Аннушка слушала шепот мужа и согласно кивала головой. Пусть Даня ее наставляет. Ничего, что в третий или даже в четвертый раз. И как отсюда выйти на улицу, и как кратчайшим путем дойти до аптеки Зелинскиса, и как там, в подворотне напротив, выждать удобный момент, когда в аптеке никого не будет, и что сказать Зелинскису.

Она слушала. Но думала совсем о другом… Как Нойма с Яником вчера дошли?

Мысленно она всю дорогу шла за ними. Видела Яника в доме этих добрых людей. Перед ним стоит тарелка каши и большая чашка с молоком. Наверное, на мгновенье уснула, и это ей приснилось — Яник сидит в большой белой ванне. Но почему-то один, рядом никого нет. Волосенки мокрые, а глазки грустные-прегрустные. И шепотом, как здесь, в подвале, спрашивает: «Бабуля, если вас убьют, как же я буду совсем один?» Она бы хотела его утешить, сказать, что, даст Бог, все останутся живы, но понимала, что он ее отсюда не услышит.

Дане она об этом не то видении, не то сне, конечно, не рассказала. И о главной своей тайне, чтобы не волновать его, промолчит. Что не пойдет она прямо в аптеку, сперва должна узнать, что с Боренькой. Его друзья, Винцент или Владик, наверно знают. Если Боренька на самом деле собрался, как объяснял отцу, воевать с немцами, то не один же. И их родители об этом знают. Правда, она знакома только с Сонгайлами, но ничего. У них и узнает. Боренька без Винцента шагу не ступит.

Как Дане объяснить, почему она не хочет дожидаться темноты и выйдет уже совсем скоро, как только за окошком начнет смеркаться? Потому что чем ближе к комендантскому часу, тем меньше прохожих и каждый бросается в глаза? Так ведь теперь и днем улицы пустоваты. Людей мало, магазины закрыты, извозчик тоже редко проезжает, а автомобили только немецкие, военные. Даже дома, и те выглядят одинокими. А уж там, где вместо них горы развалин… Так и кажется, будто эти заснеженные глыбы, упав друг на друга ничком, горюют по раздавленным под ними жилищам, по оставшимся под ними людям.

Нет, не будет она Дане объяснять, почему раньше времени выходит. И прощаться не будет. Он же завтра вечером тоже придет в аптеку. Если, конечно, старый Зелинскис не откажется их спрятать. Даня уверяет, что не откажется. Дай-то Бог… Но если Зелинскис скажет, что может спрятать только одного человека, она не останется, вернется сюда.

Об этом Даню тоже незачем заранее предупреждать. А мадам Ревекке она сказала. Уж очень обидно было слушать ее упреки, что они, Зивы, не хотят ей помочь, что все теперь думают только о себе и о своих. Был бы жив ее муж, и о ней было бы кому позаботиться. Остаться одной — большое горе.

Но были же у мадам Ревекки до войны знакомые не евреи. Не рискнет ли кто-нибудь из них ее спрятать? Хотя бы за эту сережку с бриллиантом, которую ей вернули.

И Марк ей объяснял, что спасаться надо по одному, что держать у себя троих даже самый смелый человек не согласится.

Дай Бог, чтобы он встретился с Виктором там, где договорились. И чтобы благополучно выбрались из города и нашли тех, кого ищут. И чтобы их там не убили. Даня ее утешает: «У них же у самих будет оружие».

Что из того? Пуля не разбирает — есть у человека в руках что-то, нет ли. Вслух Аннушка этого, конечно, не сказала. Даня будет недоволен: «Какая ты стала „шварцзеерин“». Так и не может отвыкнуть от немецких выражений. Только не она видит все в черном свете, а другого теперь для них нет.

В подвале стало совсем темно. Значит, смеркается, и ей пора.

Даня удивился, когда она стала спускаться с полки.

Надо бы немного постоять, пока онемевшие ноги вспомнят, что они могут не только болеть, а должны еще держать ее. Но уже некогда. И она, осторожно их переставляя, подошла к полке мадам Ревекки.

— Желаю вам, когда тоже выйдете отсюда, найти добрых людей. Может быть, еще встретимся в лучшие времена.

— Я вам тоже не желаю ничего худого. И пусть бог вас простит за то, что оставляете меня.

Опять объяснять? И некогда, и ведь на самом деле оставляют.

