Теперь дорога на работу и обратно занимала больше времени — приходилось огибать гетто. В первое время эти высокие кирпичные стены, отгородившие знакомые улочки, вселяли страх, и, проходя мимо них, Гражина ускоряла шаг. Но потом к их виду привыкла и лишь иногда сочувственно вздыхала: как же там, внутри, вместилось такое множество людей? Однако в остальное время о тех, кто в гетто, не думала. Даже Ципору не вспоминала — была поглощена своими заботами: зима небывало холодная, в приюте топят всего два раза в неделю, дети мерзнут, болеют. Да и дома очень холодно. Хоть, помня из физики, что вода, замерзая, выделяет тепло, каждый вечер ставит у постели два полных ведра, но это не помогает — к утру вода покрывается ледяной корочкой, а теплее в комнате не становится.
Однажды, когда она возвращалась с работы позже обычного — не могла оставить заболевшую Дануте, — поравнялась с возвращающейся в гетто колонной евреев. К тому, что их так, колоннами рано утром ведут на работу, а вечером приводят обратно в гетто, привыкла и, если доводилось проходить мимо, старалась не смотреть на этих меченных желтыми звездами несчастных. Но на сей раз шедший с края старик тихо спросил:
— Доченька, нет ли у тебя кусочка хлеба?
От этого «доченька» она вздрогнула.
— Н… н… нет.
— Извини. — Он опустил голову. Видно, стало стыдно, что попросил.
Гражина хотела оправдаться, объяснить, что ничего с собою нет, но не могла. И пойти быстрее, оторваться не решалась, чтобы не обидеть старика. Шла рядом. Только очень не по себе было от этой близости, будто идет вместе с ними, хоть и по тротуару. И лишь нетерпеливо поглядывала, далеко ли еще до угла, за которым колонна должна свернуть к гетто.
Старик, кажется, на прощание кивнул ей. Она тоже кивнула. И почему-то остановилась. Смотрела им вслед, пока за поворотом не скрылись последние ряды.
Мостовая опустела. И на тротуарах никого не было. Гражина стояла на пустой темной улице.
Старик назвал ее дочерью! Это могли услышать и принять ее за еврейку! Осторожно оглянулась. Кругом никого. И все равно поспешила уйти отсюда.
Шла быстро, почти бежала… Но стариковское «доченька», казалось, бежит вместе с нею. По лестнице перепрыгивала через ступеньку. И дверь захлопнула поспешно, чтобы не впустить свой страх.
Войдя, подняла глаза на распятие, — и как стояла — в пальто, ботах, шапке, — упала перед ним на колени. Молила простить, что не дала голодному хлеба. Но ведь не было у нее, не было!
Молила прощения горячо, неистово. Клялась, что теперь всегда будет носить с собою ломтик хлеба. Если его не будет — часто и самой не хватает, — завернет в чистую тряпочку несколько вареных картофелин. В подвале стоит еще полмешка из тех, что осенью привезла из деревни.
От этого клятвенного обещания стало немного легче. Принялась успокаивать себя: пожилые люди часто так обращаются к молодым: «доченька», «сынок». А хлеб или картофелину будет носить с собой. И сунет любому. Они же все голодные.
Поднявшись с колен, старательно задвинула шторы затемнения. Сняла пальто и натянула поверх своей кофты старый мамин жакет. Зажгла керосиновую лампу — света уже три дня не дают — и перешла на кухню. Поставила на примус кастрюлю с восемью картофелинами — четыре для себя и четыре, чтобы завтра отдать любому голодному.
Когда вода в кастрюле закипела, Гражина придвинула табурет к столу, уселась и слушала это тихое бульканье.
Послышался тихий стук в дверь.
Прислушалась.
Стук — такой же тихий и несмелый — повторился.
Стало страшно: неужели тот самый старик? Откуда ему известно, где она живет? Он же свернул вместе с колонной к гетто. На мостовой никого не осталось. На всей улице никого не было.
