Старому Зиву стало стыдно, что он, кажется, немножко завидует сыну. Нет, он не завидует. Он рад, очень рад, что Алина уже здесь, что они опять вместе. Когда Яник проснулся после люминала и не понял, где находится, он так плакал, так звал маму, что, хотя сердце разрывалось от жалости, пришлось припугнуть — на улице немцы, и если они услышат его плач… Ребенок мгновенно затих. Привычно, уже привычно поджал под себя ножки, — когда в гетто во время акций его прятали в сундук, там было очень тесно…

Как ни любит он деда, а все-таки не отпускал руку отца. Тоже понятно. Теперь Виктор лег рядом. Стал ему что-то нашептывать. Наверно, что мама придет завтра. Что надо спать, тогда это завтра скорее наступит. А послезавтра придет тетя Нойма. Потом дядя Боря. И баба Аннушка придет. Непременно придет…

Под успокоительный шепот отца Яник опять заснул. Но днем то и дело спрашивал, когда уже будет «завтра», — в здешнем полумраке не понял, что давно день, что еще остается ждать до вечера. Виктор все время играл с ним. Не только, чтобы занять. Главное — ребенок должен двигаться, быть активным. Они ходили на цыпочках то «петушком», то «уточкой»; «понарошке» пилили дрова; шепотом считали, сколько в оконной решетке длинных прутиков и сколько коротких. Это — чтобы Яник смотрел на свет. Пусть такой, тусклый, а свет глазам нужен… Да… Нужен-то нужен, но что делать, если днем лучше не двигаться, не перешептываться, а лежать на этих полках, каждый на своей и, насколько позволит холод, дремать; и только ночью, когда в домах вокруг будут спать и по улице, почти рядом, никто не будет проходить, немножко ожить… Да, трудно будет сберечь ребенку зрение.

Но его дедовское сердце не выдержало. Наконец дождавшись сумерек, он шепнул Янику, что теперь мама уже совсем скоро придет. Хотел обрадовать, а вышло, что встревожил. Яник перестал играть с отцом, сидел на полке, вжавшись в самый уголок, и неотрывно смотрел на дверь. Не отвлек даже кусочек тминного сыра. Тоже нельзя было так раскошеливаться — это ж завтрашняя норма. Подарок Моники. Она сказала, что, пока не придут все и она не убедится, что их не выследили, к подвалу даже приближаться не будет, и дала на первые дни полбуханки своего хлеба. Потом еще сунула ему в руку сушеный тминный сырок. «Для ребенка». Конечно, для кого же еще?.. Сам решил давать Янику каждое утро по маленькому кусочку, а вот, не выдержал… Яник, конечно, обрадовался, но все равно, и жуя, смотрел на дверь.

Когда Алина наконец пришла, он так бросился к ней… Обхватил колени и долго не отпускал, словно боялся, что она опять уйдет. Даже Виктор, сдержанный Виктор, крепко обнял жену и тоже не отпускал…

Зив лег на свою полку. Отвернулся к стене. Пусть побудут одни.

…Почему это мужчина не должен проявлять своих чувств? Зачем лишать жену и себя такой радости? Они с Аннушкой уже сколько лет женаты, а ему до сих приятно, уходя на работу, ткнуться губами в ее щеку. А вечером, уже приближаясь к дому, он заранее радовался, что, открыв дверь, не только увидит ее, но снова коснется ее лба или волос. Ничего, что седых, сам тоже не молодеет. Раньше, желая спокойной ночи, целовал ее. Теперь, в гетто, только находил под пальто, которое, увы, выполняло обязанности и одеяла, ее руку. Легонько поглаживал. Аннушка понимала, что это значит: «Спи, друг мой. Спи. Во сне теперь намного лучше, чем наяву…»

Здесь он еще не скоро сможет ей пожелать спокойной ночи. Но ничего. Ничего. Надо только набраться терпения и ждать. Хорошо, что есть кого ждать… Алина вот уже пришла. Завтра придет Нойменька. Потом Боря. Тоже, между прочим, очень сдержанный. Не любит, когда Аннушка его называет Боренькой или сыночком. «Мама, я уже не маленький». Аннушка виновато улыбается: «Правда, большой. А я и не заметила, как ты вырос». Заметила, конечно… И еще больше убедится в том, что уже не маленький, когда узнает — ее Боренька собирается сразу уйти отсюда.

Наверно, боялся, что он, отец, будет против — уж очень горячился: «Не старайся меня удержать, не поможет! Я все равно уйду! Мы организуем…» — И, видно, забыв, что не он один, а его отец тоже немножко знаком с историей, стал приводить примеры: и в прошлую войну, и во время нашествия Наполеона, и даже в древние века люди, которых враг хотел превратить в своих рабов… Словом, прочел целую лекцию… Но что правда, то правда — историю он знает. И в школе знал лучше своих сверстников, и в учительской семинарии.

Если бы не Гитлер, он бы уже через три года стал учителем.

Если бы не Гитлер…

Но Гитлер есть. И это уже не рвущийся к власти истеричный ефрейтор, а захвативший власть грозный фюрер. И немцы, сколько ни надеяться, что не все, ему фанатично преданы. А Боря, их Боренька, как он говорит, будет с теми, кто возьмется за оружие. Видно, уже нашел товарищей и в самом гетто. Иначе откуда он узнал, что на той неделе где-то за городом под рельсы была подложена мина, и поезд с солдатами фюрера, слава Богу, благополучно взорвался. А до этого кто-то поджег военный склад.

