Марк был убежден, что старик-железнодорожник нарочно посоветовал идти вдоль насыпи. Не поверил Виктору, что он идет в деревню менять вещи на муку. Возможно, догадался, кто он такой, и умышленно сказал, что это самый короткий путь. Чтобы нарвался на патруль, — железную дорогу несомненно охраняют.
Зря Виктор ему поверил. Дурацкая привычка семейства Зивов — всем верить. Вбили себе в голову, что отличить хорошего человека от плохого не так уж трудно. Трудно. Ни у кого на лбу не написано, какой он. Особенно теперь. Старик мог нарочно послать их по этой дороге, чтобы выслужиться перед немцами. «Это я сказал тому подозрительно чернявому, чтобы пошел туда, где вы проверяете». Или видел, что подошли они вдвоем, а у самой двери он, Марк, снял пальто и отдал его Виктору. (Вопрос, как добраться до деревни, не должен вызвать подозрения, — он идет туда, чтобы выменять это пальто на еду.) Старик мог испугаться, что еще кто-нибудь их видел, донесет немцам, те нагрянут. «Кто были эти двое? Ты им показал дорогу, значит, помог».
Виктору старик, видите ли, понравился. Чем? Но разве он скажет. Мы же не любим лишних слов. И никогда не ошибаемся. А старик оттого кажется хорошим, что ему хорошо живется, — сидит в тепле, за себя спокоен. Попробовал бы так вот, уже полночи тащиться по этому чертову снегу и бояться, что каждое мгновенье может появиться патруль, а спрятаться в этой сплошной белизне негде. Посмотреть бы тогда, какой у него был бы вид. Уж, во всяком случае, благообразие мигом сдул бы этот проклятый ветер.
Нельзя было ему верить. Где деревня? Они уже прошли четыре километра, нет, больше четырех. Не стоят деревни так близко к железной дороге. И поворота, сколько уж они идут, не было.
Еще не известно, найдет ли Виктор своего знакомого. И какой это знакомый? Давний пациент. Очень давний. Это было еще до прихода Советов. Местные радетели за чужое счастье то листовки на стены клеили, то красный флаг норовили повесить куда-нибудь повыше. Ну, сорвался такой радетель с дерева, сломал ногу. Ну, возили к нему Виктора, тот вправил ему ногу и что-то там еще сделал. Не проболтался. Тоже мне заслуга! На то и врач, чтобы не болтать. Почему он думает, что этот флаговешатель его запомнил? Потому что человек не забывает сделанного ему добра? Еще как забывает!
Хорошо хоть, что его фамилия и название деревни остались у Виктора в памяти. Мог бы, если уж такой умный, и дорогу запомнить. Не надо было бы спрашивать и доверяться какому-то случайному старикашке.
Не найдут они, если даже доберутся до деревни, этого бывшего пациента. Или его брата, который Виктора возил. Если только успели, ушли с Красной Армией. А если остались, то немцы их, наверно, первыми схватили. Таких сразу забирали. Раз были коммунистами еще до прихода Советов, когда за это сажали в тюрьму, то уж при советской власти, конечно, стали какими-нибудь председателями или уполномоченными, и теперь их за это — на виселицу.
Он не пессимист. Просто, в отличие от Зивов, всегда трезво оценивает обстановку. И незачем ему, подобно тестю, постоянно помнить эти чертовы немецкие изречения. Видите ли: деньги потерял — ничего не потерял, бодрость потерял — все потерял. Правда, в последнее время эту «бодрость» сменил на «надежду». А откуда ее взять, надежду? Из криков Гитлера, что не должен остаться в живых ни один еврей?
Виктор тоже только вид делает, что спокоен. Не может человек в их положении быть спокойным. Но скажи ему это, будет недоволен. И тогда уж вовсе живого слова от него не добьешься. А приведись ему натерпеться столько страхов, сколько натерпелся он, его нелюбимый, видите ли, зять! Сам-то еще жил в тепле и спал на своей кровати, когда он уже бежал из захваченной Гитлером Польши. Между прочим, пока скитался, немало повидал и таких невозмутимых умников, и разных других оптимистов. Где они теперь, со своим показным спокойствием и уверениями, что в России Гитлер свернет себе шею. Пока другим сворачивает. Вместе с головой.
— Ложись! — Виктор вдруг грубо толкнул его.
Сам тоже бросился на землю. Сзади.
Надо сползти в кювет. Здесь же они на виду.
— Не шевелись!
Почему? Кого он увидел? Далеко?
Тихо. Значит, не патрульная дрезина, ее было бы слышно.
Кто-то едет по дороге! На санях! Чертов старик, послал кого-то им вдогонку.
Сани приближаются. Слышны мужские голоса… Кто там — немцы или полицейские? А он, наверно, издали виден. И Виктор виден. Все-таки надо было сползти в кювет.
Подъезжают!
— Тпррууу.
Слез, кажется, один. Надо задержать дыхание. Медведи, если не дышать, не трогают. Но над ним ведь стоит человек.
— Ну что, живые?
