Нope кажется, что она здесь сидит уже давно. И хорошо знает эту комнату. Шкаф, окно, оба письменных стола с одинаковыми чернильницами. Только в одной чернила с утонувшей мухой давно высохли, а в другую их, наверно, налили недавно. Перестук обеих машинок, сперва казавшийся очень громким, теперь почти привычен. И папка, которую дал товарищ Астраускас, тоже кажется давней знакомой. Она здесь работает. Работает. Нора все утро повторяет это слово. Она работает! Вместе с этими машинистками и товарищем Астраускасом. Он ушел, а Норе велел складывать в папку корешки хлебных карточек, которые ей будут приносить. Потому что она не только курьер, но и уполномоченная по хлебным карточкам. Вчера это непонятное слово ее испугало. Когда начальник отдела кадров сказал: "Ладненько, возьмем вас в АХО курьером и уполномоченным по хлебным карточкам", — Нора оробела: она не знает, что такое АХО и что должен делать уполномоченный. Ноне призналась, чтобы начальник не велел уйти. И сегодня утром, когда шла сюда, очень волновалась: только бы не заметили, что она не поняла. Никто не заметил. Правда, что такое АХО, она сама поняла. Когда товарищ Астраускас привел ее из отдела кадров сюда, она успела прочесть на двери табличку: "Административно-хозяйственный отдел". И догадалась. А что она должна будет делать, товарищ Астраускас сам объяснил. Оказывается, только название такое непривычное, а работа очень обыкновенная. Сегодня, например, она должна складывать в папку корешки хлебных карточек. Жаль только, что их не несут. Всего два человека, и то потому, что зашли к машинисткам, оставили ей. Теперь она уже знает и что такое корешок. Просто широкая полоска бумаги под карточкой. Каждый должен отрезать корешок, вписать туда свою фамилию, имя, год рождения, адрес и заверить в домоуправлении. Когда все принесут ей эти корешки, она по ним получит карточки на следующий месяц. Для всех. И у всех, кто здесь работает, целый месяц будет хлеб, крупа, соль! И это она, Нора, им принесет карточки! И сама будет иметь карточку. Получать по ней хлеб. Свой собственный. Каждый день. Нора забеспокоилась: почему больше никто не приносит? Скоро вернется товарищ Астраускас и будет недоволен, что в папке всего два корешка. Он и так был не очень доволен, что ее сюда приняли. Когда начальник отдела кадров сказал ему: "Познакомьтесь, это ваш курьер и уполномоченный по хлебным карточкам", — он улыбнулся, будто шутке. "Не лучше ли тебе, девонька, сидеть за школьной партой?" Она не ответила. Только очень боялась, чтобы и начальник не передумал. Но товарищ Астраускас сразу перестал улыбаться. Покачал головой и совсем серьезно сказал: "Ну что ж, пошли, будем работать". И, как взрослую, пропустил вперед. Здесь, когда знакомил с машинистками, назвал ее "товарищ Маркельските". Стал объяснять, что она должна будет делать. Правда, очень удивился, что она не знает, какая разница между "рабочей" карточкой, "служащей" и "иждивенческой". Даже спросил: "Откуда же вы приехали?" Нора ответила, что из деревни. Хотела сразу добавить, что она не вообще из деревни, а только теперь. Но товарищ Астраускас начал терпеливо, будто она и правда ничего не понимает, разъяснять про карточки, про нормы. Потом дал папку, в которую она должна складывать корешки, и ушел. Нора хотела про деревню объяснить машинисткам, но они работают. Иногда перекинутся между собой несколькими словами. И еще с теми, кто им приносит работу. Они же все друг с другом знакомы. Она старается запомнить, как кого зовут. Та, которая первая принесла