Она проснулась оттого, что вдруг, еще, кажется, во сне, вспомнила — сегодня мамин день рождения! Села. Мамина кровать застелена. Значит, она еще не вернулась с дежурства. Даже в собственный день рождения, после целой ночи дежурства, не может оставить своих больных. Будто она не старшая сестра, а главный врач. Конечно, будет смущенно объяснять, что был тяжелый послеоперационный, особый случай. Женя откинулась на подушку. Опять закрыла глаза. Все у мамы "особое". Жизнь теперь — особая, не такая, как раньше, в ее детстве и молодости. Уход за больными нужен особый, Жене питание тоже нужно особое — слабые легкие, наследственность. "Отец твой умер от туберкулеза". И, помолчав, обязательно добавляет: "В тридцать два года". Но туберкулез ведь был не оттого, что легкие слабые, а потому, что белые их прострелили. А он не лечился, рвался работать. На все советы врачей упрямо твердил: "Лечиться буду потом". Между прочим, мама уверяет, что упрямство в ней, Жене, от отца. Но это жене упрямство, если человек в чем-то убежден или чего-то обязательно хочет. А отца, еще совсем молодого, назначили директором завода. Он и работал, не жалея себя. Мама сама признает — тогда никто себя не жалел. Даже слов таких не говорили. Мама любит рассказывать о нем, какой он был. Особенно как познакомились… …Колчак наступал, и она ушла в Красную Армию медсестрой. Или, как их тогда называли, сестрой милосердия. И вот однажды — она и утро это запомнила, и как шла по коридору госпиталя — длинный такой был, — вдруг навстречу идет молодой командир. Не в госпитальной одежде, не в халате, просто в форме. И очень красивый — высокий, черноволосый. "Сестричка, где найти начальника госпиталя?" Она хотела только показать, но почему-то сказала: "Идемте". И сама повела. Потом… Это тоже было утром. Его принесли на носилках. "Ранение в правое легкое", — сказал врач. И ей стало страшно, что это о нем. Что он ранен в легкое. "Так я твоего отца совсем здоровым видела всего один раз…" Лежал он долго. Очень все привязались к нему — такой он был человек, так располагал к себе. А она…Уж до чего хотела, чтобы выздоровел. Но как подумает, что тогда его выпишут… Даже стыдно признаться. А он то пошутит, что ее укол совсем не болит, то попросит, чтобы посидела около него. Однажды… Как раз начальник госпиталя делал обход. Похвалил его: "Молодец, Чернов, вы нас радуете". Только врач отвернулся, он шепнул ей в самое ухо: "Я сделал открытие в медицине. Чтобы выздороветь, надо влюбиться". Когда он вышел из госпиталя, они поженились. Что против воли бабы Веры, мама не рассказывала. Это уже тетя Полина проговорилась. Баба Вера и слышать о нем не хотела. "Большевик. Иноверец. Не только иноверец, но и вовсе безбожник. И еще больной". Оказывается, папина мать, баба Рина, тоже "из-за этой женитьбы много ночей не спала". Сама Жене призналась. "Уж ты не обижайся, но не могла я сразу полюбить твою маму. Не сразу она мне стала дочкой". Но когда родилась она, Женя, обе прибежали. Баба Вера радовалась, что "в нашу родню пошла — беленькая, глазки голубые". А баба Рина только сказала: "Какая разница, на кого похожа, была бы счастлива".И перебралась к ним жить. Женя посмотрела на отцовскую фотографию над маминой кроватью. Улыбается. Эта фотография тут висит все время, и Женя на ней каждую мелочь знает. А все равно каждый раз удивляется, что этот черноволосый улыбающийся мужчина в белой рубашке с отложным воротничком — больной. И что когда он вот так весело смотрел на фотографа, внутри, в его легких уже был, как мама называет, процесс. И он это знал. Знал, а все равно улыбался, чтобы ее не расстраивать. Чтобы думала — он чувствует себя хорошо. Но она же видела… Больней всего, говорит она, было смотреть, как он боялся заразить ее, Женю. Не решался брать ее на руки, поиграть с нею. Иногда Жене кажется, что она отца помнит. Но мама