Дымок тонкой струйкой поднимался из трубы прямо вверх. Голубой у её глиняно-красного среза, он уплывал в синеву апрельского неба и был уже не голубой, а серый. Джóди смотрел на него, раздумывая. Огонь в очаге угасал. Они только что отполдничали, мать прибирала посуду. Была пятница. Мать подметёт в доме метлой из веток ти-ти, а потом примется оттирать пол мочалкой из обвёрток кукурузных початков. В таком случае она не сразу хватится его, и он успеет добраться до Серебряного Дола.
Он постоял с минуту, держа на плече мотыгу.
Всем бы хороша была росчисть, если б только не эти непрополотые ряды молодых всходов кукурузы. Дикие пчёлы обнаружили мелию у калитки. Они жадно зарываются в нежные бледно-лиловые соцветия, словно и нет в зарослях других цветов, словно они забыли о жёлтом жасмине мартовской поры, о ждущем их в мае цветении магнолии и лавра. Если проследить за стремительным полётом их золотисто-чёрных тел, подумалось Джоди, то можно найти дерево с дуплом, полное янтарного мёда. Зимний запас сиропа из сахарного тростника подошёл к концу, и от ягодных варений тоже почти ничего не осталось. Найти дерево с дуплом куда достойнее, чем тяпать мотыгой; ничего с ней не сделается, с кукурузой, может и подождать денёк.
Полдень полон какого-то кропотливого копошенья. Это ощущение точит его, как пчела цветок: прочь отсюда, сначала через росчисть, потом сосняком, а там вниз по дороге к бегучему ручью. Пчелиное дерево должно быть где-то возле воды.
Он приткнул к изгороди мотыгу, прошёл по кукурузному полю, и вот уж его не видно из дому. Он на руках перемахнул через изгородь. Джулии, старой охотничьей собаки, нет дома; отец увёз её с собой в Грейáмсвилл, но бульдог Рвун и их новая дворняжка Резвуха заметили взметнувшуюся над изгородью тень и кинулись к ней. Рвун взлаял низким басом, голос Резвухи был пронзителен и высок. Узнав его, собаки заискивающе завиляли короткими хвостами. Он прогнал их обратно. Они равнодушно смотрели ему вслед. Жалкие, никчемные твари, подумалось Джоди, всё бы им гонять, хватать, убивать. Он их не интересовал, разве когда приносил им плошки с объедками по утрам и вечерам. Старая Джулия, та могла быть ласковой с людьми, но свою уже беззубую преданность дарила одному только его отцу, Пенни Бэкстеру. Джоди пробовал подольститься к ней, но она решительно не хотела иметь с ним дела.
– Вы оба были ещё щенками, – объяснял отец, – десять лет назад это было, тебе два года, а она совсем ещё крошка. Ты примял её, не нарочно, конечно. И вот теперь она не может довериться тебе. С собаками это часто бывает.
Джоди обогнул сараи и кукурузный амбар и пошёл через дубняк на юг. Ему бы такую собаку, как у бабушки Хýтто. Она такая беленькая, кудрявенькая и умеет делать разные штуки. Когда бабушка Хутто начинает смеяться так, что вся трясётся и не может остановиться, собака прыгает ей на колени, лижет её в лицо и машет своим перистым хвостом, словно смеётся с нею вместе. Он бы обрадовался любому зверьку, лишь бы тот был его собственный, лизал бы его в лицо и повсюду ходил за ним, как старая Джулия за отцом.
Джоди выбрался на песчаную дорогу и припустил бегом на восток. До Дола было две мили, но ему казалось, что он может бежать вечно. В его ногах не было боли, как на прополке кукурузы. Он замедлил бег – пусть подольше продлится дорога. Вот он миновал высокий сосновый лес и оставил его позади. Здесь скраб вплотную подступал к дороге, и она шла, с обеих сторон теснимая частоколом песчаных сосен, таких тонких, что каждая из них, казалось, могла служить лучиной для растопки.