Это оттуда, от саней спрашивают. Голос хриплый.
— Вроде.
Полицейские!
— Отлично! Пригодятся большевички!
Что Виктор крикнул? Почему вскочил? Куда бежит?
— Стой! — Полицай погнался за Виктором. Сейчас этот, хриплый тоже побежит. Тогда и он бросится. Только в другую сторону, через насыпь.
Не бежит, дьявол. Подошел. Поставил свою тяжелую ногу ему на спину.
Стреляют! Это тот, который бежит за Виктором, стреляет. Опять! Зря Виктор побежал. Там же поле, открытое поле.
— Юстас, помоги Стасюку! — Хрипун еще кого-то посылает догонять Виктора. Значит, в санях был третий. Теперь они пустые. Если быстро вскочить, стегнуть лошадей, и попробовать убежать?..
— Куда! — Хрипун так надавил на спину, что чуть не сломал ребра.
Опять стреляют.
Все. Тихо. Попали они в Виктора. Еще бы — вдвоем стреляли в одного.
Не надо было бежать. Это только кажется, что лесок близко. Он далеко. И снег глубокий.
В него будут стрелять уже все трое. И через минуту станет так же тихо, как сейчас. Только его уже не будет.
Нет, он живой! Живой! И не собирается сам нарываться на пулю.
— Эй, большевик, поднимайся! И бегом, марш!
Нет, он не побежит. Не даст он им повода сказать, что «при попытке к бегству».
— Ты что, большевистская вошь, оглох? А ну, вставай!
Нельзя его раздражать. Надо подняться.
— Живей!
— Я не большевик. Я шел в деревню выменять…
— Еще слово — и умолкнешь навечно! Марш вперед!
Его не для этого ведут. Не для этого. Они хотят напугать его, показать мертвого Виктора, чтобы он понял бессмысленность попытки убежать. Он понимает.
Вдруг ему показалось, что в поле, у самого леса мелькнул кто-то. Нет, померещилось. Это не Виктор. Это не может быть Виктор, в него же стреляли.
— А ну, живей!
Он пойдет. Пойдет. Только черное пятно у леса опять приподнялось. Исчезло. Неужели? Нет, Виктор лежит там, в снегу…
— Стой! Два шага влево. Теперь ложись. Кому приказано? Мордой в снег!
— Поверьте, я шел менять пальто на еду. Отпустите меня, пожалуйста.
— Заткнешься, наконец, или помочь?
Он ляжет. Уже лежит. А голову только немного повернет, чтобы видеть. Хрипун сунул пистолет обратно в кобуру. Значит, не будут в него стрелять.
Но там, впереди, кажется, лежит не Виктор. Тот в сапогах. Неужели полицейский?! А второй нагнулся над ним, что-то бормочет.
— Стасюк, прости. Я ж нечаянно попал в тебя. Я в большевика стрелял. — Голос какой-то противный, петушиный. — Хочешь, тоже всади мне в задницу пулю.
— Всадил бы я тебе…
— Прости, Стасюк. Как католик католика прости. Я ж нечаянно. В большевика я в этого стрелял. Ты же знаешь.
— Кончай ныть! — Хрипун разозлился. — Тебе не ружье в руках держать, а коровий хвост.
Переругались бы тут, перебили бы друг друга!
Хрипун тоже нагнулся к лежащему Стасюку. Что-то разрывает. Штанину? Значит, этот дегенерат попал ему в ногу?
— Ничего, Стаська, не охромеешь. Сейчас забинтую. А ну, стрелок, скидывай рубаху! Не очень давно в бане был?
— Давно. Давай… Давай лучше большевика разденем. Из-за них же, гадов, все беды.
— И что ты такой засранец и мазила — тоже? Ладно, леший с тобой! Эй, большевик, вши по тебе не ползают?
Что ответить? Как лучше? Чего они ждут?
— Тебе что, уши пулей прочистить? А ну, раздевайся!
— Сейчас! Сейчас.
— Не смей вставать! Уж в тебя-то Юстас попадет.
Этот Юстас сразу наставил пистолет. Кретин проклятый.
— Пальто давай! И свитер!
— Но ведь холодно…
— Юстас, объясни ему, что только трупы не чувствуют холода.
Мерзавец!
— Я понял. Понял!
Заморозят. Не может человек лежать на снегу в одной рубашке. И чего хрипун так долго перевязывает этого чертова Стаську? Не подохнет и без перевязки. А подохнет — еще лучше.
— Стасюк, ты прости, ладно? Клянусь, что нечаянно. Я же в большевика стрелял. В большевика. Чтоб его…
— Не боишься остаться без работы? — Хрипун явно презирает этого дегенерата.
— А чего бояться? Землю мне уже дали. Заслужил… Еще кое-чего, когда мы евреев из ихних домов вышибали, сам взял. Мне на немцев и самому неохота больше работать.
— Ладно, хватит языком молоть. Давай неси. И ты, большевистская рожа, неси! Только без фокусов!
Какие фокусы, когда ни руки, ни ноги от холода не гнутся, еле дотащились. Сейчас он, наконец, избавится от этой чертовой ноши.