уверяет, что этого не может быть, — когда он умер, ей еще не было и пяти лет. Просто они часто говорят о нем, она знает его по снимкам, потому, наверное, и кажется, что сама помнит. Но ту ночь, когда он умер, Женя точно помнит. Тетя Полина ее разбудила, укутала в одеяло и понесла вниз, к себе. Сказала, что сегодня она должна спать у них, потому что папе очень плохо. А на лестнице они встретили дядю Сашу. Он нес наверх большую зеленую подушку. Тетя Полина объяснила, что папа из нее будет дышать. Потом, утром, мама очень плакала. На улице светило солнце, но в их комнате шторы были закрыты, как ночью. А на зеркале висела простыня. И папы на кровати не было, она была застелена. Мама сидела на диване и плакала. И обе бабушки плакали. Тетя Полина посадила ее маме на колени: "Обними маму. Крепко обними". Женя опять посмотрела на отцовскую фотографию. Теперь он не казался таким веселым. Просто смотрел на нее и улыбался. Вдруг Женя спохватилась: сегодня же мамин день рождения! Быстро спрыгнула с дивана. Не одеваясь, в одной ночной рубашке и шлепанцах, принялась наводить порядок. Убрала постель. Халат, белье, платье запихнула в шкаф. Побежала на кухню и достала из-из-под большой кастрюли, в которой никогда не готовили, спрятанный там свой подарок — вышитую "бабу" на чайник. Какая уродина! Глаза зеленые, рот коричневый. Но других ниток в магазине не было. Конечно, если бы она была, как мама хочет, организованным человеком и приготовила бы нитки заранее… Ничего, объяснит. А потом, когда в магазин привезут другие цвета, переделает. Глаза вышьет голубым, а рот — красным. Женя усадила свою "бабу" на этажерку, чтобы мама, как только войдет, увидела, и опять взялась за уборку. Выбросила на балкон дорожку, вытряхнула скатерть. Но положить обратно не успела — мама отпирает дверь! Она кинула скатерть, схватила подарок и выбежала в переднюю. — Мам… — и остановилась. Мама какая-какая-то странная-Война, доченька. — И почему-то повторила:-Война. Жене послышалось, что она сказала что-то знакомое. Из песни. "Если завтра война, если завтра в поход…" — Германия напала. — Как… напала? — Но это у нее привычка такая: если говорят то, во что трудно поверить, она переспрашивает. То есть само вырывается. Мама не ответила. Переобувалась. А тапочки совсем стоптанные. Надо было ей подарить новые тапочки, а не эту зеленоглазую "бабу" для чайника. — Дядя Саша пошел в военкомат. Мобилизация. — Как?.. — она опять чуть не переспросила. Но осеклась. Ведь понимает, что такое мобилизация. По этой мобилизации дядю Сашу, ее дядь-Сашу, маминого брата, который живет внизу, а в школе он учитель математики, возьмут в армию. — Но до сентября он вернется? Мама не ответила. Война… Она уже теперь. Сейчас. Дядя Саша говорил, что Гитлер вряд ли ограничится одной Западной Европой. И что может быть война. Но Женя не думала об этом. Не хотела думать. А теперь вот Германия уже напала. Сегодня. Женя вошла вслед за мамой в комнату. Вспомнила про день рождения. — С днем рождения тебя… Но получилось очень тихо. И в щеку чмокнула еле-еле. А "бабу" просто положила. Лицом вниз. — Спасибо. Мама почему-то пошла в каморку. Там старые вещи — сундук, чемоданы, саночки. На стене висит зашитая в простыню шуба бабы Веры. Мама ее не носит, держит для нее, Жени, — когда кончит школу. Может, еще и подрастет, раздастся в плечах. Каждую весну мама вынимает шубу из этого чехла и вешает на балкон проветрить. Шуба целый день будто загорает. Вечером мама снова зашивает ее в простыню и опять уносит в каморку. До следующей весны. А еще там стоит большой, с перетяжными ремнями чемодан. В нем отцовские вещи. Их мама тоже проветривает, но два раза в году — перед майскими и октябрьскими. В дни этих уборок она ходит совсем грустная. Сейчас она в каморке что-то передвигает, шуршит бумагами. Что она там ищет? Наконец выходит. В руках — солдатский