Тут был подъём, и на его вершине он остановился. Апрельское небо, окаймленное ржавым песком и соснами, было синее, как его рубаха из домотканой холстины, окрашенной индиго бабушки Хутто. Маленькие облачка на нём стояли неподвижно, белые, словно хлопковые коробочки. Он смотрел и смотрел, как вдруг солнечный свет пригас на мгновение, облака посерели.
«Ещё до вечера брызнет дождичек», – подумал он.
Вниз под горку манило бежать вприпрыжку. А вот и дорога на Серебряный Дол, толсто подостланная песком. Беярия, пиерис и искрянка уже стояли в цвету. Он перестал бежать, замедлил шаг, – он проследит перемены в мире растений на каждом дереве, на каждом кусте, знакомом и неповторимом. Вот магнолия, на которой он вырезал морду дикой кошки. Вся растительность говорила о том, что где-то близко – вода. Странное дело, думалось ему, что поджарые сосны всегда растут в зарослях, тогда как при всяком ручье, при всяком озере или реке растут магнолии: ведь земля есть везде земля, а дождь – везде дождь. Собаки, например, повсюду одинаковы, и волы, и мулы, и лошади тоже. А вот деревья разные в разных местах.
«Наверное, это оттого, что они не могут сойти с места, – решил он. Им приходится питаться тем, что лежит в земле под ними».
Восточная кромка дороги вдруг отлого шла вниз и там, футах в двадцати у него под ногами, спускалась к ручью. Крутогор этот густо порос магнолиями, гордониями, камедными деревьями и сероствольным ясенем. В их прохладной тени он сошёл к ручью. Им овладела острая радость. Это было потайное, восхитительное местечко.
Прозрачный, как колодезная вода, родник бил из песка неведомо откуда. Казалось, берега, словно две зелёных облиственелых руки, сложились горстью и держат его. Там, где вода поднималась на поверхность, бурлил небольшой водоворот. В нём кружились крупинки песка. Чуть повыше над берегом бил из земли основной родник: он проточил себе русло в белом известняке и стремительно бежал вниз по склону, разрастаясь в ручей. Ручей вливался в озеро Джордж, а озеро Джордж было частью реки Сент-Джонс – крупной реки, которая текла на север и впадала в море. Это было волнующее зрелище – наблюдать начало океана. Конечно, существовали и другие начала, но это было его собственное. Приятно думать, что никто, кроме тебя, не бывает здесь. Только ты, дикие звери да томимые жаждой пчёлы.
Пробежка разгорячила его. Сумрачный дол словно прикоснулся к нему своими прохладными руками. Он подвернул свои синие бумажные штаны и стал голыми грязными ступнями в мелкую воду родника. Пальцы ног тотчас ушли в песок, он мягко просочился между ними и обволок его костлявые лодыжки. Вода была до того холодная, что в первое мгновение обожгла кожу. Потом с булькающим звуком быстро потекла между его тонкими ногами, и это было страшно приятно. Он стал ходить по воде взад и вперёд, подковыривая большим пальцем гладкие камни, попадавшиеся ему на глаза. Стайка гольянов прыснула от него вниз по ручью, и он погнался за ней по мелководью, но они скрылись из виду так внезапно, словно их и не было вовсе. Тогда он присел под голым, нависающим над водой корневищем живого дуба; ручей образовал тут глубокий прудок, и Джоди надеялся, что гольяны появятся вновь, но лишь зелёная лягушка, дёргаясь, всплыла из-под слоя грязи, вытаращилась на него и в паническом страхе нырнула под корневище. Джоди рассмеялся.
– Не бойсь, не трону! – крикнул он ей. – Я не енот!
Лёгкий ветерок всколыхнул сомкнутый шатёр веток над его головой. В просветы между ветками на его голову, плечи брызнул солнечный свет. Это было приятное ощущение: голове тепло, а загрубелым, мозолистым ступням студёно.
