На работу и с работы она теперь ходила кружным путем, чтобы не проходить мимо стоящих вдоль всего проспекта немецких автомобилей, не видеть самих немцев — таких высокомерных, самодовольных. А по вечерам не торопилась домой. Не только потому, что уже не к кому было торопиться. Она старалась выходить из приюта тогда, когда на улицах уже не было бредущих по краю мостовой евреев с желтыми звездами на спине и груди. Ей было жалко этих униженных, обреченных людей. Им теперь запрещено все: покидать дом без желтых звезд, ходить по тротуару, переступать пороги магазинов (кроме предназначенных для них лавчонок), находиться на улице после шести часов вечера.
О том, что ей их жалко, она ни с кем не говорила и ни разу не слышала слов сочувствия им. С Марите и вовсе не имело смысла говорить. Она бы только пожала плечами: «У тебя что, других забот нет?» Не любит Марите евреев. Еще в гимназии не одобряла ее дружбы с Ципорой. Хотя признавалась, что Ципора «не скряга», что не отказывается прислать шпаргалку, но все равно твердила, что «евреи нам чужие».
Гражина тоже не считала их своими. Просто Ципора ей нравилась. Да и о евреях из других классов и о бакалейщике Файвелисе ничего плохого сказать не могла. Но какое-то подспудное чувство, что евреи чужие, было.
Однажды, выйдя их дому и завернув за угол, она увидела, как два своих, литовских солдата остервенело избивают еврейского парня.
Он падал. Они его лягали, тащили за волосы, чтобы поднялся, и снова били. Наконец окровавленного, едва стоящего на ногах куда-то погнали.
Ошеломленная увиденным, придя на работу, не выдержала: когда в каморке переодевалась, рассказала об этом Марите и Текле. Но оказалось, что они и сами видели, как задерживают еврейских мужчин и куда-то уводят. Марите хмыкнула:
— Ничего страшного. Не вечно же им быть врачами и адвокатами. Пусть попробуют вкус черной работы.
— Не на работу их ведут, — вздохнула Текле. — В тюрьму.
— В тюрьму?! За что? — Гражина не могла, не хотела верить.
Текле не ответила. Молча теребила край платка, словно перебирая четки.
Наконец заговорила:
— Недолго их там держат. Моему Степонасу его земляк, который пошел служить немцам, рассказал, что недолго. Только пока соберут побольше.
— Зачем… побольше?
Текле, видно, не расслышала вопроса.
— Ночью их пригоняют в наш лес. А там — расстреливают.
— Откуда вы знаете? — опешила Марите.
— Мимо наших окон гонят. Мы же, считай, почти у самого леса живем.
Гражина все равно не могла поверить.
— Но вы же не видели, как их… то, что вы говорите.
— Не видела… Когда в первый раз гнали, удивилась — зачем ночью в лес? Мой Степонас тоже не понял. Но потом, услышав множество странных щелчков, сам сказал, что там, похоже, стреляют. Вышел на крыльцо, прислушался. Вернулся чернее тучи. «Видно, евреев там расстреливают».
Текле перекрестилась.
— Вечный покой даруй им, хоть некрещеным, Господи.
Гражина тоже хотела перекреститься, но рука словно окаменела.
— Дети просыпаются, — вдруг сказала Марите и вышла.
А Текле тихо продолжила:
— Все равно я не поверила, что их на самом деле… Стояла у окна и ждала — может, все-таки поведут обратно. Но обратно, и уже на грузовиках, проехали только солдаты. Веселые, наверно пьяные, громко гоготали.
Текле долго молчала.
— Утром Степонас пошел туда. А там ни живой души. Только на ограду из колючей проволоки набрел. Не было ее там раньше, это новые хозяева самую середину леса отгородили… Лучше бы он к этой ограде не подходил… — Текле тихо продолжала: — Ямы там. Пять огромных глубоких ям вырыто. А в крайней, на самом дне, эти бедняги лежат. Только землей присыпаны. Но, видно, и земли им пожалели… — Она опять перекрестилась. — Вечный покой даруй им, Господи.
— Даруй им, Господи, — прошептала, крестясь, Гражина.
— После той первой ночи мимо наших окон их гнали еще три раза. И все три раза то же самое: в лесу стреляли, а солдаты возвращались, горланя песни.
— Дети надрываются, — еще в дверях заворчала ночная няня Ядвига, — а они тут… — но осеклась: — Случилось что?
— Случилось. Теперь каждый день случается. — Текле тяжело поднялась и вышла.
Гражина тоже поднялась. Она лишь теперь услышала, что ее дети плачут.