вещмешок. Женя и не знала, что у них есть такой. — Отца твоего… — Мама никогда не добавляет, как другие, когда говорят о нем, "покойного". — Может, дяде Саше пригодится. Дяде Саше вещмешок пригодился. Тетя Полина складывала туда то, что он возьмет с собой. Сам он сидел у письменного стола. Ящики выдвинуты, а все, что в них было, выложено наверх. Наводит порядок? Женя удивилась, что у него такое множество тетрадей. Это лучшие письменные работы бывших учеников. Иногда он некоторые из них приносил в класс — как пример самостоятельного решения. Теперь каждую просматривает. Одни кладет обратно в ящик, другие бросает на пол. Он, наверно, забыл, что сегодня мамин день рождения. И тетя Полина забыла. Война… По радио сообщили, что уже бомбили Житомир, Киев, Севастополь, Каунас. Женя внезапно словно увидела это. Бомбили! То есть над городом летели чужие самолеты и сбрасывали бомбы. Куда попадали, там все валилось — крыши, стены, лестницы. А в каждом доме — вот так, как они теперь, здесь, сидели люди. А если потолок и стены падали… Женя чуть не вскочила. Ведь могут и сюда долететь. Как долетели до Киева, Севастополя. Правда, о Горьком не говорили. А сюда еще и от Горького лететь. Но уже немного. Значит, могут. Надо бежать! Но и мама и дядя Саша сидели. Неужели потому, что бежать некуда? Ведь бомба может упасть и на то место, куда они убегут, — на школу, на Зойкин дом. Тогда зачем дядя Саша перебирает старые тетради? "Только бы вернулся живой…" Мама это сказала, когда они спускались сюда с вещмешком. Живой?! Женя смотрела на его пальцы, которые перевернули страницу. На лоб. На усы — они все еще кажутся непривычными, будто чужими. Он их отрастил недавно. Нарочно — голова почти совсем седая, а они" молодые", каштановые. Ему тридцать четыре года, нов их роду все мужчины рано седеют. Потому и отрастил усы: "Пусть все видят, что я еще не очень старый". "Только бы вернулся живой…" Чтобы он вот так сидел у стола. А в школе чтобы входил в класс. Объяснял у доски теоремы. Чтобы он был! А не только… — даже дыхание остановилось — …не только фотография на стене. Женя смотрела, как он читает, как пальцем выравнивает угол страницы, поглаживает свои усы. Тетя Полина принесла из спальни теплый свитер. В комнате запахло нафталином. Неужели война еще и зимой будет? Но вслух не спросила. Проводили дядю Сашу в понедельник утром. На вокзале было так много людей, что Женя даже испугалась — уезжают все? Тетя Полина стояла, вцепившись в дядину руку. И головой прислонилась к его плечу. От этого выглядела еще меньше, почти совсем маленькой. Жене стало очень жалко ее. Они всегда были вместе, тетя Полина и дядя Саша. Дружили, когда еще учились в школе. И в один институт поэтому пошли. И вместе работали. Если у дяди Саши не было последнего урока, все равно ждал ее, чтобы идти вместе домой, нести ее портфель. А теперь он уезжает… Вдруг Жене почудилось, что это она, она провожает своего… то есть его еще нет, но… Иногда Женя представляла себе его. Высокий, красивый. Совсем непохожий на школьных ребят. Грянул оркестр. Зачем? Ведь не праздник. — Ты пиши, каждый день пиши! — кричала какая-то женщина за спиной Жени. — Ты тоже! — так же громко отвечал мужчина. — Ребят береги. А ты, Толя, слушайся маму. И будь за старшего. Женя хотела обернуться: кто это будет за старшего? Но ее оттеснили два железнодорожника. Они пробирались туда, к вагонам. — Добровольцев — завтра, с четвертым эшелоном! Каких добровольцев? Но она не успела додумать — вдруг все засуетились, стали прощаться, что-то в спешке говорить. Сквозь марш прорывался паровозный гудок. Протяжный, длинный. Он звал. Тех, кто должен уехать. Оркестр заиграл еще громче. Но гудок не умолк. Он торопил, созывал. Настойчиво, нетерпеливо. — Ну, Женя, будь мужчиной! Дядя Саша поцеловал ее. Она хотела пообещать, кивнуть, но он уже отвернулся, расцеловался