Быстро задула лампу: пусть старик думает, что ее нет дома.
Но стук повторился. И женский голос едва слышно прошептал:
— Гражина, ради бога, открой!
Она обомлела. Откуда какая-то незнакомая женщина знает ее имя?
Нетерпеливая мольба повторилась:
— Гражиночка, умоляю! Это я, Ципора.
Ципора?! Она же за теми оградами, в гетто.
— Умоляю, не прогоняй! Только не прогоняй!
— Сейчас… — От волнения рука никак не справлялась с ключом. — Сейчас…
Наконец он подался, и в едва приоткрытую дверь втиснулась какая-то незнакомая женщина. Лица не было видно — его по самые глаза скрывал темный платок.
— Спасибо! Большое спасибо, что впустила, — взволнованно Ципориным голосом заговорила пришедшая. — Я напугала тебя? Прости, но никто не видел, как я сюда входила. Да я же без звезд. Сорвала, когда колоненфюрер был впереди, и юркнула в проходной двор. Стояла, пока не убедилась, что никто за мной не погнался. Сюда шла как все, по тротуару и уверенным шагом, хотя уже отвыкла так ходить.
Внезапно оборвала себя:
— Ты никого не ждешь?
— Нет, нет. Не беспокойся.
— Хорошо. Я скоро уйду, чтобы успеть до комендантского часа вернуться в гетто. Дождусь на соседней улице, подальше от твоего дома бригаду наших и пристроюсь к ним.
Гражина принялась снова зажигать лампу. А Ципора все еще не могла остановиться.
— Вам тоже не дают света?
— Дают. Только часто отключают. Говорят за то, что мы недостаточно плотно маскируем окна.
Фитиль в лампе занялся, Гражина чуть увеличила пламя и наконец повернулась к Ципоре. Едва сдержалась, чтобы не выдать своего потрясения: до чего Ципора похудела! Щеки впалые, скулы выпирают. И глаза погасшие.
Чтобы скрыть свою растерянность, поспешно отвела взгляд.
— Пальто не снимай, у меня холодно.
— Спасибо. И главное, спасибо, что не отказалась впустить меня.
Ципора умолкла. Гражина подумала, может быть, пришла оттого, что голодная.
— Извини, хлеба у меня нет, только завтра будут отоваривать талоны на четверг и пятницу.
— Я не за этим, — тихо ответила Ципора.
— Я часто не удерживаюсь, съедаю двухдневную норму за один день. Но у меня есть картошка! — Сняла с примуса кастрюльку, отлила воду и вывалила дымящуюся и вкусно пахнущую картошку на тарелку.
— Поешь, Ципора.
— Спасибо. А ты?
— Я варила на завтра. Сварю себе еще. У меня есть.
— Можно я съем только одну, а остальные отнесу своим?
Гражина кивнула. Заговорить боялась — голос задрожит. Смотрела, как Ципора, отложив одну картофелину в сторону, остальные семь аккуратно, в один ряд, укладывает на свой шарф, заворачивает его, а чтобы лежащие в шарфе картофелины не выпали, «преградила им путь» большими булавками.
— Вносить что-нибудь в гетто нам запрещено. У ворот обыскивают. Но искать на затылке пока еще не догадались.
Чтобы не видеть, как Ципора откусывает от своей картофелины по маленькому кусочку — явно для того, чтобы растянуть удовольствие, — Гражина отвернулась. Налила в чайник воды, поставила его на огонь.
— Попьешь теплого, согреешься.
— Спасибо, Гражиночка. Только… не за этим я пришла к тебе. Да, мы очень голодаем. Очень… — И, помолчав, решилась: — Спаси моего сына, моего Осика!
Гражина растерялась:
— Я?!
