Уже четвертую ночь Гражина не отходила от постели матери — врач сказал, что надежды на выздоровление нет. Да и сама она видела… Мама не стонала, не жаловалась, лежала с закрытыми глазами. Только, видно, ее что-то мучило: то морщила лоб, то веки вздрагивали. На вопросы, не хочет ли чего-нибудь, мотала головой. И Гражина перестала спрашивать. Молча смотрела на ее впалые щеки, на исхудавшие, совсем непохожие на прежние руки.

Но вдруг, когда Гражине казалось, что мать спит, она слабым голосом заговорила.

— Утром приведи ксендза. Только… пусть никто не видит, как ты входишь к нему. Ведь эта новая власть коммунистов запрещает верить в Бога.

— Я буду осторожна.

Мать вздохнула.

— Трудно тебе будет одной. Очень трудно. Думала, выдам тебя замуж, тогда уж… — Она умолкла. Гражине показалось, что она задремала. Но неожиданно, не открывая глаз, спросила:

— Почему Юргис не заходит?

Господи, ведь уже два года, с тех пор как они окончили гимназию, не приходит. Да и тогда приходил, только если ему что-нибудь было надо: то забыл отметить, что задано, то не слушал объяснений учительницы — читал под партой книгу. Не признавался, что не понял, — не пристало ему, сыну бургомистра, чего-то не понимать. А она, давая ему списать и помогая разобраться якобы только в ее почерке, осторожно, не задевая его самолюбия, объясняла трудные места. И никому, даже своей подруге Марите, не рассказывала о том, что ему помогала. А с тех пор, как окончили гимназию, не приходит. Разве что случайно, встретив на улице, спросит, как она поживает. Она своего «неплохо» не уточняла. Не хотела признаваться, что работает всего-навсего нянечкой в приюте для сирот.

Господи, о чем она думает! Ведь мама… даже про себя боялась произнести то слово.

Из-под закрытых маминых глаз выкатились слезинки.

— Если заболеешь или просто будет плохо, пойди к доктору Левинасу. Он хороший… — она старалась еще что-то сказать, но губы едва шевелились.

— Мама, мамуля! — Гражина схватила ее руку, целовала холодеющие пальцы.

На поминках Гражина, больше не в силах плакать, хотела только одного: чтобы эти сидящие за столом женщины — соседки и Марите — как можно дольше не уходили. Чтобы еще и еще говорили о маме — какой она была отзывчивой, кому и как помогла. Пожалели они и отца — что рано умер. Если бы, сильно напившись, не упал и не разбил голову, мог еще пожить. Острая на язык Марцелина все-таки не удержалась, вспомнила, что нелегкий у него был характер. И поставила маме в заслугу то, что умела с ним ладить. Да, умела. Никогда не жаловалась, худого слова о нем не говорила. Терпеливой была, очень терпеливой. Все ее уважали, даже не свои. Вспомнили, как бакалейщик Файвелис плакал на кладбище. Еврей, а хороший человек. С другого конца города приехал проводить. Ведь рисковал — все знали, что у него здесь был магазин, значит, буржуй, могут отправить в Сибирь… А Юргиса не было. Знал, когда похороны, но не пришел.

Постепенно воспоминания и сетования стали иссякать. За столом все чаще воцарялась тишина, прерываемая лишь чьим-нибудь вздохом: «Вечный покой даруй ей, Господи». Вскоре женщины одна за другой стали прощаться. Задержалась только Марите — помогла убрать со стола и помыть посуду.

Потом она тоже ушла. Гражина осталась совсем одна в опустевшей комнате, с навсегда застеленной маминой кроватью. Не в силах видеть эту белеющую в сумерках кровать, Гражина вышла на кухню. Там стоял большой, когда-то привезенный из деревни сундук. Чтобы он походил на диванчик, мама накрыла его домотканым покрывалом и еще водворила туда две вышитые крестиком подушки. Когда к ним приезжала из деревни погостить тетя Уршуле, Гражина ей уступала свой диван, а сама спала на этом сундуке.