корешок, — Лаукайте. Это секретарша. А другая, в очках, — Ванагене. Высокий седой мужчина — Рагенас. Когда он вошел, Нора подумала — может, артист. Вместо галстука — бабочка. И такая же шелковая "фантазия" торчит из кармашка. Только потом заметила на локте маленькую штопку… Он поздоровался не только с машинистками. Ей тоже улыбнулся. Спросил, почему его не представляют "нашей новой сотруднице". А узнав, что Нора уполномоченная по хлебным карточкам, опять улыбнулся: "Значит, наша кормилица". Машинисток она, конечно, тоже знает. Молодую зовут Марите. Она красивая, и волосы вьются. Только брови подрисованы черным карандашом. А пальцы длинные, красивые. Ей, наверно, легко брать любые аккорды. Вторая, пожилая, которая печатает на русской машинке, — Людмила Афанасьевна. Она худая и очень смуглая, будто навек загоревшая. На лацкане темно-синего пиджачка большая красная звезда. Орден. Как у военных. Жаль только, что она курит… Печатают они по-разному, будто различная у них постановка рук. Марите их держит над самой клавиатурой. И не ударяет по буквам, а только надавливает беглым прикосновением. Как будто разминает перед игрой пальцы. Но каретка движется быстро, отвозя влево заполняющиеся строчки. Марите плавным движением возвращает ее назад, одновременно переводя напечатанное чуть выше и сразу начинает выстраивать новую строчку. Тем же легким касанием рук. У Людмилы Афанасьевны, наоборот, пальцы словно прыгают по ступенчатым рядам букв. Ударяют и отскакивают. Клюют и подлетают. Кисти еле поспевают кивать друг другу. Иногда даже кажется, что они изображают двух раненых птиц, которые растопырили крылья и силятся взлететь. Взметнутся вверх и падают. Взмахнут и сразу валятся. Но если не смотреть, а только слушать этот перестук, может показаться, что Марите и Людмила Афанасьевна соревнуются в выстукивании чего-то. И каждая старается попасть в паузу другой. Но паузы эти секундные, даже еще меньше, и стуки то не могут догнать, то перегоняют друг друга. Нора спохватывается, что в папке все еще те самые два корешка. А она ведь должна работать! Может, надо самой попросить? Она мысленно встает, подходит к машинисткам. Они достают из сумок свои корешки… И Нора на самом деле встает. — Можно вас попросить?.. — О чем? — не переставая печатать, спрашивает Марите. — Корешки ваших карточек. — Завтра принесу. Людмила Афанасьевна тоже продолжает работать. — Ведь есть еще три дня. Нора возвращается к своему стулу. Опять сидит. Но она же должна работать! Снова подходит к машинисткам. — Дайте мне, пожалуйста, какую-нибудь работу. Марите поднимает удивленные глаза. Оказывается, на их красивых голубых зрачках по коричневой точечке. Будто веснушки. — Нечего делать? Так радуйся! "Ра-дуй-ся! Ра-дуй-ся!" — выстукивает и ее машинка. Это Марите ритмично забивает иксами немецкое название какого-то департамента. А сверху быстро выстраивает новую строчку — название их управления. Но немецкое все равно выступает. — Можно, я буду зачеркивать чернилами? — Не стоит, уже последние. Завтра привезут новые бланки, свои. Нора все равно стоит. Когда просишь, надо ждать. Даже если сперва отказывают… Людмила Афанасьевна тоже поднимает голову. — Еще набегаешься. Отдыхай пока. — Мне не надо отдыхать, я хочу работать… Чтобы не велели уйти. — Господи, кто тебя так напугал? Нора не успевает ответить, Марите опережает: — Не твоя вина, что нет работы. Читай книжку. Книжку?! Это же было раньше, дома… Нора вспомнила, как хорошо было идти из библиотеки с нечитанной еще книжкой. Ждать вечера, когда, сделав уроки