Сегодня она идет в кино. Нора весь день помнит об этом. Словно боится отпустить от себя это необычное: она идет в кино! Она, та самая, которая пряталась в погребах, лежала в лесной яме, боялась, чтобы не убили. А теперь — в кино! Утром, когда Марите, снимая с машинки колпак, неожиданно предложила: "Пойдем сегодня в кино", — Нора даже не сразу поняла. Но Марите продолжала, как о совсем обычном: "Фильм трофейный, "Девушка моей мечты", с Марикой Рокк". "Нет-нет, что вы", — тихо ответила Нора. "И денег не будет стоить. Знакомая кассирша там работает". "Я не поэтому…" Но Марите, кажется, не слушала. "В журнале показывают наш субботник. Представляешь, пойдет какой-нибудь кавалер посмотреть, что это за девушка его мечты, а увидит нас с тобой". И все равно Нора не могла понять, как это она пойдет в кино. Сидеть в кинозале, конечно, хорошо. Медленно гаснет свет. Оживает экран. Звучит музыка. Красивые артисты. Но как это… пойти в кино?.. Может, посмотреть только журнал, где показывают их субботник? Нора хотела, чтобы день еще тянулся дольше. Чтобы Марите сама сказала — они не пойдут. Но Марите молчала. И Нора уговаривала себя, что посмотрит только журнал. Все равно было неловко перед мамой. Отец — с тетей Любой, а сама она идет в кино. И Нора это сказала Марите. "А кто, по-твоему, те, что ходят? — спросила Марите. — В кино же каждый день бывают люди". Нора пожала плечами. "Они тоже потеряли своих близких — на фронте, здесь. Но помнить и даже скорбеть еще не значит самой не жить. И люди ходят в кино. Потому что они живые! И ты тоже должна быть как все". "Хорошо…" И все-таки Норе было очень странно, что она пойдет в кино… — Давай съедим по коммерческому пирожку, — предложила Марите у кинотеатра и подала продавщице червонец. — Два, пожалуйста. — Я вам завтра верну. — Нора покраснела, что у нее нет денег. Но после истории со щеткой тетя Люба велела денег с собой не носить. Нора жевала вкусный, с ливером, пирожок. А с нарисованной афиши в витрине ей улыбались огромные коричневые губы с присохшим поперек волосом от кисти и непомерно большие глаза. Это и есть Марика Рокк? В кассовом вестибюле Марите не встала в очередь, а сказала что-то контролерше и прошла. Нора поспешила за ней. Марите постучалась в маленькую дверь кассы. — Аня, это я. Дверь приоткрылась, и в ней показалась седая голова. — Здравствуй. Как видишь, я явилась. Нора удивилась, что Марите говорит этой седой женщине "ты". Но женщина, кажется, не обиделась. Устало спросила: — Одна? — Нет, вдвоем. Седая протянула Марите бумажку, на которой было написано: "8 ряд, 3, 4 места". — Спасибо. — И Марите закрыла дверь. — А если на эти места кто-нибудь купит билеты? — забеспокоилась Нора. — Раз Аня их дала нам, то не продаст. Да и, кажется, их вообще не продают. Они директорские или отдела культуры. Лестницу Нора сразу узнала. Но теперь она казалась ниже. А в фойе вместо портретов артистов висели большие плакаты: "Все для фронта", "Родина зовет". Зал тот самый. Только потолок в сырых потеках. И на стенах краска лупится. — Крыша прохудилась, — объяснила Марите. — В последних рядах в дождь надо сидеть под зонтиком. Между прочим, — продолжала она, — эта Аня была в концлагере. Только бежала. — Из концлагеря?! — Нору поразило это слово здесь, в кино. — Когда перевозили в другой лагерь. Умудрилась в полу теплушки вырвать несколько досок и прыгнуть вниз. — Она?! — Нора не могла себе представить, что эта седая голова в двери кассы и худая рука, протянувшая Марите бумажку… что они кинулись вниз, на шпалы… под грохот колес… В зале стал медленно гаснуть свет. Как обычно… Она же в кино… На экране появились солдаты. Бегом перетаскивают орудия. Стреляют. И в небе рядом с фашистскими самолетами рвутся белые комки дыма. От одного самолета потянулся черный шлейф. Самолет стал падать, растягивая этот шлейф. До самой земли тянул, пока не скрылся за лесом. Взрыв! В зале зааплодировали. Нора удивилась: раньше в кино не хлопали, только на концертах и в театре. Окопы. Солдаты выпрыгивают, бегут. Рядом рвутся снаряды, земля выбрасывает огромные черные фонтаны комьев. Одни солдаты падают, другие все равно бегут, что-то кричат. А музыка громкая, полна драматизма. Вдруг