«Примечания Брюньонова внука» были написаны Роменом Ролланом для собрания его сочинений на русском языке
Я задумал эту галльскую поэму в апреле — мае 1913 года. Называлась она тогда «Король пьет», или «Жив курилка». Могу сказать, что я был ею прямо-таки одержим; и мое обращение «К читателю» в мае 1914 года не просто шутка: дед Кола говорил, я сам себе не принадлежал.
Я поселился среди полей, совсем один, возле виноградника. Черные лозы распускались, цвела сирень. Дух мой тоже. Я был весь напоен жизнью земли и всего живого. Во мне били ключи, подобные тем мутным и буйным водам, свежим, тяжелым от перегноя, которые бурлили вокруг меня в лугах. Я смеялся, когда писал. День проносился слишком быстро. Каждое утро я встречал, как Кола, под птичьим деревом; я был в неистовстве от песен раскрывающейся жизни.
Но я поплатился, за все приходится платить, — и это справедливо: я не торгуюсь из-за своих ДОЛГОЕ. Недели, месяцы почти сплошной бессонницы.
Остановка на полпути, на «Старухиной смерти». Затем вдруг болезнь подалась, запруды распахнулись. В разгаре лета книга была закончена.
Затем, в начале 1914 года, я обратился с предложением напечатать «Кола» к «Ревю де Пари», которая была отчасти и моим домом, будучи домом моих друзей Гандеракса и Лависса; этот последний выступал как главный мой поборник во Французской академии, когда разыгрывались бои из-за литературной премии, которая была затем присуждена «Жан-Кристофу», как раз в те весенние месяцы 1913 года, когда я был занят «Кола». Но, к моему изумлению, мой старый учитель оказался весьма смущен вольностью этого произведения. Он не решался представить непочтительного Кола своей чопорной аудитории. Особенно пугали этого вольнодумца эпизоды с кюре. Я словно с облаков свалился. В наших краях кюре не скромничали: они смело говорили, не запинаясь, на том пахучем языке, на котором мои деды Кола и Пайар вели беседы со своим Шамайем. Когда мой прадед, брэвский нотариус, отправился однажды в небольшое путешествие по Франции, чтобы проверить в Тулузе одно слово в «Центуриях» Нострадамуса (я когда-нибудь поведаю эту комическую эпопею), но этот старый якобинец, бравший некогда Бастилию и получивший от Фуше, в Кламси, титул «Апостола Свободы», этот попоглот усадил с собой в повозку своего кюре, не для того, чтобы его съесть, а для того, чтобы есть вместе с ним, и смеяться, и спорить. Они не могли обойтись друг без друга за столом и без того, чтобы не сцепиться. Для меня было весьма поучительной новостью, что «порядочная» парижская публика и свободные мыслители из университета в 1914 году куда усерднее требуют уважительного отношения к творцу, в которого они не верят. Ясно было, что приближаются большими шагами времена великой Западной Реакции.
Наступила война, которая не могла не наступить. Еще за несколько лет до того «Жан-Кристоф» ее предсказывал. В Швейцарии, где я жил в июле 1914 года и где я и остался, чтобы иметь (или присвоить себе) право говорить, я правил корректуры «Кола» почти одновременно с корректурами «Над схваткой» (первые месяцы 1915 года). Мой дорогой издатель и друг Эмбло, заведующий издательством Оллендорф, спешил с печатанием, хоть и не собирался выпускать эту книгу до окончания войны. Он был влюблен в «Кола» и так же гордился им, как если бы его родил. Я подозреваю, что этот милый человек потому так торопил меня с чтением корректур, что был не очень-то уверен, что назавтра я буду жив… Увы, он ушел первым, — хоть я и успел, вернувшись в 1919 году в Париж, еще повидаться с ним. И здесь мне хочется еще раз высказать всю мою благодарность искреннему другу, который остался мне верен, когда столько других, в ком я не сомневался, благоразумно от меня бежали во все лопатки. Без твердой и терпеливой поддержки Эмбло, я не знаю, удалось ли бы мне быть услышанным в Париже. На это и рассчитывали мои мужественные враги!
И когда Горький пишет, что «Кола Брюньон», который ему нравится больше всех моих книг, есть галльский вызов войне, то он не так уж ошибается. Потому что хотя этот смех и раздался раньше битвы, но он звучал над нею и наперекор всему… «Je maintiendrai…» <"Не уступлю — девиз Нидерландов.> «Жив курилка…»
Что касается строения книги, то его легко увидеть и без очков. Оно следует ритму Календаря природы, по которому я жил среди полей, промеж двух белых январей. Книга эта питалась кламсийскими летописями, неверскими преданиями, французским фольклором и сборниками галльских пословиц, которые суть мое евангелие и мое «Поэтическое искусство» <Превосходное филологическое исследование о языке «Кола» с привлечением богатых материалов, представленное для соискания докторской степени Марбургскому университету, напечатано Жоржеттой Шюлер в "Romanische Foischungen — 1927, Eriangen, под заглавием: «Studien z. u Rcmani Hollands Colas Brcugnon» (127 страниц). — P. P.>. Я утверждаю и посейчас, что в любом их мизинце больше мудрости, остроумия и фантазии, чем во всем Аруэ, Монтене и Лафонтене. (А я их люблю, этих трех братьев!).
Надо ли добавлять, что когда я был ребенком, в клетке моей не умолкал старый голос, насмешливый и веселый, Тетки-Утки, — старой Розали из Бевронского предместья, — которая часто мне рассказывала, как Кола своей Глоди, сказку про Утенка и про Ощипанного цыпленка. Ее крутой язык, голый, из фигового листка, с бургундской солью, не многим отличался в своем свежем архаизме от языка моего Кола. И я отчасти в ее честь избрал для моей повести как раз рубеж двух столетий, шестнадцатого и семнадцатого <Точное время указано самим Кола в начале и в рассказе о «Чуме»: он родился в 1566 году, и ему «полвека стукнуло». Действие происходит в 1616 году, под презренным ярмом Кончини, который будет убит год спустя. Кола представляет поколение короля Генриха, который старше его на двенадцати лет. — Р.Р.>, где новизна и старина делят ложе; ибо от этого сладостного брака родилась речь, крепкая, задорная речь моей старой рассказчицы.
Имя Brugnon (или Breugnon), — а это, как всем известно, название мясистого и крепкого плода, помеси персика и абрикоса, — до сих пор живо в окрестностях Кламси, и я совсем случайно чуть было не купил домишко одного из внуков Кола. Обстановку моей повести нетрудно узнать еще и сегодня. Все эти леса, эти реки, эти селения — друзья моего детства. И хотя мой зеленый канал, окаймлявший старые городские стены и стены моего отчего дома, теперь осушен, — хотя славная горушка Самбер, пузатая и лысая, оперилась еловым париком, — хотя, увы, длинные шеи заводов размазывают свои дымные слюни по моему серо-голубому небу, — город и край не изменились. И если бы их увидел вновь золотой Катон, деливший одр болезни с зачумленным Кола, он, наверное, пролил бы слезу по истребленным виноградникам, но быстро утопил бы ее в пылком вине, обретенном снова на дне погребов, в обществе добрых собутыльников!
О славный град Кламси, чье имя всем известно, Ты около реки расположен прелестно.
Здесь — вина добрые, там — злаки нивы мирной, Окрестные сады ценней страны обширной <П. Гроис, «Золотые слова Катона». — Р.Р.>.
Март 1930