и поиграв, можно будет лечь в постель и читать. Мама сердилась, что она портит глаза, и Нора забиралась с ночником под одеяло. Но это ж было тогда, дома! — Я должна работать, — повторяет она. Марите пожимает плечами. — Делай что-нибудь свое. А ей нечего делать! Тетя Люба, правда, велела записать, где и у кого она пряталась. Пока еще свежо в памяти. Список. Хоть коротко: дата, место пребывания и фамилия хозяина, который ее прятал. Дата… Неужели тетя Люба не понимает, что тогда Нора совсем не думала об этом? И не знает, какое число было в ту первую ночь, когда она вышла из города. Шла… На дороге послышался рев машин. Она побежала. А гул приближался. Сейчас гитлеровцы ее заметят, настигнут. Она помчалась к чему-то чернеющему невдалеке. Юркнула в темноту. Наткнулась на лестницу — и подлезла под нее. Машины проехали мимо. Но вылезти все равно было страшно. Темно. Каждый куст издали кажется немцем… А утром ее нашел мельник. Не выгнал. Даже закидал укрытие досками, только узкий лаз оставил. И тот заслонил трехпудовым мешком. По вечерам, когда все засыпали, выпускал Нору немного походить в тени мельницы, размяться. Еду приносил. И каждый раз, впуская обратно в укрытие, шепотом напоминал: если найдут, пусть скажет, что сама сюда забралась. Но когда повесили тех троих… И Нору внезапно поразило: тогда, той ночью, на календаре стояло обыкновенное число! Только она не знала какое. Не думала. В страхе пробежала мимо них, покачивающихся на ветру с завязанными назад руками. И у каждого на груди надпись: "Я помогал…" А в лесу? Сколько дней она там лежала в яме — сперва скользкой от дождей, потом твердой и заиндевевшей от заморозков? И в какую ночь ей вдруг показалось, что она онемела? Ведь давно не разговаривала, не слышала своего голоса! В испуге Нора стала очень тихо — только чтобы самой слышать — произносить слова. Разные. Просто чтобы их вспомнить. Как что называется, как выглядит. И если бы Петронеле тогда не упала к ней в яму… Неужели Петронеле — Нора даже опешила от такой мысли, — неужели Петронеле только "фамилия хозяина, который ее прятал"?! А в какую графу этого списка вписать, как Петронеле вела ее из леса? Нора от долгого лежания совсем не могла стоять. И переставлять свои очень тяжелые и непослушные ноги разучилась. Петронеле опустилась на корточки и стала их растирать, "чтобы кровь разошлась". А растерев, уговаривала: "Теперь осторожненько дойдем до той большой ели". Там опять растирала их, "чтобы до тех двух сосен дошли". И потом, дома, лечила ее своими травками, настойками. Тоже объясняя: "чтобы жар через поры вышел" и "чтобы кашель ночью не душил". Еще "от боли в суставах" и "для крепости в ногах". А по вечерам, перед сном, Петронеле становилась перед распятием на колени и долго упрашивала Иисуса, чтобы Нора не умерла. Нора лежала на печи и слушала, как Петронеле шепчет богу о ней. Но если бы в это время ворвались гитлеровцы? Или полицаи? И нашли бы Нору… А ведь Петронеле знала, что ее за это… И все равно привела из леса, прятала. Нет, нельзя из этого составить список! Нора вздрогнула — неужели она это сказала вслух? Видно, нет — Марите и Людмила Афанасьевна печатают. А сама она сидит с папкой на коленях. И сразу вспомнила: она здесь работает! Работает! Вместе со всеми. И теперь каждое утро будет сюда приходить. Работать. Слушать, как говорят о фронте. Людмила Афанасьевна сегодня рассказала, что армия, в которой она воевала, уже пересекла румыно-болгарскую границу! Как это хорошо! Нора еле удержалась, чтобы не сказать вслух — хорошо! Что