— Осторожно, большевистская гнида, укладывай! Если он хоть раз застонет, ты у меня волком завоешь.
А тот может нарочно застонать, наверно, такой же подлец, как эти двое. Жалко, что ему не перебили обе ноги.
— И сам ложись! Только на край. И чтобы ни на соломинку не придвинулся к нашему человеку. Понял?
Плюнуть бы ему в морду, всем бы им плюнуть.
— Дрожишь за свою поганую шкуру? Шевельнешься — мигом башку продырявлю.
Укрывал Стасюка его свитером и пальто, хотя тот в полушубке.
— Позвольте хотя бы краем пальто накрыться. Очень холодно.
— Околеешь, нам меньше возни будет.
Сам, конечно, уселся лицом к нему.
— Трогай, меткий стрелок!
Куда они его везут?
Надо придумать, что говорить.
Главное, они даже заподозрить не должны, что он бежал из гетто. Он — поляк, и зовут его Збигнев Витульский.
Да, опять Збигнев Витульский.
Однажды он уже одалживал у Збигнева его имя и фамилию, когда в тридцать девятом бежал из Польши. Но тогда повезло, его задержал какой-то доверчивый болван. Поверил, будто документы остались в лодке, а ее унесло во время грозы. Она была плохо привязана, а сам он спрятался от ливня на берегу, в кустах. Единственной правдой была сама гроза и то, что он действительно промок до ниточки. Зато и смог тому дураку заговорить зубы. Убедил, что вовсе не к границе пробирается, а идет берегом реки вниз по течению и ищет лодку, — ее должно было прибить где-то недалеко.
Теперь надо сказать, что документы остались у Виктора. То есть у того убежавшего мужчины. Они не были знакомы, и он понятия не имеет, кто это такой.
Но чтобы поверили, нужны подробности.
Сейчас они будут, подробности. Его нагнал какой-то человек и пошел рядом. Нет, не сразу пошел рядом. Сперва потребовал предъявить документы. Он думал, что это представитель власти, и показал. Незнакомец в темноте ничего не мог разглядеть и положил его удостоверение к себе в карман. Но было ли это удостоверение? В гетто «аусвайсы», а если здесь паспорта? Лучше сказать «документ», не называя, какой. Итак, догнавший его мужчина положил документы в свой карман.
Почему он не потребовал их обратно?
Он попросил, но тот буркнул, что должен что-то проверить, поэтому до ближайшей деревни оставит у себя. И пошел рядом.
А сколько времени они шли вместе?
Недолго. Совсем недолго. Вдруг его попутчик чего-то испугался, толкнул его и сам тоже повалился. Потом также внезапно вскочил и побежал. Это они сами видели. А документы остались у него, если он их, конечно, на бегу не выбросил.
Да, обязательно надо им подкинуть версию, что документы тот мог выбросить в снег. На случай, если Виктора поймают.
Почему сани так медленно тащатся?
Он — Збигнев Витульский. Тут они его не подловят: где Збигнев жил, как учился, у кого после гимназии работал, он знает не хуже самого Збигнева. Не зря столько лет выслушивал его рассказы. А что было делать? Сыночек начальника почты и племянник нотариуса с ним, евреем, даже разговаривать не желали, а Збигневу было все равно, куда чей отец ходит молиться.
О том, куда его отец ходил молиться, сейчас вспоминать не надо. Главное, убедительно отвечать, где Збигнев жил, когда окончил гимназию, у кого работал. Даже сколько хозяин красильни платил. Можно еще добавить, что собирался накопить денег и открыть собственную красильню.
А если захотят проверить? Збигнев же и теперь живет там, дома. Из-за ноги его в армию не взяли.
О ноге тоже нельзя проговориться, — у него они, слава богу, целые и прямые. Только бы их на таком холоде не отморозить.
Надо назвать какой-нибудь другой город, который бомбили. Можно сказать, что дома, где он жил, нет. Как они проверят?
Не станут проверять.
Куда они его везут? Главное — выглядеть спокойным. Он — Збигнев Витульский и ему нечего бояться. Совершенно нечего.
Они называют его большевиком. Надо сразу, как только приведут в участок, начать возмущаться, что его задержали. Поляки — народ гордый, это будет выглядеть вполне естественно.
Обязательно надо объяснить, что он шел искать работу. В городе работа была, но там негде жить, — дом разбомбили. Ночевать где попало запрещено. Да и устал он скитаться.
…Когда в первый раз убегал от Гитлера, больше полугода скитался. Днем не знал, кто примет на ночь. А наутро униженно ждал, оставят его в доме еще на два дня или скажут, что к ним должен приехать какой-то родственник и топчан нужен самим.
Оттого-то тесть, тогда просто незнакомый старик, так удивил. Уж сколько приходилось ночевать на вокзалах, и никому до этого не было никакого дела. А тут — человек даже извинился за то, что разбудил. «Не сменить ли вам эту скамью на кушетку? Она больше подходит для сна». Наутро без него за стол не сели. А после завтрака доктор смущенно предложил: «Если вам здесь удобно, оставайтесь, вы нас не стесните». Даже свои медицинские книги вынес, чтобы комната, то есть его бывший кабинет, «имела более жилой вид».