Она подошла — только ноги совсем плохо слушаются — к полке Марка.

— Вы там с Виктором берегите друг друга. — Хотела добавить: «И Нойменьку береги», но почувствовала, что Даня стоит сзади.

— Еще рано тебе выходить.

— Не рано. Самое время. И ты не беспокойся. — Она погладила его рукав и побрела к двери. Толкнула, нагнулась…

Только поняв, что она уже во дворе, выпрямилась. Как пахнет снегом. И как высоко небо.

Стоять нельзя. Она же на виду! Быстро шагнула. То есть не очень быстро — как могла.

Вышла на улицу.

Впереди нет ни одного немца. Это хорошо. Сказать бы Дане, чтобы не волновался. Он не прав, не стала она «шварцзеерин». Ведь надеется, что с Боренькой ничего плохого не случилось. И что она узнает, где он, или хотя бы с кем ушел. Ему нельзя быть только с чужими людьми, которые не знают, что он горячая голова. А друзья знают, иногда удержат от ненужного риска.

Почему этот мужчина так странно посмотрел на нее? Кажется, даже поморщился. Неужели догадался, кто она?!

Нет, нет. Прошел мимо.

Надо идти быстрее. Но где взять силы?

Все равно, и без сил надо. А ноги — быстро ли их переставлять или медленно тащиться — одинаково болят. Уже и не вспомнить, как было без этой боли.

Вот женщина тоже обратила на нее внимание. Удивилась, что пальто без пуговиц? Одну потеряла, когда выводили из гетто чистить снег. А вторую уже в подвале. Закатилась куда-то. Они даже искать не стали, — все равно нечем пришить.

Главное, нельзя волноваться, что идет без звезд, по тротуару. Ведь всю жизнь так ходила.

Всю-то всю, но теперь, когда это запрещено, идти по мостовой привычней…

Что за глупость! Это все от страха. А страх может выдать. Если кто-нибудь заметит или только почувствует, что она боится, сразу догадается, кто она.

Значит, не должна бояться. И не должна приглядываться к тому, кто как посмотрел. И самой ни на кого не смотреть. Слава богу, есть о чем думать.

Как там Яник? В хороших он руках? Конечно, хороших — плохие люди не согласились бы его спрятать. И Алину с Нойменькой не приютили бы.

А с чего она взяла, что они там вместе? Ни с чего. Просто так хочется.

Хорошо, что хоть Виктор с Марком будут вместе. Правда, Виктор его не очень любит, но он же умница. В такое время не надо думать об этом. И Марк ведь сразу согласился пойти с ним. Только где они возьмут оружие? Даня уверен (а скорее всего, только ее уверяет), что им дадут. В гетто говорили, что, наоборот, каждый должен сам добыть. Легко сказать. А где добыть? Как?

Господи, спаси нас всех!

Оказывается, слабый она человек. Не только за Яника и детей страшно, за себя тоже. Ведь еще не очень старые они — и Даня, и она. И все, что вспоминает, кажется, было совсем недавно. Молодость, дети. Их ангины, коклюши, кори… Нет, годы тут ни при чем. Видно, умереть всегда страшно. Это пока смерть еще вроде где-то далеко, не думаешь об этом. А когда знаешь, и как погонят, и как поставят у края ямы…

Все равно думать об этом нельзя. Зелинскис их спрячет. И до дома Винцента осталось идти совсем немного. Уже виден козырек над парадной. Один он такой в городе и есть — два больших чугунных опахала, которые держат две такие же чугунные девушки-сирены.

Хорошо, что чугунные. Стояли бы там живые девушки, спросили бы, к кому и зачем она идет.

В парадной, слава богу, никого нет. А что темно — даже лучше. Привычней. Перила видны, и хватит. Дверь, кажется, левая. Да, когда сюда приходила с Боренькой, он звонил в эту дверь.

Она легонько потянула ручку звонка.

Не услышали? Она дернула чуть сильней.

Идут…

— Кто там?

Голос не Винцента. Видно, отец.

— Впустите меня, пожалуйста.

— Кто вы?

— Я… — Она оглянулась на соседнюю дверь, не услышат ли. — Я к Винценту.

Там отодвинули засов. Еще один. Третий. Наконец дверь открылась.

— Здравствуйте.

Сонгайла ее не узнает. И Сонгайлене не узнает. Но очень встревожена.

— Вы от Винцента?!

