внутренние дела ради интересов своего правительства и в ущерб нашему правительству. Именно ситуация такого рода создает озабоченность и недовольство со стороны народа Соединенных Штатов.

НХ: Это очень сильное заблуждение! Как я сказал, Кастро признал нашу страну дипломатически через двенадцать или восемнадцать месяцев после революции, так что революция одержала победу, когда мы даже не знали лидера этой революции, и тогда думать, что Куба могла в какой‑то момент быть плацдармом для атаки на Соединенные Штаты со стороны Советского Союза, смехотворно. Куба отделена от Советского Союза 11 тыс. километров, и все эти линии коммуникаций полностью находятся под контролем Соединенных Штатов. И даже допуская, что мы хотели бы объявить войну Соединенным Штатам с Кубы, у нас нет для этого средств. Я знаю, вы служили в армии; вы это поймете. У нас нет транспортных средств для перевозки продовольствия и боеприпасов для войск, базирующихся на Кубе.

Теперь у нас есть ракеты, у нас есть ядерное оружие, с помощью которых мы можем накрыть Соединенные Штаты, однако мы можем сделать это и с территории нашей собственной страны. Если в какое‑то время мы разместили ракеты на Кубе, то это было только для того, чтобы не допустить нападения Соединенных Штатов на Кубу. Затем мы достигли соглашения с президентом и вывезли наши ракеты. У нас их там было сорок две или сорок четыре, насколько я помню. Взамен Кеннеди дал слово, что ни он, ни его союзники не вторгнутся на Кубу. Если это соглашение в какой‑то момент будет нарушено, мы можем поддержать Кубу с нашей собственной территории. У нас есть ракеты и ядерное оружие. Для этой цели территория Кубы нам не нужна, и здесь ваше понимание полностью противоречит нашему. Вы считаете, что Советский Союз хочет подчинять страны, однако это более невозможно. (Мне казалось лишенным смысла в тот момент, что Хрущев мог говорить это с серьезным лицом после жестокого подавления Советами венгерской революции 1956 года и при продолжающемся давлении от присутствия советских Вооруженных Сил от Эстонии на севере до Болгарии на юге.)

НХ: Колониальная система рухнула; ее остатки распадаются. Я считаю, что каждый народ должен быть свободен, чтобы организовать свое собственное устройство. Это является причиной, по которой мы поддерживаем Кубу. На Кубе нет ничего, чего бы мы не имели в своей стране.

ДР: За исключением, возможно, близости к Соединенным Штатам!

НХ (секретарь был теперь весьма возбужденным): Что это нам дает? Вы действительно верите той нелепице, что мы хотим захватить Соединенные Штаты? Если вы думаете, что это возможно, то скажите мне, как, скажите мне, какими способами. Мы можем уничтожить Соединенные Штаты, но зачем? Что касается Кубы, то она производит много сахара, но его производит также и Советский Союз.

ДР: Я полагаю, судя по тому, что я видел, вы используете Кубу в качестве базы для активизации коммунистических движений в других частях Латинской Америки. Речь не идет о нападении на Соединенные Штаты — серьезно думающие американцы не считают, что вы хотите захватить нас силой. Мы опасаемся того, что за счет той деятельности, о которой я говорил, вы можете нанести ущерб Соединенным Штатам, ослабить нашу позицию. (В этот момент я подумал, что, возможно, было бы хорошо перевести беседу на менее спорные вопросы.)

Я не хотел бы слишком долго занимать ваше время, однако я чувствую, что это непосредственно касается вопроса торговли, и я хотел бы поговорить с вами на эту тему, если вы позволите.

(Хрущев оживился, когда я упомянул предмет торговли, и начал слушать очень внимательно.)

В связи с торговлей и прочими отношениями между нашими странами — правильно или неправильно, — но мы считаем, что наша позиция находится под угрозой в результате действий Советского Союза. Естественно, мы не хотели бы предпринимать шаги, которые привели бы к усилению или ускорению этого процесса. Все отношения между нашими странами должны основываться на доверии, а в настоящее время это доверие отсутствует.

(Я продолжил, поздравив его с той ролью, которую он играл в «уменьшении напряженности» — простой дипломатический прием, — и далее перечислил некоторые из тех препятствий, которые мы должны преодолеть.)

НХ: Что касается ленд‑лиза, мы заплатили за него нашей кровью. Знаете ли вы, сколько солдат мы потеряли во время войны? Двадцать миллионов.

ДР: Мы хорошо помним об огромных человеческих жертвах, которые понесла ваша страна, однако наши требования по этому вопросу не имеют отношения к войне или к военным усилиям; речь идет о сделках, происходивших уже после завершения военных действий.

НХ: (Говорит медленно, глаза опущены вниз, иногда даже закрыты.) Мы должны исходить из основных моментов. Вы — капиталист и Рокфеллер. Я — коммунист. Вы — банкир. Я был шахтером. Вы представляете капиталистическую страну, в то время как я говорю от имени Советского Союза. Что бы вы ни говорили или ни делали, вы выступаете за укрепление капитализма. Что бы я ни говорил или ни делал, я выступаю за дело коммунизма, который, как я считаю, представляет собой силу будущего. Это философия завтрашнего дня. Мы верим, что капитализм достиг своего заката. Придет время, когда она (здесь он указал на Ниву) будет сторонницей меня и моих идей. Однако мы считаем, что, пока обе системы продолжают жить, мы должны работать для мирного сосуществования. Вы говорите, что мы угрожали вам на Кубе, но мы считаем, что вы угрожаете нам в Турции, Дании, Норвегии, Италии и со стороны ваших союзников. Является фактом, что ваши союзники находятся к нам ближе, чем Куба находится к вам. Некоторые из них — наши соседи. Однако этого мы не боимся — мы можем уничтожить вас в пределах нескольких минут, именно обладание ядерным оружием определяет условия на сегодняшний день и делает мирное существование столь необходимым. Я знаю, что вы понимаете, что мы не боимся вас или ваших союзников, или того факта, что вы располагаете оружием около наших границ. Мы симпатизируем Кубе. Мы считаем, что она выбрала правильный путь развития, порвав с находящимися в кризисе капиталистическими порядками. Капитализму, как ясно понимал Маркс, не суждено выжить. Мы виним не Кубу или какую‑либо социалистическую систему, а слабости капитализма за новые тенденции во всех этих странах.