скоро кончится война, что она осталась жива, что она здесь, все видит, слышит этот перестук машинок! Хорошо! Марите ушла последней — она живет рядом. Нора осталась одна. Пока одна. Скоро все вернутся. Они пошли домой только переодеться к субботнику. Нора будет работать в этом же, тети Любином платье. Потому что старое, в котором приехала, тетя Люба велела при людях больше никогда не надевать. И отдала свое, еще совсем хорошее — ничуть не линялое и без единой заплаты. Показала, как подкоротить, а из отрезанной полоски посоветовала сшить кушачок. Жаль только, что она думает, будто Нора неблагодарна. И отец расстроен. Но ведь поблагодарила — и когда тетя Люба сказала, что даст ей это платье, и позавчера, когда дала. А вчера Нора просто пришла к ним сказать, что ее приняли на работу. Еще хотела спросить, что такое АХО и что должен делать уполномоченный. Но не успела: как только тетя Люба увидела, что она в этом платье, — обрадовалась. Будто так уж важно, как оно на Норе сидит, как ей идет. Заставила поворачиваться то лицом, то спиной. Призывала и папу любоваться. Он, конечно, был доволен. Даже Тата радовалась. Тетя Люба еще послала ее к пани Броне, посмотреть на себя в большое зеркало. Когда Нора, постучавшись, открыла дверь, она увидела в трюмо напротив, как в комнату входит высокая и очень худая девушка. Приблизилась к ней — той, в зеркале — и удивленно смотрела на непривычную долговязость, короткий ежик волос, худую шею. На взрослое, тети Любино платье. Только ссадины на ногах были те же. И носок ботинка с той самой черной заплатой. И руки — Нора пошевелила перед зеркалом пальцами — ее. Обмороженные, синеватые даже летом. У пани Брони сидела Ядвига Стефановна. Как она обрадовалась Нориному платью! Начала советовать сузить его в талии, сделать более открытым. "Конечно, ведь шея молодая, без морщин", — поддержала пани Броня. А Норе было очень странно это слушать. Ядвига Стефановна осталась совсем одна, у пани Брони разбомбили дом, а говорят про наряды… Отец, видно, нарочно поджидал ее в передней. Шепнул: "Поблагодари за платье". Но она же благодарила! Как всегда, всех. И тех, которые ее впускали — даже если ненадолго, только погреться. И тех, кто хотя бы выносил кусок хлеба. Сейчас тоже понимает, что тетя Люба отдала свое платье, которое еще сама могла носить. Но почему надо говорить особенные слова или даже, как маму, поцеловать? Папу она могла бы, даже хотела бы поцеловать. Но он же никогда не любил "показывать чувства". А тетю Любу… И Нора только повторила: "Большое спасибо". Отец, кажется, остался недоволен. Тетя Люба тоже… Может, даже хорошо, что она сегодня не пойдет к ним. Субботник, говорят, кончится поздно. Каждый должен отработать на восстановлении города девяносто часов, поэтому, пока еще не очень рано темнеет, работают почти до самого комендантского часа. Вдруг Нора спохватывается, что она стоит и ничего не делает. А ведь сама просила, пока их нет, дать ей какую-нибудь работу. И товарищ Астраускас велел перенести из этого шкафа в большой коридорный "все бумажное наследие бывшего немецкого департамента". Марите пожала плечами: "Немецкий-то немецкий, только на весь департамент один и был немец — шеф. Да и тот "фольксдойче". Хотя выглядеть старался настоящим. Даже усики под своего кумира отпустил". Нора опешила: неужели Марите была тут все время? Когда Нора боялась, чтобы не нашли, не расстреляли — Марите просто печатала на машинке… "…А чуть что грозил выслать в Германию". "Вас?!" — Нора не заметила, как это вырвалось у нее. "А что я