— Нет. Я к нему. Я — мама Бори Зива.

Господи, как они испугались!

— Вы не беспокойтесь. Никто меня не видел. И я совсем ненадолго, только спросить…

— О чем? — У Сонгайлы даже голос задрожал.

— О своем сыне, Борисе. Я думала… Мы с мужем думали, что они вместе, ваш Винцент и наш Боренька.

— Боже упаси!

Сонгайле явно стало неловко за вскрик жены.

— Извините. Но они… не вместе. Винцента вывезли. В Германию, на работы.

— Когда… вывезли?

— Во вторник, — зарыдала Сонгайлене. — В прошлый вторник.

…А Боренька должен был прийти к нему раньше.

— Ты иди, приляг, — попросил ее Сонгайла. Но она замотала головой. — Хорошо, хорошо. Только не волнуйся. — А сам волнуется. — Такое совпадение… Была облава. Искали какого-то коммуниста, из тех, которые остались вредить немцам.

…Не Бореньку. Он же не коммунист.

— Я ходил в полицию. Сказали, что у задержанных только проверят документы и отпустят.

— Документы у Винцента были надежные, — опять не выдержала Сонгайлене. — Он работал на фабрике. И не коммунист он. И не шел против власти.

Муж поспешил подтвердить:

— Да, да, очень надежные. И его бы, наверно, отпустили, но им как раз надо было отправлять транспорт в Германию. А добровольно, сами понимаете, никто не едет.

— Извините… — Наконец она смогла заговорить. — Извините, что разбередила вашу боль. Но я хотела что-нибудь узнать о Бореньке. Думала — он был у Винцента.

Сонгайлене вдруг перестала плакать, будто окаменела. Чуть не силой Сонгайла стал уводить ее из передней.

— Идем, тебе надо прилечь. Полежать. А вы извините, я только помогу жене. Ей нездоровится. Сейчас вернусь.

— Ничего, ничего. Вы меня тоже извините. — Но это она сказала уже закрытой двери.

Знала бы, что Боренька почему-то сюда не приходил и что она своими расспросами еще больше расстроит родителей его друга, ни за что бы к ним не пошла.

Она только спросит, где Владик живет, и сразу уйдет. Еще успеет до комендантского часа. Сейчас уйдет.

Здесь тепло, очень тепло. Сонгайлы, наверно, и не замечают этого. И что чисто, светло, не замечают. У них горе. Такое горе!

Сесть бы в тот, свободный угол, вытянуть ноги, прислониться к стене, и сидеть, сидеть…

Нельзя. Это в гетто и сидели, и лежали на полу. Здесь нельзя.

Не успокоит Сонгайла жену. Материнскую боль ничем не успокоить. Разве что сама она эту боль спрячет. И не будет плакать. Нельзя оплакивать раньше времени.

Вот он, кажется, идет.

— Извините меня. — Сонгайла еще больше взволнован. — Но жена в таком состоянии, я очень беспокоюсь за нее.

— Понимаю. Я сейчас уйду. Только не знаете ли вы, где живет Владик?

— Кто?

— Друг наших сыновей, Владик.

— Где он раньше жил, я примерно знал. Но его…

— Что?!

— Его забрали.

— Тоже?! А когда?

— В самые первые дни. Всю семью забрали. Кто-то донес, что его отец симпатизировал Советам, что сам Владик был комсомольцем.

Да, что он был комсомольцем, она знает. Потому и надеялась, что Боренька пошел к нему, с него и хотела начать. Но не знала, где он живет.

Сонгайла ей что-то говорит…

— …Для Винцента мы сделали за кухней укрытие, на случай ночных гостей. Увы, не помогло. Его на улице взяли, по дороге с работы. Но укрытие мы не разобрали. Этим поддерживаю в жене надежду, что только на время взяли. И не в самую Германию вывезли, а куда-нибудь недалеко строить укрепления. Что он скоро вернется.

— Я вам и вашей жене желаю этого от всего сердца.

— Спасибо. Оставайтесь на ночь у нас. Чтобы не рисковать, не возвращаться так поздно в гетто. Ведь скоро комендантский час, на улицах усиленный патруль.

— Спасибо. Вы не знаете, кто мог бы мне сказать что-нибудь о Борисе?

— Нет, к сожалению. И, пожалуйста, ради бога, только жену об этом не спрашивайте. Вы же сами видите, в каком она состоянии.