Теперь, усталая, тоже свернулась на нем. Но стоило сомкнуть веки, как снова оказывалась на кладбище. Видела, как гроб медленно опускают в могилу, слышала, как гулко стучат о крышку первые комья земли. Она открывала глаза, смотрела на полку с кастрюлями, на плиту, стол. Однако глаза сами закрывались, и снова четверо мужчин на толстых веревках опускали гроб, и снова об его крышку ударяли комья земли.

Внезапно — она, видно, задремала — Гражине показалось, что это не комья земли ударяют о крышку гроба, а кто-то стучит в дверь. Было уже темно. Прислушалась. Стук повторился. Еще раз. Кто это может быть? Ведь ход — черный, они им не пользуются.

Опять постучали. Настойчивей.

Она поднялась с сундука, на онемевших ногах подошла к двери и спросила кто там.

— Я. Впусти.

— Юргис?! — Она отодвинула засов и приоткрыла дверь.

— Не зажигай свет. Никто с улицы не должен меня видеть. — Сам поспешно повернул ключ и задвинул засов.

— Что случилось?

— Я сбежал. Когда они пришли, я через окно выпрыгнул на крышу пристройки, а оттуда спустился по трубе.

Гражина ничего не понимала.

— Кто пришел?

— Да русские солдаты. Пришли, чтобы отправить нас в Сибирь. Но меня они не видели. Отец сунул голову в мою комнату и шепнул: «Беги, спасайся!» Я и выпрыгнул.

— А мать с отцом?

— Их увезли на грузовике. Не только их одних. В кузове сидели и другие люди. Я из окошка подвала видел.

— Подвала? — зачем-то переспросила она.

— Ну да. Я сорвал замок и спрятался в самом темном углу. Весь остаток ночи и еще день в нем просидел — не мог же я в таком виде выйти на улицу. Но и там было опасно — дворник мог заметить, что замок сорван.

Только теперь Гражина разглядела, что он в пижаме и ежится от холода. Быстро стащила с сундука покрывало.

— Укутайся. Сейчас напою горячим чаем. — И начала в темноте разжигать примус.

— И накорми. Я же целый день ничего не ел.

— Да, да, конечно. — Ей стало стыдно, что сама не догадалась.

Только доставая из шкафчика хлеб, масло и тарелку с оставшейся от поминок колбасой вспомнила о маме. Нет, нет, она не забыла! Приход Юргиса лишь на мгновенье отвлек ее мысли.

— Я останусь здесь. Возвращаться домой нельзя — они могут прийти за мной.

— Конечно, оставайся. Сейчас я тебе постелю. — И она поспешно вышла, чтобы не видеть, как он ест — жадно, почти не разжевывая. А ведь раньше, в те редкие случаи, когда он заходил к ним, мама не могла его уговорить даже присесть к столу.

Постелила ему на своем диване. Медленно взбивала подушку, старательно разглаживала складки на простыне. Нарочно тянула время, чтобы привыкнуть к мысли, что Юргис будет спать здесь, у нее. Сама она устроится на сундуке, приставив к нему табуретку.

Так и сделала. И вторую подушку под бок подложила, и в покрывало завернулась, а уснуть не могла — все повторялось.

…Проводив ксендза, входит в комнату и пугается тяжелой тишины. Не решается подойти к кровати. Только вспомнив, что умершим надо подвязать подбородок, приближается к маме.

…Вот она стоит возле гроба. Смотрит на восковое лицо матери, и ей кажется, что мать хочет разомкнуть губы и договорить то, что вчера не смогла.

…Гроб опускают в могилу. Засыпают землей. Мама осталась там, внизу…

Вдруг в комнате что-то скрипнуло. Это диван. Там Юргис. Ее охватила тревога: что с ним будет? Возвращаться домой ему нельзя — могут забрать. А за что? За что забрали родителей? Женщины на работе говорили, что те, у кого национализировали дома или магазины, то есть богатые люди, ссылаются в Сибирь. Но ведь отец Юргиса не был богатым. Он был только бургомистром. Она его видела всего один раз, когда он приходил в гимназию на вручение аттестатов зрелости. Директор гимназии был очень доволен, что сам бургомистр их почтил своим присутствием, и Юргису вручили аттестат первому. А теперь этого статного, гордого человека и его жену увезли в кузове грузовика. Их сошлют в Сибирь.

Юргис не может вернуться домой… Мама осталась на кладбище…

Мысли начали путаться, и наконец ее сморил сон.