— Я родила его семимесячным, в первую же ночь в гетто. Хорошо, что немцы не пронюхали, — рожать нам тоже запрещено… А знаешь, развивается мой сыночек нормально. Мы живем в одной комнате еще с тремя семьями, и одна из соседок детский врач. Она опекает Осика. Все его любят. Его нельзя не любить. Он такой хорошенький, такой спокойный, даже когда голодный, только тихонько хнычет. Бедняжка, с чего ему быть сытым? У меня молока — сама понимаешь… И прикармливать нечем. Но он должен жить! — Она умолкла. — Нас убьют. Всех… Это очень страшно — сознавать, что наступающая ночь может быть твоей последней. Что в гетто, как уже было, ворвутся озверевшие от ненависти солдаты, прикладами вытолкнут нас на улицу, где уже собраны такие же обреченные, как мы, и погонят…
Гражина не знала, что сказать, и молчала.
— Очень трудно постоянно чувствовать близость своей смерти. Но еще труднее, совсем невыносимо… знать, что убьют твоего ребенка. Эти изверги для таких маленьких даже пулю жалеют. Выхватывают из рук матери и разбивают головку о ствол дерева.
Гражина закрыла лицо руками. А Ципора, явно обессилев от произнесенного, совсем тихо попросила:
— Умоляю тебя, спаси моего Осика!
— Я?! Но как?
— Поверь, мне очень трудно было решиться пойти к тебе. Мы не просим спасти нас, не имеем права подвергать тебя такой опасности. Но ребенка… Я рано утром, выйдя на работу, вынесу его в рюкзаке. Может, охрана у ворот не заметит, ведь еще темно. Да и кто-нибудь из наших подстрахует, заслонит. По дороге сорву с себя эти проклятые звезды и пойду по тротуару к твоему приюту. Положу рюкзак на крыльцо твоего приюта, легонько постучу в дверь и скроюсь. А ты, будто случайно, выйдешь, обнаружишь и заберешь его. Только сразу выходи, чтобы он не простудился.
Гражина испуганно слушала, не в состоянии вымолвить: «Не могу».
— Умоляю тебя. Не отказывайся! Пусть хоть он один из всей нашей семьи будет жить. Я принесу его послезавтра. Откладывать боюсь — немцы очень часто проводят свои проклятые акции. Положив Осика на крыльцо, спрячусь в подворотне, чтобы убедиться, что ты его забрала.
Теперь еще труднее было произнести «нет». Но и сказать «да» не могла. А Ципора, видно, не понимала этого.
— Спасибо тебе, Гражиночка. Большое спасибо! Хотя что моя благодарность по сравнению с тем, что ты спасешь ребенка. Ведь он будет жить, правда? Не обращай на меня внимания. Я плачу от радости, что мой Осик, мое солнышко будет жить. А… еще, — голос уже совсем не слушался ее, — когда он вырастет, расскажи ему о нас…
Ципора поспешно повязала платок, прикрыла одним концом лицо.
— Бог тебя наградит. — В дверях обернулась. — Когда там, в лесу, меня погонят к яме, я до последней минуты буду верить, что ты спасаешь Осика. — И поспешно вышла.
Гражина стояла перед закрытой дверью и все еще слышала Ципорин голос: «Ты спасаешь Осика».
Его надо будет забрать. Распеленать, согреть и положить в кроватку. Но… он же, наверно, похож на Ципору, и Марите догадается, что вовсе не случайно она его обнаружила на крыльце. Будет упрекать, что она не имела права рисковать всеми. Немцы не станут разбираться, кто именно нарушил их запрет.
Хотя… ведь маленькие ни на кого еще не похожи.
Все равно надо догнать Ципору, сказать, чтобы не приносила ребенка. Но не могла сдвинуться с места. Смотрела на спокойно горящий в лампе веночек пламени.
Может, Ципора не принесет ребенка. Ее могут не выпустить с рюкзаком из гетто. Или задержать по дороге.
Она перекрестилась.
— Прости, Господи! Я не желаю им зла.
Но было страшно. Очень страшно.