Ветерок спал, солнце снова закрылось. Джоди перебрался на противоположный берег: растительность там была не такая густая. Низенькая карликовая пальма тихонько тронула его на ходу. Это напомнило ему о том, что его нож тут, у него в кармане; что не далее как на рождестве он мечтал о том, чтобы смастерить себе мельницу-махалку. Джоди ещё ни разу не случалось сооружать мельницу-махалку самому. Оливер, сын бабушки Хутто, моряк, всегда делал их для него, когда приезжал домой на побывку. Джоди сосредоточенно нахмурился, вспоминая, под каким углом должны располагаться крылья махалки, чтобы она вращалась равномерно. Он срезал две ветки с развилкой и выстругал из них рогульки одинаковой величины. Оливер особенно заботился о том, чтобы поперечина была круглой и гладкой, вспомнилось Джоди. Примерно вполвысоты берегового ската росла дикая вишня. Он поднялся к ней, срезал веточку, ровную и гладкую, как полированный карандаш, затем выбрал пальмовую ветку и вырезал из её твёрдой волокнистой древесины две дощечки в дюйм шириной и четыре длиной. В каждой из них, ровно посерёдке, он прорезал щель, чтобы как раз проходила вишневая палочка. Пальмовые дощечки должны располагаться под тем же углом, что крылья ветряной мельницы. Он старательно примастачил их.
Джоди расставил рогульки примерно на длину вишневой палочки и глубоко вогнал их в песок, отступя несколько ярдов от родника. Поток тут был всего в несколько дюймов глубиной, но бежал быстро и напористо. Пальмовые лопасти должны были только чуть-чуть касаться воды. Он помудровал с рогульками, устанавливая их на нужную глубину, потом положил на них вишневую палочку. Ола осталась неподвижной. Весь напрягшись от ожидания, он повертел её, помогая ей притереться в развилках рогулек. Она начала вращаться. Течение увлекало за собой гибкий кончик пальмовой пластинки, а когда он поднимался и высвобождался, силой вращения оси приходил в соприкосновение с потоком кончик другой. Маленькие лопасти поднимались и опускались, поднимались и опускались. Колесо вертелось. Мельница-махалка работала. Она вращалась с ритмичной лёгкостью колеса большой водяной мельницы в Линне, которая перетирала в муку кукурузные зерна.
Джоди глубоко вздохнул, улёгся на поросший травою песок у края воды и весь отдался волшебству движения. Вверх и вниз, вверх и вниз – мельница-махалка завораживала. Бурля пузырями, родник будет вечно бить из земли, тоненькая струйка воды будет бежать бесконечно. Родник дает начало водам, стекающим в океан. Если только пальмовые лопасти не свалятся или перекушенная белкой веточка лавра, упав, не остановит хрупкое колесо, его мельница будет крутиться вечно. И когда ему будет много-много лет – столько же, сколько отцу, – кажется, и тогда ничто не остановит это зыбкое движение, и оно будет продолжаться так, как он породил его.
Джоди подвинул камень, упиравшийся в его острые рёбра, и поерзал на месте, вдавливая в песке лунки для бёдер и плеч. Он вытянул руку, примостил на неё голову. Сноп солнечных лучей, тёплый и невесомый, как лёгкое лоскутное одеяло, падал на него поперёк. Разнеженный, утопая в песке и солнечном свете, он наблюдал за мельницей. Вращение колеса действовало усыпляюще. Его веки трепетали в лад маханию пальмовых лопастей. Серебряные капли, стекавшие с колеса, сливались в одно целое наподобие хвоста падающей звезды. Вода издавала такой звук, будто котёнок лакал молоко. Вот квакша прокричала протяжно и смолкла. На какое-то мгновение мальчик виснет неподвижно над краем кручи, устланной мягким пухом щётки-травы, и квакша в звёздном плеске мельницы-махалки виснет с ним вместе. Но вместо того чтобы упасть через край, он погружается в эту мякоть. Синее, в белых хлопьях облаков небо смыкается над ним. Он заснул.