Ладно, нашел время для воспоминаний.
Он шел в деревню. Но если скажет, что искать работу, они придерутся — почему не завербовался в Германию. Запихнут его в ближайший транспорт. Нет, самому о работе заикаться нельзя. А спросят — скажет, работает в немецких мастерских.
И ведь говорил Виктору, что надо идти лесом. Так нет. Их самоуверенное величество, видите ли, изволили помнить, что дорога эта пустынна, что по ней никто не ездит. А в лесу много снега, и остаются следы. Но сам-то теперь идет по лесу! И ничего, не утопает. Да и кому там видеть следы? Полицаи вот по дорогам шастают. А немцы и вовсе не сунут свои арийские носы в лес. Опять этот мазила заладил свое:
— Стасюк, ну будь человеком. Мы же с тобой католики. Не говори, что это моя пуля. Хочешь, лучшую свинью отдам. В прошлый раз шесть поросят принесла. А тебе что? Только сказать, что это большевик тебя ранил. Ну тот, который удрал. Мы с Казимиром побожимся, что говоришь правду. И этот вот, которого везем, тоже скажет, что его дружок в тебя попал.
Он? Нет, он такого говорить не будет!
— Эй, стрелок! И ты, Стаська! Поставьте мне по бутылке, не такую брехню подкину!
— Поставлю! И за себя, и за Стасюка поставлю!
— Нет, пускай Стаська тоже ставит. Потому что ему за мою выдумку сразу чин дадут.
— По… став… лю.
— А за что ему чин? — Этот мерзавец еще и завистник.
— Как за что? За то, что герой! Гнался за большевиком, вот за этим, которого везем. Тот отстреливался, продырявил Стаське ногу, а он все равно, даже снег от его крови был красный, гнался за врагом. И поймал! Ну как, здорово придумал?
Он?
— Слышь, большевик! Наш храбрец гнался за тобой, и ты прострелил ему ногу.
— Я не большевик. И не бежал. И не стрелял.
— А я говорю — большевик! И бежал! И стрелял. А чтобы не околел раньше времени и мог все это подтвердить, так и быть, накрою тебя.
Он вытащил из-под своих ног пучок сена и кинул ему в лицо.
— Казимир, а Казимир. А что, если того, второго, я пристрелил? А я за это вам обоим еще по бутылю поставлю.
— Тоже чина захотел? Не было второго. Понял? Один был, этот.
Если они будут отрицать, что был второй, как же он тогда объяснит, куда делись его документы?
— А уж от девок, Стаська, тебе отбоя не будет. Раз большевика, истекая кровью, повалил, то уж их…
Не будет он повторять их выдумки. Не будет — и все! Он — Збигнев Витульский. Шел в деревню.
Вдруг он увидел домики! Куда они въезжают? Но приподняться нельзя, — Казимир, будь он проклят, не отводит от него своего пистолета.
Фонарный столб. Значит, это городок. Еще один столб. Лампочки.
Это, точно, городок, — в деревне домики не стоят так близко друг к другу. И стало трясти, значит, под снегом булыжник. Да, явно булыжник. А вот и двухэтажный дом. Но только один. Потом опять маленькие, с крылечками.
Надо запомнить дорогу. На этом доме створка левой ставни висит на одной петле. Нет, это не примета. Хозяин привинтит ее, и ставня будет такая же, как все. На крыше два чердачных оконца. И в заборе не хватает доски. Опять двухэтажный дом. Даже каменный.
— Тпруу…
Уже?! Что в этом доме?
— Лежи, гнида!
Он только чуть приподнял голову, чтобы увидеть, что там.
Казимир соскочил с саней и пошел к тому дому. Но вывеску отсюда не разглядеть.
— Ну, хватит разлеживаться! Бери Стасюка за плечи, понесем.
Но он не может нести! Даже стоять не может.
— Кому сказано? Бери Стасюка за плечи!
Он бы взял. Руки не гнутся!
— Пули захотел? А ну!
— Сейчас. Сейчас…
— То-то! Еще скажи спасибо, что помогаю нести. Потащил бы один на своем большевистском горбу, знал бы, как в наших стрелять.
Не дойти. До крыльца ни за что не дойти. И руки не удержат, уж очень тяжелый этот их Стаська.
— Ты что это, большевистская вошь, Стасюка опускаешь? Выше подыми! А то враз башку снесу. Хочешь, Стасюк, покажу тебе, как сверну ему шею?
— Иди ты знаешь куда?
— Ну не сердись. Мы ж договорились! Я тебе — свинью и две бутыли, а ты — что это он тебя ранил. Слышь, комиссар, не забудь по-вашему, по-большевистски побожиться.
Не будет он божиться. Не будет.
Ноги не отморожены, раз болят. И руки болят. Значит, тоже не отморожены.
Почему Казимир так быстро вышел?
