ДЕРЕВЯННЫЕ ЧЁТКИ
В небольшом зальце четырьмя плотными рядами стояли на коленях девочки и громко молились.
За ними присматривала монахиня в темной рясе и белом переднике.
Взгляды молящихся блуждали по стенам, а губы четко и размеренно выговаривали слова молитвы.
Это был мой первый вечер в монастырском приюте. Очутилась я в нем неожиданно, и хотя всевозможные непредвиденные случаи происходили в моей жизни довольно часто, этот представлялся мне всё-таки самым удивительным и самым неожиданным.
Мать, задавленная нуждой, отослала меня на целый год к сестре своей, Броне. Однако Броня была вся поглощена хлопотами в связи с предстоящей свадьбой и переездом на жительство к матери своего будущего мужа, и мой неожиданный приезд смутил ее и застал врасплох. Так как Броня не могла взять меня с собою к свекрови – женщине строгой и неприветливой, а отправить назад в Краков тоже не хотела, она поместила меня в приют для сирот при женском орденском монастыре.
…Молебствие продолжалось. Были прочитаны все вечерние молитвы, «Деяния апостолов»… Начался бесконечный ряд молитв за высокопоставленных орденских особ: матушку-генералку, матушку-провинциалку, матушку-настоятельницу; за сестер в Америке, за сестер в Варшаве, за сестер в Кракове…
Время от времени кто-нибудь из девочек от усталости садился задом на пятки. Тогда монахиня, наблюдавшая за порядком, тихонько подходила к лентяйке и ударяла ее носком сандалии по заду. Нарушительница порядка быстро выпрямлялась, и нестройный хор голосов звучал более дружно.
…За повсеместное распространение католической церкви и нашей святой веры… пять "Отче наш», пять "Богородице дево, радуйся», пять «Слава отцу и сыну и святому духу»…
"Да, это, наверно, никогда не кончится", – размышляла я, чувствуя, как немеют колени, и борясь с непреодолимым желанием опуститься задом на пятки. Непомерно большое число молитв, прочитанных за святого отца, наводило на мысль о том, что он должен быть самым большим грешником на земле, коль требуется ему такая огромная духовная помощь.
Наконец-то всё!
Девочки поднялись.
Монахиня подошла ко мне.
– Возьми свои вещи и иди наверх.
Я быстро окинула взглядом ее лицо; оно было очень бледным, губы чуть искривлены, а глаза живые, черные, блестящие. Ростом и фигурой монахиня походила на пятнадцатилетнюю девочку.
– Хорошо, слушаюсь, – покорно ответила я, опуская глаза.
Сироты галдели, прыгали через скамейки, искали что-то на полках буфета и выкидывали оттуда на пол школьные ранцы, тетради, книги; визжали, гримасничали и препирались неизвестно из-за чего.
Шум затих только после того, как раздался гневный голос монахини:
– Все наверх! Забыли, что после молитвы должна быть тишина? Гелька, Йоаська, наверх! Если кто-либо из вас еще пикнет, то получит завтра от меня!
Девочки бросились к дверям. В коридоре и на лестнице раздался топот ног. Я пошла за ними.
Спальня находилась на чердаке. Железные койки стояли очень близко одна к другой, и в узкие проходы между ними нужно было протискиваться боком. Голые деревянные стены, грязный пол, тусклая лампочка у самого потолка – таков был "пейзаж".
Девочки разделись с молниеносной быстротой, бросая одежду на застеленные серыми одеялами койки. Через несколько минут они лежали уже под одеялами.
– Ложись быстрее на свободную кровать, а то сестра Модеста погасит сейчас свет! – крикнула мне одна из девочек.
Свободную койку я нашла возле окна. Разделась, аккуратно сложила одежду и влезла под колючее одеяло. Сердце, полное смутного ожидания и неуверенности, учащенно билось. У меня было такое чувство, словно мое пребывание в приюте – это какой-то сон, какая-то шутка, что на самом деле всё будет еще совсем по-другому: придет сюда какой-то новый человек, зажжет яркий свет, исчезнет пахнущая грязным бельем спальня – и всё станет по-новому…
В этот момент свет погас. Шурша рясой, посередине комнаты прошла сестра Модеста и скрылась за дверью своей кельи.
Я приподняла голову, взглянула в окно: серое небо, а внизу всё черно. Сердце не переставало учащенно биться.
Девчонки шумно ворочались, храпели и стонали во сне.
Набитая соломой подушка шелестела у меня под головой, потрескивал при каждом движении матрас, тоже набитый соломой. Жесткий ворс одеяла кусал мне плечи и спину. Я сняла с матраса простыню и завернулась в нее. Прижалась лицом к жесткой подушке. На глаза у меня набежали слезы. Я заснула…
Разбуженная, я села на койке, не понимая, что происходит вокруг меня.
Одни девочки уже встали, другие, укутав головы одеялами, лежали недвижимо, как куклы, а вся комната взвизгивала на разные голоса:
– Ангеле божий возвестил деве Марии…
– Сестра, ведь еще только пять часов, ну еще минутку!
– Се, раба господня; да будет мне по слову твоему…
– Сестра, эта мартышка украла у меня ночью "думку".
– Богородице дево, радуйся…
Сестра Модеста шла от одной койки к другой. Проворным движением правой руки она сдирала с лежащих одеяла, а левой наносила удары деревянными четками по голой шее и спине.
– Сабина! Гелька! Людка! Сейчас же одеваться и читать "Ангеле божий".
Получившая удар четками быстро слетала с койки, делала несколько быстрых движений для разминки и присоединяла свой голос к хору, читающему "Ангеле божий". Но как только монахиня проходила дальше, она снова преспокойно заворачивалась в одеяло и ложилась на койку, чтобы подремать хоть еще немного.
Я смотрела с удивлением, как суетится без устали между койками сестра Модеста. С наиболее упорных она грубо сдирала одеяла и швыряла их на пол, деревянные четки весело гуляли по голым спинам. Не прошло и пятнадцати минут, как порядок был наведен и сестра Модеста стала безраздельным хозяином положения. Девчонки, поминутно поклевывая носами, сидели четырьмя длинными рядами на койках и охрипшими со сна голосами громко выводили:
– Се, раба господня; да будет мне по слову твоему…
Худенькие, желтые девичьи тела в грязных рубахах, серые невыспавшиеся лица, слипающиеся глаза и зевающие рты, воздающие хвалу своему творцу. Но вот одна из девочек, очень миловидная, с рыжими, вьющимися волосами, юркнула под одеяло. Когда же монахиня стянула с нее одеяло, рыжеволосая сорвалась с койки, как пружина, и гаркнула единым духом:
– …И слово стало плотню, и обитало с нами, полное благодати и истины!
Тут она получила от монахини по физиономии. Девчонки рассмеялись, и рыжая рассмеялась вместе с ними. А потом все, словно пощечина и дружный смех объединили их, слаженно и громко прочитали "Верую во единого бога отца"…
Закончив молитвы, девчонки начали поспешно одеваться. Напяливая юбку, я спросила ближайшую соседку:
– А где здесь умываются?
– Да там! – махнула она рукой.
Сунув ноги в туфли, я побежала в указанном мне направлении.
Умывальней служил узенький коридорчик, соединявший спальню с клозетом, соседство которого давало себя знать удушливым, тошнотворным запахом. На скамейке у стены стояло пять жестяных мисок, напротив них находился один-единственный кран. Возле него, пища и переругиваясь, толпились девчонки. Приподнимаясь на цыпочки, они старались дотянуться до струйки воды, чтобы, чуть смочив лицо, вытереть затем грязь куском тряпки, который был у каждой под мышкой.
– Как же так? Здесь нет ни мыла, ни полотенца! – удивилась я, наивно полагая, что это просто какое-то недоразумение. Но тут же убедилась, что никакого недоразумения нет, равно как нет ни мыла, ни полотенца, что пяти жестяных мисок должно хватить на тридцать с лишним девочек, что ночью кусалось не одеяло, а многочисленное семейство различных насекомых, что изо дня в день надо будет подниматься в пять часов утра, садиться на койке и читать "Ангеле божий" и что в течение целого года я не смогу куда-либо вырваться отсюда.
Как только раздался звонок, девчонки быстро выбежали из коридорчика. Помимо воли, вытолкнутая ими оттуда, я вновь очутилась в спальне, но, видя, что одна из сирот закрывает умывальню на ключ, с отчаянием воскликнула:
– Пусти меня! Ведь я же не успела умыться!
– А мне какое дело?! Нужно было встать пораньше. Сестра Модеста велела мне закрыть на ключ. Теперь мы все спускаемся вниз.
Я выходила из спальни, когда ко мне подошла сестра Модеста.
– Наталья, возьми из чуланчика метлу и тряпку и убери лестницу, ведущую в спальню, а также коридор. Это будет твоей обязанностью.
Спустилась вниз, мысленно ругая себя за то, что не спросила, где же находится этот чуланчик. Но картина, которая предстала передо мною, сразу же всё прояснила. Из тесной каморки под лестницей, бранясь и препираясь, девчонки выносили ведра, щетки, тряпки. Они разбегались со своими "трофеями" в разные стороны, и вскоре по всему зданию зашумела вода, выпускаемая из кранов. Наполнив ведра водой, они спешили к своими "обязанностям", то есть мчались в комнаты, коридоры, на лестницы, на чердак, в спальню, которые были распределены между ними для уборки. Утихли крики, ругань, отовсюду слышны были теперь только постукивание щеток да плеск воды.
Я растерянно осматривалась кругом, когда подошла сестра Модеста и набросилась на меня:
– Почему не убираешь?
– Да я… проше сестру… Мне не хватило ни ведра, ни тряпки.
– Всего этого достаточно, – безапелляционно заявила монахиня. – В следующий раз будешь вставать раньше и первой являться к чуланчику. Кто не выполнит свою "обязанность", тот не получит завтрака. Если бы ты пришла сюда вовремя, дежурная дала бы тебе всё, что нужно.
Я знала, что монахиня лжет. Ведер, тазов и тряпок было всего лишь несколько – вдвое меньше, чем тех помещений, которые надо убирать. Однако я ничего не возразила и, перепуганная тем, что не получу завтрака, всхлипывая, покорно поплелась за сестрой Модестой. Та остановилась у порога и сказала более ласково:
– Сегодня я тебе еще прощаю. Иди в столовую и разлей кофе по кружкам. Посуда и половник – в буфете. Завтрак должен быть роздан перед молитвой.
Вместе с сестрой Модестой я принесла из кухни большую кастрюлю черного кофе и поднос с нарезанными ломтиками хлеба. Потом сестра Модеста ушла, и я осталась в столовой одна. Внимательно осмотрелась. При дневном свете комнатушка выглядела еще мрачнее, чем вчера вечером, когда я очутилась в ней впервые.
Два деревянных стола на козлах, четыре лавки – по две возле каждого стола, большущий буфет с громадным количеством перегородок, столик у окна и скамеечка у печи – всё это было старым, ветхим, замызганным и того неопределенного цвета, какой имеет всякая рухлядь, а пахло почему-то щами и плесенью.
"Веселого и тут мало", – тяжело вздохнула я, собираясь приступить к разливанию кофе на порции. Разыскивая половник, я сунула голову в буфет и была крайне удивлена тем, что там лежали сваленные в кучу школьные ранцы, шарфы, передники, ложки, тарелки и кружки.
Вытащив кое-как из-под этой груды всевозможных вещей половник, я направилась к столу и… застыла на месте, как громом пораженная.
На подносе недоставало доброй половины нарезанного хлеба.
Прежде чем я успела сообразить, что же мне теперь делать, в столовую ворвались девчонки, а следом за ними вошла и сестра Модеста. Сироты грохнулись на колени и, устремив свои взгляды на поднос с хлебом, начали быстро-быстро бубнить молитву. Кончив петь "Утреннюет бо дух мой ко храму святому твоему…", орава голодных девчонок бросилась к столам.
– Наталья, раздай по ломтю хлеба!
Я раздала весь хлеб, имевшийся на подносе.
– А мы?! А нам?! – взвизгнуло несколько девочек, протягивая руки за хлебом, которого уже не было.
– Наверно, сама слопала? Воровка! – визжала остриженная наголо девчонка.
Сестра Модеста схватила меня за руку и, сильно встряхнув, повернула лицом к себе.
– Где хлеб?! – угрожающе прошипела она.
Я вырвалась из ее рук и, встав спиной к девчонкам, разразилась плачем.
Столовая шумела. Девчонки, которым не хватило хлеба, орали: "Свинья!" Я плакала всё громче и громче, а та, которая украла хлеб, сидела теперь за столом и, наверно, мысленно издевалась надо мной…
Неумытая, едва успевшая причесаться, одетая в зеленое платье и белый передник, шла я в школу, маршируя в последней паре приютских девочек.