Когда он проснулся, ему показалось, что он не у русла ручья, а в каком-то совсем другом месте. Мир вокруг стал совсем иным, и поначалу ему подумалось, что он видит всё это во сне. Солнце исчезло, и с ним вместе исчезли свет и тень. Нет больше ни черностволья живых дубов, ни глянцевитой зелени магнолий, ни золотистого кружевного узора там, где солнечный свет сеялся между ветками дикой вишни. Весь мир стал призрачно-серым, а сам он лежал в тончайшей, как водяная пыль водопада, дымке. Она щекотала кожу и была чуточку влажная, тёплая и одновременно прохладная. Он перевернулся на спину, и было так, будто он смотрит в мягкую серую грудь печально воркующей голубки. Он лежал, вбирая в себя изморось, словно молодое растение. Когда лицо стало мокрым, а рубашка волглой на ощупь, он выбрался из своего убежища. И вдруг замер на месте. Пока он спал, к роднику приходил олень. Свежие следы сбегали по восточному склону и останавливались у края воды. Резкие, заострённые – следы оленихи. Они были глубоко вдавлены в песок – это говорило о том, что олениха была взрослая, крупная. Быть может, даже стельная. Она спустилась к воде и жадно пила, не замечая его. Но потом учуяла. Там, где она в страхе заметалась на месте, песок хранил печать смятения и борьбы. Следы, взбегавшие вверх по противоположному склону, были с долгим тревожным прочерком позади. Быть может, она вовсе не успела напиться, а, учуяв его, повернула и стремительно бросилась прочь, взметая копытами песок. Жаль, если она до сих пор сидит где-то в зарослях, томимая жаждой с широко раскрытыми глазами.
Он огляделся, отыскивая другие следы. Вверх и вниз по склону пробегали белки, но они вообще были не из пугливых. И енот тоже наведывался сюда, лапы у него словно руки с острыми когтями, но только Джоди не мог с уверенностью сказать, как давно он тут был. Лишь отец, взглянув на след, мог безошибочно определить время, когда прошло дикое животное. А вот что олениха была тут и испугалась – это Джоди знал точно.
Он снова повернулся к своей мельнице. Колесо вращалось уверенно, словно она стояла тут уже не первый день. Хрупкие пальмовые лопасти выказывали недюжинную силу, шлёпая по воде, и блестели от измороси.
Джоди взглянул на небо. В окружающей его серой мгле он не мог сказать ни который час, ни как долго он спал. Он вприпрыжку взбежал на западную сторону, где привольно расстилались открытые равнины, поросшие голым падубом, и остановился, раздумывая, уйти ему или остаться. Как раз в этот момент дождь перестал так же мягко, как и начался. С юго-запада потянул ветерок. Выглянуло солнце. Облака собрались в накатывающие волнами белые перистые гряды, а на востоке через весь небосклон выгнулась радуга, такая красивая и цветастая, что Джоди казалось, погляди он ещё немного, и у него займется дыхание. Бледно-зелёная лежала земля, почти видим был воздух, золотистый от омытого дождем солнца, и мерцали глазурью дождевых капель деревья, кусты и травы.
Родник радости забил в нём неудержимо, как родник ручья. Он широко раскинул руки вровень с плечами, как держит крылья змеешейка, и закружился на месте. Он кружился всё быстрее и быстрее, вихрь блаженства подхватил его, и когда ему показалось, что его сердце больше не выдержит и разорвётся от счастья, у него закружилась голова, он закрыл глаза и пал ничком на поросшую щёткой-травой землю. Земля кружилась под ним, и он с нею вместе. Он открыл глаза: синее апрельское небо в хлопковых коробочках облаков кружилось над ним. Они вращались все вместе, мальчик и земля, деревья и небо. Но вот вращение прекратилось, в голове у него прояснело, и он поднялся. Он ещё нетвёрдо стоял на ногах и чувствовал лёгкое головокружение, но что-то спало с его души, и апрельский день вновь стал как любой другой день – обычный, когда жизнь может идти дальше своим чередом.