И по поводу торговли. Если вы хотите торговать — хорошо; если нет — то и не нужно. Мы можем вполне хорошо жить без торговли. Ее ценность заключается в ее политических последствиях, которые, как мы считаем, приведут к укреплению мира во всем мире.

ДР: Я согласен с вами в отношении необходимости мира во всем мире. Это и является причиной того, что я нахожусь здесь. Это причина того, что я благодарен вам за то, что вы любезно предоставили мне столь много своего времени. Действительно, как вы говорите, существуют непримиримые различия между нашими странами. Действительно, как вы говорите, каждый из нас может уничтожить другого. Справедливо, что мы оба являемся сильными и независимыми народами, которые скорее готовы принять смерть, чем порабощение. Единственное решение — в том, чтобы найти больше способов для контактов, благодаря которым мы можем избежать ненужных и безответственных конфликтов, могущих привести к катастрофе.

НХ: Я согласен с вами.

ДР: Хорошо».

* * *

Мы завершили нашу дискуссию взаимными любезностями, причем Хрущев сказал, что он ценит тот факт, что я, «человек, который обладает такими огромными богатствами», понимаю необходимость сохранения мира.

Это была необычная встреча: жесткая, временами воинственная, даже враждебная. Однако, несмотря на сложную природу вопросов, которые мы обсуждали, я не ощутил личной недоброжелательности по отношению ко мне. Напротив, я вышел с встречи, ощущая огромное уважение к Хрущеву, и думаю, что это чувство было взаимным. Я также покинул нашу встречу с сильным ощущением — называйте это инстинктом банкира, — что высшее советское руководство хочет расширить финансовые и коммерческие связи с Соединенными Штатами и, несмотря на уверенные заявления Хрущева относительно советской самодостаточности, почувствовал, что его страна сталкивается с серьезными экономическими проблемами.

Вскоре после своего возвращения я направил копию заметок, сделанных Нивой, государственному секретарю Дину Раску, который поделился ими с другими высшими руководителями в администрации Джонсона. В конце августа президент Джонсон написал мне, приглашая лично приехать в Вашингтон непосредственно после съезда демократической партии «с тем, чтобы мы могли обсудить вашу поездку».

Мы встретились в Белом доме в середине сентября. У меня уже были хорошие отношения с президентом. Джонсон был исключительно яркой личностью и интуитивно схватывал политическую компоненту любой ситуации, с которой имел дело. Хотя я не одобрял стоимость и агрессивный экспансионистский характер его программ «Великого общества», лично он мне нравился. С Джонсоном было легко работать, если вы не схватывались с ним по чувствительному для него вопросу.

На нашей встрече в Овальном кабинете Джонсон расспрашивал меня о настроении Хрущева и его отношении к Соединенным Штатам. До этого времени лишь немногие американцы встречались с Хрущевым лично, и президент и его советники хотели, чтобы я дал свою оценку Хрущева и возможностей для перемен. Я сказал им, что под покровом жесткого и догматического языка Хрущев, безусловно, открывает дверь для дальнейшего контакта с Соединенными Штатами.

Президент казался ободренным моим отчетом и согласился, что мы нуждаемся в конкретных шагах для расширения возможностей торговли и других коммерческих связей с Советским Союзом. Однако основной приоритетной задачей для Джонсона были перевыборы, и он ничего не хотел делать открыто до ноябрьских выборов с тем, чтобы Голдуотер не мог обвинить его в «мягкости по отношению к коммунизму».

 

Дартмутские конференции

В то время как две сверхдержавы воинственно кружили вокруг друг друга на протяжении конца 60‑х и начала 70‑х годов, частные граждане и неправительственные группы начали играть все большую роль в попытке стабилизировать и улучшить отношения между двумя странами. Особенно важную роль в этом плане сыграли Дартмутские конференции.

На протяжении первого десятилетия Дартмутских конференций выбор американских участников в основном осуществлялся Норманом Казинсом, и чаще они были его друзьями или знаменитостями того или иного рода: Маргарет Мид, Марион Андерсон, Билл Бентон, Джеймс Миченер и Агнес де Милль. Хотя среди них был ряд ученых и бизнесменов, лишь немногих из них можно было считать экспертами по Советскому Союзу. Джордж Кеннан и Маршалл Шульман были наиболее заметными исключениями из этого правила.