Сбоку семенила, скромно опустив глаза в землю, сестра Модеста.
Я взглянула на циферблат часов на костёле:
– Уже восемь. Значит, опаздываем?
Моя соседка, горбатая девочка с хитрыми, бегающими глазками, хихикнула:
– Не первый раз! Хорошо, что сегодня не было ранней молитвы в часовне. А то не успели бы даже и позавтракать. Ого! Смотри, старуха идет! Вот будет сейчас потеха!
Я удивленно осмотрелась по сторонам.
По улице сонно тащилось несколько дрожек; перед ближайшей булочной стояла повозка с корзинами, полными хлеба и булок, и немногочисленные прохожие не обращали на нас никакого внимания.
Старуха – худощавая женщина, похожая на вылинявшую кошку, остановилась возле нас на краю тротуара и набожно вознесла вверх указующий перст. Шеренги девчат приостановились.
– Не тот, кто взывает "Господи! Господи!", войдет в Царство божие! – громко воскликнула она. – Долг, обязанность – превыше молитв. Потому что давно уже сказано: "Отдай кесарю кесарево!"
Проезжавшие мимо извозчики придерживали коней и, заломив шапки набекрень, начинали гоготать во всё горло. По рядам девочек пробежал смешок. Сестра Модеста в испуге пыталась спрятаться за последнюю пару. Я толкнула свою горбатую соседку:
– Кто это?
Весело сверкая глазами, она ответила:
– Это директорша нашей школы. Сестра Модеста боится ее, как черта. Директорша всё поучает ее, что монахини на самом деле не поступают так, как господь бог им велел. На этой неделе мы уже третий раз опаздываем в школу.
Так началась моя жизнь в сиротском приюте при монастыре сестер-францисканок.
Миновали недели. Пришла осень – в пурпуре, золоте и бирюзе. Сквозь ветки, почти распростившиеся уже с листьями, просвечивали темные стволы деревьев. Блекла трава вокруг старого костела. Над монастырем висело голубое безоблачное небо. Кругом было великолепно, и казалось, что так будет всегда.
Горсточка сирот, пригретых сестрами-францисканками, жила по-прежнему, голодала и читала до обалдения молитвы. Мне всё казалось, что меня отделяет от них непреодолимая пропасть, а на самом деле я была уже одной из них. Я переняла приютские обычаи и привычки, научилась хитростям и всевозможным уловкам вечно голодных и ищущих пропитания девчонок. Смотреть на всё как на предмет своей добычи, которую можно либо схватить, либо украсть, – вот что было идеалом, которого надлежало строго-настрого придерживаться. Вытащив кусок мыла из матраса, куда его приходилось прятать от соседок, первой лететь к мискам для умывания в вонючем коридорчике, быть первой у чуланчика, чтобы успеть схватить в руки кусок грязной тряпки, без которой не выполнить своей "обязанности", первой быть у котла с картофельным супом, потому что может и не хватить на всех, – всё это тоже стало неписаным, но непреложным законом нашей приютской жизни.
Молитвы общие и индивидуальные, громкие и тихие, набожные размышления на душеспасительные темы и бесчисленные поклонения различным святыням должны были вывести нас из состояния безнадежного варварства, подобно тому, как сладостные звуки свирели выманивают крыс из их мрачных нор. Во всем приюте, не говоря уже о монастыре, не было ни одного мяча, ни серсо, ни волейбольной сетки – ничего, что давало бы возможность поиграть на свежем воздухе. Отягченная до предела молитвами и монастырской дисциплиной, наша молодость искала выхода в необузданных криках, в не знающем меры удальстве и беспрерывных стычках друг с другом.
Близко познакомившись с требованиями сестры Модесты, я знала уже, что надо плотно укутываться одеялом, чтобы не сверкать нескромной наготой четырнадцатилетнего тела, что волосы надо заплетать в две плотные косички, торчащие над ушами, и перевязывать их черными ленточками, к матери-настоятельнице обращаться "Матушка", а перед каждым встречным ксендзом и каждой монахиней приседать в поклоне и говорить с опущенными глазами: "Слава во веки веков…"
Горький опыт научил меня заставлять дверь скамейкой во время резания хлеба на порции, а во время молитвы опускаться на колени в первом ряду, чтобы избежать не слишком приятного прикосновения сандалий сестры Модесты.
Ничто в образе нашей монастырской жизни уже не вызывало моего удивления. Только иногда, сидя над учебниками в тесной комнатке, служившей нам одновременно cтоловой, местом для выполнения домашних уроков и местом отдыха, я начинала вдруг испытывать страстное желание убежать куда глаза глядят от всего, что меня здесь окружало. И я поспешно выходила в уборную, где вставала на унитаз и, отворив маленькое оконце, долго смотрела на красные гроздья рябины, на зеленое убранство вечно юных елей, на темный задумчивый лес, убегавший куда-то вдаль. Слезы застилали мне глаза, а восторг и отчаяние сжимали горло.
Это короткое мгновение восторженного любования природой обычно прерывалось чьим-нибудь приходом. Я быстро соскакивала с унитаза и бежала скорее назад в столовую, полную шума, духоты и всяческих проказ.
В конце первой недели моего пребывания в приюте рыжая Гелька подошла после обеда к сестре Модесте и, опустив голову, сказала с содроганием в голосе:
– Прошу сестру отпустить меня в часовню – собраться с мыслями наедине…
Монахиня утвердительно кивнула головой. Когда за Гелькой захлопнулась дверь, сестра Модеста обратилась ко мне:
– Ты, Наталья, вымоешь посуду.
– Хорошо, – буркнула я и быстро выбежала вслед за Гелькой, потому что в этот день была ее очередь мыть посуду. И я ни на минуту не сомневалась, что Гелька отправилась "собираться с мыслями наедине" только ради того, чтобы увильнуть от работы.
Я заглянула в часовню – никого. Постояла с минуту на пороге, охваченная любопытством и растерянностью. Здесь было так непривычно тихо и светло! Словно вокруг, совсем рядом, вовсе и не гнездились наши беды, наши вши, наше грустное одиночество, словно не было кругом ни голодных девчат, ни воровских проделок, ни жестоких наказаний. И не было здесь ни единого признака того, что часовня могла служить нам – голодным, ободранным сиротам: сверкал и красиво переливался хорошо натертый паркет, благоухали белые цветы; даже покрытые светлым лаком скамейки излучали, казалось, запах ладана, воска и смолы.
Я тяжело вздохнула: слишком прекрасно и слишком недоступно для нас, словно часовня создана только ради своей собственной красоты да ради размещения в ней портретов настоятельниц монастыря. Их аскетические, невыразительные лица, напоминавшие плоские желтые дощечки, смотрели на меня темными впадинами равнодушных глаз.
И я подумала с сожалением о том, что если бы мы не были в этой часовне непрошеными гостями, то, возможно, тогда бы и наша жизнь выглядела здесь несколько иначе. Может быть, и на нее перешло бы что-нибудь от чудного благоухания, от той тишины и света, которые господствовали кругом.
Я еще раз вздохнула с сожалением и побежала в уборную, чтобы поглядеть оттуда на рябины. Делая это, я чувствовала себя как-то лучше, бодрее, словно я одна из всех девчонок владела важной, поднимающей меня на голову выше тайной.
Выходя из уборной, я услышала за стеной звук шагов. Осмотрелась по сторонам – не видит ли меня кто – и юркнула в прачечную. Там было почти темно. Черные, влажные стены, прогнивший пол, запах мыла и плесени. По крайней мере четвертую часть помещения занимала огромная печь с навесом, а вдоль стен стояли лавки, чаны и котлы. Под столом валялись кипы грязных тряпок и нашего белья, Всё это показалось мне довольно уютным, несмотря на терпкий, неприятный запах, царивший здесь.
– Закрой двери и не торчи на дороге, – услышала я вдруг голос. На куче тряпок сидела Гелька и грызла яблоко.
– Ты должна пойти в столовую и вымыть посуду. Я за тебя не буду ее мыть.
– Не пойду, потому что я сейчас пребываю по своей внутренней необходимости в часовне. Да и потом, я всю прошлую неделю мыла проклятую посуду за Сабину, потоку что эта недотепа схватила какое-то заражение от грязных вилок. А еще неделей раньше, – вспомнила она со злостью, – пришлось стирать целый чан белья. Поэтому иди-ка ты к черту!
– Дай яблоко!
Я схватила брошенное мне яблоко, и через минуту обе уже сидели рядом, молча жуя сочные фрукты.
– Ты не знаешь, кто хлеб крадет? – спросила я, с удовольствием откусывая сразу половину яблока. – Сегодня скова кто-то стащил в кухне с подноса половину нарезанного хлеба.
– Может, ты крадешь или я… Во всяком случае, пусть только воровка попадется в руки девчонок, попомнит она, где раки зимуют. Ну, съела яблоко? Тогда дуй к кастрюлям!
Я согласно кивнула головой: яблоко стоило этой жертвы.
Когда я была уже на пороге, Гелька остановила меня:
– Слушай, дай мне сегодня на вечер чулки и желтые ленты для волос.
Я взглянула на нее с удивлением. С худенького личика, обрамленного копной рыжих волос, с вызовом и надеждой смотрели на меня умные карие глаза.
– Ну, ты что так глазеешь на меня? Я же у тебя их не съем! Хочешь, дам тебе еще два яблока?
Она опустилась на колени и, роясь в куче грязных чулок, говорила поспешно:
– Спрятала здесь, а то эти чертовы девчонки шуруют даже по матрасам. От них ничего уже не укроешь, На, вот!
– Я возьму одно, – великодушно сообщила я, – а второе съешь сама.
И, протягивая руку за яблоком, я спросила с любопытством:
– Но ты скажи мне, – зачем тебе ленточки? Ведь ты никуда, кроме вечерней школы, не ходишь.
– Посмотрите на нее! – крикнула Гелька, багровея от злости. – Взяла яблоко и еще разглагольствует. Убирайся отсюда!.. Может быть, ты помчишься скорее насплетничать сестричке Модесте?
Она вытолкнула меня за дверь и, высунув голову, крикнула вдогонку на весь коридор:
– Подавись ты своими лентами!.. Вон сестра Модеста приготовила тебе сюрприз, радуйся! Да не забудь свои ленточки прицепить!
Я никак не могла понять, почему мой невинный вопрос так разозлил Гельку. Что же касается сюрприза сестры Модесты, то он не заставил себя долго ждать.
– Пойдешь, Наталья, в сарай, наберешь там два ведра опилок, взбрызнешь их хорошенько водой и отнесешь в старый костел, – сказала мне сестра Модеста.
Когда я с ведрами в руках переступила порог костела она добавила:
– Твои обязанности взяла на себя Йоася, а тебе с нынешней субботы поручается уборка костела. Утром в воскресенье здесь будет совершаться богослужение для членов Марианской содалиции из мужской и женской гимназий. Ты как следует выколотишь ковер, дорожки и половики. Потом тщательно засыплешь пол мокрыми опилками и подметешь его. Двух ведер опилок не хватит на весь пол. Ты должна будешь принести из сарая еще ведра четыре или пять. Соскоблишь грязь под скамейками и в притворе. Тут вот есть две фланелевых тряпки: одна из них для вытирания пыли со скамеек, а другая – с алтаря. Подсвечники снимешь и вычистишь. Если хватит времени, возьми из кладовки лестничку и протри окна. Цветы для украшения алтаря принесет Зося. Астры – для божьей матери, а остальные – на боковые алтари. Завтра перед началом богослужения раздуешь кадило и застелешь ковриком из нашей часовни кленчник для ксендза-катехеты.
Сестра Модеста опустилась перед алтарем на колени, коснувшись челом пола, затем поднялась и вышла, шумя рясой. Я осталась одна.
Костелик был бедненький, небольшой, сооруженный из грубо отесанных бревен. Я принялась за работу. В голове у меня бродили мысли о тех временах, когда гуралы прикуривали свои трубки от лампадок, горящих перед алтарем. Об этих далеких временах мне рассказывала в детстве бабка. А теперь, я знала, всё было по-другому. Гуралы, которых тоже коснулась цивилизация, по воскресным дням наряжались в свои лучшие праздничные костюмы, ходили в парафиальный костел на великую литургию, а после богослужения собирались в придорожной корчме и, напиваясь до чертиков, громко буянили.
Уборка костелика оказалась значительно более тяжелой работой, чем я предполагала. Скрученные в трубки ковер и дорожки я выволокла на траву и, хорошенько вытряхнув их, снова водрузила на место. При этом я порядком намучилась и запыхалась. Но всё-таки, присев на корточки, я начала выскабливать под скамейками грязь, которая уже основательно засохла. От этой работы у меня занемела шея, разболелись позвоночник и плечи. Время от времени я со страхом поглядывала на пол, усыпанный опилками. Боже милостивый, и когда я со всем этим управлюсь? Наверно, не меньше восьми ведер грязи придется вынести в мусорную яму, которая не близко. А подметание всего пола? А вытирание алтаря? Когда же я успею вычистить подсвечники и повтыкать цветы в вазы?