— Ты что, мазила, спятил? Зачем Стаську тащишь? Его к доктору надо, а не сюда. А ну, несите обратно!
Как видно, здесь полицейский участок. И этот бандюга Казимир уже доложил о том, что поймал коммуниста. И что это он ранил Стасюка.
Не дождутся. Он будет отрицать.
— Осторожней, гнида. Как укладываешь?
И так сойдет.
— Теперь — кругом — и туда!
— Отпустите меня, пожалуйста. Вы меня, вероятно, приняли за кого-то другого.
— Заткнешься ты наконец?
Ладно, с этим говорить бессмысленно.
— Теперь во двор!
Что там? Спрашивать нельзя. Дуло у самого затылка.
Зря им показал, что волнуется. Он должен выглядеть спокойным. Совершенно спокойным. Он — Збигнев Витульский. Шел в деревню. И ни в кого не стрелял.
— Вниз!
В погреб? Все равно он должен выглядеть спокойным. Здесь всего шесть ступенек. Значит, погреб неглубокий. Пусть часовой тоже видит, что он спокоен. Даже то, что засов на двери такой необычно широкий, его не волнует. Его запирают только на ночь. Потом, утром, он все объяснит их начальству.
Темно.
Он заперт в погребе. В и х погребе.
— Постойте на месте, чтобы глаза притерпелись, — сказал кто-то слева. Судя по голосу, старик.
— Кто вы? Уже давно здесь?
— По сравнению с вами — давно. Можно сказать, старожил.
— Тут что, даже окошка нет?
— Оно за вами, над дверью. Но вы не поворачивайтесь, иначе потеряете ориентацию.
При чем тут ориентация?
— Да и не имеет смысла. Оно все равно наглухо забито.
— А куда я попал?
— Извините, вы не местный?
— Нет.
— Называется полицейский участок, а на деле — все.
Что значит «все»? Но расспрашивать не надо, чтобы не дать старику повода самому задавать вопросы.
— Ну, как, глаза немного привыкли?
— Да, немного.
— Тогда двигайтесь вперед. Руку выставлять не надо.
Как старик увидел, что он выставил руку?
— …и берите немного правее. Стены коснулись? Теперь два шага вдоль нее. Это скамья. Можно прилечь.
Не до того ему.
— Предпочитаете сидеть?
— Да. Лежать холоднее, у меня забрали пальто.
— Извините, не разглядел. Сейчас!
Что он там шуршит?
— Сейчас… Тут остался кусок брезента. Завернитесь в него. А завтра… я вам свое пальто… оставлю.
Не надо спрашивать, почему.
— Возьмите, пожалуйста.
Оказывается, и в такой темноте можно что-то различить. Старик невысокий. Или сутулится. Впрочем, какая разница?
— Завернитесь в брезент и все-таки прилягте. Постарайтесь вздремнуть. Перед разговором с этими, наверху, нелишне набраться немного сил.
Перед разговором? Значит, утром его действительно выведут отсюда? Надо лечь: пусть старик думает, что он спит, и не пристает с разговорами.
Завтра он обязательно должен их убедить, что его зовут Збигнев Витульский. И, главное, что не он стрелял. Как только он переступит порог их кабинета, должен начать возмущаться — полицаи его приняли за кого-то другого.
— Извините, вы еще, кажется, не заснули.
Заснешь тут!
— Нет.
— Что там, на воле слышно?
— Не знаю. Ничего не слышно.
— Это здесь — ничего. А там… Какая-никакая, а все-таки жизнь.
— Я далек от всяких новостей. А слухами не интересуюсь.
— Извините. Вы, конечно, правы, что не хотите заводить разговоров. Меня вы не знаете, время теперь такое… Да и место не очень подходящее для разговоров. Еще раз извините.
Отстал, слава Богу.
Как доказать, что он не стрелял? «Труднее всего доказать правду». В связи с чем Нойма это говорила? Неважно. Выбросить из головы. Он не знает никакой Ноймы! Он — Збигнев Витульский. Не женатый.
— Извините меня, ради Бога. Но я чувствую, что вы все равно не спите. Дети у вас остаются?
— Я не женат.
А если Збигнев за это время женился? Конечно, на своей чахоточной Зофье. Другие девицы, видите ли, хотя и здоровые, но лучшей, чем она, на свете нет.
— А у меня остаются. Двое сыновей и внучка.
— Зачем вы так говорите… раньше времени?
— Не намного «раньше». Утро уже, наверно, скоро.
Неужели он не может говорить о чем-нибудь
другом?
— Моя знакомая, на которой я собирался жениться, то есть моя невеста, больна. У нее чахотка.
— Говорят, нашли новое лекарство.
Збигнев, кажется, тоже объяснял что-то про новые лекарства.
— Да, я надеюсь.
— Дай-то Бог! И хорошо, что вы ее, больную, не оставили, не отреклись от нее.
Зофье, конечно, повезло, что Збигнев с нею возится. А сам только вид делает, что это ему не в тягость.
— А все-таки постарайтесь заснуть.