за барыня?" Конечно… Норе стало стыдно за свои мысли. И она поспешила исправиться: "Как хорошо, что не вывезли!" "Да, неплохо". "Вас прятали?" Марите мотнула головой. "А как же…" Нора умолкла. Не спрашивать же так, как ее спрашивают, — как вы остались живы? "За деньги". Нора опять удивилась. И Марите объяснила, хмыкнув: "Добрые дяди удостоверение продали". Норе было стыдно, что она не понимает. Но все-таки спросила: "Какое удостоверение?" "Липовое, конечно. Что работаю на фабрике". "Разве оттуда не брали?" "Официально — нет. А так…" — она махнула рукой. "А меня прятали без денег! Еще и кормили. А одна, Стасе, даже свое платье отдала". Людмила Афанасьевна почему-то удивилась: "Разве ты все время была здесь, не в эвакуации?" "Здесь. Но меня прятали…" "Кто?" "Разные люди. В деревне…" — И Нора стала рассказывать. О Петронеле, Стролисах. Об Алдоне и старом дедке. Они слушали, расспрашивали. И совсем не заметили, что кончился рабочий день. Спохватились, когда из отдела кадров пришли спросить, почему не несут машинки — опечатать надо. Быстро убрали столы и поспешили домой переодеться к субботнику. А Нора осталась переносить из шкафа бумаги. Он и правда переполнен. На верхних полках выстроены ровные ряды одинаковых скоросшивателей с большими черными номерами на корешках. Средние полки заполнены таким же аккуратным строем папок. Тоже нумерованных. Только в самом низу бумаги навалены как попало, россыпью. Будто их сюда запихивали в спешке и суете. Нора начинает с этой, нижней полки. Достает по одной бумажке. Распрямляет ее, отгибает углы и складывает в стопку. Берет, выравнивает, кладет. Инструкция. На немецком языке. Письмо. Тоже на немецком. Копия счета за машинку "Ремингтон". Это та, на которой печатает Марите? А в школе, кажется, была "Континенталь". Удостоверение. "Настоящим удостоверяется… бухгалтер Жемгулис сдал… медных изделий 3,23 кг". А Нора не знала, что оккупанты и это забирали. Еще одно такое же удостоверение. "Пакштас… сдал 7,05 кг". Список сотрудников. Нора встрепенулась — три фамилии вычеркнуты. Скабейкис… Ракаускайте… Гедвилас… Что с ними сделали? Три линии синими чернилами. Перечеркнуты фамилии. Скабейкис. Ракаускайте. Гедвилас. Их забрали? Может, за то, что кого-нибудь прятали?.. Нора осторожно опускает листок. В руках другой. Разделенный пополам. Слева немецкий текст, справа — литовский. "Свидетельство". Нора смотрит на него. Читает. Опять сначала… "Свидетельствую…после тщательной проверки… что мои родители, бабушка и дедушка не еврейского происхождения. Знаю… за ошибочные сведения могу быть уволен… или против меня может быть возбуждено… уголовное дело". "Свидетельствую… после тщательной проверки…" — еще раз те же слова, только о жене. Даже будущей жене. Будущем муже. И та же мера наказания… Готовый бланк. На двух языках. Только сверху оставлены пустые строчки для фамилии и места работы. А внизу дата. Тоже вписана от руки. 10 июля 1942 года. И подпись. Рагенас. Рагенас?! Тот самый, который выглядит как артист?! Он же улыбался!.. Нора опять смотрит на "свидетельство". Рагенас. Она хватает сложенные бумаги. Сейчас сунет их в шкаф и убежит. Пока он не вернулся. Внизу стукнула дверь. Он?! Поднимается сюда. Сейчас войдет… Марите! — Здравствуйте! — крикнула Нора. — Добрый вечер. Но мы уже, кажется, виделись. Нора хочет объяснить, сказать, но Марите опередила: — Я тебе халат принесла. — Большое спасибо! Сейчас она Марите покажет "свидетельство". Пусть тоже знает. Марите переобувается. Силится втиснуть ногу в старый мальчишечий ботинок. Второй