Уже смеркалось, когда я, чувствуя онемение во всем теле, вылезла из-под скамеек и метлой начала очищать от опилок пол. Я сметала опилки в угол, в одну кучу, когда в дверь просунула голову сестра Модеста:
– Наталья, поторопись! Ты должна с Владкой отнести помои свиньям.
– Как я могу поторопиться? – крикнула я со слезами на глазах. – Здесь столько грязи! Когда я всё это уберу? Да к тому же я еще не вычистила подсвечники и не вытерла пыль на алтарях. Пусть бы кто-нибудь из девочек пришел мне на помощь.
Монахиня минуту помолчала, словно обдумывая мои слова, а потом, выходя из двери, решительно сказала:
– Сама справишься. Я пришлю тебе с Йоаськой две свечки. Да будь поосторожней, не оброни огня…
И вот передо мной два желтых, беспрерывно колеблющихся огненных лепестка и мрак, наползающий из всех углов. Слышны какие-то шорохи вдоль стен.
Руками, ногами, метлой – чем только было возможно – выгребала я опилки, которые плотно прилипли к доскам пола и напоминали собою толстое, влажное покрывало. Семь часов, восемь, девять… Какое-то отчаянное чувство одиночества. Кругом – никого; только старые, трухлявые балки; шум деревьев долетает со старого кладбища да холодный серп месяца заглядывает в окно. За моей спиной чуть поблескивает во мраке своей золотой ризой образ ченстоховской божьей матери.
Вдруг я услышала у входа какой-то шум. Обернулась.
В дверях стоял стройный черноволосый паренек. Он сделал вперед несколько шагов, беспокойно оглядываясь по сторонам. Увидев меня, паренек бросился назад и сразу же исчез в ночной темноте, как спугнутый зверек.
Еще, глядишь, кто-нибудь придет сюда, чтобы ограбить костел, да и убьет меня, – с тревогой подумала я. – Зачем заглядывал сюда этот парень?"
На костельной башне часы пробили уже десять раз, когда я наконец вынесла на свалку последнее ведро опилок. Проходя мимо главного здания, я заметила, что в столовой уже темно, но в нашей спальне, которая размещалась под самой крышей, еще светился огонек.
Вытирая пыль с алтаря, я с горечью подумала, что сестра Модеста наверняка не побеспокоилась о том, чтобы оставить для меня ужин. А на ужин должна быть картофельная похлебка, заправленная квасом, и к ней – ломтик хлеба! Сироты, конечно, воспользовались моим отсутствием и уничтожили мою порцию. Придется идти спать с пустым желудком.
При мысли о том, что я потеряла ужин, мною овладело чувство обиды и переутомления, у меня появилось такое отвращение к уборке костела, что я присела на ступеньку алтаря, прикрыла лицо руками и расплакалась.
– Что с тобой случилось?
Пристыженная, я вытерла глаза.
– Ничего.
Сестра Модеста молча взяла готовый вот-вот погаснуть огарок свечи, подошла к алтарю и провела пальцем по менсе.
– Ты не вытерла пыль.
– Я вытирала.
– Лжешь!
– Вытирала, только она вновь оседает. – Да к тому же было темно. Может быть, как раз по тому самому месту, к которому сестра прикоснулась, я и не прошлась тряпкой.
– Перестань, Наталья, выкручиваться. Меня своим враньем не проведешь.
– Это сестра врет! – воскликнула я вдруг в возбуждении. – Откуда может знать сестра, вытирала я или нет? А я вытирала, хотя еще и слишком мала для уборки костела. Его должны убирать и приводить в порядок старшие девушки, Сабина или Рузя. Однако сестра боится с ними ругаться и потому взвалила на меня эту отвратительную обязанность!
Я отскочила, пораженная. Побледневшее, с перекошенным от злости ртом лицо сестры Модесты наклонялось надо мною, зловеще шепча:
– Ты что сказала? Отвратительная обязанность убирать костел для Иисуса Христа?
– А я делаю это вовсе и не для Христа! – крикнула я, заливаясь слезами. – Делаю это потому, что сестра мне так велела.
Сказав это, я сразу как-то успокоилась и с полным равнодушием отнеслась к пощечине, которую отвесила мне монахиня.
Только потом, лежа на койке и пряча лицо в подушку, с горечью и страхом я размышляла над тем, что вступила на опасный путь противления злу и что уже не смогу сойти с него, потому что понуждает меня к этому сама сестра Модеста, по пятам следующая за мною с деревянными четками в воздетой к небу длани.
В воскресенье я поднялась раньше обычного, чтобы закончить уборку алтарей и украсить их цветами. Девчонки как всегда по воскресеньям, шли на молебен в монастырскую часовню. Но мне, уборщице старого костела, надлежало находиться в нем и во время молебна, который служился исключительно для Марианской содалиции обеих гимназий.
Я взяла коврик, дымящееся кадило и побежала в сторону костела.
От входа в костел и до самой калитки шпалерами стояли члены Марианской содалиции; с одной стороны – парни, с другой – девушки. Я хотела обойти их, пробраться в костел через ризницу, но дверь, ведущая в нее, была закрыта изнутри. Два паренька из содалиции вежливо расступились, давая мне возможность пройти в костел вдоль двух шпалер.
И я пошла. Да, мне пришлось идти между двумя рядами гладко причесанных, прилизанных юнцов в синих форменных костюмах, с голубыми шарфами наподобие портупей, и бледных паненок, одетых в снежно-белые блузки с серебристыми медалями содалиции на груди. Мне казалось, что дорога, отделявшая меня от входа в костел, никогда не кончится. Боже милостивый! Можно представить себе, как выглядела я в глазах всех этих членов содалиции – таких цветущих, благоухающих, кокетливо одетых и благочестиво ожидающих прибытия ксендза-катехеты!
Ехидные взгляды паненок и веселое оживление в обеих шеренгах сразу напомнили мне о моем жалком и смешном одеянии: о толстых, черных чулках, порыжевших башмаках, о темно-буром в белый горошек фланелевом платьице поверх которого надет "парадный", розовый передник, напоминающий своим фасоном монашескую рясу. Картину, способную вызвать насмешливую улыбку, дополняли косички, торчащие, как две палки, над самыми ушами; очки в деревянной оправе и коврик под мышкой.
Наконец я добралась до костела, ворвалась в него, захлопнула дверь и спиной подперла ее, точно за мною гналась сотня людей, готовых вот-вот схватить и растерзать меня тут же на месте.
Громкий смех развеселившейся содалиции проникал даже через стены костела.
"Свиньи! – подумала я, окидывая взглядом чистый пол, тщательно вытертые алтари и ковры, которые я выбивала в поте лица своего. – И для вас я всё это делала, для вас старалась!"
А потом, когда звонки возвестили sanctus, когда министрант, начал махать кадилом, которое я вручила ему в ризнице, когда сестра Модеста, вознеся к небу руки, всматривалась неземным взглядом в алтарь, когда прилизанные юнцы, перетянутые голубыми шарфами, и хрупкие паненки шли шеренгами к алтарю, опускались на колени, принимали причастие и возвращались на свои места, молитвенно сложив руки, – я, спрятавшись в углу под хорами сидела злая, насупленная и раздумывала о своей незавидной судьбе: пусть будет, что будет, пусть сестра Модеста запрет меня за непослушание в подвал, но убирать этот костел я больше не буду!
Это воскресенье принесло мне и другую неожиданность. После обеда, когда я раздумывала, в какой бы угол получше спрятаться, чтобы спокойно почитать, на пороге появилась сестра Модеста:
– Причешите волосы и вставайте парами!
Подняться вверх по улице до памятника и вернуться обратно – это почиталось у нас за прогулку. Держась за руки, мы шагали по краю мостовой. На нас были праздничные темно-буро-красные платья и розовые передники.
Прохожие, завидев нас, приостанавливались с усмешкой, а уличные мальчишки, шагая позади наших шеренг, громко орали: "Монашки – букашки, сиротки – обормотки!"
Возле почты стояла группа подростков. У каждого из них руки были засунуты в карманы, одна нога элегантно отставлена чуть вбок, глаза сощурены, во рту – папироска. Презрительно глядя в нашу сторону, они ждали, когда мы поравняемся с ними. Стройный черноволосый паренек, стоявший впереди всех, был, как мне показалось, на кого-то похож. Но на кого? Этого я никак не могла вспомнить.
"Ну, эти сейчас устроят", – подумала я с огорчением, когда мы оказались напротив почты. Шедшая впереди меня Рузя сохраняла полное спокойствие, шагая размашисто и солидно. Глаза у нее были опущены вниз, в руках она мяла чистый платочек.
Зато Гелька, судя по всему, находилась в удрученном состоянии. Запыхавшись от быстрой ходьбы, она, как рыба жадно глотала воздух и всматривалась своими горящими глазами в толпу поджидающих нас подростков, особенно в того, стройного и черноволосого. Ее щеки то вспыхивали ярким румянцем, то бледнели, как снег. Стоявший с краю паренек собрал уже губы трубкой, намереваясь, видно, громко свистнуть, когда черноволосый положил ему руку на плечо и, повернувшись к своим товарищам, что-то негромко им сказал.
Эффект этих нескольких слов был исключительный. Мы прошли мимо парней, не вызвав ни единого презрительного свиста и выкрика, в абсолютной тишине. Только глазами они испытующе скользили по нашим лицам. Удивленная их неожиданным миролюбием, я посмотрела на Гельку. Она шла с низко опущенной головой, крепко закусив губы. На глазах у нее блестели слезы.
Я сочувственно вздохнула, начиная понимать, что творится в ее сердце. Бедняжка! Она переживала сейчас то же самое чувство стыда и унижения, которое испытала я, проходя между двумя рядами ехидно хихикающих членов Марианской содалиции. Да к тому же она очень красива – красивее всех нас, – и парни, которые жадно глазели на нас, не могли не обратить внимания на черные чулки и отвратительный передник…
После прогулки – вечерня в парафиальном костеле, возвращение в приют и два часа рекреации на свежем воздухе.
– Теперь можете болтать, – сказала сестра Модеста, закрывая за нами дверь.
Помнится, почему-то невеселой была эта рекреация.
Наступали сумерки. Девчонки, сложив руки на передниках, сидели в молчании, как истомленные недельной работой хозяйки из городских предместий сидят на завалинках своих домов по воскресным дням.
Не знаю, о чем думала каждая из них. Может быть, и вовсе ни о чем не думали они, а только хотели спокойно посидеть наедине с сумерками, с хорошей сентябрьской погодой, с угасающим за лесом днем? Может быть, им доставлял удовольствие запах зелени, наплывавший с кладбища? А может быть, любуясь последними лучами заходящего солнца, они мечтали о хорошем ужине, чистой постели, о платье, которого не надо будет стыдиться?
Гелька негромко посвистывала сквозь зубы, Сабина и Йоася шептались между собой. Рузя, прикрыв глаза, дремала, покачиваясь из стороны в сторону.
Над горизонтом погасли последние отсветы зашедшего солнца. Костел, кладбище и монастырь погрузились в густую сизую мглу. Замолкли шепоты, только время от времени кто-либо из девчат громко вздыхал: "Боже милостивый, отец наш!"
Рузя, не открывая глаз и не переставая покачиваться из стороны в сторону, затянула вполголоса какую-то печальную мелодию, в которой звучала мольба о хорошей погоде, словно над землей, по которой мы ходили, никогда не светило солнце:
"Взгляни на людское племя,
Пошли нам погоду на землю…"
Ей тихонько подпевали девчата.
– Назад! По местам! – как выстрел, раздался за нашими спинами сердитый голос. – Время рекреации давно уже кончилось. Приготовьтесь к молитве.
Сироты вздрогнули от неожиданности. Кто-то чертыхнулся.
В глубоком молчании вставали мы вновь парами, чтобы идти на молитву…
Пришел октябрь. Вокруг монастыря образовалось море липкой, густой грязи. Моросил дождь. В нашей спальне на полу стоили тазы и ведра, в которые капала вода из дырявого во многих местах потолка. Глина, грязь и песок, нанесенные в костел верующими, присохли к полу и образовали слой толщиной в несколько сантиметров.
Дрожа от страха и еле выговаривая слова, я обратилась к сестре Модесте с просьбой освободить меня от обязанности делать уборку в старом костеле. Сестра Модеста выслушала меня с бесстрастным видом, и я ушла несолоно хлебавши.