с мамой. А когда прощался с теткой, Женя больше не могла сдержаться. Плакали все. И мама, конечно, тоже. А он обхватил ладонями теткину голову и целовал ее глаза, лоб, щеки. Что-то говорил. Снова целовал. А гудок торопил. И оркестр гремел. И люди, те, которые должны ехать и которые провожали, проталкивались к вагонам. Они задевали дядю Сашу, толкали. Но он, кажется, не чувствовал этого. Только оберегал тетю Полину от давки. Вдруг вагоны тронулись. — Дядя Саша! Он стал быстро пробираться сквозь толпу. Не только он один, другие тоже. Вагоны двигались еле-еле, наверно чтобы можно было впрыгнуть на ходу. Женя потеряла его из виду. Не заметила, в какой вагон он вскочил. Стала искать глазами. Среди тех, кто теснился в окнах, кто еще хватался за поручни, вскакивал на ходу. Вагоны покатились быстрее. Будто заспешили скорее увезти их отсюда — тех, кому на войну. Лиц уже было не разглядеть, они мелькали, словно сменяя друг друга. Только руки. Множество машущих рук! Изо всех окон, тамбуров, со ступенек. А оркестр гремел. Все тот же бодрый марш. Жене показалось, что она все-таки увидела дядю Сашу! Побежала. Рядом тоже бежали другие женщины. Но вагоны катили быстро. Не догнать. Вдруг стало пусто. Отдалялись буфера последнего вагона. Остались только рельсы. Отшлифованные до блеска, уходящие куда-то вдаль рельсы. Она стояла и смотрела на них. "Был бы жив твой отец, сейчас бы тоже собирался…" Это мама сказала вчера вечером, когда они поднялись к себе. "Был бы жив твой отец…" Но ведь она может вместо него! В первое мгновение Женя даже опешила от этой мысли. Как же ей сразу не пришло в голову, что она может пойти в армию. Не вместо отца, а потому что…Она не знала, как объяснить. То, что она тоже должна… Женя стояла, смотрела на рельсы, чтобы самой привыкнуть к этому — что она тоже поедет. А как же мама?.. Наверно, поймет. Ведь и сама, когда Колчак наступал, ушла на фронт. — Женя! Она обернулась. На пустом, так быстро опустевшем перроне — только мама с тетей Полиной. Женя медленно побрела к ним. Пошли через вокзал. Мимо сквера. Маме потом скажет. И она поймет. Она всегда понимает. Но идти рядом, только про себя зная, что пойдет в армию, — Женя не могла. — Я… скоро приду. — Зайдешь к Зое? — Да. Зойка, наверное, тоже поедет. Может быть, и Соня. Только открыв Жене дверь, Зойка сказала: — Папа уже уехал. В шесть утра. — Дядя Саша тоже. Только что… Они вошли в кухню. На столе стояла неубранная посуда. — Мама не разрешает убирать. И подмести не дала. Эта большая синяя чашка — Владислава Матвеевича. Утром он еще пил из нее чай. — А мама где? — Кормит Маринку. Только молоко у нее пропало. Зимой, когда Маринка должна была родиться, Зойка очень переживала. Стеснялась за родителей, не хотела, чтобы в классе знали. А когда Нина Степановна вернулась с нею из роддома и Зойка ее увидела… Назавтра уже всем рассказывала, до чего новорожденные маленькие. Головка только чуть больше, чем у куклы. И ротик совсем кукольный. А пальчики хоть маленькие, но уже с настоящими ноготками. С тех пор только и говорила про Маринку — сколько прибавила в весе, как рассмеялась, как узнает ее… — Я… пойду в армию, — сказала Женя. — Тебе хорошо. А мне отец велел, чтобы я помогала маме растить Маринку. Нельзя маму оставить одну с такой маленькой. — Да, тебе нельзя. — А тебя мама пустила? — Она еще не знает. Потом скажу. Они молчали. И Жене было странно, что они молчат. В спальне заплакала Маринка. — Голодная она, — вздохнула Зойка. Вошла Нина Степановна, взяла с плиты чайник, потрогала, теплый ли, и стала пить. Прямо из носика. Маринка в спальне надрывалась. Напившись, Нина Степановна вернулась к ней. Женя поднялась. — Пойду… Зойка проводила ее до дверей. — Ты не думай, что я не хочу… Но папа сказал, чтобы я помогала маме. — Конечно! — Жене стало неловко, что Зойка будто оправдывается. — До свиданья! На