Он повернулся и вприскочку побежал обратно, полной грудью вдыхая аромат влажных сосен. Рыхлый песок, в котором по пути сюда увязала нога, от дождя отвердел. Возвращаться домой было приятно. Солнце вот-вот готово было скатиться за горизонт, когда завиднелись болотные сосны, окружавшие росчисть Бэкстеров. Высокими чёрными силуэтами они вырисовывались на багряно-золотом закатном небе. Слышно было, как квохчут и возятся куры, и по их голосам он понял, что их только что накормили. Он свернул на росчисть. Серая от непогод изгородь сияла в щедром свете весны. Из глинобитной трубы густыми клубами валил дым. На очаге, должно быть, стоит готовый ужин, в железной форме печётся хлеб. Вот бы хорошо, если его отец ещё не вернулся из Грейамсвилла. Джоди впервые пришло в голову, что, наверное, ему не следовало отлучаться из дому в отсутствие отца. Если вдруг матери понадобились дрова, она теперь здорово сердита. Да и отец неодобрительно покачает головой и скажет: «Что же это, сын…»
Он услышал фырканье старого Цезаря и понял, что отец опередил его.
Росчисть была полна весёлого гама. Ржала у ворот лошадь, в хлеву мычал телёнок, и ему отвечала корова, с кудахтаньем рылись в навозе куры и лаяли собаки в предвкушении вечерней кормёжки. Хорошо, когда голоден и знаешь, что тебя накормят, и таким же нетерпеливым, но уверенным ожиданием полна вся домашняя живность. Конец зимы был голодноват: подобрались запасы кукурузы, сена и сушёного коровьего гороха. Но теперь апрель, теперь пажити зелены и сочны и даже куры охотно щиплют молодые побеги травы.
Собаки разорили под вечер нору с крольчатами, и после такого лакомства объедки с домашнего стола их не прельщают. Старая Джулия лежит под повозкой, утомлённая дальней дорогой. Джоди толкнул калитку в палисад и пошёл искать отца.
Пенни Бэкстер сидел на корточках возле поленницы. Он даже не успел снять с себя сюртук от чёрного суконного костюма, который был сшит ещё к свадьбе, а теперь надевался лишь затем, чтобы подчеркнуть его непростое происхождение, когда он отправлялся в церковь или за покупками в город. Рукава сюртука были коротки, и не потому, что Пенни вырос, а потому, что, из года в год напитываясь летней влагой, утюженная и переутюженная ткань села. Джоди увидел руки отца, слишком большие для его тела, охватившие охапку дров. Отец исполнял его работу, и притом в своей лучшей одежде. Джоди подбежал к нему:
– Дай я понесу, па.
Этой готовностью он надеялся искупить свой проступок. Отец распрямился.
– А я уж совсем было отчаялся в тебе, сын, – сказал он.
– Я ходил в Дол.
– Что же, денёк выдался на славу, как раз прогуляться в Дол, – сказал Пенни. – Да и куда угодно. Как это тебя занесло в такую даль?
Он силился вспомнить, что заставило его улизнуть, и не мог, словно всё это было год назад. Он мысленно восстановил случившееся вплоть до того момента, когда снял с плеча мотыгу.
– А! – Теперь всё было ясно. – Я хотел проследить за пчёлами, найти пчелиное дерево.
– Ты нашёл его?
Джоди оторопело уставился в пространство.
– Чтоб мне пусто было, я только сейчас вспомнил об этом!
Он был обескуражен, как собака для охоты по птице, застигнутая за гоньбой полевой мыши. Сконфуженно-оробело глядел он на отца. А в бледно-голубых глазах того светился лукавый огонёк.
– Скажи правду, Джоди, и посрами дьявола, – продолжал отец. – Дупляное дерево было отличным предлогом пошляться без дела, так ведь?
Джоди широко ухмыльнулся.
– Мне припала охота ещё до того, как я подумал о дереве, – признался он.
– Так я и думал. Откуда мне было знать? А вот откуда. Еду я себе в Грейамсвилл и так про себя рассуждаю: «Вот Джоди – мотыгой-то махать ненадолго его хватит. Что бы я сделал в такой славный весенний денёк, будь я мальчишкой? Ну, ясно что: пошёл бы пошлялся. Куда угодно, только бы бродить, смотреть».
Мальчика охватило теплом, и тепло это исходило не от золотого закатного солнца.
– Правда, как раз так я и думал, – сказал он.
– Но вот мать, – Пенни качнул головой в сторону дома, – этого не одобряет. Женщины, они завсегда так, они просто не понимают, как это мы, мужчины, так любим бродяжить. Вот я и не выдал, что тебя нет. Она спрашивает: «Где Джоди?», а я ей: «Здесь, поди, где-нибудь».