И вот в одну из суббот я сидела на ступеньке алтаря, штопая ковер, когда в костел вошла сестра Модеста. Она внимательно осмотрела пол и, ставя свечу на скамейку, сказала:
– Доски надо выскрести. Было бы просто грешно заставить ксендза вдыхать всю эту пыль. Мытье пола займет у тебя не больше времени, чем заметание его с опилками. Ты только не жалей воды.
Мне моментально представился длиннейший путь от крана через сени, коридор, лестницу, двор и лужайку к костелу.
– Так я сама должна таскать воду?
Монахиня широко раскрыла глаза, словно удивляясь наивности моего вопроса, и нравоучительным тоном сказала:
– Возьми швабру, да пусть сестра Романа даст тебе с кухни кусок мешковины и немного соды. За два часа, если не будешь, конечно, канителить, ты должна закончить всю уборку пола.
Пробило уже три часа ночи, когда я вышла из костела. Трава вокруг была прибита заморозком. С трудом передвигала я ноги, поднимаясь по лестнице в нашу спальню, и думала со спокойной совестью: всё, что поручила мне сделать сестра Модеста, заботясь о здоровье ксендза, было выполнено. Пол, ножки скамеек, ступени алтаря, притвор, очищенные от грязи, вымытые щелочью, вытертые щеткой, даже блестели. От соды и бесконечного выжимания тряпки кожа на моих руках потрескалась, образовались десятки мелких кровоточащих ранок. Лежа на койке и зябко кутаясь в одеяло, я мысленно давала себе клятву, что никогда, ни за что на свете не буду больше убирать костел.
"…О господи непогрешимый, любимый, сделай так, чтобы сестра Модеста избавила меня от уборки костела", – горячо молилась я. По мере того как приближалась суббота, мое отчаяние росло, поскольку не было никаких признаков того, что небесные силы занялись вопросом уборки полов в старом костеле и усмиряюще подействовали на сестру Модесту.
Наступила пятница. Подошли вечерние часы. Я сидела над миской с кашей, не в состоянии, от охватившего меня возбуждения, поднять ложку. Сестры Модесты в зале не было. Вокруг меня шумели воспитанницы нашего сиротского приюта. Йоаська переругивалась с Владкой из-за тетради, которую та запачкала. Сабина громко рассказывала о том, как минувшей ночью святой Антоний сел к ней на койку и ласково гладил ее по подбородку, а самые младшие девчушки проставляли метки на грязном белье, которое должно было идти в стирку.
Закрыв уши руками, чтобы не слышать голоса Сабины, я лихорадочно размышляла над тем, кто может избавить меня от непосильной обязанности уборки костела. В минуты наибольшего отчаяния и растерянности мне становилось легче уже от одних мыслей, которые приходили мне в голову. "Вдруг, – думала я, – Марианская содалиция заинтересуется, кто же содержит костел в такой чистоте, и, узнав это, возьмет себе платного служащего. А может быть, этим делом займется ксендз? Узнав, что уборку костела производит четырнадцатилетняя девчонка, он избавит меня от этой тяжелой обязанности и еще выругает как следует сестру Модесту? А может быть, просто сама матушка-настоятельница укажет монахине, чтобы та сменила мне поручение?"
Я стремилась воскресить в памяти те способы спасения, к которым прибегают люди в самых крайних случаях. И припомнилось мне, как Виниций спас Лигию силой самой веры. Это придало мне бодрости. Ведь и я горячо верила в то, что с неба мне должно прийти спасение.
Крутя ложкой в миске с затхлой кашей, я начала бормотать себе под нос: "Верю, верю, верю…"
Вдруг сердце во мне екнуло и замерло. В зал вошла сестра Модеста.
– Где Наталья? – раздался ее голос.
– Я здесь.
– Не забудь завтра вымести полы также и на хорах. Там грязи больше, чем в конюшне.
И она ушла…
Девчонки храпели, скорчившись под одеялами, монахиня пошла молиться в часовню. А я села на своей койке и, уперев подбородок в колени, лихорадочно обдумывала всевозможные средства спасения, которые я могла бы использовать.
Повредить себе ножом руку? Не стоит труда! Прикажут руку забинтовать и всё равно пошлют на работу. Повредить обе руки? Никто не поверит, что это произошло случайно. Сломать ногу? Сестра Модеста даст мне клюку и заставит с клюкой выметать костел. Поломать обе ноги?… Это было бы, конечно, здорово…
Не найдя лучшего выхода, я решила по возвращении из школы прыгнуть с крыльца в канаву, но тут меня осенила новая мысль.
Глаза!
И как я не додумалась до этого раньше!
Потерять зрение, ослепнуть хотя бы на несколько дней! Ослепнуть и полежать в кровати! Не таскать ведер, полных опилок, не мыть досок ледяной водой, не идти с кадилом и ковриком под мышкой между рядами элегантных членов содалиции – какое бы это было великое счастье!
Я начала быстро соображать, что же можно сделать для того, чтобы ослепнуть на субботу и воскресенье. Надо сказать, что глаза у меня вообще были очень болезненны, а в монастырском приюте, кроме того, возобновился конъюнктивит. Поэтому любое глазное заболевание было бы вполне естественным.
Я полезла под подушку, чтобы достать оттуда запрятанную мною бутылку денатурата для натирания больных ног. Ведь еще мать моя, видя, как я наливала денатурат в примусную горелку, обычно говаривала: "Только не брызни им себе в глаза…"
Я быстро налила себе на ладонь денатурата и провела ею по глазам.
Ужасная боль (словно под веки мне попал раскаленный песок) заставила меня закрыть глаза. Я спрятала лицо в подушку и дышала свободно, с огромным облегчением, будучи совершенно счастливой, несмотря на режущую боль в глазах и обильные слезы, сбегающие по щекам.
Я знала, что завтра буду избавлена от ужасной обязанности убирать костел…
"О господи непогрешимый, неужели я и в самом деле ослепла?" – с удивлением подумала я, просыпаясь. Должно быть, уже утро, потому что вокруг меня шумел хор голосов, читающих "Ангеле божий". Но меня окружала темнота. Я слышала шаги и никого не видела. Была в полном сознании, а между тем целиком исключена из окружавшего меня мира.
– Вставай, Талька! – раздался надо мною голос Гельки. И вдруг – визг: – Сестра Модеста! Сестра Модеста! Посмотрите на ее глаза! Сестра Модеста, скорее!
Я лежала пораженная, смертельно боясь пошевельнуться. Вокруг меня слышались шаги, беспокойные крики, вопросы. Подошла сестра Модеста. Кто-то сунул мне в руки мокрую тряпку.
– Прижми ее к глазам и подержи! – кричала над моей головой Гелька. – Так! Подожди, я смочу ее еще раз…
Умирая от страха при мысли о том, что, может быть, я и в самом деле ослепла, я безропотно делала всё, что мне говорили. Прошло немало времени, прежде чем я сумела расклеить залепленные гноем ресницы и – как рассказывала мне потом Гелька – сквозь узкую щелку выглянул залитый кровью глаз. Сделав это, я вновь легла, ослабевшая от только что пережитого нервного возбуждения. Мне было разрешено остаться в кровати.
Сестра Модеста сама принесла мне завтрак.
– На вот, съешь, – сказала она, ставя на одеяло кружку. – Эта болезнь должна стать для тебя наукой. Своим непослушанием, своими строптивыми ответами ты заслужила того, чтобы тебя покарал господь бог.
– Да, так, сестра, – ответила я весело. Страх у меня уже прошел, и в сердце бушевала радость от сознания того, что мне удалось провести монахиню и что на целый день я свободна от каких-либо поручений.
Счастливейшие в моей жизни суббота и воскресенье! Завязав глаза полотенцем, как при игре в жмурки, я ходила в столовую, крепко держась за перила лестницы. У девчат все разговоры были только обо мне. Меня навестила даже сама матушка-настоятельница. Она положила холодную руку на мой вспотевший лоб и сказала:
– Горячки нет. Поэтому завтра можешь встать.
Но это "завтра" меня уже не пугало, так как завтра будет лишь понедельник, и целых пять дней отделяло меня от очередной уборки костела.
Я лежала в пустой спальне, повернувшись лицом к окну; кругом было по-октябрьски хмуро, тихо и сонливо – природа умирала. Поблекшее небо, оголившиеся деревья на кладбище, почерневшие стены костела были покрыты прозрачной мглой. Я была счастлива: никто не требовал от меня, чтобы я двигалась и суетилась, как все.
Убедившись, что никто из монахинь и воспитанниц не подсматривает за мной, я вынула из-под одеяла миску с кусочком мыла, растворенным в воде, и, макая в раствор соломинку, выдернутую из матраса, начала дуть в нее. Но пузыри не получались.
Забросив это дело, я лежала без движения на кровати, уставившись в потолок. Глаза невыносимо жгло, края век у меня были залеплены гноем, и из-под них непрерывно текли слезы. И всё же я была счастлива, счастлива как никогда!
В течение нескольких следующих дней мое зрение шло на поправку. Однако веки по-прежнему были опухшими, а белки глаз красными, как у кролика. В школу я не ходила. Чистила в кухне картофель и мыла посуду. В пятницу вечером сестра Модеста дала мне две ложки сухой ромашки.
– Сделай себе на глаза компресс. Завтра не пойдешь в школу, раз ты не можешь ни читать, ни писать. С утра возьмешься за уборку костела.
Стакан отвара из ромашки я выпила, положив в него кусок сахара, выпрошенный у сестры Романы. А ночью – точно так же, как неделю назад – я натерла себе глаза денатуратом. Утром я снова не могла разомкнуть веки, белки глаз опять налились кровью, и я вновь испытывала такую боль, словно под веки мне насыпали раскаленный песок. Девчонки вслух выражали свое недовольство. С печальным выражением лица отвечала я им, что улучшение здоровья было у меня лишь временным и что сейчас наступил рецидив.
Таким путем я скова увильнула от уборки костела, однако моя болезнь перестала уже быть сенсацией и привлекать к себе всеобщее внимание. На этот раз никто не принес мне завтрак в постель и матушка-настоятельница не навестила меня. Сестра Модеста относилась ко мне всю неделю сухо, а девчата ворчали, что не будут убирать за меня костел.
В ночь с пятницы на следующую субботу я, сидя на кровати, снова с грустью размышляла о своей судьбе.
Я боялась полного одиночества в мрачном костелике, боялась тяжелых ведер воды, боялась хорошеньких паненок из содалиции. Если бы можно было пойти к сестре Модесте и сказать: "Сестра, у меня ведь в самом деле нет сил для выполнения своих костельных обязанностей!" И если бы добрая сестра Модеста погладила меня по голове и сказала, как сказал Иисус грешнице: "Иди с миром, прощаются тебе грехи твои"!..
И всё же страх перед грязным костельным полом и содалицией одержал верх. С тяжелым сердцем потянулась я за бутылкой. Быстро опрокинула ее и… не почувствовала на ладони привычного холодка: бутылка была пуста.
Перепуганная этим, я быстро соображала, в чем же дело. "Наверно, хорошо не заткнула ее прошлый раз, и весь спирт вытек", – решила я.
Влажной пробкой я натерла веки и заснула с неспокойным сердцем. Утром же выяснилось, что и этой небольшой дозы яда оказалось вполне достаточно для того, чтобы вызвать очередное воспаление: проснувшись, я не могла открыть глаз; веки были плотно склеены гноем.
После обеда сестра Модеста позвала меня к себе в келью.
– Наталья, почему каждую субботу ты больна?
Я молчала.
– Хотелось бы мне знать, – откуда берется эта твоя болезнь глаз?
– Да ведь сестра сама же говорила, что мне ниспослал ее господь бог, – грубо ответила я.
Монахиня побагровела и, достав из ящика стола бутылку, сунула ее мне под нос.
– А это что?
Это была моя бутылочка из-под денатурата. Ошеломленная, я молчала, не зная, как защищаться. Сестра Модеста разложила на столе вынутую из ящика наволочку.
– Гляди!
На наволочке виднелись большие желтые пятна с темными каемками.
– Специально, чтобы вызвать воспаление глаз, ты поливала подушку денатуратом.
– Неправда!
– Наталья!
– Неправда! – крикнула я, преисполненная презрения к моей обвинительнице. – Я вовсе не выливала спирт на подушку, а втирала его прямо в глаза… Я знаю, что сестра обыскала мою койку и вылила остатки денатурата, – зарыдала я, почувствовав неожиданную и острую жалость к себе. – Но сестра всё равно меня не удержит. Я предпочитаю слепнуть, чем убирать этот костел! Да! Предпочитаю полностью ослепнуть! – крикнула я в отчаянии, обращая в сторону монахини свое заплаканное лицо с двумя кровоточащими ранами вместо глаз.
Сестра Модеста с ужасом отшатнулась от меня.
– Ты подлая девчонка, которую опутал дьявол! Иди сейчас же в часовню и проси бога, чтобы простил тебя… Иди, проси, пусть он простит тебя за то, что ты так подло обманывала своих начальниц.