В 1971 году основную ответственность за финансирование этих конференций принял на себя Фонд Кеттеринга с дополнительной поддержкой Рокфеллеровского фонда и Фонда Лилли. В то время, когда американские и советские дипломаты обсуждали договоры, касающиеся оборонных расходов и систем противоракетной обороны, Дартмутские встречи стали рассматривать в официальных кругах как Москвы, так и Вашингтона в качестве серьезного форума, который мог внести вклад в более широкий диалог. Из списка американских участников исчезли знаменитости, и они были заменены специалистами по советским делам, такими как Джеймс Биллингтон, Ричард Гарднер и Поль Уорнке; учеными, такими как Поль Доти из Гарварда и Гарольд Агню из Лос‑Аламосской лаборатории; и бизнесменами, компании которых имели интересы в Советском Союзе, такими как генерал Джеймс Гэвин из «Артур Д. Литтл», Г. Уильям Миллер из «Тектрона» и Уильям Хьюитт из «Джон Дира». Также принимал участие в конференциях ряд сенаторов США, включая Фрэнка Черча, Марка Хэтфилда, Хью Скотта и Чарльза (Мака) Мэтайаса.

Сходные изменения произошли и на советской стороне. Местные российские светила и фигуры литературного мира были заменены членами Верховного Совета, государственными чиновниками высокого уровня, известными учеными, специализировавшимися в области изучения Европы, Северной Америки и Ближнего Востока, и вышедшими в отставку военными. Главную ответственность за состав советской группы в начале 1970‑х годов нес Георгий Арбатов, глава Института США и Канады Академии наук СССР.

На протяжении первых шести Дартмутских встреч препятствием на пути дискуссий по существу стало искушение использовать их для пропагандистских и идеологических целей. Советские докладчики один за другим осуждали политику США на Ближнем Востоке, во Вьетнаме и в Европе; осуждали власть, которой обладали сионисты в Соединенных Штатах; или утверждали свою веру в различные аспекты марксистско‑ленинской мысли. Любой знакомый с советским подходом знал, что эти выступления были подготовлены заранее и делались отчасти для того, чтобы доказать своим товарищам, что выступавшие занимают соответствующую жесткую позицию. Я обратил внимание, однако, что в небольших групповых дискуссиях большая часть риторики, соответствующей линии партии, опускалась, и мы действительно проводили полезное обсуждение в отношении практических шагов, которые могли быть предприняты по многим вопросам.

Во время Киевской встречи летом 1971 года я попросил Георгия Арбатова прогуляться со мной. Я сказал ему, что наша сторона считает такие гипертрофированные нападки оскорбительными и контрпродуктивными. Я предложил, чтобы мы начинали каждую конференцию с короткого заседания, непосредственно за которым происходили встречи в малых группах, где обсуждались бы специфические вопросы, такие как оборонные расходы и торговля. Арбатов согласился, и мы приняли этот новый формат для всех последующих конференций. Вскоре после этого Фонд Кеттеринга попросил меня принять на себя больший набор обязанностей по организации этих встреч, на что я согласился.

Результатом нового формата встреч и участия опытных и знающих лиц из обеих стран были дискуссии по существу, оказавшие прямое влияние на советско‑американские торговые переговоры в первой половине 1970‑х годов, наиболее важного периода в политике разрядки. После этого растущий застой в переговорах по поводу уровня ядерных вооружений, оборонных затрат и торговли оказал отрицательное воздействие на ход Дартмутских встреч. Однако даже когда отношения между сверхдержавами охладились, участники конференций продолжали общаться друг с другом откровенно и непосредственно. Уровень дискуссий по всем основным вопросам оставался высоким, однако убеждать наши правительства в отношении их пользы стало гораздо более трудной задачей.

Дартмутские встречи предоставили мне возможность познакомиться с рядом русских в неформальной обстановке. На меня произвели особое впечатление Евгений Примаков, который позже стал министром иностранных дел России, и Владимир Петровский, ставший заместителем Генерального секретаря Организации Объединенных Наций.

Хотя Дартмутские конференции и не изменили хода истории, они явились той площадкой, на которой можно было обсуждать существенно важные вопросы и предлагать новые идеи. Каждый из нас, принимавших в этом участие, независимо от того, был он американцем или русским, узнал что‑то относительно взглядов, мотивации и надежд своих партнеров, что сделало невозможным мышление, остающееся только в жестких идеологических категориях холодной войны. Дартмутские встречи разрушили барьеры и сделали перемены возможными.

* * *

Еще до того, как Дартмутская группа начала играть определенную роль в советско‑американских отношениях, я вошел в состав небольшой группы американских бизнесменов, которые выступали за расширение торговли с Советским Союзом и его восточноевропейскими сателлитами. С чисто экономической точки зрения Соединенные Штаты не нуждались в торговле с Советами. Ценность торговли лежала в ее «политических последствиях», как отметил Хрущев во время нашей встречи.

Важно отметить, что с 1950‑х годов и вплоть до 1980‑х годов лишь немногие думали, что коммунизм потерпит крах и что Советский Союз как таковой распадется. На протяжении этих лет люди по обе стороны фронта холодной войны искали практические пути уменьшения напряженности.

Я сделал свое первое публичное заявление по вопросу торговли между Востоком и Западом в Сан‑Франциско в сентябре 1964 года, вскоре после встречи с Хрущевым. В этом выступлении я отметил следующее: если две великие соперничающие системы хотят каким‑то образом ужиться на нашей планете, они должны больше знать друг о друге, и это знание должно простираться за пределы узких рамок провозглашенной идеологии. Мы должны знать народ, его взгляды, образ жизни, социальный организм, который им создан и который в свою очередь сформировал все это. Нам нужно знать их историю, культуру, понимать их образ мыслей, знать, что наши общие надежды на будущее противоречивы, однако необязательно нетерпимы.

Торговля может быть средством для достижения этой цели. Таким образом, сказал я в той же самой речи, больший объем торговли товарами должен выйти на передний план усилий по улучшению наших отношений с Советским Союзом.