стоит рядом. — Смотрите… — Нора протягивает листок. — Что это? — Марите поднимает голову. — А… — И снова нагибается к ботинку. — Прочтите, пожалуйста. — Да знаю я эти… Почему Марите так спокойна? — Но он же… как немец! — Ого, какая ты строгая! — наконец нога влезла. — Прямо прокурор. — Я не строгая. Но если он подписал, значит, заодно… — А по-моему, это значит только то, что он спасался. И семью спасал. Жену, невестку, внука. Сын пропал в первый же день войны. Вышел из дому и — нет… Даже неизвестно, чья пуля угодила. — Но почему он семью спасал т а к? — Если бы отказался подписать, фашисты решили бы — есть что скрывать. А дальше — сама знаешь. Средь ночи стук прикладами в дверь. Девять километров до леса… Назад бандюги возвращаются одни. И диски в автоматах пусты… Нора молчит. Об этом она не подумала… А все-таки это "свидетельство"… Марите обула и вторую ногу. Распрямляется. — А кому хуже оттого, что он подписал? Нора не знает, что ответить. — Не он один подписал. Все, кому велели, подмахнули. Но это вовсе не значит, что все они были согласны с этим бредом. И все-таки он теперь кажется Норе не таким, как утром, когда улыбался: "Значит, вы наша кормилица". Марите достает из сумки халат. — Переоденься. Платья для такой работы жалко. Небось единственное. — Да… Большое спасибо. — И не смотри на всех, кому было не так плохо, как тебе, волком. — Я и не смотрю… Нора хотела работать рядом с Марите. Но по дороге сюда девушка в клетчатом плаще их нагнала, взяла Марите под руку и увела вперед. Грузить носилки тоже осталась в паре с нею. А Нора работает с какой-то незнакомой и, кажется, даже недовольной Нориным соседством женщиной. Еще хорошо, что Марите недалеко. Нора слышит ее голос. Видит, как руки Марите в серых перчатках кладут на носилки обломки бывших стен. А может, потолков, лестниц. Теперь не узнать, что чем было… Теперь все это — обломки, которые надо грузить на носилки. Норе не терпится грузить быстрее — чтобы уменьшились груды этих кирпичей, железяк. Надо, чтобы на других улицах тоже скорее убрали. Ведь людей в городе много. Если каждый, проходя мимо развалин, унесет с собой хоть по одному кирпичику… — Дайте я вам помогу. — Нора заметила, что соседка силится поднять большую глыбу. Вместе поднимают, взваливают на носилки. И снова грузят молча. Прошел Рагенас. Он все время проходит мимо. Когда с полными носилками идет вниз, к машинам, и когда порожняком возвращается назад. Нора старается видеть его. И повернуться так, чтобы он не был у нее за спиной. "…Он только спасался…" Даже здесь он одет иначе, чем все. Брюки-галифе, высокие клетчатые гольфы. Теперь он выглядит не как артист, а как пожилой барин, который собрался погарцевать верхом на лошади. Еще бы только хлыстик в руки. Но хлыстика нет. Есть носилки. И он, крепко вцепившись, будто впрягшись в передние ручки, носит вместе со своим, тоже седым, напарником эти глыбы все еще скрепленных цементом кирпичей. "…Он только спасался. И спасал свою семью…" Улыбается. Тем двум женщинам, возле которых ставит носилки. И не дает им нагружать. Сам нагибается. Джентльмен. Но ведь немцы со своими женщинами тоже были вежливы. "…А кому хуже оттого, что он подписал?" Наверно, никому… И все-таки он подписал. Внезапно Нору обжигает мысль: а если бы она тогда постучалась к нему?.. Она смотрит на его обтянутые гольфами мускулистые ноги. На галифе, прямую осанку. И никак не может представить его в низкой деревенской избе, куда она бы постучалась… "Не смотри на всех, кому было не так плохо, как тебе, волком". Она