— Не беспокойтесь. Я не буду ее тревожить. Пойду к другому их товарищу, к Антону. Правда, не знаю, где он живет.

— Вам вряд ли следует к нему идти. Я имею в виду — это ведь тоже небезопасно.

— Теперь все опасно.

— Понимаю. Тем более, зачем лишний раз подвергать себя риску. Скоро комендантский час, а у нас есть укрытие.

— Но вам же запрещено оставлять у себя таких, как я. — Зачем она это сказала? Вот он кивнет — да, запрещено, отодвинет эти засовы, и она должна будет уйти отсюда.

Но он не кивает. Только руки дрожат.

— Нельзя вам сейчас уходить, поздно, патруль вас задержит. Я обещал жене напомнить вам об этом.

Не надо напоминать. Она это знает.

— Спасибо.

— А утром, пока не рассвело, все же не так опасно вам идти по улице.

Они оставляют ее здесь. На целую ночь. Она всю ночь будет в тепле. Какое счастье!

— Спасибо. Дай вам бог дождаться сына.

Целую ночь она будет в тепле. А к Зелинскису пойдет завтра. Рано утром, пока не рассвело.

Если бы ноги хоть немножко больше слушались, она бы тоже шла быстрее, как все эти люди. Утром положено торопиться — на службу, в очередь за хлебом, еще куда-то. У каждого живого человека свои заботы. Ей тоже надо идти быстро. Чтобы не вызвать подозрений. Но что поделаешь… Ноги в тепле еще больше отекли.

Это ничего. Можно потерпеть. Она же отдохнула за ночь. И согрелась. Особенно в ванне. Поела. Вчера вечером целую тарелку супа съела, и сегодня утром. Даже с хлебом.

Сонгайлы очень славные люди. Хорошо, что Боренька дружит с Винцентом.

Да, есть еще порядочные люди. Есть. Это в гетто казалось — не найти. Правда, Даня долго искал. Но нашел же! А Сонгайлы сами предложили ей остаться. Пусть только на одну ночь, но ведь предложили. И что ей хочется помыться, догадались. И хлеба с настоящим чаем потом, уже в укрытие, просунули. Еще иголку и две пуговицы, — конечно, заметили, что вместо них только нитки торчат.

Было бы хорошо, чтобы Зелинскис и Дане предложил помыться.

Главное, чтобы согласился их спрятать. Там же во дворе есть сарайчик для дров. Если они с Даней укутаются в старые одеяла, то не замерзнут. А Зелинскис, когда придет за дровами, принесет в кармане что-нибудь поесть.

Это Даня так придумал. Зачем она спросила, что они будут делать, если Зелинскис откажется? И что он мог сказать?

Не надо думать об этом. Надо выглядеть как все, — ведь человеку, который идет по тротуару и без звезд, не о чем горевать. Хотя теперь у всех есть о чем.

Она должна добраться до аптеки, пока не рассвело. Нельзя ей быть на улице при дневном свете. Правда, и при вечернем нельзя. Но что ей теперь можно?..

Дойдет до аптеки, дойдет. Плохо только, что о Бореньке ничего не узнала.

Даня, конечно, будет недоволен ею. «А если бы тебя там задержали?» Так она же не к чужим людям пошла, а к Боренькиному другу. «По дороге могли задержать». Что правда, то правда. Могли.

Но туда ведь добралась. И сейчас доберется. Только — она чуть не остановилась от этой мысли — аптека еще, наверно, закрыта! Когда Зелинскис ее открывает? Куда деться? Скоро рассветет.

Некуда деваться. Она должна идти так же, как идет. Медленнее нельзя. Да и не поможет это, аптека уже совсем недалеко, за тем углом. Зайти в какой-нибудь подъезд и переждать тоже нельзя. Туда войдет кто-то или будет выходить, а она — на виду. Кто такая? Почему здесь стоит?

Мимо аптеки она прошла, не поднимая головы. Все равно видела, что жалюзи на окнах и на двери задвинуты. Даже разглядела, что в правом окне чуть белеет прежняя фарфоровая чаша, обвитая чучелом настоящей змеи. Зелинскис очень гордится, что эту змею он когда-то сам отловил.

Так куда же она идет?

Никуда.