– В часовню я могу пойти, – высокомерно ответила я, стараясь сохранить свое достоинство. – И ничего более.
– Слушай! Завтра ты пойдешь на исповедь и признаешься ксендзу в своем мерзком поступке, расскажешь ему всё, как было. У тебя на душе тяжелый грех, поскольку ты несколько раз покушалась на свое здоровье, на которое имеет право только тот, кто дал тебе его. Об остальном поговорим потом. А матушке-настоятельнице будет доложено о твоих деяниях.
Я сложила молитвенно руки.
– Очень прошу не делать этого. Матушка всегда ходит такая печальная. Она так добра, так благородна! Зачем ее огорчать? Ведь сестра сама знает, как наказать меня…
Вытолкнутая из кельи, я услышала, с каким шумом была захлопнута за мною дверь. Озабоченная, остановилась я посередине спальни. Уж лучше бы сестра Модеста отколотила меня линейкой или четками, но не тревожила и не огорчала такого ангела, как наша матушка-настоятельница! Ужасное положение! Я почитала нашу матушку за благостное выражение ее покорного лица, за сладость, которую оно излучало. И мысль о том, что я стану причиной огорчения матушки-настоятельницы, угнетала меня больше, нежели ругань и угрозы сестры Модесты.
Я пошла в уборную и отворила окошко. В природе – какая-то полнейшая безнадежность. Сколько грусти в одних только голых стволах деревьв, лишенных листьев! Где найти утешение? Началось с небольшого – с нежелания делать уборку в костеле, а кончилось обвинением в самых тяжких грехах. Безбожными были и та ненависть, которую возбуждала во мне сестра Модеста, и искусственно вызванная болезнь глаз, и бунт против необходимости убирать костел. Всё, что жило во мне, что существовало в моем сознании, было по сути своей безбожно.
Видно, суждено мне было до конца дней своих впадать в тяжкие грехи, так как иного выхода я не могла найти. Безбожная для неба, ненавистная для сестры Модесты, мошенница для людей – вот кем была я отныне… И ничто, никакие молитвы в монастырской часовне не помогут теперь изменить это.
Я тяжело вздохнула и закрыла окно. Несмотря на грусть, бравшую за сердце, мне сделалось полегче. Я отдавала теперь себе совершенно ясный отчет в том, кем я стала, а свое положение в приюте видела столь четко очерченным, что ни одна ситуация, как мне казалось, не могла уже представлять для меня какой-либо неожиданности.
В качестве наказания я должна была в течение двух недель чистить картофель для всего монастыря. Работать приходилось в сенях, где было так же морозно, как на улице, и пальцы немели от холода.
Однако от обязанности делать уборку костела я была всё же навсегда избавлена. По поручению сестры Модесты этим делом занимались теперь поочередно самые старшие наши девочки – Гелька и Рузя.
***
Когда я попала в монастырский приют, то наивно полагала, что все обитательницы монастыря совершенно равны между собою. Подруги вывели меня из этого заблуждения, разъяснив, что монахини делятся на лучших и худших, или на сестер хоровых и конверских.
Лучшие – это сестра Модеста, сестра Алоиза, Юзефа из белошвейной мастерской. Конверские сестры – это Романа с кухни, Станислава из хлева, которая одновременно ходила за птицей и свиньями, Зенона и Дорота из прачечной, наделенные также обязанностями собирать пожертвования.
Хоровые сестры – образованные, происходят из благородных семей и, судя по их поведению, более любезны господу богу. Сестры конверские – это простолюдинки, которые едва умеют читать и писать.
Когда я выразила удивление, что в монастыре, обитатели которого подчинены уставу святого Франциска, нет равенства между монахинями, Гелька, многозначительно подмигнув, разъяснила:
– Все они равны перед Христом, а не в монастырской трапезной. Сестра Алоиза думает, что она намного лучше сестры Романы, сестра Юзефа не позволит сестре Дороте даже дотронуться до своего требника. Для сестры Модесты сестра Зенона слишком смердит. Не будь наивной и понаблюдай за этим сама.
Сначала я возмущалась столь неприкрытым Гелькиным цинизмом, но потом всё больше убеждалась в том, что она права. Мне странно было слышать, как сестра Алоиза, швырнув на стол рубашку, строго крикнула перепуганной конверской:
– В таких плохо выстиранных рубашках сестра могла ходить только у себя в деревне!
– Я прошу… – пролепетала конверская со слезами на глазах. – Так нельзя…
– Прошу молчать! Вам здесь не свинарник!
Но мы всё же ценили "худших", конверских, сестер больше, чек хоровых. У сестры Романы можно было выпросить кусочек хлеба, сестра Зенона умела потихоньку от сестры Модесты выкопать откуда-то пару совсем еще неплохих чулок, а сестра Станислава, пренебрегая дисциплиной приюта, незаметно впускала промерзших девочек в хлев, чтобы они в тепле закончили очистку картофеля. Когда кто-либо из воспитанниц заболевал, то искал помощи и спасения лишь у конверской.
"Только она одна совсем другая и только она одна лучше всех хоровых сестер", – размышляла я, следя за стройной фигурой матушки-настоятельницы. Меня приводили в восторг ее изящные руки, величественная, благородная походка, ласковый голос. Возвращалась ли она из сада, прижимая к груди букет астр, или молилась с закрытыми глазами в часовне, учила ли девчат в швейной мастерской вышиванию церковных узоров – всё, что делала она, было преисполнено высокого достоинства и трогающего сердце очарования. Как мило и совсем еще по-детски выглядело ее свежее, белое личико, когда она, склонившись над фисгармонией, играла в сумерках церковные гимны!
Погруженная в свои мысли, она передвигалась по коридорам совсем тихо, незаметно, словно какое-то бесплотное существо. Ласковый взгляд ее черных глаз, касаясь наших лиц, становился рассеянным и вскоре вовсе исчезал, прикрытый опущенными веками. Встречая матушку-настоятельницу, каждая из нас чувствовала, что ее души, как и монастырской часовни, не достигают наша нищета и душевная опустошенность.
Это благоухающий, прелестный цветок рос рядом с нашей помойкой, обращенный всеми своими лепестками к небу и только к небу.
Поэтому мы редко пользовались возможностью пойти с какой-либо жалобой или просьбой к матушке-настоятельнице. Если же дело всё-таки доходило до разговора с нею, то матушка-настоятельница выслушивала жалобы девочек с явным усилием и неохотой. Было такое впечатление, будто кто-то заставляет ее пройтись по луже, а она не хочет этого и выслушивает сделанное ей нелепое предложение только ради приличия. После этого она, не высказав ни своего суждения по поводу жалобы, ни своего решения, мягким взмахом руки выпроваживала просительницу, а сама шла молиться в часовню. Щекотливый, волнующий вопрос так и оставался неулаженным, пока время и новые события сами не оттесняли его и не предавали забвению.
Было воскресное утро. Я мыла на кухне посуду. Матушка-настоятельница суетилась возле стола, на котором готовилась трапеза для ксендза. Ксендз должен был служить молебен в нашей часовне, а пока что в швейной мастерской он вел беседу с сестрой Модестой. Из угла я с любопытством наблюдала за лицом матушки, удивленная происшедшей в нем переменой: раскрасневшиеся, как у молодой девушки, щеки, горящие глаза и совсем земная, самая обыкновенная человеческая улыбка на губах – вот что видела я на нем. Матушка готовила завтрак почти с таким же увлечением, с каким прислуживала у алтаря. Меня, однако, поразило количество чаш, поставленных на поднос. Чаши эти были полны сливок: холодных, подслащенных и горячих, с пенкой и без пенки. За чашами было установлено множество тарелок: с маслом, вареньем, медом…
Когда матушка вышла за чем-то в кладовую, я сунула палец в чашу со сливками и облизала его. И до чего же вкусно! Но, услышав приближающиеся шаги, я быстро отскочила в свой угол и смотрела оттуда, как ловко раскладывает матушка-настоятельница на плетеной сухарнице хрупкие розанчики домашней выпечки, пухлые сладкие кайзерки и румяные булочки с маком, доставленные из лучшей пекарни города. Матушка сосредоточенно перекладывала их с места на место, всё время прикидывая, где и какая из них будет выглядеть лучше – точь-в-точь, как моя сестра Луция на примерке нового платья. Меня она, казалось, совершенно не замечала.
– Прошу извинения, – обратилась я к матушке, – разве ксендз съест всё это один?
Настоятельница вздрогнула, бросила на меня испуганный взгляд и поспешно схватила в руки поднос, прижимая его к груди.
– Ведь, наверно, останется же половина? – продолжала я громко выражать свои мысли в тайной надежде, что, быть может, и мне что-либо перепадет с подноса.
Матушка нахмурила брови и, не проронив ни слова, быстро вышла.
Кончив мыть посуду, я выстирала грязные тряпки, сняла передник и побежала в сторону швейной.
Здесь я увидела Сабину и Гельку, которые торчали под дверью и по очереди заглядывали в замочную скважину.
– Стыдитесь! Что вы тут подсматриваете?
И, оттянув Сабину в сторону, я сана приникла одним глазом к отверстию. Ксендз-катехета сидел за столом, застеленным чистой скатертью, и с аппетитом поедал поставленную перед ним снедь. В другом углу швейной мастерской, спрятав руки в широких рукавах рясы, словно бронзовая статуэтка, стояла матушка-настоятельница.
– Ну вот видите, и ничего-то там нет особенного, – разочарованно зафиксировала я, обращаясь к девчонкам. – Ест – и всё.
Мы отбежали от дверей, и тогда Гелька со смехом воскликнула:
– Ест – и всё! Ха-ха! Значит, ты не видела, как матушка смотрела на ксендза, когда он разжевывал булку. Говорю тебе: она даже вся дрожала! Словно он намеревался вцепиться зубами и в нее!
– Как тебе не стыдно, Гелька! Ну что бы ей было хорошего от того, что он вцепился бы в нее зубами? Было бы больно ведь! Да и вообще всё это глупо и несуразно. Просто дико!
Гелька покраснела и рассмеялась с каким-то ехидством.
– Ну и глупая же! Четырнадцать лет, а ничего не кумекает! Теленок ты!
Туманные Гелькины намеки всё же не затемнили в моем воображении светлого образа матушки-настоятельницы. Я обожала ее покорную печаль, с которой она бесшумно передвигалась по коридорам, ее игру на фисгармонии, ее любовь к цветам и особенно к астрам, которыми она постоянно и собственноручно украшала часовню. Мне нравились задумчивость и серьезность, которые я неизменно видела на ее по-детски нежном личике.
Я была убеждена, что, погруженная всегда в свои глубокие размышления, она не замечает никого из нас. Каково же было мое удивление, когда однажды, проходя возле Гельки, она сказала, не поднимая глаз от земли:
– Я прошу тебя, Геля, носить волосы заплетенными в косы, как у всех девушек.
Волосы Гельки! Прекрасные, вьющиеся, ниспадающие на самые плечи рыжие волосы, которые были столь буйны и своевольны, что не хотели подчиняться никакой монастырской дисциплине, требовавшей обязательного заплетения волос в косы и перевязывания их тесемками!..
Несколькими днями позже мы с Сабиной несли корзину хлеба из пекарни. Неожиданно мы услышали знакомый смех. По другой стороне улицы шла Гелька рядом со стройным черноволосым пареньком и молчаливой, как всегда, Рузей. Все трое возвращались из коэдукацийной вечерней школы. Гелька, очарованная видом изящного, стройного юноши, оживленно щебетала, не спуская с него глаз. Ее волосы были распущены, в восторженном голосе звучала искренняя веселость. Важно и чинно шагающая Рузя время от времени обращала свой взгляд то на ее лицо, то на лицо игривого паренька, после чего снова опускала глаза и шла настороженная и хмурая. Могло показаться, что это не Рузя, а будущая монахиня шла вслед за расшалившейся юной парой.
Не доходя нескольких шагов до калитки, паренек распрощался и повернул назад. Гелька с минуту смотрела ему вслед, потом сказала что-то Рузе, упорно продолжавшей глядеть в землю, быстро заплела косы, и обе они двинулись по тропинке в сторону приюта.
– Она всегда так делает, – сказала с завистью в голосе Сабина. – Сразу же за калиткой распускает волосы, а как возвращается с вечерних занятий, так снова заплетает, чтобы монахини ни о чем не догадались. Храбрая!
– Действительно, – согласилась я, выражая тем самым и свое удивление Гелькиной храбростью.
На другой день я вышла на крыльцо вытряхивать половики. Возле калитки стояла монахиня, будто поджидая кого-то. Она то и дело высовывала голову за калитку и тут же отскакивала назад.