— Вы правы. Я действительно лягу. — По крайней мере, не надо будет слушать его карканье.
Не помогло. Опять не дает покоя.
— Советовать легко. А когда тебя сюда приводят, не очень заснешь. Особенно в первую ночь.
— Меня взяли по недоразумению. Очевидно, приняли за кого-то другого.
— Дай Бог, чтобы это было так. Только беда-то в том, что все так говорят.
— Но я действительно ни в чем не виноват! Я шел в деревню менять…
— Я вам верю, верю. Только извините, но и в этом не вы первый надеетесь их убедить.
— Что значит — не первый? Разве вас тоже задержали по дороге в деревню?
— Нет. Если желаете выслушать, я вам расскажу.
Была у меня москательная лавка. От отца осталась. Даже вывеску менять не понадобилось — и он был Антон, и я — Антон. Антон Ожеховский… Если бы вы были местный, то, наверное, и вы покупали бы у меня что-нибудь вам нужное. Хотя, кто знает? Люди любят покупать в больших магазинах, у богатых хозяев, Тогда и сами себе кажутся богаче. А моя лавка, она — что? Шесть шагов в длину и четыре в ширину. И то, если не очень широким шагом мерить. Зато при Советах, хотя лавку мою национализировали, нас с женой не тронули. Тогда мы этому радовались, а теперь жалею, — может быть, живой бы остался. Опять о том же!
— Немцы лавку вернули. Даже вывеску велели опять прибить. Но что толку? Я вам не мешаю, может быть, вы хотите все-таки немного подремать?
— Нет, нет, ничего. — Все равно ведь будет говорить, пусть уж побольше расскажет о том, что в городе происходит.
— Сначала новый бургомистр всего наобещал — и что товар из самой Германии выписывать будет, и что специальные карточки напечатает на гвозди и прочую хозяйственную утварь. Только слова все это. Да, много теперь слов. И что нас освободили от большевизма. И что вольные мы теперь люди. А вот про то, как этих «вольных» людей расстреливают, — молчат. Нас с вами будут поодиночке, евреев — всех сразу. И молодежь нашу в свою Германию увозят. Этим, небось, не хвастают!
Старик его принял за своего. Значит, и произношением он себя не выдает.
— Так чем же вы в своей лавке торговали?
— Ничем. Сперва просто так сидел. Потом подумал — раз не могу людям продать новый замок или дверную ручку, буду им чинить старые. Тем и занимался. Можно сказать, слесарил. И вот, четвертого дня заходит женщина с двумя мальчишками, близнятами. И с третьим ребенком на сносях. Просит починить замок. Пока я его разбираю, она и рассказывает, отчего он такой, весь наперекосяк. Что пришли ночью за ее мужем. Он не открыл, так они дверь взломали.
Взломал бы кто здесь, эту вот дверь…
— …Мужа увели, а она с детьми уже вторые сутки, говорит, с незапертой дверью живет. Боязно.
— Убедилась ведь, что замок — не защита.
— Так-то оно так, а все-таки дверь должна быть заперта. Стал я, значит, этот замок чинить, а тут нелегкая принесла Пригульного. Это прозвище у него такое. Пока не стал у них полицаем, никто и фамилии его не знал. Потому что он и есть пригульный — мамаша его с каким-то солдатом пригуляла. Потом сбежала, а его, еще пацана, бросила. Всем миром мальца кормили, а когда подрос, сам стал свой хлеб зарабатывать. По субботам у набожных евреев свет зажигал, воду приносил. Ведь по их религии в субботу ничего делать нельзя, даже свет в доме зажечь. Вот Пригульный и ходил по домам. В одном помогал за еду, в другом — за гроши. Своим человеком его считали. Откуда им было знать, что он же и расстреливать их будет. Не он, понятно, один… Еще, подлец, хвастал, кто как умолял, чтобы пожалели. Особенно, когда их из дому выгоняли. Старуха Фельдманова, говорил, даже руки целовать ему бросилась — только бы внучке позволил остаться. Обещала за это и домик отписать — правда, старый, до половины в землю вросший, — и серебряные, еще со свадьбы, подсвечники подарить. А он, змей, бахвалился, как над ними измывался. «Зачем, мол, мне вас за это спасать, и так, что пожелаю, возьму. Ведь знаю, где что лежит». И верно, знал, — столько лет в дома заходил. Люди же его своим считали.
Нашли кого считать своим!
— Вот этого Пригульного нелегкая и занесла в мою лавку. Или мастерскую, сам не знаю, как ее назвать.
— Какая разница.
— Вы правы, никакой. Особенно теперь, когда я здесь.
Только бы опять не сказал, что это его последняя ночь.
— Ну и что этот Пригульный?