Сказал бы ей кто-нибудь раньше, до войны, что доведется так вот брести по улице, не зная, куда идти, в какую щель себя спрятать от дневного света, не поверила бы — не может такого быть. Оказывается, может…

Да, во многое она тогда не верила. Не то чтобы совсем не верила, но когда беда где-то далеко и своими глазами ее не видишь, она вроде и не совсем беда. Ведь когда Даня, не доработав в клинике Фанзена, раньше времени вернулся из Берлина и рассказал, что там творится, она думала, что он преувеличивает. Это оттого, что он слишком близко принимает к сердцу все, что касается его Германии.

Очень он тяжело переживал, что Гитлер набирает силу, что такое множество немцев пошло за ним. А когда Гитлер занял Чехословакию с Австрией, и Францию, и Польшу, на Даню больно было смотреть, так он осунулся и постарел. Она, конечно, тоже переживала и, как все, боялась, что Гитлер на этом не остановится, но пока здесь жизнь еще была жизнью, а дом — домом, меньше, чем Даня, думала об этом. А Даню беспокойство не отпускало. Только он по обыкновению молчал.

Вдруг сзади послышалось знакомое постукивание множества ног о мостовую. Но ведь уже утро. Значит, их ведут на работу. Только на работу.

Колонна приближается. Узнать бы, как там, в гетто? Акции ночью не было? А в те, другие ночи, когда они сидели в подвале?

Первые ряды уже поравнялись с нею. Но спросить все равно нельзя. Да и не ответят — когда ведут по городу, разговаривать запрещено.

Нельзя ей идти рядом с колонной. Конвоиру это может показаться подозрительным. Надо свернуть в подворотню и переждать.

Двор небольшой. Но кругом окна, она на виду. Значит, должна войти в подъезд. Только спокойно, как человек, который пришел к живущим в этом подъезде знакомым.

Здесь ее из окон не видно, можно переждать. Потом, будто не застав своих знакомых дома, она выйдет отсюда. За это время Зелинскис откроет аптеку. Ведь уже почти светло. Увы, слишком светло…

Вдруг наверху стукнула дверь. Забыв свое намерение выглядеть спокойной, она поспешно вышла. Пересекла двор. Снова оказалась на улице.

Здесь еще светлее. Все равно надо идти. И ни на кого не смотреть, чтобы и на нее не обратили внимания. Она должна дойти. Но оттого, что там, в подъезде, немного постояла, ноги стали будто не свои. Свои они, чужие не болят.

Аптека уже близко. Совсем близко. Открыта!

Она пошла быстрее. Да, да, жалюзи раздвинуты. И никто не идет навстречу. Значит, некому ее узнать. А если кто обгонит, то это ничего, по спине нельзя отличить, арийка она или не арийка.

Перед самой аптекой вдруг екнуло сердце. И сильно забилось. Это от страха. Бояться нельзя. Надо подняться на эти две ступеньки, взяться за ручку двери и войти.

Испуганно и, кажется, слишком громко тренькнул колокольчик.

Никого нет.

Все здесь, как было раньше. Полки. Те же ряды фарфоровых флаконов с лекарствами. И зеркальная дверь между полками та же.

Внезапно она открылась, и оттуда, из каморки Зелинскиса, вышла незнакомая женщина. Но в белом халате.

— Я вас слушаю.

— Позовите, пожалуйста, если можно, господина Зелинскиса.

Женщина усмехнулась. Приоткрыла дверь-зеркало.

— Рудольф, тут опять спрашивают покойного Зелинскиса.

Покойного?!

Вышел незнакомый мужчина. Молодой, широкоплечий, с напомаженными до блеска волосами. А в лацкане халата… заколка-свастика.

— Это Зелинскис вас привадил ходить сюда?

— Нет, нет! Я сама. Случайно. Проходила мимо.

Хотела попросить что-нибудь от головной боли.

— Странно…

Как предупредить Даню, чтобы он не шел сюда?

— Мы даже не были знакомы. Я знаю, как его зовут, потому что раньше, когда-то так называлась эта аптека. Зелинскиса. — И повторила: — Я только хотела попросить что-нибудь от головной боли.

— Что за странное совпадение. В этом же меня вчера пытался убедить один старик.

— Старик?

— Которому следует носить желтые звезды и находиться совсем в другом месте. К вам это, кажется, тоже относится?

Значит, Даня беспокоился за нее и вышел следом.

— Боже мой, что с ним?