Президент Никсон считал расширение коммерческого взаимодействия с Советским Союзом составной частью его политики разрядки. Советское руководство, ощущавшее голод в плане доступа к современной технологии и ресурсам капитала на Западе, было готово пойти на это, и рамочные основы для договора о торговле были включены в соглашения, подписанные в 1972 году на Московской встрече на высшем уровне, которая открыла «новую эру советско‑американских отношений». В качестве составной части «новой эры» была создана советско‑американская комиссия для разработки деталей того, что должно было стать статусом наибольшего благоприятствования в торговле для Советского Союза. Для достижения этих общих целей Государственный департамент создал рабочую группу совместно с российским Министерством внешней торговли и Банком внешней торговли, и в июне 1973 года две страны подписали протокол о создании Американо‑Советского торгово‑экономического совета — частной группы, задачей которой должно было быть стимулирование нормальных экономических отношений между двумя странами.

Меня не было среди тех, кто вошел в этот комитет. Это обеспокоило меня, поскольку я считал, что мое активное участие в работе с Советами на протяжении последнего десятилетия давало мне основания рассчитывать на членство. Я никогда не узнал, было ли то, что я не был включен в члены совета, результатом намеренного действия со стороны правительственного чиновника, или же другие, вошедшие в состав совета, предпочли не включить меня по конкурентным соображениям. Склонен полагать, что на самом деле действовал второй вариант. Когда я задал вопрос об этом министру торговли Фредерику Денту, он сказал мне, что, поскольку я уже был членом американо‑китайского комитета, все полагали, что я не буду заинтересован в работе еще в одном комитете, который имел отношение к Советскому Союзу. Поскольку этот вопрос никогда передо мной поставлен не был, сомневаюсь в правдивости этого объяснения. Во всяком случае, советский министр внешней торговли Николай Патоличев указал, что мое отсутствие было абсурдом, и, в конце концов, чтобы ввести меня в состав этой группы, вмешался Генри Киссинджер.

На начальном этапе совет действовал довольно успешно, однако в последующем наша работа столкнулась с проблемами внутренней американской политики. Поправка Джексона‑Вэника к закону о торговле 1974 года связывала предоставление статуса наибольшего благоприятствования для коммунистических стран со свободой эмиграции их граждан, в частности с правом советских евреев эмигрировать в Израиль. Эта поправка была непосредственно нацелена на Советский Союз, и ее принятие вызвало ярость Леонида Брежнева. В ответ на тихую дипломатию Генри Киссинжера Брежнев уже значительно увеличил число советских евреев, которым было разрешено эмигрировать. Он чувствовал себя вправе рассчитывать на положительную реакцию с нашей стороны, а вовсе не на наказание. Столкнувшись с поправкой и с отказом в предоставлении статуса наибольшего благоприятствования, Брежнев отказался подписать торговое соглашение. Он также изменил курс в отношении еврейской эмиграции и ввел в действие более ограничительную политику. В конце концов, эта поправка не только убила саму возможность торгового соглашения между Соединенными Штатами и СССР, но и вызвала практическое прекращение еврейской эмиграции из Советского Союза.

Многие эксперты считают, что конец периода разрядки был связан с этим близоруким действием Конгресса, и я с ними согласен.

 

Первый американский банк в Советском Союзе

Моя беседа с Хрущевым в 1964 году четко убедила меня в желании Советского Союза расширять коммерческие и финансовые связи с Соединенными Штатами. Я был заинтересован в том, чтобы это произошло, а также в том, чтобы «Чейз» играл роль в этом процессе. Исторически «Чейз» был ведущим американским корреспондентским банком для того, что мы в те дни называли «социалистическими рынками»: Советский Союз и страны СЭВ, включавшие Польшу, Восточную Германию, Чехословакию, Венгрию, Болгарию и Румынию. «Чейз» в течение длительного времени поддерживал отношения как с советским Центральным банком, так и с Банком внешней торговли. Мы также служили в качестве ведущего американского банка для Амторга, советской организации, которая осуществляла закупки для Красной Армии во время Второй мировой войны. Однако в последующие годы деловая активность «Чейза» с СССР была незначительна.

Большой прорыв произошел, когда мы выступили в качестве одного из ведущих американских банков по финансированию миллиардной советской закупки зерна в 1971 году. На следующий год мы начали дискуссии с советскими властями по вопросу об открытии представительства в Москве. В ноябре 1972 года «Чейз» получил разрешение создать представительский офис — он был первым американским банком, получившим лицензию.

Местом нахождения офиса был дом № 1 по площади Карла Маркса. Официальное открытие «бизнеса» состоялось в мае 1973 года. Я поместил слово бизнес в кавычки, поскольку наша деятельность в Москве была жестко регламентирована, хотя надеялся, что со временем нам позволят ее расширить. Сначала я предложил послу Анатолию Добрынину, чтобы мы назначили Джеймса Биллингтона главой отделения. Джеймс — специалист по России, свободно говорил по‑русски и работал в это время в «Чейзе» в качестве советника по вопросам Советского Союза (позже он занял пост главы Библиотеки Конгресса). Добрынин вежливо сказал мне, что не было необходимости посылать кого‑то, кто говорил по‑русски; у русских имелись отличные переводчики. Было более целесообразно, сказал он, направить кого‑то еще. Позже Добрынин в шутку сказал мне, что мы должны быть менее требовательны к переводчикам. В конце концов, сказал он, они должны работать не только для «Чейза» в течение всего дня, но и оставаться на ночь, занимаясь написанием отчетов для своего начальства в Министерстве внутренних дел.