Он подмигивает Джоди, и тот подмигивает в ответ.
– Нашему брату, мужчинам, надо держаться вместе, чтобы был мир. Ну, иди отнеси матери дровец, да побольше.
Джоди набрал полную охапку и поспешил к дому. Мать сидела на корточках перед очагом. Когда в нос ему ударил пряный запах еды, у него ноги подкосились от голода.
– Это лепёшка из сладкого картофеля, да, ма?
– Да, это лепёшка из сладкого картофеля, только вы, голубчик, давайте-ка поторапливайтесь, хватит вам баклуши бить да по городам разъезжать. Ужин готов.
Джоди свалил дрова в ящик и побежал на скотный двор. Отец доил Трикси.
– Мать велела всё кончать и идти ужинать, – доложил Джоди. – Может, я накормлю Цезаря?
– Я уже накормил его, сын, дал бедолажке все, что положено. – Пенни встал с трёхногой скамейки для дойки. – Отнеси молоко, только смотри не споткнись и не выплесни всё на землю, как вчера… Тише, Трикси…
Он оставил корову и прошёл в хлев к телёнку.
– Сюда, Трикси. Ну-ну, голубушка…
Корова замычала и подошла к телёнку.
– Тише, ты! Вот жадный, совсем как Джоди.
Он погладил корову и телёнка и вслед за мальчиком прошёл в дом. Они по очереди умылись у лотка и вытерлись полотенцем, висевшим на ролике снаружи кухонной двери. Матушка Бэкстер сидела за столом, раскладывала по тарелкам еду. Её грузная фигура целиком заполняла конец длинного узкого стола. Джоди и отец сели справа и слева от неё. Им казалось совершенно естественным, что она должна сидеть во главе стола.
– Ну что, проголодались сегодня? – спросила она.
– В меня влезет бочка мяса и бушель хлеба, – сказал Джоди.
– Это ты только говоришь так. Глаза-то у тебя больше желудка.
– Я бы тоже так сказал, – вставил Пенни, – не будь я умнее. Я, когда езжу в Грейамсвилл, всегда возвращаюсь страшно голодный.
– Это оттого, что ты пропускаешь там добрый глоток самогону, – сказала она.
– Нынче всего-то ничего. Выставлял Джим Тэрнбакл.
– А! Ну тогда ты никак не мог перебрать.
Джоди ничего не слышал, ничего не видел, кроме своей тарелки. Никогда ещё он не был так голоден, и вот теперь, после тощей зимы и затяжной весны, когда им самим-то жилось едва ли сытнее, чем их скоту, матушка Бэкстер приготовила ужин впору хоть для священника. На стол была подана свежая зелень лаконоса, приправленная кусочками сала; сэндбагеры из картофеля с луком и мяса черепахи, которую он поймал вчера; померанцевые преснушки, и ещё возле локтя матери лежала лепёшка из сладкого картофеля. Он разрывался между желанием взять ещё преснушек и ещё сэндбагер и родившимся из мучительного опыта знанием, что, если он съест всё это, у него не останется места для лепёшки. Выбор был прост.
– Ма, – сказал он, – можно, я возьму свою долю лепёшки прямо сейчас?
Мать на мгновение перестала питать своё большое тело, ловко отрезала ему щедрый кусок, и он ушёл в его вкусную пряную благодать.
– Я столько времени готовила эту лепёшку, – жалобно сказала она, – а ты нá вот – и оглянуться не успела, как извёл её…
– Это верно, я ем её быстро, – согласился он, – но потом я буду долго помнить её.
Ужин подошёл к концу. Джоди насытился. Даже отец, который обычно ел мало, как воробей, попросил добавки.
– Слава богу, я сыт, – сказал он.
Матушка Бэкстер вздохнула.
– Ежели бы кто зажёг мне свечку, – сказала она, – я бы разделалась с посудой и, быть может, у меня б ещё осталось время присесть отдохнуть.
Джоди встал из-за стола и зажёг сальную свечу. Когда затрепетал, разгораясь, жёлтый язычок пламени, он выглянул в восточное окно. Всходила полная луна.