стало очень тихо. Небо чистое-чистое. Ивы, склонившись над прудом, смотрят в него, будто силятся что-то увидеть на дне. Поле. Колышутся ромашки. На одну села бабочка. Снова вспорхнула. И опять грохот. Едут танки, обтыканные ветками, молодыми березками. А на танках солдаты. Сидят, стоят. Вдруг Норе почудилось, что проехал Илико. Но пока она спохватилась разглядеть, уже двигались другие танки с другими солдатами. Нора старалась поспевать смотреть на их лица, искала Витю, Николая. Других, которые приходили в первый вечер к дедку. Но все были незнакомые… Марите толкнула ее в бок. Уже показывают город. Развалины. Кто-то на них копошится. Проходят с носилками. Это же их субботник! Но откуда песня? Они ведь не пели. И никого нельзя разглядеть. Только место похожее… Нора даже не успела сообразить, где же она сама, как стали показывать другую улицу. Тоже в развалинах. Но там работают солдаты. И поют. То есть теперь Нора догадалась, что это поет мужской хор. Песня оборвалась на крещендо. Загорелся свет. И все исчезло: улица, развалины, песня. — Да… — протянула Марите. — В Голливуд после такого дебюта не пригласят. — Я никого не успела увидеть, — призналась Нора. — Я тоже. А все старались улыбаться. Марите сняла перчатки. Распустила волосы… — Ладно. — Она вовсе не огорчена. — Себя не увидели, будем смотреть Марику Рокк. Она хорошо танцует. И правда, как только погас свет, появилась живая Марика Рокк. Совсем не похожая на ту, что нарисована на афише. Красивая, весело поет. И ссорится смешно. Даже платье в порыве капризного гнева забыла надеть — влезла в шубу в одном белье. А на вокзале, ожидая носильщика, подбоченилась, шуба раскрылась, и носильщик стал в удивлении пялить на нее глаза. А в зале засмеялись. Когда Нора увидела ее в поезде с уже запахнутой шубой, вдруг вспомнила седую кассиршу. Стала представлять себе, как она вместе с другими, которых везли в теплушке, ночью, в темноте силится выдрать в полу доску. Наконец снизу врывается ветер. Громче становится стук колес. Шпалы мелькают совсем близко. А они выдирают еще одну доску. И третью. Чтобы пролезть. Броситься вниз. Иначе… Их же везут в концлагерь. Даже стук предупреждает: "В конц-ла-герь. Конц-ла-герь…" Шпалы совсем рядом. И колеса. А все равно эта седая женщина легла у самого отверстия. Зажмурилась и…выпала. Крепко прижалась к шпалам. Вагоны грохотали над самой головой. Только бы не задели. Она почти втиснулась в шпалы. А колеса рядом, совсем рядом… Зрители засмеялись. И Нора очнулась — она же в кино! Марика Рокк уже в маленьком домике, в горах. Там живут двое мужчин. Она опять весело поет. А у Норы все еще колотится сердце. Но Марика непонятно почему удирает из этого хорошего, далекого от дороги и опасности домика. В мужском костюме, на чужом мотоцикле. Раздается взрыв. Нора вздрагивает, и ей вовсе не смешно, что Марику взрывной волной бросает далеко в снег. Она проваливается, только ноги торчат. Наконец выкарабкивается и пешком, в разорванном костюме возвращается назад. Лезет в окно. А Петер думает, что это вор и хватает пистолет. Только бы не выстрелил! Слава богу! И Норе стало спокойно. Теперь ей уже все нравится: как Марика танцует, как поет — то в японском костюме, то в цыганском. Неожиданно зажегся свет. Исчезла музыка, стихло веселье. Опять был только белый немой квадрат экрана, обычное полотно со швом посередине. — Что ж, — с горькой усмешкой говорит Марите. — Кино окончено. Вернемся к реальной жизни и пойдем отоваривать карточки. — А в кассу разве не зайдем? — И быстро придумала: — Надо же поблагодарить за места. — Зайди одна. Я в магазин опоздаю. Нора постучала, и дверь кассы приоткрылась. Увидев ее, кассирша задвинула ящик с деньгами. — Большое спасибо за места. — Пожалуйста, не за что. Нора заранее не придумала, что еще скажет, и теперь молчала. Смотрела на эти седые волосы, грустные, очень усталые глаза. На родинку. И тихо повторила: — Большое спасибо. От Марите тоже. — Да не за что. Я ж ей говорила — пусть приходит. — А когда? — ухватилась Нора. — Когда хочет. — А мне…можно с ней? Мы вместе работаем. Кассирша посмотрела на нее. Будто только теперь увидела. — Так это она о тебе рассказывала, что ты пряталась? Нора