улице она почему-то заспешила. Может, к Соне не заходить? Она очень близорукая. Ее даже от физкультуры освободили. В том сером доме, где аптека, живет Лена Заболотина. Может быть, зайти к ней? Но прошла мимо. Пусть каждая сама. А она… Женя только теперь спохватилась, что не знает, куда идти. Дядя Саша ходил в военкомат. И она пойдет. За парикмахерской свернет налево, там за углом военкомат. За парикмахерской… Вдруг она вспомнила, что мама, когда уходила на фронт, срезала косы. Женя пошла медленнее. Но как же без кос? Она, кажется, только теперь их почувствовала, свои косы. Может быть, парикмахерская закрыта? Дверь настежь… — Входи, входи, — позвала толстая женщина в халате. Она тут одна. И кресла перед зеркалами пустые. В мужской половине даже мастера нет. — Садись. — Толстуха сразу накинула ей на плечи простыню и угол проворно заткнула за воротник. — Что, косы срезать решила? Женя хотела кивнуть, но шея почему-то не гнулась. — На память оставлять будешь? Она об этом не подумала, не успела подумать. — Да. Женя закрыла глаза. Чтобы не видеть, как чужие руки начали расплетать косу… Заскрипели ножницы. Голове слева становилось легче… Мастер положила ей на колени длинную прядь волос. Ножницы опять заскрипели. Голове стало совсем легко. Женя открыла глаза. В зеркале была совсем другая девчонка — с непривычно короткими волосами. Мастер их подравнивала, и от этого они стали еще короче. Наконец она вышла на улицу. Шла и чувствовала, что голова непривычно легкая, шее и плечам будто холодно, а косы она несет завернутые в газету… Еще с угла Женя увидела, что у военкомата очень много людей. Оказывается, прямо во дворе стоят столики и к ним тянется очередь. Она встала за парнем в клетчатой рубашке. Не оглядывалась по сторонам, не слушала, о чем говорят. Смотрела на спину этого парня, на выцветшие желто-коричневые клетки его рубашки. На штопку у воротника. Она поедет вместе с ними, с этими людьми, которые теперь здесь. А маме объяснит. Мама поймет. Должна понять. Женя это все время повторяла про себя: мама поймет. Неожиданно спина отодвинулась, и Женя увидела столик и толстого военного в очках. — Здравствуйте. Он кивнул. — Фамилия? — Чернова. — Имя? — Он поднял голову и сразу спросил:-Сколько лет? — Семнадцать. То есть почти семнадцать. Шестого августа будет. — Не имею права. — Как это… — Приказ — моложе восемнадцати не брать. — Но я тоже хочу… Он зачеркнул написанную уже ее фамилию. — Следующий! Она хотела объяснить: — Завтра уходит эшелон. И я должна… — Ничем не могу помочь. Приказ. Женя подождала, пока он и того, следующего, записал. — Запишите меня, пожалуйста. — Отец за тебя повоюет. — У меня нет отца… Но он не слушал. — Следующий! Она понимала, что надо отойти. Стала пробираться к воротам. На улице все так же. Те самые дома. Тополиный пух, ветром прибитый к обочине. А она идет… Женя сама удивилась, что опять идет домой. С завернутыми в газету косами. Зря поторопилась их срезать. Когда Женя вошла в комнату, ей показалось, будто… будто она тут не была уже давно. Все очень знакомо — стол, скатерть, этажерка. Салфетки с анютиными глазками. Она их вышивала еще в шестом классе. И халатик на стуле ее. Утром бросила, когда одевалась. А все равно казалось, что все это из какой-то другой, оставшейся в прошлом жизни. Подошла к дивану. Села. Газета, в которую были завернуты ее косы, раскрылась. Четверг, 19 июня. Тогда войны еще не было… Она, кажется, сидела долго. Наверно, очень долго. Вдруг услышала, что открывают дверь. Мама! Женя вскочила, сунула газету с косами в шкаф. Мама сразу увидела, что стриженая. — Это я… Это чтобы меня… Я ходила в военкомат… Глаза у мамы расширились. Подбородок затрясся. Мелко-мелко. — Меня не взяли. Велели прийти через год… Мама хотела что-то сказать. Но не могла. И Женя, чтобы не расплакаться, повторила: — Не взяли. Велели через год.