– Жалко тратить свет, когда полная луна, так ведь? – сказал отец.
Он подошёл к окну, и они стали смотреть вместе.
– О чём она тебе напоминает, сын? Ты помнишь, о чём мы говорили? Что мы собирались сделать в полнолуние в апреле?
– Не помню.
Непонятно как, времена года всегда заставали его врасплох. Наверное, надо быть взрослым, как отец, чтобы держать их в уме, помнить лунные месяцы от конца до конца года.
– Неужто ты забыл, Джоди, о чём я тебе толковал? Так вот, мальчуган, в апрельское полнолуние медведи сходят со своих зимних лежек.
– Старый Топтыга! Ты говорил, мы подкараулим его, когда он выйдет!
– Верно.
– Ты говорил, в апреле мы пойдём на то место, где видели его следы, как они идут туда и обратно, вдоль и поперёк, и, наверное, найдем там его лёжку и его самого.
– Жирного. Жирного и вялого. И мясо у него такое сладкое после спячки.
– А его самого, может, легче поймать, пока он ещё но проснулся как следует.
– Верно.
– А когда мы пойдём, па?
– Как только кончим мотыжить. И увидим медвежьи приметы.
– А откуда мы начнём охоту?
– Лучше всего побродить, посмотреть в Доле у родников, вышел ли он и приходил ли туда на водопой.
– Сегодня туда наведывалась большая олениха, – сказал Джоди. – Это когда я спал. Я построил себе игрушечную водяную мельницу, па. Она здорово вертится.
Матушка Бэкстер перестала громыхать посудой.
– Ах, негодник, – сказала она. – А мне-то и невдогад, что тебя дома не было. Тебя теперь, как склизкую глину, в руках не удержишь.
Джоди громко расхохотался.
– Я надул тебя, ма. Ну согласись, ма, что я должен был надуть тебя хоть разок.
– Ты надул меня. А я-то стояла у очага, делала эту лепёшку.
По её голосу слышно было, что она вовсе не рассердилась.
– Ну, а если бы я был какой-нибудь ползучей тварью и ел бы одни коренья да траву? – дразнил он её.
– Тогда мне не на кого было бы серчать.
Её губы невольно складывались в улыбку. Она силилась сдержать её и не могла.
– Ма смеется! Смеется! Ты вовсе не серчаешь, когда смеешься!
Он стремительно подлетел к ней и развязал тесемки фартука. Фартук соскользнул на пол. Она быстро повернулась всем своим полным телом и осыпала его градом пощечин, но пощечины были игривые, лёгкие, как пёрышко. А на него нашло то же упоение, что и днём, и он завертелся на месте, всё быстрей и быстрей, как там, среди щётки-травы.
– Вот смахнешь со стола тарелки, тогда увидишь, кто сердит, а кто не сердит, – сказала мать.
– Я просто не могу. У меня голова кружится.
– Ты одержимый, – сказала она. – Просто-напросто одержимый.
Это была правда. Он был одержим апрелем, оглушён весной. Он был пьян, как Лем Фóррестер в субботнюю ночь. У него кружилась голова от крепкого напитка из солнца, вешнего воздуха и мелкого серого дождичка. Его пьянили игрушечная мельница и приход оленихи и что отец умолчал о его отлучке, а мать испекла для него лепёшку и смеялась над ним. Его обжигал свет свечи в безопасном уюте дома, лунный свет снаружи. А воображению его мерещился старый Топтыга, чёрный медведь-изгой без пальца на лапе; он вставал на дыбы на своей зимней лёжке, пробовал на вкус тёплый влажный воздух и тянул ноздрями лунный свет, совсем как он, Джоди, смакуя их. В кровать он улёгся, как в лихорадке, и заснул не сразу. Этот день наложил на него печать своего очарования, и отныне всю его жизнь, когда в бледно-зелёный апрель он ощутит на языке вкус дождя, старая рана будет давать себя знать и его будет брать смутная тоска о чём-то давно позабытом, что он никак не сможет припомнить.
Сквозь ясную ночь пронесся крик козодоя, и он мгновенно уснул.