кивнула. — Да… Досталось тебе… — Но вам же было страшнее! — вырвалось у Норы. Тетя Аня не спросила, откуда она знает. Только вздохнула. — Не то слово… — А вам тоже говорят, что надо забыть? — неожиданно спросила Нора. — Забыть?! — Да… — Нора спохватилась, что она уже внутри, в кассе. А даже не заметила, как вошла. — Мне говорят, что не надо все время помнить, говорить… — Забыть могут только те, кому нечего помнить. Или не хотят. Живут прежней жизнью. А у кого жизнь осталась там… — Где? — В лесу…Где расстреливали. Когда я туда приезжаю… — Вы туда ездите? — Нора так удивилась, что даже перебила ее. — Конечно. Норе послышался упрек. Она вот в кино ходила… — Я тоже хочу туда. Можно?.. — Почему ж нет…Туда пропуска не нужны, не кино. Всего лишь лес. Но лес мертвых, — она вздохнула, — которых теперь больше, чем живых. Норе это однажды и самой показалось. Когда она стала вспоминать всех своих довоенных знакомых… — Закрой дверь, — попросила тетя Аня. — Сквозняк. Нора закрыла, и ей показалось, что они в маленьком укрытии. Лежать тут можно будет только свернувшись. Тетя Аня выдвинула ящик с деньгами. Там стопками были сложены червонцы, рубли. — Еще эти рапортички заполняй, — сказала она недовольно и стала что-то писать. Наверно, сколько каких билетов продано. Норе бы нравилось так писать. Потом умножить, сложить. Совсем как школьная задача, только для маленьких. Можно, я вам помогу? — Тут помогать нечего. — И тетя Аня принялась умножать. Только не как их кассирша, на счетах, а на бумажке. Даже вслух. — Восемью три — двадцать четыре…Восемью девять… Нора тоже умножала. Но про себя, в уме. Она не спит. Сидит, даже полулежит в высоком кресле-качалке, вытянув ноги на приставленный стул, накрытая большим тулупом, который тетя Аня принесла от соседей. Спать совсем не хочется, хотя тетя Аня давно похрапывает на своем матрасе в углу. Такая, спящая, с этим громким храпом, она кажется Норе совсем другой. И Нора старается не слышать этот храп, чтобы тетя Аня была такой, как весь вечер, когда слушала, сама рассказывала… Сперва, когда они вышли из кассы, Нора хотела ее только проводить, но тетя Аня предложила зайти. Комната Норе показалась очень большой. Наверно, потому, что почти пустая — только старый матрас на полу, стол, один стул и кресло-качалка. Тетя Аня принесла чайник, две чашки (они так и остались стоять на столе рядом, как две подружки), начатую пачечку сахарина. Нора не помнит, когда начала рассказывать. Как увели маму с бабушкой. Как она пряталась у мельника, как ночью пробежала мимо тех трех повешенных…Олесной яме рассказала. Тетя Аня ни разу не удивилась, как другие: "Как ты могла это вынести?". Не заохала. Просто слушала. Только когда Нора, рассказав о Петронеле, сразу начала о Стролисах, спросила: — А почему ты от нее ушла? И Нора впервые ответила не то, что другим: "Там больше нельзя было оставаться", — а объяснила: — Петронеле на исповеди призналась ксендзу, что прячет меня. А он…Нет, не выдал немцам, а то бы и Петронеле забрали. Он подослал соседку, чтобы та велела мне убраться. Иначе они сами… староста, полицаи… Тетя Аня молчала. — Но Петронеле не виновата! Она же не знала, что ксендз такой…Не понимала, почему я так внезапно ухожу. Уговаривала остаться. Тетя Аня кивнула. И Нора дальше рассказывала. Как опять искала пристанища. Как ее долго не впускали. Пока не постучалась к Стролисам…И о Винцукасе рассказала. И о Стасе. И как Антанас вез ее в санях к дедку. Тетя Аня все слушала. Ни разу не напомнила, что чай остыл, что, наверно, скоро уже комендантский час. Нора это сама понимала, но не могла остановиться. Казалось, она все это рассказывает в первый раз… Тетя Аня даже не подняла головы, когда за стеной по радио стали бить кремлевские куранты. Двенадцать. А Нора теперь рассказывала, как вернулась. Как встретилась с отцом. И про костыли сказала. И про тетю Любу. Даже про свое ночное дежурство — как сидела у пианино… Тетя Аня молчала. Смотрела на крохотные таблеточки сахарина и даже не моргала. Наконец произнесла: — Я ведь тоже не всегда была кассиршей… Нора ждала, чтобы она продолжила. — Акушеркой была. Принимала детей, новорожденных. — Так почему вы теперь?.. — Нора не знала, можно ли сказать "не принимаете". Тетя Аня долго молчала. Потом подняла голову, посмотрела на нее. Будто раздумывая, поймет ли. И заговорила: — Когда я вернулась сюда, немцев уже не было. В первое утро даже не знала, куда идти. Как будто в другой город попала. Знакомый, но чужой — зайти некуда… И я побрела к лесу. Где их расстреляли. Но…живые там не остаются. И я вернулась в город. Побрела по улицам. Сама не заметила, как оказалась на набережной, где до войны работала в родильном доме. Здание осталось таким же. Но… — тетя Аня помолчала. — Сперва я подумала — мне это снится. Из двери вышли двое — женщина и военный. У него на руках лежал завернутый в одеяло…Так всегда заворачивают при выписке. Я остолбенела — рожают?! Опять, все равно рожают? Они прошли мимо меня, улыбаясь… — Наверно, были рады. — А ты знаешь, что детей увозили в крематорий в первую очередь? Плачущих, кричащих бросали в кузова машин. — Помолчав, тетя Аня устало продолжала: — Каждый раз, на каждой детской акции — так это называли — мне казалось, что их вырывают не только у матерей. У меня тоже… Я же их принимала, вызывала первый крик. Чтобы в легкие попал воздух. Чтобы они жили! А теперь они кричали в ужасе, что их убивают. Они знали, что убивают… И может, в этом крике был не только страх, но, и тщетная надежда, что, если они будут очень надрывно кричать, их вернут матерям… Тетя Аня умолкла. И низко, очень низко наклонила голову. — Однажды во время детской акции забрали двойню. — Она снова помолчала, будто вспоминая. — А я как раз в свое последнее дежурство, это было в последнюю предвоенную ночь, тоже приняла двойню. Мальчишек. Обработала их, запеленала, хочу отправить в детскую, а они плачут. Даже заходятся, синеют. Собрались врачи, сестры. Осматриваем — ничего. А кричат. И тут санитарка, старенькая такая у нас была, догадалась: "А вы попробуйте их запеленать вместе. Они ж привыкли чувствовать друг друга". — У тети Ани глаза от воспоминаний чуть потеплели. — И правда, сразу умолкли. И Нора представила себе две крохотные головки в одинаковых чепчиках совсем рядом. Но тетя Аня продолжала: — В лагере тоже была двойня. Не они, другие — Миша и Гриша. Когда их забирали, они уцепились за мать: "Мамочка, не отдавай нас! Мы будем хорошими, только не отдавай!" И она не отдавала… Силой вырвали. Мишу один эсэсовец. Гришеньку — другой. И потащили. Они отбивались, вырывались, тоже посинели от крика… И вдруг я вспомнила нашу санитарку, ее совет. Хотела детям показать, чтобы они были вместе, рядом. Может, будет не так страшно. Но не могла поднять руки… Еще долго потом была как парализованная. И словно глухая — не слышу, что говорят, как бьют в лагерный гонг. Все время в ушах этот детский крик. Даже ночью, во сне. И теперь иногда тоже… Крик и шум моторов. Их запускали, чтобы заглушить плач ребят, крики матерей… Иногда музыка играла… — А этих… Гришу с Мишей… увезли? — Не только их… Сколько матерей тогда лишились рассудка. Такая Ася была. Молодая, красивая. Увидела дым из трубы крематория и как закричит: "Это от моей Адочки!.." А Лиза — ее совсем недавно привезли в лагерь — вдруг подошла к нам, стала обводить всех взглядом и каждому повторять: "Это Боренька. Они жгут моего Бореньку…" Ждала, что мы, может, скажем что-нибудь другое. Но никто не мог этого… сказать другое…Она выбежала из барака и бросилась на проволоку. Нору зазнобило. А тетя Аня все равно продолжала: — Теперь вот опять рожают… Нет, я в этом помогать не могу. Лучше буду кассиршей. Мне протягивают деньги, я даю билет. Идите, смотрите и, если можете, отвлекайтесь. — А вы можете… отвлечься? — Нет. Тетя Аня это сказала очень сурово, и Нора опять почувствовала себя виноватой, что пошла сегодня в кино. Больше тетя Аня ничего не говорила. Спохватилась, что уже поздно, пора спать. Принесла Норе соседский тулуп, придвинула ей к креслу-качалке стул. — Другого у меня ничего нет. — Спасибо, ничего не нужно. Сама она ушла в угол, где на полу ее матрас, и легла. Долго ворочалась, не засыпала, но больше не заговаривала. Теперь спит. Похрапывает. Только иногда внезапно приумолкает, чтобы глубоко, будто выталкивая всю скопившуюся боль, вздохнуть. И снова дышит ровно, с тем же незнакомым похрапыванием.