— Сперва вроде ничего. Потом смотрю — женщина эта уж очень странно уставилась на него. Глаза будто затуманились, губы дергаются, трясутся, она, вроде, хочет что-то сказать, но ни голоса, ни слов у нее нет. Тут еще близнята подняли рев. А Пригульный доволен. «Боитесь меня? И правильно делаете, что боитесь! Потому что я теперь — ваша власть!» Тут губы у женщины еще больше задрожали, и наконец она выговорила: «Где… мой… муж? Куда вы… дели… моего мужа?» А он ухмыляется: «В карьер отвел!» Раз вы не местный, поясню. У нас тут, сразу за городом, есть карьер. Раньше из него глину брали для кирпичного заводика. Теперь заводик стоит заколоченный, а многие из тех, кто там работали, в самом карьере покоятся. Общая она там, могила. Люди друг на друга свалены. Ну вот, опять!
— …А знаете, когда меня туда поведут, я мимо своего дома пройду. Единственное утешение, что затемно поведут, ставни еще будут закрыты. Жена не увидит. И внучка не увидит. Не для детских это глазенок, смотреть, как дедушку ведут в карьер. Да, наверно, затемно погонят, — не любят они свидетелей.
— Не надо все время думать об этом.
— Извините. Понимаю, что не надо. И вам это пока ни к чему. Только вот думается. Вроде рассказываю совсем о другом, а про себя все равно помню. Даже время в уме отсчитываю, сколько мне еще осталось. Но вслух, вы правы, об этом не надо. Еще раз извините.
— Вам же самому от таких мыслей труднее.
— Конечно. Спасибо вам. Спасибо.
Нет, тишина и вовсе невыносима!
— Но за что вас все-таки привели сюда?
— Пригульный и привел. Немного было за что, но больше он еще и наврал.
— Наврал?
— Да уж, не поскупился.
— А что именно он сказал?
— Как я вам уже говорил, он издевательски ответил той женщине, что ее мужа отвел в карьер. И почему-то от этого развеселился. Ткнул ее кулаком в живот и рассмеялся. Посоветовал, чтобы она, как выкинет оттуда своего головастика, нашла себе другого мужика, который ее, извините, будет брюхатить. Ну, и себя предложил. Тут она запустила в него гирькой двухфунтовой. Как на грех, у весов стояла. Он увернулся, но сразу пистолет выхватил. Тут я и даже сообразить не успел, как тем самым замком, который чинил, стукнул его. Видно, больно стукнул, он пистолет выронил. И, конечно, взбесился. Сразу мне руки заломил.
— А женщина?
— Выбежала. Пока он мне руки заламывал, она подхватила своих мальцов — и за дверь.
— Ничего себе! Сама убежала, а вас за нее — сюда.
— С одной стороны, вроде, действительно из-за нее. Но если подумать — сколько людей они ни за что убивают. Евреи — все до одного в карьере лежат. А сколько русских пленных в нашу землю закопали. И кума моего, из одной деревни мы родом, только потому жизни лишили, что старосте его земля приглянулась. А человек не только полицая по руке не стукнул. Он и на скотину голоса никогда не поднимал.
— Но вы признались, что этого Пригульного ударили замком?
— Признался. Только Пригульный, чтобы героем себя изобразить, присочинил много. Что я на него с топором кинулся, чуть руку не отрубил. Даже что душил его.
— Вам надо было настаивать на том, что, раз вы признаетесь, что ударили его замком…
— То мне должны верить? Объяснял. Даже предложил им пойти в лавку и самим убедиться, что там и топора-то нет. Что он в дровяном сарае, во дворе.
— Не пошли?
— Нет. Зачем им моя правда? Того, что поднял руку на их человека, достаточно. Так что, объясняй не объясняй, конец один.
— И все же напрасно вы сдались.
— Может быть. Но с другой стороны, раз все равно не верят, чего напрасно объяснять. И еще… Вы сейчас подумаете — совсем спятил старик. Как вам объяснить? Утешился я этим, что перестал оправдываться. Или, должно быть, как-то иначе это называется?
— Что именно называется иначе?
— То, что я думал. Что вот, мол, сижу я, немолодой уже человек, все-таки шестьдесят три года на свете прожито, против эдакого молодого здоровяка в форме. Ему бы мешки на мельнице таскать, а не в кабинете важную особу из себя корчить. И ведь еще пистолет для моего устрашения на стол выложил и портрет вседозволяющего фюрера за спиной повесил, а я, вот, говорю ему, что стукнул такого, как он. Пусть всего-то старым дверным замком, но все равно стукнул.
— Невеликое, знаете ли, утешение, если за это надо заплатить жизнью.
— Утешение, вы правы, невеликое…
Итак, допрашивает какой-то здоровый детина. Для устрашения кладет рядом с собой на стол пистолет. Но стрелять он в кабинете не будет. Там могут только бить. Сам он бить, хоть и здоровяк, не станет — не по чину. Прикажет другому. А тот рад будет стараться.
Все равно — никаких признаний! Он — Збигнев Витульский. Этому здоровяк, или кто там еще будет, поверит. Потому что он действительно не похож на еврея. В гетто ему даже завидовали. «Достать бы вам, Марк, документы и вполне можете сойти за арийца». Только тесть со своими вечными шуточками портил настроение. «Вы-то, может, и не похожи на еврея, зато все евреи похожи на вас». Чем острить, лучше послушался бы его совета не выходить из подвала.
