Кто-то снаружи отодвинул дверь, и нестрогий мужской голос велел всем покинуть теплушку. Уже Вильнюс?! — Какой тебе Вильнюс? — опять заворчала моя сердитая попутчица. — Еще только Гродно. Говорили мне, старой дуре, что в Гродно высаживают. Спрыгнуть помог стоявший у вагона солдат. Оказывается, их тут трое. Я спросила, не знают ли они, когда можно будет уехать в Вильнюс, но они не ответили. Молча показали, чтобы я встала в строй. Из передних теплушек тоже все высаживаются, и тоже становятся по пять в ряд. Но Гиты с Таней почему-то не видно. Колонна двинулась, и больше оглядываться я не могла. Они, наверно, там, сзади. Вдруг моя вагонная попутчица вздохнула: — Господи, свои-то куда ведут? Только теперь я сообразила, что нас уводят от станции. Это ничего. Наверно, там негде ждать, и нас ведут в такой же дом, как в Белостоке. Шли мы недолго. Колонна остановилась перед какими-то воротами. Солдат их открыл, и впустил нас в большой, огороженный кирпичной стеной, двор. Слева — длинный, похожий на казарму, дом, а справа под навесом — сдвинутые вместе столы, и за каждым — по два солдата. Первой пятерке нашей колонны велели подойти к этим столам и предъявить для проверки свои вещи. Для проверки?! А мои записи… Их же сразу увидят, они в этом холщовом портфельчике, а в нем ничего, кроме них и полотенца с рубашкой нет. Надо было еще в Белостоке их подвязать под платье, как раньше, когда мы ехали на крыше. Теперь уже не спрятать. Может, как-нибудь передать Тане с Гитой? Я стала оглядываться, но их не было видно. Конец очереди там, за домом. Какой-то мужчина сказал, что ничего не отбирают, только смотрят. И верно, те, кого уже проверили, уходят из под навеса со всем своим скарбом. И на столах ничего не остается. Потому что проверяют свои! Они моих листочков не отберут, — я объясню, что там. Объяснять не пришлось, — солдаты в мой портфельчик даже не заглянули. Старший махнул рукой, чтобы я проходила, а младший велел подняться наверх, занять свободное место, и ждать вызова на регистрацию. Я спросила, можно ли остаться, и в сторонке подождать своих подруг. Солдат кивнул — можно. Ряд за рядом люди подходили к столам, открывали свои самодельные фанерные чемоданчики, развязывали узлы, что-то отвечали солдатам. Снова закрывали и завязывали. Проходили мимо меня в открытую дверь, поднимались по лестнице. А под навесом уже предъявляли для осмотра свои пожитки следующие. Наконец к столам стали приближаться последние. Но Гиты с Таней не было. Где же они? Двор опустел. И солдаты, которые проверяли, ушли. А я все еще стояла в недоумении, куда делись мои подруги. Ведь ночью, в Белостоке, убежали вперед и должны были забраться в какую-нибудь теплушку раньше меня. Остаться в ней не могли, — еще когда строились, солдаты каждую проверяли. Почему же их нет? Больше ждать не имело смысла, и я тоже поплелась наверх. В огромной, наверно, во всю длину здания, комнате на полу лежали сенники. Четыре ряда сенников. Но все заняты. Тут людей было намного больше, чем вчера на вокзале. Видно, ждут поезда и приехавшие раньше. — У нас не приткнешься, — бросила проходившая мимо девушка. — Поднимись на третий этаж, может, там свободней. Я послушалась. Здесь то же самое. Но все же я разглядела, что там, в конце, возле трех сдвинутых вместе сенников один свободен. Я пробралась туда, и сразу села, — от ходьбы и долгого стояния очень болели ноги. На краю этого утроенного ложа женщина штопала детский чулочек, а мальчик, поджав под себя босую ножку, повторял за отцом: "Сижу за решеткой… в темнице сырой… вскормленный в неволе… орел молодой". Почему-то я уставилась на руки женщины. Смотрела, как иголка снует по натянутым над дырой нитками. Одну подхватит, под другую скользнет. Подхватит, скользнет. Когда нитка кончилась, женщина выдернула из подола своего платья другую, вдела ее в ушко иголки, и продолжала штопать. Я смотрела, а в ушах стояли слова солдата, что надо ждать вызова на регистрацию. Наконец решилась ее спросить, почему здесь регистрируют. Вместо нее сердито ответил муж: — Чтобы вызвать на допрос. — Какой… допрос?! — Обыкновенный. Женщина поспешила меня успокоить. Это только так называется — допрос. А ничего страшного нет. Сперва офицер спросит, где я жила до войны, кем работала. Потом — что делала при немцах. В Германию добровольно поехала, поверив их обещаниям, что буду хорошо и сытно жить, или силой вывезли? И не надо гневаться, что офицер этот строгий, в НКВД все строгие. — НКВД?! — А как же без строгости дознаются, не в прислужниках ли у немцев человек был. Ее муж опять буркнул, что прислужники сами не станут возвращаться, — знают, гады, чего натворили… И снова велел мальчику повторять стихотворение. Мать недовольна: зачем на ребенка тоску наводить? Не темница тут. И кормят. А что проверяют… Так это, чтобы вместе с честными людьми не пробрался какой-нибудь вредитель или шпион. Плохо только, что ответа надо долго ждать. Какого ответа? Она так же спокойно объяснила, что офицер, который расспрашивает, все, что я ему расскажу, запишет и отправит туда, откуда меня вывезли. Если тамошнее начальство пришлет подтверждение, что все так было, то и отпустят. Я спросила, сколько надо ждать. Она пожала плечами. — Мы тут уже четвертую неделю. У других шестая пошла. Шестая?! Она стала утешать, что меня, может, столько держать не будут. Ведь, поди, еще малолеткой немцы вывезли. Да и по виду не скажешь, что добровольно поехала, и досыта там у них ела. Так что, может, и проверять не станут.