"Ага! Это сестра Модеста караулит Гельку, чтобы схватить ее на месте преступления", – догадалась я, и сердце у меня забилось учащенно, беспокойно. Я бросила половики и помчалась за костел, намереваясь пробраться через дыру в заборе на улицу и предупредить девчат о грозящей им опасности. Но прежде чем я успела добежать до забора, у калитки раздался испуганный визг. Я повернула назад и со всех ног бросилась в ту сторону. Тем временем визг перешел в такой вопль, который способны издавать только люди, испытывающие страшную боль.
Гелька пыталась вырваться из маленьких, но сильных рук монахини, которая вцепилась пальцами в распущенные Гелькины волосы и била ее головой о калитку.
– Сестра Модеста! Сестра Модеста! – заорала я, запыхавшись, подбегая к калитке. – Не бейте ее, сестра! Сестра, что вы делаете? – Я схватила монахиню за рукав, и вдруг руки мои безвольно опустились.
Из-под черной вуали на меня глянуло до неузнаваемости перекошенное бешенством лицо матушки-настоятельницы…
На другой день лоб у Гельки был перевязан бинтами, а веки сильно опухли, видимо от слез. Встретив в коридоре матушку-настоятельницу, я испуганно опустила глаза. По телу у меня пробежала дрожь. И в то же время мне пришла в голову удивительная мысль: "А может быть, она и в самом деле любит смотреть на всех, кто уплетает пищу за обе щеки, работая челюстями, как жерновами, и при этом сама не прочь вцепиться во что-нибудь или в кого-нибудь зубами? Не потому ли она с таким вожделением смотрела на ксендза, когда он жевал булку?"
С любопытством взглянула я на матушку-настоятельницу. На ее сладостном личике вновь, как и раньше, царили раздумье и озабоченность, а взгляд был обращен к земле.
И снова, как и раньше, она тихо бродила по коридорам, далекая в своих раздумьях от всего земного, играла в сумерках на фисгармонии и приносила из теплицы сиреневые астры для украшения часовни.
Большинство воспитанниц приюта составляли малолетние девчонки в возрасте от семи до одиннадцати лет, сопливые, неумытые, в дырявых чулках, перетянутых чуть выше колен шнурками, завшивевшие и всё еще мочащиеся под себя. "Малюток", как называли их в приюте, в строгости и послушании держала сестра Модеста, и все они имели свои обязанности, пожалуй, не меньшие, чем наши. Они мыли посуду на кухне, подметали двор, ступеньки, крыльцо. Весной и летом рвали по канавам траву для монастырской свиньи. Делали в швейной мастерской пуговицы, сортировали перья, рвали тряпки на длинные узкие полосы для выделки половиков. Старшие девушки помыкали ими, как только могли, а беззащитные малютки не знали даже, кому можно было бы пожаловаться.
Почти все старшие девушки работали в швейной мастерской. Под руководством сестры Юзефы и нескольких квалифицированных работниц мы шили белье, стегали ватные одеяла, делали занавески.
Швейная мастерская была открыта с утра и до позднего вечера.
Часто, когда мы занимались приготовлением уроков, к нам влетала сестра Юзефа и сообщала:
– Нужны две для обметки зубчиков!
Или:
– Нужно обметать восемьдесят петель. Кто может сделать это быстро?
Никто, однако, не торопился выразить свое желание, ибо свободного от всевозможных обязанностей времени едва хватало на выполнение домашних уроков. Тогда сестра Модеста сама отбирала несколько девочек, приказывала им прекратить выполнение домашних уроков и идти на помощь сестре Юзефе. Я тоже неоднократно окапывалась в числе отобранных, но моя исключительная неспособность к рукоделию и вообще ко всякого рода ручным работам вынудила в конце концов сестру Юзефу отказаться от моих услуг, и я была оставлена в покое. Однако толку от этого было мало, так как мне поручали выполнять обязанности тех девчонок, которые уходили работать в швейную мастерскую.
Самым старшим из девушек нашего приюта, Гельке и Рузе, было по восемнадцати лет. Они кончили семь классов начальной школы и теперь ходили вместе в вечернюю школу. Это и всё, что было между ними общего. А в остальном они совершенно не походили друг на друга. Пороки и достоинства Гельки можно было легко и быстро познать, зато скрытная натура Рузи поддавалась познанию с большим трудом. На первый взгляд казалось, что в ней, собственно, даже и нет ничего, что заслуживало бы какого-нибудь внимания. У Рузи было хорошее телосложение, сильно развитая мускулатура; гладкое приветливое лицо с глуповатым взглядом больших голубых глаз было преисполнено покоряющей наивности, Она никогда не принимали, участия в бесконечных наших перепалках и разных выходках. Работала охотно, а в свободные минуты неподвижно восседала на скамейке, широко расставив босые ноги и сложив руки на переднике. Случалось, однако, что Рузя неожиданно вдруг чем-то проявляла себя, и тогда мы все бывали крайне удивлены, как если бы на голой стене появилась вдруг прекрасная и потому невольно привлекающая к себе внимание картина.
– Она – подкидыш, – сообщила мне Зоська, – и станет монахиней, хотя и не имеет к этому никакого призвания. Впрочем, она очень глупа. Но это ей не помешает. Монахини всё равно никуда ее не отпустят.
– А зачем же нужна им еще одна конверская? – удивилась я.
– Нужна. Она очень сильная и выносливая. Когда мы ездим за квестой, так она берет себе на спину метр картофеля и сама грузит его на телегу. Хоровые сестры – это в основном хлюпики, а Рузя будет работать, как вол.
Зоська, которая дала мне такую яркую характеристику Рузи, сама тоже принадлежала к числу хлюпиков. Худенькая, горбатая, с тонкими косичками, обрамляющими треугольное личико, она была пронырлива, жадна, навязчива и любила посплетничать. Несмотря на это, она была для каждой из нас весьма полезным человеком.
Зоськин матрас представлял собой настоящую мелочную лавочку, в которой можно было найти вещи, особенно нам необходимые. Поэтому воскресное утро обычно начиналось с умоляющих возгласов, раздававшихся в разных углах спальни:
– Зоська! Отдаю тебе свой завтрак, а ты дай мне шнурки!
– Зося, дай иголку с черной ниткой! Мне дыру на пятке надо зашить.
– Зосенька, достань тряпку. Мне нечем сделать уборку, а сестра Модеста лишит меня тогда завтрака.
– Дай кусочек мыла. Получишь кашу, если только будет на обед.
Зоська охотно соглашалась на любой обмен и на любую, сделку, даже на такую, которая казалась убыточной для нее. Она бралась за два ломтика хлеба произвести уборку за кого-либо из девчонок, потому что хлеб для нее был особым лакомством. По сути дела, всё свое свободное время она находилась на услугах у Целины.
– Княжна и ее пигмей, – так охарактеризовала взаимоотношения между Целиной и Зоськой сестра Алоиза, и все мы были согласны с ее метким определением.
Почему Целина, ничем не отличавшаяся от остальных девочек, была на привилегированном положении в нашем приюте, долгое время оставалось для меня загадкой. Она ела то же, что и мы, но почему-то за отдельным столиком, покрытым бумагой. Она обладала двумя ночными рубашками, частым гребнем для вычесывания вшей и пуховой подушкой, чего не было ни у одной из нас. В буфете она имела свой собственный отсек, который был всегда закрыт на ключ, а в наших, никогда не закрывавшихся, орудовал обычно кто только хотел. Сестра Романа разрешала Целине заваривать себе остатки чая, и уже одно это вызывало у нас зависть.
Ходила "княжна" всегда медленно, солидно, с достоинством, что придавало величественность всей ее фигуре. У нее были правильные черты лица, на котором постоянно царили спокойствие и самоуверенность, а проницательный взгляд зеленых глаз делал ее значительно старше своего возраста. Она была ровесницей мне и Зоське, но по внешнему виду ей можно было дать все двадцать лет.
– Кто у тебя отец? – как-то спросила меня Целина. А услышав, что мой отец был музыкантом и что я появилась на свет уже после его смерти, она сказала с гордостью:
– Мой отец тоже умер. Он был доктором, то есть профессором медицины, и заразился, спасая жизнь тифозному больному.
– Врет, он был обыкновенным деревенским фельдшером, – шептала мне на ухо Зоська, подойдя вечером к моей койке. – Фельдшером и беспробудным пьяницей. Однажды, по пьяной лавочке, он поставил себе пиявку с заразной кровью и вскоре после этого помер. Может быть, даже сделал это умышленно, чтобы избавиться от матери Целины. Ее мать была скупщицей краденого, да и сама воровала. В общем – страшная ведьма. Такая же, как Целина.
Несмотря на столь дурное мнение о Целине, Зоська служила ей верой и правдой. Она стелила ей постель, чинила одежду и белье, производила за нее уборку, штопала чулки, носила по дороге в школу и обратно ее ранец.
– Целина вскоре умрет, так как у нее чахотка, – доверительно сообщила мне Зоська. – Я это точно знаю, потому что подслушивала под дверьми, когда ее осматривал врач. Он сильно возмущался, что Целина находится с нами. Ведь она может заразить и всех нас. У нее в легких – кафе…
– Как это так – "кафе"? – удивилась я. – Ты, наверно, ослышалась?
– Да нет, что ты! Так врач говорил. Из-за этого монахини и щадят Целину. Она заявила им, что если они будут ее раздражать, то у нее произойдет кровоизлияние и она тут же, не сходя с места, помрет. А монахини попадут за это под следствие и будут иметь большие неприятности. С тех пор она и стала такой особенной.
Сухой кашель, нездоровый румянец на щеках и всегда влажные от пота руки Целины подтверждали справедливость Зоськиных слов.
"Княжна" была очень высокого мнения о себе. Она пользовалась каждым удобным случаем, чтобы подразнить нас теми привилегиями, которые принесла ей болезнь. Когда мы, изголодавшиеся, бросались к столам, чтобы скорее проглотить завтрак или обед, она вставала возле своего столика и говорила равнодушно:
– У меня нет аппетита; Зося, можешь взять себе мой хлеб.
Или:
– Мне хватит и чая. А мой ужин пусть возьмет Зося.
И Зоська, сопровождаемая завистливыми взглядами, тут же срывалась со скамейки, торопясь схватить порцию Целины.
– Не понимаю, как может эта Целина выдержать на одном чае, – сказала я как-то Гельке. – Весь хлеб и кофе отдает Зоське.
Гелька глубоко задумалась, а потом пояснила:
– Ей уже всё равно. Она знает, что ей немного осталось жить. Если она даст хлеб Зоське, то по крайней мере будет уверена, что та сделает всё, что только она прикажет. Когда-то Целина поспорила с Сабиной на воскресный обед, что в течение недели не съест ни куска хлеба. И Сабина проиграла пари. Ну и ревела же она потом! В воскресенье был как раз суп с макаронами. Так мы думали, что Сабина задохнется от слез. А знаешь, что сделала Целина?
– Ну?
– Этот выигранный суп вылила за окно! Он, мол, с тухлым мясом. Сабина едва с ума не сошла. А Целина уперла руки в подбородок и спокойно наблюдала, как та бесится.
Легко можно представить себе Сабину, рычащую от бешенства и обиды. Она была неловка, малоподвижна и глупа, имела обрюзгшее лицо и редкие, светлые волосы. Будучи одногодкой с Гелькой и Рузей, она совершенно не хотела учиться и поэтому не кончила даже начальной школы. Она постоянно заискивала перед хоровыми сестрами, вечно жаловалась на какие-то боли и выпрашивала, у кого только могла, что-нибудь поесть. Она во всеуслышание рассказывала о своем божественном призвании и якобы по секрету, но так, чтобы это дошло до ушей монахинь, сообщала Зоське о том, что в первую пятницу каждого месяца ее посещают видения. Возле ее койки встает святой Антоний и указывает на нее цветком лилии.
Сабина со своей белесой головой и ежемесячными божественными видениями была противна мне, и я ненавидела ее, как ненавидела крыс. Я даже начала считать ее хуже Целины, которую немного боялась. Целина часто снилась мне в образе зеленоокой Брунгильды из "Старинкой легенды". Брунгильда решительно выливала из окна отравленный суп на головы горбатых воинов, сражающихся под стенами башни.
Однажды в полдень, вернувшись с собрания школьного ученического комитета, я застала всех девочек в сборе. Они сидели за столами, в задумчивости склонившись над листками чистой бумаги. Одни писали, другие тяжело вздыхали и грызли кончики своих карандашей и ручек. А больше всего было таких, которые беспокойно вертелись, стараясь высмотреть, что пишут их соседки.
Стол, за которым сидели малютки, имел печальный вид. Девчурки, робко оглядываясь по сторонам, тесно прижимались друг к другу, словно озябшие воробышки. Лица у них были грустные, заплаканные, щеки испачканы чернилами. Перед ними тоже лежали листки бумаги, однако на них можно было обнаружить лишь несколько каракулей.