Гала‑прием в гостинице «Метрополь», посвященный открытию офиса «Чейза», имел огромный успех, в том числе и с точки зрения количества собравшихся. Мы пригласили каждого коммунистического функционера в Москве; они кишели, как саранча, и в течение буквально нескольких минут столы, покрытые деликатесами, импортированными из‑за рубежа, буквально были обобраны дочиста, не осталось также ни капли жидкости в бутылках вина и водки. Вскоре после этого Советы дали разрешение открыть представительские офисы в Москве «Сити‑бэнк» и нескольким другим американским банкам. Хотя советский рынок никогда не приобрел значения ни для одного из наших банков, однако нельзя отрицать символическое значение того, что «Чейз» — «банк Рокфеллера» — оказался первым финансовым учреждением США в Советском Союзе.

 

Беседы с Косыгиным

Я приезжал в Москву почти ежегодно на протяжении 70‑х годов: на Дартмутские встречи или по делам банка. Главным лицом, через которое осуществлялись мои связи с правительством, в это время был Алексей Косыгин, одна из наиболее значимых политических фигур в СССР. Косыгин принимал участие в перевороте, в результате которого был смещен Никита Хрущев в 1964 году. Высокий худощавый человек с печальным лицом, Косыгин был талантливым менеджером, делавшим чудеса, управляя неподатливой советской экономикой. К моменту нашей встречи он проиграл в борьбе за власть в Кремле руководителю Коммунистической партии Леониду Брежневу и был назначен на подчиненное положение премьера — главного операционного директора советской экономики.

В то время как мой разговор с Хрущевым был спором по поводу относительных достоинств наших идеологий и философий, мои беседы с Косыгиным всегда носили прагматический характер и были ориентированы на деловые вопросы. В ретроспективе содержание этих дискуссий было весьма информативным из‑за того, что они касались потенциальных экономических взаимоотношений между Соединенными Штатами и СССР.

Я впервые встретился с Косыгиным летом 1971 года после Дартмутской встречи в Киеве. Это была моя первая поездка в Москву после памятной встречи с Хрущевым. Я обнаружил, что советская столица за прошедшие годы значительно изменилась.

Акцент, который делал Косыгин на производство товаров для потребительского сектора, привел к тому, что на улицах стало больше автомобилей, более доступной стала одежда и другие товары. Везде осуществлялись крупные проекты строительства дорог, а в Москве система метро представляла собой чудо — современное, чистое, удобное и дешевое. Сама Москва была относительно чистой и без мусора. Хиппи и люди с длинными волосами в основном отсутствовали. Сказывалось и воздействие западной моды. Я заметил, что «юбки — на четыре дюйма выше колен, хотя то, что открыто взгляду, часто оставляет желать большего!»

Я был членом Дартмутской делегации и нанес визит вежливости Косыгину в его кремлевском кабинете. Мы провели основную часть времени, разговаривая о торговле, и Косыгин призвал нашу группу к работе для «снятия барьеров» в Соединенных Штатах, которые препятствовали торговле с СССР.

Было ясно, что Советы желают расширения торговых отношений. Наша вторая встреча совпала с открытием офиса «Чейза» в мае 1973 года. Косыгин был обрадован этим событием и проявлял оптимизм в отношении того, что «препятствия», мешающие улучшению торговли между США и Советским Союзом, будут теперь сняты. Он сосредоточивал внимание на разведке крупных газовых месторождений в Сибири, в какой‑то момент, размахивая указкой, показал стратегические месторождения на висящей на стене карте. «В экономическом отношении, — говорил он, — мы готовы идти дальше, однако мы не знаем, насколько далеко пойдут Соединенные Штаты».

К 1974 году в круге вопросов, которые занимали Косыгина, произошел явный сдвиг. Это был наш наиболее изобилующий техническими моментами, экономически ориентированный диалог. Он выразил глубокую озабоченность в отношении повышения цен на нефть со стороны ОПЕК и того воздействия, которое это оказывало на американский доллар, а также на европейские и японские платежные балансы. Он внимательно выслушал мой анализ последствий развития этих тенденций. Мы обсудили относительные достоинства альтернативных источников энергии, таких как уголь и атомная энергия.

Косыгин сказал, что он убежден, что западные страны столкнутся с трудностями в плане снижения своего энергопотребления, а нахождение эффективных решений потребует годы. Премьер предположил, что развитие атомной энергетики в конечном счете понизит стоимость нефти. Затем он спросил: пошел бы «Чейз» на помощь в финансировании и строительстве ядерных электростанций в России, которыми бы совместно владели Соединенные Штаты и СССР? Я был поражен этим революционным предложением, поскольку это показывало, насколько важными были для Советов как американские инвестиции, так и технология, и насколько далеко они готовы были пойти, чтобы получить и то и другое. Хотя Косыгин обещал направить мне предложения в отношении уникальной идеи, я больше никогда об этом от него ничего не услышал.

Косыгин завершил нашу встречу, сказав, что «история покажет неправоту тех, кто пытается препятствовать развитию новых отношений между Соединенными Штатами и СССР», и что «руководство Советского Союза верит в руководство Соединенных Штатов, и они единодушны в своем желании найти новые пути для развития новых отношений между нашими странами».

* * *

На каждой из первых трех встреч Косыгин был настроен оптимистично и открыто, предлагая потенциальные области сотрудничества и способы, которыми можно развивать общие проекты. Наша встреча в апреле 1975 года прошла по‑иному. После принятия поправки Джексона‑Вэника и осуждения Брежневым непредоставления Америкой СССР статуса наибольшего благоприятствования в торговле Косыгин перешел к конфронтационному стилю общения, который я никогда не чувствовал ранее. Пользуясь риторикой, пугающе напоминавшей хрущевскую, он говорил о превосходстве советской экономики и о растущем влиянии его страны на мировую экономику.