и не смотрит. А на Рагенаса вообще не будет смотреть. И думать о нем больше не будет. Нора распрямляется. — Устала? — кричит Марите. — Нет! — Нора быстро нагибается, взваливает на носилки большую глыбину. Еще одну. — Хватит, куда вы! Ничего, что Марите не рядом. Нора ее видит. И голос слышит. А соседка пусть себе молчит. Она ведь не только с Норой — ни с кем не разговаривает. И работает так, будто у нее тут есть свои обломки, которые она и должна переложить на носилки. Остальное ее не касается. И пусть. А все-таки если бы вместо нее тут работала Алдона… Они бы, конечно, разговаривали. Алдона бы что-нибудь рассказывала. Может, о Тадасе. Какой он до прихода гитлеровцев был хороший, спокойный. И обязательно вспомнила бы, как он приезжал свататься. "Он мне так понравился, что я начала бояться — не женится. Я всегда так: если чего-нибудь очень хочу, пугаюсь — не исполнится. Иногда даже себе не признаюсь, что хочу. Чтобы не вспугнуть…" Но Алдоны нет. Есть только эта женщина с тонкими губами и выражением недовольства на лице. Опять прошел Рагенас… А его напарник похож на старика Стролиса. Такая же белая голова. Нора вспомнила гробы. Четыре больших и один маленький… Она силится вспомнить Стролисов живыми. Представить себе, как Винцукас сбегает с крыльца. Как Стасе идет с подойником в хлев. Даже зажмуривается, чтобы это увидеть. Но гробы во дворе все равно стоят. И Стасе по дороге в хлев их обходит. Даже Винцукас пробегает мимо своего… — Стасе! Нора вздрагивает, открывает глаза. Она здесь, на субботнике. — Стасе, ты что, не слышишь? Это Марите зовет ее напарницу. Она тоже Стасе? — Слышу… — откликается та неохотно. Марите подходит к ним. — Ты, кажется, хотела купить белый шелк. — Продаешь? — Не я, тип один. Но у него на две кофточки, и не хочет, черт, резать. Давай пополам. — А что за шелк? — все такая же недовольная допытывается Норина напарница. — Парашютный, из трофеев. — Говорят, он сыпучий. — Как знаешь. — И Марите поворачивается. — Мне… можно этот шелк? — неожиданно выпаливает Нора. — Отчего ж нет, были бы деньги, — бросает Маритена ходу. Если бы Нора знала, что Марите все равно отойдет… И тетя Люба будет недовольна. Говорила, в первую очередь нужно пальто. А как объяснить? Очень уговаривали, и неудобно было отказаться? Велели всем ходить на работу в белых кофточках? Но ведь не школа, чтобы всем в одинаковом, как в форме. "Лучшая ложь — это правда". Это говорила бабушка, когда чувствовала, что Нора собирается "сочинять". В памяти стало медленно всплывать что-то очень хорошее. Давнее. …Нора хотела надеть новую форму, которую накануне принесла от портнихи. А бабушка говорила, что обнову положено надевать на Новый год. Но так не терпелось показаться в новой форме! И она надела. Девочки, конечно, сразу заметили. И самой нравилось — плиссе новое, упругое. Когда, садясь, приподнимала его, оно так и оставалось вздыбленным. Как кринолин. Но на последней перемене, когда она мчалась по лестнице вниз, на повороте вдруг зацепилась, и… Как она тогда плакала! Корила себя, зачем надела, зачем бежала по лестнице. Могла остаться в классе. Форма была бы по-прежнему новой. И так хотелось, чтобы опять была та же перемена! Она бы никуда не побежала, даже в коридор не вышла бы. И форма осталась бы целой. Девочки весь урок присылали записки: "Скажи, что мальчишка толкнул", "Не твоя вина — в парте был гвоздь", "Хочешь, скажи, что я тоже порвала", "Жалуйся! Упала и ушибла руку. Очень болит. Мама начнет прикладывать компресс (а ты стони!), и ей некогда будет ругать". А