Да, мальчик уже на самом деле вырос… Но все-таки предупредить маму о своем решении попросил его. А что Аннушке объяснять? Ведь и сам, будь он хоть немного моложе, да было бы на кого их оставить…

Ночью он выходил. Если можно так назвать те два шага, которые он сделал от двери, чтобы набрать в кастрюлю чистого снега — все же питье…

Сперва долго прислушивался. Было тихо. Совсем тихо. Все равно он еще выждал — не послышатся ли на улице шаги… И он стал осторожно снимать с ближайших глыб по горсточке снега. Всего по одной горсточке, чтобы было незаметно.

Дошел до самого выступа, который скрывает лаз. Дальше нельзя. И хотя он понимал, что этого тоже нельзя, осторожно высунулся. Правда, совсем немного, только чтобы чуть оглянуться, представить себе, где они. Когда шел сюда, было не до этого…

Оказывается, они здесь на самом деле как в колодце. Не совсем, конечно, похоже — всего три стены торчат. Да и в них зияют дыры бывших окон. Но этот угол, где подвал, снаружи не должен быть виден. А значит, и этот выступ, за которым лаз, скрыт, и главный их спаситель — обломок лестницы над дверью в подвал, и сама дверь. Одним только звездам сверху все видно. Но они не выдадут.

Звезды молчат.

И он засмотрелся на них. До того ли… А он стоял и смотрел на небо, на звезды. Как на старых добрых знакомых. И оттого, что они здесь, прежние, что небо над ним — просто зимнее небо, ему вдруг стало не так тревожно.

Это странное чувство покоя от встречи с небом еще долго не проходило — и когда он снова вернулся в подвал, и когда улегся на свою полку.

Днем Зиву даже казалось странным, что это было. Могло быть. И отчего? Оттого, что небо и звезды не изменились… Почему они должны меняться? Потому что здесь, на земле, одни люди убивают других?

И все-таки он хотел, очень хотел вернуть ночное свое состояние. Легче было бы ждать вечера, когда придет Нойма. День тянется бесконечно долго.

Яник все еще не отпускает от себя Алину. Немного поиграет с отцом, ненадолго заберется к нему, деду, на полку и снова карабкается к матери. Сидит тихонько, прижавшись к ней. Удивительно, как быстро Яник привык к новым запретам. И говорит шепотом, и ходит на цыпочках. Родители сказали, чтобы не расспрашивал, когда же придет бабушка, и он молчит. Только в глазах вопрос…

Алина с Виктором, конечно, тоже волнуются. Что там, в гетто? Не было ли акции? Да и прийти сюда — тоже не прогулка. Но догадаться о том, что они волнуются, можно только по тому, что не говорят об этом. Когда ночью перешептывались, Виктор почему-то вспомнил о своем коллеге Кристопайтисе, который откопал в родословной не то немецкую бабку, не то прабабку и теперь считается «фольксдойче». Сделает на этом карьеру, хотя мог бы и без такой подпорки, — очень способный хирург.

Зив слушал, кивал, даже старался сделать вид, что этот рассказ его занимает. Но думал совсем о другом.

Когда стало темно, он снова попробовал — пусть уже не почувствовать то, ночное, пусть только вспомнить, как смотрел на звезды. Но здесь, в подвале, то состояние не возникало. И с закрытыми глазами он видел только эту полку над головой, заиндевевшие стены… Когда-то бабушка пела: «Кричит душа — не закрывайте меня в человеческое тело, там очень темно». А их души еще и в промерзший подвал затворили.

Вдруг скрипнула дверь. Чуть-чуть приоткрылась. Еще немного…

На пороге стояла мадам Ревекка.

Зив хотел спросить, где… почему… Но мадам Ревекка его опередила:

— Не волнуйтесь, все ваши живы и здоровы.

— А почему?..

— …я? Потому что тоже хочу жить.

— Тише… — Он вдруг спохватился, что она говорит слишком громко. — Здесь надо только шепотом…

— Конечно, конечно, вы правы.

— И дверь, пожалуйста, закройте.

Мадам Ревекка с готовностью закрыла и снова повернулась к ним.

— Не беспокойтесь, доктор, все ваши живы и здоровы. И я не вместо вашей Нойменьки. Она тоже придет. Ведь можно и двоим в один вечер, не правда ли?

— А когда придет бабушка? — все-таки не выдержал Яник.

— Придет, сыночек, твоя бабушка. И дядя Марк придет, и Борис. А дедушка ведь позволит мне тут остаться, правда? И папа с мамой позволят.

— Садитесь, — привычно, будто пациентке, сказал Зив. И пояснил: — Займите какую-нибудь полку.

— Эту можно? — Она показала на угловую, самую дальнюю от двери.

— Какую хотите.

— Спасибо, доктор. И вам, Виктор, спасибо. И вам, Алина. Даже тебе, сынок. — И, неуверенно ступая — еще не привыкла к здешней темноте, — двинулась в угол. Проходя мимо доктора, шепнула: — Я в долгу не останусь.

Но он не расслышал. Говорил себе, что теперь это все равно неизбежно. Мадам Ревекка уже здесь. К этому надо привыкнуть. Всем. И лучше всего — сразу. А от Моники придется скрыть. Ведь обещал, что будет только своя семья. Как это ни плохо ее обманывать, к сожалению, вынужден. Правда, если бы даже хотел повиниться, все равно не смог бы. Ведь договорились, что не должны видеться. Что он время от времени будет оставлять в тайнике что-нибудь из одежды для обмена на еду, а она — то, что получила, выменяв, но не все сразу, а каждые две-три ночи понемногу. Именно понемногу. Значит, придется привыкнуть не только к тому, что мадам Ревекка здесь, еду надо будет делить уже на девять частей.

Но что теперь делать, если она уже здесь? А у кого выведала, что они здесь, нетрудно догадаться. Совсем нетрудно. С другой стороны, ее тоже можно понять…

Зив вздохнул. Считается, что понять — наполовину простить. А что, собственно, прощать?