А Виктор еще больший умник! «Мы с тобой даже права не имеем тут сидеть». Как же, очень немцы почувствуют, что Виктор Зив, видите ли, воюет с ними. Раз уж такой храбрый, то, чем драпать, схватился бы с этими тремя полицейскими. Так нет же, дал деру. И теперь шагает себе по лесу. Чего доброго, уже дошел до той злосчастной деревни и сидит у своего флаговешателя в безопасности и тепле. А он вот — в полиции. И никто ему не поверит, что он не стрелял в этого Стаську. И что он Збигнев Витульский, могут не поверить.
Только без паники. И лежать нельзя. Лежа все кажется страшнее.
— Так и не поспали?
— Нет.
Ладно, пусть говорит. Пусть спрашивает. Только не эта тишина!
Когда надо, слова от него не дождешься. Придется самому что-нибудь сказать. — Но вы ведь тоже не спите.
— Перед вечным сном, знаете, на обычный времени жалко.
Дождался!
— …Священника, видно, не дадут. Так я хоть перед самим собой исповедуюсь. Больших грехов, вроде, не совершил, а малые, наверно, были. То ненароком обидишь кого, то, может, бывал несправедлив. За шестьдесят три года трудно не совершить ошибки. Как говорится: «Кто без греха?»
— Зачем думать об этом?
— Обыкновенная исповедь, она ведь для того, чтобы и грех с души снять, и исправиться. А такая вот, последняя, исповедь, когда исправляться уже некогда…
Кажется, сюда идут…
— Зачем встаете? Может, еще не за вами, а кого-нибудь третьего к нам ведут.
Неужели Виктора поймали? Тогда это гибель. Верная гибель!
Засов со скрипом отодвинулся.
— Антон Ожеховский!
— Извините, если я вам что-нибудь не так сказал.
— Все так. Так.
Знает, куда ведут, а спокоен. Сам идет.
— А ты что, большевик, пинка в задницу ждешь?
Живей, не то… И тряпку эту скинь! Оставь здесь.
Стаскивают, сволочи! Он же замерзнет в одной рубахе.
— Марш наверх!
Во дворе светло. Это от снега. Небо темное, еще не рассвело. А старик, оказывается, вовсе не сутулый. Даже высокий. Но руки солдату, чтобы тот их связал, сам протянул.
— И ты, большевик! Руки давай!
— Зачем? Меня задержали по недоразумению.
— Сейчас так объясню, что и понять не успеешь.
Руки ему нарочно связывают, чтобы старик видел — обоим одинаково, и не паниковал.
— Теперь — вперед, а за воротами — налево!
Улица пуста. Потому что еще не рассвело.
Ведут их вместе, как видно, нарочно. Пусть старик думает, что и его еще — на допрос.
Почему старик так странно поглядывает на него? Все-таки подозревает, что он — не поляк? Плохо, что они идут рядом и старик видит его в профиль, — более заметна горбинка носа. Надо делать вид, что он этих взглядов не замечает. И какие-то догадки к нему не имеют никакого отношения. Он спокоен.
Покосившаяся створка! Да, это та самая, которую он видел, когда лежал в санях. И те же два чердачных оконца на крыше. И в заборе не хватает доски. Значит, его ведут той же дорогой.
Но что это значит? Скорей всего — ничего. Совпадение. Только совпадение.
Что там старик шепчет? Слава богу, не ему. Видно, опять исповедуется самому себе. Глупости все это — исповеди, отпущение грехов. Все равно, даже на исповеди никто не бывает до конца откровенен. А исповедь перед смертью — вовсе варварство. Человеку дают понять, да что понять — ему почти впрямую говорят, что он умирает.
Не надо об этом! Сейчас не надо. Пусть себе старик исповедуется, пусть сам себе грехи отпускает, какое ему до этого дело?
Куда его все-таки ведут? Здесь уже явная окраина. Неужели погонят к тому месту, где задержали? Но ведь только преступников приводят туда, где они совершили преступление. А он ничего не совершал.
Откуда взялась эта долина? Когда его везли, он ее не видел.
Потому не видел, что лежал.
Но там был лес! А здесь его нет.
Без паники! Его, очевидно, ведут по другой дороге. Только по другой дороге.
Однако его ведут вместе со стариком. И тех, с автоматами, двое. Там… долина! Это…
— Ну! Чего встал! Бегом марш!
Нет! Пусть бьют, он не пойдет. Там не просто долина.
Больно! Не надо… не надо! Он все равно не пойдет. Кто это говорит? Бежать? Что они… разрешают бежать?!
Сейчас! Он уже бежит! Значит, они… не настоящие полицейские, а переодетые. Они его отпустили…
Стреляют? Отпустили же… Надо петлять… чтобы не…
Спотк…
Ноги… Сейчас… Сейчас он встанет… Побежит… К Виктору… Как называется деревня?.. Витульский. Нет, это фамилия. А деревня?.. Он вспомнит… Он должен… он что-то должен… вспомнить.