Я бросил ему вызов, спросив: «Если Советский Союз действительно собирается стать мировой экономической державой, тогда он должен быть серьезным фактором в мировой торговле. Как это может быть, если вы не имеете конвертируемой валюты, валюты, которую принимают во всем мире?» По существу, отметил я, рубль не принимают нигде за пределами советского блока. Я сказал, что понимаю, что приобретение рублем конвертируемости может создать другие осложнения для СССР, «поскольку ваша идеология требует, чтобы вы резко ограничивали движение людей, товаров и валюты. Каким образом вы можете примирить друг с другом две эти реальности?»

Он смотрел на меня в течение секунды в некотором замешательстве, а потом дал путаный и не особенно адекватный ответ. Ясно, что он никогда серьезно не думал о практических последствиях введения конвертируемой валюты.

Примерно неделю спустя я обедал в ресторане в Амстердаме, когда Фриц Летвилер, управляющий Швейцарским национальным банком, увидел меня и подошел к моему столику. Летвилер сказал, что только что вернулся из Москвы. Он рассказал, что после моего визита Косыгин знал, что тот был в Москве и пригласил его к себе. Косыгин был обеспокоен моими словами, и они провели два часа, обсуждая последствия конвертируемости валюты для России.

Для Советов не существовало удовлетворительного ответа на заданный мной вопрос. Это четко определяло их дилемму: они не могли стать международной экономической державой без полностью конвертируемой валюты, однако это было невозможно до тех пор, пока они придерживались марксистской догмы и поддерживали репрессивный авторитарный порядок в обществе.

 

Эпилог

В декабре 1987 года Михаил Горбачев, энергичный и талантливый Генеральный секретарь советской Коммунистической партии, приехал в Вашингтон на свою третью встречу на высшем уровне с президентом Рональдом Рейганом для подписания договора о ядерных силах средней дальности с Соединенными Штатами. Хотя это было чрезвычайно важным событием в связи с разоружением, большинство, включая меня, были в неменьшей степени заинтересованы предложениями Горбачева относительно реформы советской внутренней экономики и политического порядка. За счет перестройки, которую можно вольно перевести на английский язык как «реструктурирование», и гласности, или «открытости», Горбачев предлагал обновить и наполнить жизненными силами советское общество, предоставив истинные юридические и политические свободы. В американских похвалах Горбачеву и его предложениям утонул тот факт, что он оставался связанным неотъемлемыми свойствами централизованной коммунистической экономики. Он мог быть «социалистическим реформатором», однако по‑прежнему отвергал «буржуазный капитализм» и рыночную экономику.

Пегги и я были приглашены на несколько официальных церемоний в связи с его визитом, включая формальное чествование Горбачева и его жены Раисы в Белом доме и государственный обед тем же вечером. Горбачев произвел на нас впечатление своим обаянием и свободными манерами, так сильно отличавшимися от скованности и дистанцированности других советских лидеров, с которыми я встречался. Двумя днями позже я был приглашен на официальный прием в советском посольстве. Посол Юрий Дубинин пригласил несколько американских финансовых и деловых лидеров на встречу с Горбачевым, который довольно пространно говорил относительно тех изменений, которые он планирует ввести, включая более свободную торговлю и более широкие контакты с капиталистическим миром. После этого он предложил задавать вопросы. Когда Горбачев указал на меня, я обратился к нему с вопросом, который уже задавал Косыгину десятью годами раньше. Я сказал ему, что рад услышать, что советская экономика будет открываться, однако меня интересовал вопрос, каковы будут последствия этой политики для рубля. Каким образом он может рассчитывать на то, чтобы играть значительную роль на международных рынках, если валюту его страны не принимают в коммерческих операциях вне СССР? С другой стороны, сможет ли рубль стать международной валютой без снятия ограничений на свободное движение людей и товаров через международные границы?

Горбачев быстро ответил: «Мы исследуем этот вопрос и вскоре примем некоторые важные решения». И это было все.

В конечном счете, хотя Горбачев понимал трудность управления экономикой центрального планирования в контексте динамической глобальной рыночной системы, он так и не нашел действенного решения проблемы внутренних противоречий, с которыми сталкивались Советы. В конце концов, несмотря на проведение важных политических реформ, Горбачев потерпел неудачу в своей попытке оживить умирающий экономический порядок.

За четырехлетний период он потерял власть, а с ним ушли последние устои марксистской идеологии, которые поддерживали тоталитарную систему его страны на протяжении большей части XX века.

 

Приложение

Бильдербергский клуб и его влияние на события в СССР (справочный материал)

Убежденный глобалист, Дэвид Рокфеллер с самого начала участвовал в собраниях Бильдербергского клуба. На протяжении десятилетий Д. Рокфеллер является членом т. н. «комитета управляющих», который определяет список приглашаемых на следующие годовые собрания. В этот список включаются, в том числе, наиболее значительные национальные лидеры, которые затем выходят на выборы в соответствующей стране. Так было, например, с Биллом Клинтоном, который впервые принял участие в заседаниях Клуба еще в 1991 году, будучи губернатором Арканзаса (из этого и подобных эпизодов рождаются мнения, что национальными лидерами становятся лица, поддерживаемые Бильдербергским клубом, или даже что Бильдербергский клуб решает, кому быть лидером той или иной страны).