Проснулась оттого, что кто-то стоит над нею. Юргис! Уже утро. Он говорит, чтобы она до работы сходила к нему домой — может, мать догадалась незаметно сунуть ключ под коврик — и чтобы принесла его серый в клетку костюм, рубашку, носки и туфли.

Ключа под ковриком не оказалось. Но, если бы он и лежал там, войти в квартиру все равно нельзя было — дверь опечатана.

Услышав это, Юргис еще больше помрачнел. Гражина понимала, что ему неловко сидеть перед нею в пижаме, и достала из шкафа аккуратно зашитый в простыню отцовский костюм. Но Юргис был недоволен:

— Зачем мне чужие обноски, когда дома висят четыре хороших костюма?

Гражина хотела возразить: не обноски, костюм почти новый, отец надевал его всего несколько раз, да подойдет ему, но промолчала, чтобы Юргис не раздражался. Ведь ему сейчас очень плохо.

Она чувствовала себя виноватой, что оставляет его. Даже объяснила, что торопится к своим сиротам — и так уже три дня после смерти матери в ее группе работала Марите.

Но и там, среди малышей, хоть и успела по ним соскучиться, не стало легче. Она их пеленала, кормила, играла с ними, но мыслями вновь и вновь возвращалась к одному и тому же: мама лежит в гробу со скрещенными на груди исхудавшими руками… Похоронщики заколачивают гроб… Опускают его в могилу…

Заплакала рыженькая Бируте. Гражина подала ей соску, смоченную в сладкой водичке. Смотрела, как шевелятся ее крохотные губки, и снова мыслями возвращалась на кладбище… Пойти бы туда, обнять крест, выплакаться. Но дома томится Юргис…

И вновь вернулась тревога: куда он денется? Квартира опечатана. Да и выйти на улицу опасно: если встретит Альгиса, тот, хоть и одноклассник, может его выдать. Наверняка выдаст. Недавно нарочно остановил ее, чтобы похвастаться, что теперь он почти власть, что помогает советам национализировать у богачей их дома и магазины и вообще навести в Литве новый, рабоче-крестьянский порядок, в котором не будет господ. Если он знает, что родителей Юргиса забрали… Еще в гимназии Альгис его недолюбливал, считал гордецом. Юргис, конечно, высокомерный, но у него для этого есть основания: красивый, лучше всех учится, начитанный, ездил с родителями на Всемирную выставку в Париж. В конце концов, каждый человек, если только этим никому не причиняет зла, имеет право быть таким, какой он есть. Конечно. Но теперь ему трудно: забрали родителей, сам вынужден скрываться, из дому пришлось выбежать полуголым. Может, еще и оттого ему неловко, что… — она медлила самой себе признаться в этом — что прибежал именно к ней, а не к кому-нибудь из своих прежних приятелей. Видно, не хотел показаться им в таком виде. А перед нею можно… Хотя до сих пор не давал ей повода считать себя близким ему человеком. Просто когда они еще учились в гимназии, им было по пути возвращаться домой. А потом, встретив ее на улице, по которой она шла с работы, предлагал пройтись. Только уводил подальше от своего дома, потому что родители этих прогулок с нею — не ровней ему, — видно, не одобряли. Напрасно мама тешила себя надеждой: «Раз он их не слушается, значит, ты ему, доченька, нравишься». Нет, Юргис даже не намекал на это. Кроме того единственного раза за городом, когда хотел поцеловать. Но потом снова был подчеркнуто сдержан. И никогда не назначал новой встречи. Появлялся неожиданно…

А все-таки вчера пришел к ней…

Вечером она застала Юргиса в еще худшем настроении, но все-таки в отцовских брюках. Он криво усмехнулся:

— Раз нет другого выхода…

Ужинали молча.

Гражину это затянувшееся молчание тяготило, и она попыталась заговорить.

— Я недавно видела Альгиса. Он теперь служит новой власти.

— Знаю. Всем хвастался, негодяй.

И снова повисло гнетущее молчание. Гражина хотела прервать его, но не знала как. Не найдя о чем заговорить, спросила:

— Хочешь, завтра цеппелинов наварю?

Юргис пожал плечами.