когда Нора пришла домой и бабушка увидела этот свисающий плиссированный клок, сразу предупредила: "Лучшая ложь — это правда". Потом зашивала. Долго, старательно. Норе опять, как тогда, стало жаль форму. Где она теперь? Наверно, под такими же руинами. Только на их улице, там, где лежит обломок знакомой стены с синими цветочками. Форма где-то внизу, совсем изодранная, похожая на тряпку… А пианино? Его, наверно, и совсем раздавило. Найти бы хоть одну клавишу. Хоть костяшку. Белую. Она положила бы ее на этажерку… Нора ударилась рукой о какую-то блестящую палку. Попробовала вытащить. Хоть расшатать. Но не могла даже сдвинуть с места. А рядом, оказывается, вторая такая же. Они что-то напоминают… Ножки никелированной кровати. Нора начинает разгребать все вокруг, откатывать в сторону. — Помогите мне, пожалуйста. Соседка берется за вторую ножку. Вытащили. Это спинка. То есть изголовье никелированной кровати. Нора счищает с нее каменную пыль. — А где человек, который на ней спал? Норе казалось, что она об этом только подумала. Но, видно, сказала вслух. Соседка вздыхает: — Кто может знать… Нора держит этот погнутый, поцарапанный, но все еще блестящий остаток кровати. Раньше эта кровать стояла в комнате. У стены. Наверно, висел коврик. И тот, кто спал на ней, каждое утро и каждый вечер, или когда болел, видел его — знакомый, всегда одинаковый. Может, на нем был изображен замок, луна, трубадур. Вдруг Нора обмерла. Стрекот… Стреляют?! Бежать! — Хоть бы предупредили. Это голос ее соседки. Она здесь. Никто не бежит. — Так плохо одетых — и для кино… — ворчит она. Кино?! Правда. На соседнем пригорке стоит человек с большой, как огромный фотоаппарат, камерой. Это она стрекочет! Камера! Конечно же, ведь у автомата и звук совсем другой. Нору трясет. Она хочет рассмеяться, заплакать — что-нибудь! Но только дрожит. Трясутся плечи, руки. Она не может их унять. Ухватить эти щербатые кирпичины и положить на носилки. Она же здесь, на субботнике! — Товарищи, не смотрите в объектив. Продолжайте, пожалуйста, работать! — кричит в жестяной рупор женщина в гимнастерке. А юбка почему-то штатская, серая. И правда — никто не работает. Кто шел с носилками — стоят. Кто грузил — распрямились. И все смотрят туда, где камера. — Товарищи! — умоляет женщина в рупор. — Мы же снимаем ваш трудовой процесс. Работайте, пожалуйста, как раньше. С энтузиазмом, с огоньком. Послушались. Опять двинулись носильщики. Нагнулись и те, кто грузил. Камера снова застрекотала. А к Норе вернулась дрожь. Мелкая, в унисон с этим стрекотанием. — Не обращайте внимания на съемки, не смотрите в объектив, — размеренно, будто учительница диктовку, повторяет женщина в рупор. Она, видно, поворачивается во все стороны. То ее голос звучит рядом, то ветер уносит его влево. Опять возвращает. И все равно теперь работают иначе. Носильщики просят грузить побольше. И норовят пройти мимо камеры. Да еще будто ненароком повернуть к ней лицо. Подтрунивают друг над другом — кто лучше всех выйдет, получит приглашение в Голливуд. Даже Норина соседка, недовольная этой "пустой возней", незаметно засунула под косынку клок волос, торчавший жесткой метелкой. И тоже старается, будто для того, чтобы сподручней было, поворачиваться в ту сторону, откуда стрекотня. Даже почти улыбается! А Марите? Нора приподнимает голову, но женщина с рупором машет ей, и Нора снова нагибается. Только успела заметить, что теперь Марите без косынки и даже распустила волосы. А руки не в перчатках. Нора приглаживает свой ежик волос. Чтобы не топорщился.