Что же такое «Бильдербергский клуб»? Это неофициальная ежегодная конференция, состоящая примерно из 130 участников. Заседания клуба проходят, как уже говорилось, по особым приглашениям, не афишируются, даты их созыва в печати не оглашаются. Организацию совещаний и безопасность участников обеспечивает та страна, на территории которой собираются билдербергеры — так их стали именовать по названию отеля «Билдерберг» в голландском городе Остербеке, где состоялось первое заседание клуба.

Как сообщает энциклопедия «Британника», «Билдербергская конференция предоставляет неофициальную, непринужденную обстановку, в условиях которой те, кто оказывают влияние на национальную политику и международные дела, могут поближе познакомиться друг с другом и обсудить общие проблемы без взятия обязательств. После каждой конференции готовится неофициальный отчет о встрече, распространяемый исключительно среди прошлых и нынешних участников. В отчете докладчики обозначены только по своей стране. Международный оргкомитет каждый год обычно отбирает разных делегатов».

Тем не менее, время от времени в западную прессу каким‑то неведомым путем попадают сведения о заседаниях «Бильдербергского клуба». Из отдельных публикаций известно, что в этом сообществе, окруженном почти непроницаемой завесой секретности, принимают участие крупные политики, дипломаты, банкиры, капитаны индустрии, военачальники и руководители спецслужб. Складывается впечатление, что клуб — настоящее «теневое правительство планеты», которое собирается, чтобы обсудить важные вопросы «большой политики», и прежде всего отношений с Россией (до 1991 года — с СССР); разработать конфиденциальные рекомендации национальным правительствам по актуальным политическим, экономическим, военным и социальным проблемам.

* * *

Официальной датой рождения «Бильдербергского клуба» считается 1952 год. Ему предшествовал период, когда только что вышедшая из войны Западная Европа стала свидетельницей фундаментальных перемен на международной политической арене и мощного коммунистического движения. Был создан Атлантический союз (НАТО); «объединенная Европа» делала свои первые шаги; западный мир с тревогой следил за ростом недопонимания между Старым Светом и Соединенными Штатами; «коммунистическому наступлению» надо было противопоставить контрмеры, то есть более тесный союз.

Автором этого «романтического проекта» стал некий Джозеф Ретингер, персонаж с путаной биографией, кичившийся своими англосакскими корнями. Он приобрел известность в 1947–1948 годах, когда выступил как один из наиболее рьяных поборников «европейского единства». В качестве генерального секретаря «Европейского движения» Ретингер имел контакты с самыми влиятельными политическими лидерами Западной Европы той поры, в том числе с премьер‑министром Великобритании Уинстоном Черчиллем и канцлером Западной Германии Конрадом Аденауэром. Они демонстративно оказывали Ретингеру покровительство во всех его начинаниях. В 1948 году Ретингер участвовал в Гаагском конгрессе, а затем четыре года «без устали трудился, как сообщает он в своих мемуарах, чтобы подчинить весь мир европейскому идеалу».

В 1952 году Ретингер оставил свой пост в «Европейском движении» и, войдя в контакт с голландским принцем Бернардом, изложил ему свою идею: создать дискуссионный центр, своего рода клуб для продвижения по миру «западных ценностей». Бернард, фигура достаточно известная на международной арене (член совета директоров дюжины крупнейших западноевропейских авто— и авиакомпаний; выполнял важные миссии в Латинской Америке; поддерживал политические контакты с первыми лицами ряда государств), ответил, что даст согласие, если найдет приемлемой концепцию предполагаемого формирования.

* * *

Месяц спустя Ретингер представил принцу некое произведение, в основу которого были положены труды Джорджа Барджеса, Альфреда Мэхэна, а также Маккиндера и Стронга — англо‑американских геополитиков и военачальников XIX–XX веков. Свое видение политических целей и задач будущего сообщества Ретингер изложил в преамбуле концепции:

«Англосаксы как раса предназначены для того, чтобы одни расы вытеснить, другие ассимилировать, и так до тех пор, пока все человечество не будет англосаксонизировано. Но прежде всего необходимо установить контроль над сердцевиной (Heartland) земного шара — Россией. Без этого мировое господство англосаксов недостижимо. Для того чтобы овладеть Россией, этой огромной континентальной массой, необходимо выработать стратегию, в соответствии с которой США и их союзники должны, как анаконда, сдавливать Россию со всех сторон: с запада — Германия и Великобритания, с востока — Япония. На южном направлении надо создать государство‑вассал проанглосакского толка, которое, раскинувшись между Каспийским, Черным, Средиземным, Красным морями и Персидским заливом, плотно закрыло бы тот выход, которым Россия пока легко достигает Индийского океана. Такого государства пока не существует, но нет причин, чтобы оно не появилось в будущем.

Рассматривая проблему с геостратегических позиций, необходимо констатировать, что главным и естественным врагом англосаксов на пути к мировой гегемонии является русский народ. Повинуясь законам природы и расовому инстинкту, он неудержимо стремится к Югу. Поэтому необходимо немедленно приступить к овладению всею полосой Южной Азии между 30 и 40 градусами северной широты и с нее постепенно оттеснять русский народ к Северу. Так как по всем законам природы с прекращением роста начинается упадок и медленное умирание, то наглухо запертый в своих северных широтах русский народ не избежит своей участи.

Безусловно, для достижения указанных целей англосаксонскому ареалу потребуется какое‑то время, но уже сегодня мы должны начать движение, магистральными направлениями которого были бы:

а) недопущение России в Европу;

б) обеспечение доминирующей роли США в Атлантическом союзе;

в) сдерживание Германии путем сохранения статус‑кво в обоих государствах».