Женщина ухмыльнулась:

— Почему вы думаете, что это должно нас интересовать?

— Не должно. Но я вас очень прошу, скажите мне, пожалуйста, что с ним.

Новый хозяин аптеки прервал ее:

— Позвонить в полицию или сами уйдете?

— А он, тот старик, который вчера был, сам ушел?

— Если вы сейчас же не уберетесь, я вызову полицию.

Она снова шла по улице. И ей совсем не было страшно. Хотя очень светло, и ее могут узнать.

Что с Даней? Он тревожился за нее и вышел следом.

Откуда ей было знать, что Даня не дождется, как договорились, завтрашнего дня?

Должна была знать. Всю жизнь прожили вместе. Должна была догадаться. Раз вышла раньше времени и ничего не объяснила, он почувствовал что-то неладное.

Господи, где же он? Где они все — Боренька, Яник, Нойма? Неужели она осталась одна?

Нет, нет, они есть! И Яник, и Алина, и Нойма. Ничего не случилось.

Они у надежных людей. Мужчины тоже добрались благополучно. Даст Бог, встретят там Бореньку. Они будут жить! И с Даней ничего плохого не случилось. Раз этот новый хозяин аптеки не стал вызывать полицию, то, наверно, и Даню отпустил. Пусть выгнал. Это ничего. Даня стерпит. Он все стерпит.

Аптекарь испугался. Видно, даже человек со свастикой в лацкане на всякий случай избегает объяснений, почему у него оказался «Jude».

Он отпустил Даню. Отпустил.

Но если все-таки сказал ему, что она не приходила? Тогда Даня подумал, что ее задержали по дороге. Вышла слишком рано, сумерки еще не сгустились, кто-то узнал ее и то ли сам повел в полицейский участок, то ли показал на нее, медленно плетущуюся, какому-нибудь немцу.

Что она наделала? Что наделала! Ведь если Даня решил, что ее забрали, он обратно в подвал не вернется. И если его, когда вышел из аптеки, нагнала возвращающаяся в гетто бригада, он сразу присоединился к ней.

Даня в гетто. Больше ему негде быть. «Что будет со всем еврейским народом, то будет еще с одним сыном еврейского народа». Даня не любит это старое изречение, считает, что его придумали пассивные люди, которые полагаются на волю судьбы. А выходит, нельзя не разделить судьбы своего народа.

Она тоже вернется в гетто. Они там будут вместе, вдвоем. Главное, чтобы Яник и дети спаслись. Правда, и сами могли бы еще пожить. Подержать на руках Нойминого ребенка, женить Бореньку.

Нет, не доживет уже она до такой радости. В гетто не доживет.

Но даже туда ее теперь, днем, не впустят. Как она объяснит — почему одна, в такое время, без звезд. Да и объяснять не придется, сразу схватят.

Надо вернуться вечером, в темноте, вместе со всеми. Но куда себя спрятать до вечера? Чердаки и подвалы заперты. Это гебитскомиссар еще давно приказал. А в тот, «свой» подвал при свете забираться нельзя. Ходить по улицам тоже нельзя.

А если завернуть в какой-нибудь двор? Постоять на лестнице черного хода и выйти. Потом зайти в другой. Тоже постоять. Может, найдется какой-нибудь закуток или темная каморка под лестницей, где дворники держат свои лопаты и скребки. Посидит там, пока не стемнеет. И вернется в гетто. Даня там. Конечно, там. Некуда ему больше деться.

И он ее поймет. Он ее всегда понимает. Еще успокаивать будет. Что Боренька, скорей всего, пошел к какому-нибудь другому товарищу, у него же их много. Что ничего плохого оттого, что она пошла к родителям Винцента, не случилось. Наоборот, она там хоть отогрелась немного. А главное, хорошо, что этот новый хозяин аптеки дал им обоим уйти.

Конечно, хорошо.

Если бы Сонгайлы их спрятали… Но он сразу сказал, чтобы она осталась только до утра. Да и двоим в такое укрытие не втиснуться. Непонятно, как Винцент умещался. И боятся они очень. Оказывается, Сонгайла всю ночь просидел в передней у самой двери, — чтобы, если придут немцы, услышать, когда они еще будут подниматься по лестнице. Тогда она должна была бы быстро через черный ход уйти.

Нет, Сонгайлы их не спрячут…

Вдруг она увидела идущего навстречу немца и быстро свернула в подворотню.