– Садись, Наталья, и не мешай, – обратилась ко мне сестра Модеста. – Возьми тоже лист бумаги и принимайся писать сочинение, В этом месяце "Заступник" объявил два конкурса. Каждая из вас может выбрать для себя тему сочинения, чтобы принять участие в этом конкурсе. Первая из тем – "О чем просила бы я матерь божию, если бы повстречала ее в лесу?" – предназначена для младших воспитанниц. Вторую тему – "Какой домик построила бы я для господа Иисуса Христа?" – могут взять старшие девчата. Впрочем, обе темы хороши и несложны. Размер сочинения должен быть не меньше двух страниц. А теперь – тишина! Прошу думать над сочинениями получше, чтобы потом не было в них глупостей.
"Заступник" был журнальчик для молодежи, находящейся под покровительством католических религиозных организаций. Все сироты – воспитанницы нашего монастырского приюта – в обязательном порядке зачислялись в "Евхаристичную Круцьяту", в связи с чем получали звание «рыцарей господа Христа». В нашей швейной мастерской дважды в месяц под председательством ксендза-катехеты проходили собрания «Круцьяты», на которые приглашались также гости – «рыцари господа Христа», ученики начальной народной школы.
Писание сочинений на темы конкурса, объявленного "Заступником", было для нас мукой едва ли не более страшной, чем самое кропотливое и трудоемкие монастырское поручение. Больше всего страдали при этом малютки. Будучи не в состоянии справиться с темой, они с трудом выводили на бумаге несколько щупленьких фраз, затем перечеркивали их и начинали всё заново, неуверенные в себе, обеспокоенные тем, что срок сдачи сочинений с каждой минутой приближается. Слезы на их лицах то и дело перемешивались с чернилами. Наиболее нерадивых сестра Модеста била по рукам линейкой и беспрерывно поторапливала.
Через несколько часов таких невыносимых пыток семилетняя девчушка отдавала заполненный каракулями лист бумаги монахине и тут же, плача, становилась в угол – в наказание за свою нерадивость. Старшие девушки соображали несколько лучше, однако и за их столами господствовал дух растерянности. Кругом раздавались громкие перешептывания. Среди взаимных обвинений в подсматривании, грызни из-за чернил и бумаги, среди мелких подлостей по отношению друг к другу рождалось это сочинение для благотворительного "Заступника".
В субботу, предшествовавшую очередному собранию "Круцьяты", сестра Модеста сообщила нам во время обеда:
– Сегодня рекреации не будет. Сразу же после выполнения уроков вы должны остаться на местах. Мы сделаем разбор ваших сочинений.
Как только кончилось время, предназначенное для выполнения домашних заданий, монахиня вынула из рукава своей рясы листки бумаги с нашими сочинениями.
– Большинство из вас, – сказала она, – выбрало вторую тему: "Какой домик построила бы я для господа Иисуса Христа". Из двадцати сочинений хорошим можно признать только одно – сочинение Целины. Остальные следует выбросить в печь.
Мы посмотрели на Целину. Она даже бровью не повела, точно писание самых лучших сочинений было для нее обыденным, повседневным делом.
– Я прочитаю вам начало ее сочинения, чтобы вы в следующий раз знали, чего добивается от вас "Заступник".
"Домик для господа Иисуса я построила бы из роз, перевязанных лучами зари. Пол устлала бы лилиями и незабудками. За карнизы я бы вставила пучки жасмина, а крышу покрыла бы самыми душистыми травами. Всюду я развесила бы прекрасные занавесы, а на ложе набросала бы дорогие меха, макаты, и ковры. В кадильницу я насыпала бы мирры и алоэ я бы накупила благовонных бальзамов и масел, а вокруг дома поставила бы хор ангелов…"
– Здесь ты допустила ошибку, дочь моя, – вкрадчивым голосом сказала монахиня. – Ты не можешь распоряжаться ангелами и командовать ими. Ангелы, как духи бесконечно чистые, не повинуются нашим распоряжениям. Разве что только сам творец мог бы дать им такое поручение. Однако вообще-то этот образ хорош. Измени его только так, чтобы мы видели вокруг дома господа Иисуса не ангелов, а ряды коленопреклоненных рыцарей "Евхаристичной Круцьяты"…
Сестра Модеста вернула сочинение Целине, которая приняла его с выражением обиды на лице. Доставая листки бумаги с другими сочинениями, монахиня холодно сказала:
– А теперь, для сравнения, послушайте, что написала на ту же самую тему одна из девушек, причем одна из старших девушек, которая должна была бы служить младшим достойным примером:
"Какой домик построила бы я для господа Иисуса Христа?
Домик для господа Иисуса я построила бы такой. Он должен находиться недалеко от города, куда можно было бы ездить на базар. Коль он должен быть скромным, то достаточно в нем и двух комнат, сеней и кухни. А если должен он быть богатым, то комнат можно сделать и больше. И чтобы обязательно был чердак для сушки белья, а на дворе или в подвале – чулан для угля и картошки. И еще должен быть сарай. И хорошо, если бы во дворе был насос, а в кухне – водопровод. И чтоб вода в трубах была не только холодная, как у нас в приюте, но и теплая. Двор должен быть всегда чистый, но не камнем мощенный, потому что от камня домашняя птица болеет и у нее паршивеют ноги. Если было бы еще два участка земли, то можно было бы посадить на них картофель и держать на откорм кабанчика. Птице достаточно будет отходов со стола, но нужно ей подбросить и высевок…"
– И таких вот глупостей с орфографическими ошибками полно на протяжении всех трех страниц! – с гневом воскликнула сестра Модеста. – Возьмем хотя бы этот кусок: "…Постель надо проветривать, чтобы в ней не было блох, а полы, если они деревянные, мыть через день и затем вытирать насухо, чтобы не появилась плесень…" Рузя, встань!
Рузя неохотно поднялась.
– Ты понимаешь, почему твое сочинение не только мерзко, отвратительно, но и, главное, оскорбительнодля всех "рыцарей господа Христа" и всей нашей "Круцьяты"?
Рузя переступила с ноги на ногу и продолжала молчать.
– Отвечай!
Видно было, что Рузя мучается, не понимая, чего от нее хотят.
– Отвечай!
– …потому что ты забыла упомянуть про ванну и ледник, – быстро подсказала я ей шепотом.
– Ледник… – буркнула Рузя.
Монахиня подошла ближе:
– Что, что? Я недослышала…
– Ледник…
– Какой ледник?!
– Благотворительный… – снова подсказала я.
– Благотворительный ледник, – тупо повторила Рузя.
Сабина негодующе вскрикнула, а сестра Модеста, схватив Рузю за руку, потащила ее к дверям:
– Убирайся отсюда вон! Сегодня и завтра от обеда и до позднего вечера будешь находиться в часовне!
Рузя вышла, так и не понимая, за какие такие прегрешения постигло ее наказание.
Когда за ней захлопнулись двери, монахиня полным горечи голосом обратилась к нам:
– С некоторого времени с вами стало невозможно сладить. Дьявол вас попутал, что ли? Каждая дерет горло, стараясь перекричать другую, точно на базаре. – Монахиня замолкла на минуту, чтобы несколько успокоиться от охватившего ее возбуждения. – Возвращаясь к вашим сочинениям, я должна сказать, что ни одной из вас не захотелось должным образом потрудиться над темой. Вы писали, чтобы только поскорее отделаться. За исключением Целины, разумеется, в сочинении которой видна какая-то мысль. Да еще Зоська, может быть, была близка к тому, чтобы вложить в написанное собственные мысли, но лень помешала ей добиться цели. Она начала с хорошего признания, что хотела бы поставить господу Иисусу храм, а затем описала в своем сочинении такой храм, который как две капли воды похож на наш парафиальный костел. Она не дала себе ни чуточки труда, чтобы придумать хоть что-нибудь новое и чтобы сделать свое сочинение духовным, побуждающим к размышлениям, преисполненным любви и почтения к святому месту, Где там! Как торговец, она перечислила все, что должно быть в храме, и на этом успокоилась.
Монахиня заглянула в текст сочинения.
– Вот послушайте: "А в этом храме должно быть сорок скамеек, пять конфессионалов, две часовни, одна купель, один длинный ковер посредине и два коротких по краям, хоры с большим органом и два амвона…"
– Пожалуйста! – Монахиня гневно бросила лист бумаги, смяв его. – Вот вам пример, до чего доходит дело, когда "рыцарь господа Христа" не умеет вложить душу в свое творение. Там, где в труд должна быть вложена вся душа, преисполненная любви к господу Иисусу, там мы наглядно видим вместо этого не живых людей, а каких-то могильщиков, равнодушно выполняющих свои обязанности…
Сестра Модеста хлопнула линейкой по спине одну из младших воспитанниц, беспокойно вертевшуюся на своем месте, и продолжала дальше:
– Если бы вы больше работали над своим характером, берегли собственное достоинство, которое церковь велит нам высоко ценить, тогда и ваши сочинения выглядели бы иначе. Хотела бы я знать, – обратилась она к Зоське, – и что это тебе ударило в голову с теми двумя амвонами? Где же ты такое видела? Разве в каком-нибудь костеле есть два амвона?
Зоська ненадолго задумалась, а потом тяжело вздохнула.
– Значит, сестра видит, что я не списывала всё целиком с нашего костела, потому что в нем лишь один амвон…
– У меня нет твоего сочинения, Наталья, – сказала сестра Модеста, отправив и Зоську для покаянной молитвы в часовню. – Ты, видимо, не отдала его мне или вовсе не писала.
– Нет, написала! Гелька видела, как я его отдавала. Может быть, сестра потеряла…
– Во всяком случае посмотри в своем ранце: не засунула ли ты его случайно в какую-нибудь тетрадь.
Из всего этого я сделала вывод: сестра Модеста совсем не уверена в том, что она не потеряла моего сочинения.
В воскресенье наша швейная мастерская, торжественно убранная еловыми ветками и эмблемами братства, заполнилась молодежью из "Евхаристичной Круцьяты" в возрасте не старше восемнадцати лет. Одетые в свои праздничные платьица, со значками "Круцьяты" на груди, мы стояли рядами вдоль стены, каждая с "Заступником" в руке. Напротив нас полукругом расселись на стульях монахини. Матушка-настоятельница удобно расположилась в кресле, возле нее восседал ксендз-катехета. Перед ним лежала на столе пачка "Заступников", а рядом – наши сочинения, еще вчера принесенные сюда сестрой Модестой.
После исполнения гимна и чтения молитв ксендз-катехета открыл собрание.
– Дорогие рыцари, – обратился он к нам, – вы знаете из "Заступника" темы последнего конкурса, поэтому я не буду повторять их вам. Вместо этого я хотел бы, чтобы присутствующие здесь рыцари господа Христа, а мои ученики, прослушали прекрасное сочинение одной из воспитанниц, которое сестра-опекунша признала наилучшим и достойным подражания. Прочитаем мы его сейчас коллективно, а затем отошлем сочинение в редакцию "Заступника" и будем надеяться, что его опубликуют на страницах журнала.
Ксендз-катехета протянул руку к лежавшему на самом верху листку бумаги, взял его и начал медленно, торжественно читать:
– "О чем просила бы я матерь божию, если бы повстречала ее в лесу?
Если бы я встретила матерь божию в лесу, то прежде всего сказала бы ей, что наш сиротский приют вместе с сестрой Модестой является местом еще худшим, чем ад…"
Смутившийся ксендз-катехета прервал чтение, покраснел и бросил озадаченный взгляд на окаменевших монахинь. Сестра Модеста побелела, как снег.
Ксендз-катехета вздохнул, сложил листок бумаги пополам и, оперев голову на руку, задумался. "Рыцари" с открытыми от удивления ртами уставились на него.
– Ну, так, – сказал он наконец, пробуждаясь от задумчивости, – Кто-то подстроил нам тут скверную шутку, однако мы не будем на этом останавливаться и последуем дальше, согласно распорядку дня нашего собрания… Дорогая евхаристичная молодежь! Приближается рождественский пост. Для того, чтобы должным образом почтить это славное событие, каждый рыцарь должен объявить о своей маленькой жертве. Вы по очереди будете сообщать мне о своих жертвах, а я всё это запишу. Итак, начинаем. Первыми пусть идут мальчики.
"Рыцари" выходили один за другим и, тараща на ксендза глаза, громко выстреливали фразы:
– Шестьдесят шесть четок!
– А я, проше ксендза, прочитаю восемьдесят четок!
– А я – сто! Сто, проше ксендза!
– Столько не прочтешь, – останавливал ксендз-катехета особенно распалившихся. – Запишем: трое. Прочитаешь трое четок?
– Прочитаю сто! Ей-богу, – сто!