* * *

Принц Бернард одобрил предложенную Ретингером концепцию, и последний немедленно созвал организационный комитет, в который кроме прочих вошли Дэвид Рокфеллер, распорядитель кредитов Bank of America, Фридрих Флик I, глава промышленной империи Западной Германии, Конрад Блэк, владелец компании Hollinger, контролировавшей 100 западноевропейских газет и 200 еженедельников, герцог Эдинбургский, муж королевы Великобритании Елизаветы II.

В сентябре 1952 года оргкомитет провел свое первое собрание в отеле «Бильдерберг», что в голландском городке Остербек. После чего Ретингер, не мудрствуя лукаво, присвоил созданному им сообществу название «Бильдербергский клуб».

В ходе собрания Ретингер в категоричном тоне обязал присутствовавших «установить необходимые контакты с Соединенными Штатами». На следующий день он усадил принца Бернарда на теплоход, вместе они пересекли океан и после переговоров с представителями политического и экономического бомонда США создали американскую секцию клуба во главе с крупнейшими финансистами США Джозефом Джонсоном и Джоном Коулмэном.

В соответствии со специальной статьей Устава критерием при отборе участников заседания всегда является их приверженность «к духовным ценностям Запада». Приглашенными, как правило, являются граждане стран — участниц НАТО, но в любом случае, приезжая на встречу, они должны отречься от каких бы то ни было «националистических предрассудков».

Согласно Уставу, расходы оплачиваются теми, кто в данном случае оказывает гостеприимство «бильдербергцам». Было замечено, впрочем, что заседания неизменно проходили в гостиницах, принадлежащих баронам Ротшильдам в Европе и Рокфеллерам — в Соединенных Штатах.

* * *

Главная тема дискуссии во время заседаний клуба обычно излагается и конкретизируется в нескольких выступлениях. Они подлежат обязательному согласованию с председателем и затем вносятся в повестку дня работы клуба.

Сегодня, знакомясь с теми немногими протоколами заседаний, оказавшимися в распоряжении наиболее удачливых (или кредитоспособных?) изданий, можно сделать вывод, что «бильдербергцы» особо пристальное и предвзятое внимание уделяли СССР и «угрозе» распространения коммунистических идей на планете. С высоты прошедших лет можно также оценить, насколько правительства стран Западной Европы придерживались установок, выдвинутых «Бильдербергским клубом».

1952 год — Остербек, Голландия: «Защита Европы от коммунистической опасности. Позиция Советского Союза».

1955 год — Барбизон, Франция: «Коммунистическое проникновение на Запад. Ответ США в политическом, идеологическом и экономическом плане. План Маршалла».

1955 год (второе, внеочередное заседание) — Гармиш, ФРГ: «Попытка СССР вступить в Атлантический союз. Отказать. В качестве члена принять Западную Германию. Подрывные акции коммунизма в Азии и позиция Запада. Некоторые стратегические аспекты использования атомной энергии для устрашения противника в лице СССР и его сателлитов».

1956 год — Фреденсборг, Дания: «Средства противодействия антизападным блокам. Всемирный фестиваль молодежи в Москве (1957 г.) — элемент в системе коммунистической пропаганды. Укрепление Атлантического союза как ответ на образование военного блока «Варшавский Договор».

1958 год — Бакстон, Великобритания: «Будущее Атлантического союза. Коммунистическая экспансия на Запад. Меры упреждения».

1960 год — Бургенсток, Швейцария: «Полеты U‑2. Международная обстановка после срыва Хрущевым Парижского совещания в верхах. Позиция США. Проблемы неевропейских государств».

1962 год — Салтшебан, Швеция: «Карибский кризис. Советские ракеты на Кубе. Роль Запада в устранении опасности возникновения ядерной войны. Побудить Кеннеди встретиться с Хрущевым».

1964 год — Вильямсберг, Соединенные Штаты: «Атлантический союз и выход из него Франции, причины и последствия. Развитие внутриполитической обстановки в СССР в связи с отстранением Хрущева от власти. Возможная новая советская позиция. Куба, Китай».

1971 год — Сент‑Саймонс, Соединенные Штаты: «Необходимость освобождения американской валюты (доллара) от золотого обеспечения. Военные поставки США в Западную Европу».

1973 год — Вилла д’Эсте, Италия: «Боевые действия Египта и Сирии против Израиля. Голда Меир готова применить ядерное оружие. Вмешательство СССР. Соединенным Штатам осуществить экстренную военную помощь Израилю. Энергетический кризис на Западе».

1980 год — Кембридж, Великобритания: «Ввод советских войск в Афганистан. Адекватные меры Запада. Резолюция по отказу от участия в Олимпийских играх в Москве».

1985 год — Висбаден, ФРГ: «Поддержка инициативы Горбачева по оздоровлению экологической обстановки в Советском Союзе. Предоставление СССР займов МВФ. Новые проблемы Атлантического союза».

1987 год — Сан‑Ремо, Италия: «Возможности Западной Европы и США во время схода восточноевропейских стран с коммунистической орбиты».

1989 год — Канн, Франция: «Реакция Запада на поглощение Федеративной Республикой Германией карликового государства‑вассала (ГДР). Работа с окружением Горбачева».

1991 год — Межев, Франция: «Попытка переворота в СССР. Упредительная реакция США и Западной Европы на возможное отстранение Горбачева от власти. Выработка единой платформы в отношении курса Ельцина».

Ссылки

[1] Сол Беллоу — американский писатель еврейского происхождения, лауреат Нобелевской премии по литературе за 1976 г.

Содержание