— В моем положении не приходится выбирать.

— Зачем ты так? Не надо себя унижать.

— Не я себя унижаю. Меня унизили, — и вдруг в сердцах выпалил: — Говорил же родителям, что надо убираться в Германию!

Она не поняла.

— Уехать? Разве советы выпускали?

— Тех, у кого в роду есть немцы, выпускали.

— А разве… разве ты не литовец, то есть не совсем литовец?

— Литовец я, литовец. Это мать вспомнила, что какая-то ее прабабка была немкой. Значит, мы могли уехать. Так нет, отец заупрямился: «Я человек, а не перелетная птица и останусь со своим народом». Остался. И что? Любезный народ защитил его? Руками таких, как Альгис, отправил к белым медведям.

Он умолк. Гражина была этим довольна — разговор только еще больше расстраивает и раздражает его.

Но раздражение не проходило. Оно снова прорвалось, когда она принялась стелить ему постель.

— Не надо мне уступать свое место. Непрошеному гостю и сундука довольно.

— Ты не гость, — только сказав это, подумала: а кто он? Но Юргис уже стащил с дивана одеяло, подушку, простыню и понес их в кухню. Закрыл за собою дверь.

Гражине опять стало жалко его. Но как ему помочь? Она сидела, уставившись на пустую материнскую кровать, на голую тумбочку, еще недавно уставленную пузырьками с лекарствами. Наконец, почувствовав, что засыпает, легла.

Спала, кажется, совсем недолго, внезапно почувствовав, что Юргис ложится рядом!

Она быстро села.

— Я лягу на сундуке… Мне там удобно… Я привыкла…

Но он потянул ее к себе.

— Лежи. Не съем я тебя.

Она пододвинулась к самой стене, хотела вжаться в нее. Но все равно Юргис был совсем близко, касался ее.

— Пусти, пожалуйста!

— Говорю же, что не съем.

— Все равно пусти.

— Не упрямься. — Он стал ее целовать. — Я же нравлюсь тебе… Знаю, что нравлюсь. И ты мне тоже… Особенно такая, мягонькая…

От этих слов, от его рук она странно обмякла. Понимала, что должна встать, выйти. Но он ее не отпускал. И она все слабее сопротивлялась…

Потом он уснул. А она лежала боясь шевельнуться, чтобы не потревожить его. Еле сдерживала слезы. Какой грех! Мама в могиле, а она… к тому же невенчанная… Но он же сказал, что она ему нравится. Значит, они обвенчаются. Она будет его женой. И чуть слышно прошептала: «Женой…»

Гражина легонько прислонилась к его плечу. К его мужскому плечу. И так спокойно стало на душе, так хорошо…

Утром, еще не совсем проснувшись, Гражина сразу все вспомнила!

Юргиса рядом не было. Он сидел на кухне и читал книгу. На ее «доброе утро» ответил не прерывая чтения. Оттого что от него исходила отчужденность, стало очень не по себе. Чтобы Юргис этого не заметил, она все делала отвернувшись от него и непривычно торопливо: убрала постель, разожгла примус, почистила картошку, поставила ее жарить, накрыла на стол. Но только для Юргиса. Сама сразу стала собираться на работу. Хотела поскорей уйти, оказаться там, среди своей малышни, — может, в хлопотах о них станет легче.

Не стало. Даже наоборот. Кажется, только теперь осознала, что означало его равнодушное чтение книги. Корила себя за то, что уступила ему, что утром не хватило смелости заговорить о венчании. Хотя о каком венчании может идти речь, ведь у нее траур. Но хотя бы заговорить об этом надо. Не впрямую, конечно, а как-нибудь издалека. Например, спросить, что он собирается делать. Нет, он может подумать, что это намек, чтобы ушел. Скажет: «Если я тебе в тягость, могу уйти». Нет, он ей не в тягость. И она не хочет, чтобы он ушел. Даже наоборот. Да и нельзя ему уйти. Высылки продолжаются. Повариха Текле утром пришла заплаканная — забрали ее брата, костельного звонаря.

Но как Юргису сказать про венчание? Да и скорее всего, он ухмыльнется: «Ксендза домой, что ли, позовешь?» И ведь правда. Домой ксендза зовут не для венчания…