Затем подходили к столу девчата и, опустив глаза, сообщали о своих пожертвованиях. Целина превзошла всех: она объявила о двух днях строгого поста и двадцати четырех часах беспрерывных молитв.
– Подумай о себе, дорогое дитя, – забеспокоился ксендз. – Твое пожертвование прекрасно, однако оно может оказаться слишком тяжелым для тебя, не так ли?
Целина мило улыбнулась, желая показать этим ксендзу, что, мол, терновый венец не может быть тяжелым для ее головы.
По окончании собрания, которое на этот раз было необычно коротким, сестра Модеста тотчас же сорвалась со стула и быстрыми шагами вышла из мастерской.
Мальчики – "рыцари господа Христа", расшаркавшись перед ксендзом, побежали к калитке, ведущей из монастыря на улицу.
Когда последний гость покинул нашу обитель, в помещение, где возбужденные воспитанницы обменивались самыми различными предположениями о виновнице неожиданного происшествия, вошла матушка-настоятельница. Она прикрыла за собой дверь и стала посередине комнаты.
– Я не спрашиваю, кто из вас сделал эту мерзость. Зло, даже очень глубоко запрятанное, всё равно выдаст само себя. Так уж устроено богом, и ничье коварство не сможет этого изменить. С сегодняшнего дня все, за исключением Целины, будете читать покаянные молитвы в часовне. Ежедневно вместо рекреации назначаю вам час тайной молитвы. Вы все виноваты в содеянном, поскольку не захотели облагораживающе воздействовать на ту, которая сотворила зло и которая укрывается среди вас. Поэтому ни одна из вас не может быть освобождена от покаяния.
И, направляясь уже к двери, она добавила:
– А Наталья пусть пойдет со мной.
И вот в пустом помещении белошвейной мастерской мы стоим друг против друга. Теперь я имею возможность хорошенько всмотреться в то лицо, которое я так обожала и которое видела обычно лишь издалека. Как ни странно, но вблизи оно почему-то теряло всё свое таинственное обаяние: отекшая кожа, влажные губы и синяки под глазами скорее отталкивали, чем привлекали. Глаза ее были совершенно мутны и холодны, взгляд их рассеян.
– Сестра Модеста говорит, что это ты вытащила сочинение Целины и подложила на его место свое.
– Нет, это не я.
– Перестань лгать. Мы всё равно доберемся до истины.
Она поддела меня ладонью под подбородок и, с силой давя на него, вынудила откинуть назад голову. Ее искривленное лицо я видела теперь прямо перед собой.
– Будешь ты отвечать или нет?
Я живо вспомнила сцену у калитки, тонкие пальцы матушки-настоятельницы, вцепившиеся в волосы Гельки, и задрожала от страха.
Холодная ладонь всё ожесточеннее давила на подбородок, так что мне стало больно шею и мозжечок.
– Ну так что?
– Да, – еле выдавила я из себя. – Это я…
Настоятельница отпустила мой подбородок и отступила чуть в сторону. На ее лице был написан ужас. Отворачивая голову, словно уже один мой вид вызывал у нее чувство омерзения, она сказала:
– С сегодняшнего дня ты будешь изгнана из "Евхаристичной Круцьяты". Перед следующим собранием расскажешь ксендзу обо всем, что ты натворила. А сейчас… Сейчас пойдешь к сестре Модесте и попросишь, чтобы она назначила тебе самое тяжкое наказание. Убирайся!..
***
Пришел ноябрь, а вместе с ним на наши плечи легли и две кропотливые, утомительные обязанности. В связи с приближением праздника рождества Христова нужно было произвести генеральную уборку всех помещений и затем подготовить подвалы к приему и хранению зимних запасов, которые должна была нам доставить осенняя квеста.
Уборка подвалов осталась в моей памяти как неприятнейшее воспоминание о чем-то очень зловонном и мерзком. По стенам темного подвала беспрерывно сбегали струйки воды. От гниющих в мокрой глине остатков картофеля вокруг стояло такое зловоние, словно мы находились не в монастырском подвале, а в главной канализационной магистрали города. Работали мы, выстроившись в цепочку. Я была впереди – для отбытия наказания.
Я отрывала лопатой комья глины, перемешанной с остатками картофеля, нагружала ими ведро и передавала его дальше. Ведро по цепочке переходило из рук в руки, а когда оно оказывалось на дворе, его содержимое вываливалось в одну кучу и затем тачками вывозилось на свалку. Чтобы не испортить обувь, мы работали, обернув костенеющие ноги тряпьем. Тряпки, привязанные к ногам веревочками, то и дело спадали, а пропитавшись насквозь грязью, быстро замерзали на холодном воздухе и больно ранили кожу ног. В конце концов мы предпочли вовсе их сбросить и работать босыми.
Чтобы несколько разнообразить нашу монотонную работу по очистке подвалов, сестра Модеста поручила мне и Зоське вымыть дубовые бочки из-под старой квашеной капусты, заплесневевшие остатки которой мы, по ее указанию, хорошенько выполоскали в холодной воде и затем отнесли на кухню. Всё это делали мы в своих обычных, повседневных платьях, так как иной одежды у нас не было. Чистое белье выдавалось в приюте один раз в месяц.
Прошло несколько дней, в течение которых мы с Зоськой были заняты на работе в подвалах. И вот однажды утром, на занятиях в школе, учительница, проходя возле нашей парты, сказала вдруг, втягивая носом воздух:
– Не понимаю, почему здесь такой запах. Откройте окна!
Окна открыли. Но через минуту учительница велела снова их закрыть:
– Очень дует. Закройте быстрее!
Ее указание было исполнено.
Полистав классный журнал, учительница снова подозрительным взглядом окинула всех учеников.
– Снова пахнет. Посмотрите, нет ли где кота.
И моментально поднялся невообразимый шум. Мальчишки (седьмой класс, в который я ходила вместе с Зоськой и Целиной, был классом совместного обучения) тут же бросились под парты и качали с энтузиазмом разыскивать злополучного кота. Возгласы: "Кис, кис, кис… Иди сюда, котик… Мяу, мяу, мяу" – раздавались со всех сторон.
Девочки, как существа более деликатные, недоверчиво обнюхивали кругом воздух, робко высказывая различные предположения.
С того момента, как учительница велела открыть окно, мы с Зоськой, занимавшие парту как раз против кафедры, старались сидеть не шевелясь и даже не дыша. Однако это не помогло.
– Проше пани, это от Натальи с Зоськой так воняет, – воскликнула вдруг девочка, сидевшая за нами.
Мы вынуждены были подойти к кафедре. Учительница приблизила нос к нашим платьям.
– И в самом деле. Необходимо, чтобы вы пересели на задние парты.
Мы пересели. Это дало повод классу для еще более веселого развлечения и бесконечных насмешек. Уткнувшись в классный журнал, учительница терпеливо ожидала звонка, избавившего ее от развеселившегося класса, с которым уже невозможно было справиться.
Когда мы вышли из школы, я вслух выразила свою мысль: не отправиться ли нам прямо на вокзал, чтобы броситься там под поезд? Но Зоська нашла более практичный выход из положения:
– Мы скажем сестре Модесте, что директриса велела обеспечить нас чистыми платьями.
С той поры как я вынуждена была попросить у сестры Модесты прощения и она в качестве наказания назначила мне работу "во главе" цепочки там, в подвалах, взаимная ненависть и враждебность встала между нами, как стена.
Не поднимая глаз от земли, я сказала твердым тоном, какого обычно придерживалась моя сестра Луция, когда хотела дать кому-нибудь понять, что не отступит от своего:
– Я попрошу сестру дать мне другое платье. То, которое теперь на мне, я буду надевать только для работы в подвалах. Если сестра не даст мне чистого платья, я взломаю двери шкафа и возьму его сама. А потом пойду к директрисе и всё ей расскажу.
С момента нашего столкновения с сестрой Модестой в старом костеле монахиня считала меня способной на любое самое мерзкое дело. Ее уверенность в этом значительно усилилась после происшествия с заменой сочинения.
Она посмотрела на меня как на безумную и ушла без единого слова. А вечером я нашла у себя на койке сильно заплатанное полотняное платье, которое было мне до пят. Но оно обладало одним важным преимуществом – ничем не пахло.
С тех пор на очистку подвалов ходила только я. Остальные девочки возили на свалку тачки с извлеченной из подвалов грязью. Отдых от этой каторжной работы принесла нам только дизентерия, свирепо ворвавшаяся в наш приют. Остатки картофеля, моркови, квашеной капусты, извлеченные из подвалов, были съедены. Болезнь сестры Зеноны задержала квесту, которая должна была обеспечить монастырь зимними запасами продовольствия. Голод всё больше и больше давал о себе знать.
Наше меню стало совсем нищенским: утром – половник жидкого кофе и ломтик хлеба; в полдень – половник жидкого супа и несколько клецок из черной муки или картофелин, политых чем-то, что у сестры Романы называлось соусом. Вечером – горсточка приготовленной на воде затхлой каши. Злющие, как осы, слонялись мы по коридорам в поисках хоть чего-нибудь съедобного.
Однако в тихих коридорах не было ничего, кроме портретов святых отшельников, которым, вероятно, вполне достаточно было для еды каких-нибудь корешков. Поэтому они смотрели на нас со стен довольно укоризненно или в лучшем случае – безучастно.
Более пронырливые девчонки крали в школе завтраки у своих соучениц. Особенно преуспевали в этом деле сестры-близнецы, Казя и Владка, да Йоася, милое, всегда смеющееся личико которой не могло вызвать ни единого подозрения, в связи с пропажами завтраков в школе беспрерывно разыгрывались шумные скандалы и производились тщательные поиски воришек. Но "приютские", как нас называли, так набили на этом руку, что ни разу ни один из них не была схвачена с поличным.
В самом же приюте существовал один-единственный легальный способ добывания куска хлеба. Когда голод начал основательно нас донимать, почти каждый день к сестре Алоизе, которая заведовала детским садом, заявлялась одна из девчонок и просила:
– Проше сестричку, может, я натерла бы полы в детском саду?
При этом каждая из них таила в сердце одну надежду – одержать верх над своей конкуренткой. Для этого она изображала, на лице самую милую мину и щебечущим голосом старалась убедить сестру Алоизу в том, что никто иной не сможет натереть пол так хорошо, как она. Упрашивая монахиню пустить ее на территорию детского сада, такая воспитанница нередко заканчивала свою просьбу не слишком хитрой уловкой:
– Я вижу, что у дорогой сестрички протерлись ночные туфли. Так я сделаю новые, на проволоке…
У Сабины были свои собственные методы проникновения на территорию детского сада, которые порою приносили желаемый результат.
– Сегодня ночью мне приснился святой Антоний, – заявляла она сестре Алоизе. – Встал возле моей койки и гладил меня по голове. А потом сказал, что я должна натереть полы в детском садике. Сестра ведь примет мою жертву, правда?
Эти сделки, которым сопутствовали сильное возбуждение, лицемерие и азарт – с нашей стороны, а со стороны сестры Алоизы – презрительная усмешка в ответ на наши ухищрения, происходили обычно в сенях. Сестра Алоиза, окруженная толпой досаждающих ей просьбами девчонок, внимательно и испытующе всматривалась в каждую из них, определяя, которая же больше подойдет и успешнее справится со своими обязанностями. Остановив на ком-нибудь свой выбор, она выпроваживала из сеней всех остальных и удалялась со своей избранницей на территорию детского сада. Избранницей сестры Алоизы чаще всего оказывалась наиболее выносливая и физически сильная из всех девушек.
Зал, отведенный под детский сад, был огромен. Для сестры Алоизы не существовало ничего, кроме пола, который должен был сверкать, как паркет в часовне. По всей видимости, она считала, что бог создал рослых и выносливых девушек и поместил их в монастырский приют специально для того, чтобы они часами могли ползать на коленях по полу, натирая его вручную, и чтобы затем родители, приводящие своих детей в детский сад, могли громко, восторженно восхищаться:
– О! Бесподобно! И как это сестра Алоиза добивается, что пол так чудесно блестит?
В ответ на восторги родителей сестра Алоиза скромно и несколько загадочно улыбалась. Ведь она всегда лично проверяла, в каком состоянии пол! И когда он блестел и отражал в себе различные предметы не хуже зеркала, она подзывала к себе уборщицу и, в награду за добросовестный труд, вручала ей два ломтика хлеба.
Награжденная делала реверанс, вытирала передником вспотевшее лицо и целовала монахине ручку:
– Да вознаградит вас господь бог.
Если пол натирала Сабина, то она непременно добавляла:
– Сегодня пол был ужасно грязный. Наверно, Рузя или Гелька натирали его вчера, правда? Нет, я бы так не могла. Совесть бы мне не позволила.
При этом она внимательно рассматривала полученные куски хлеба, давая этим понять, что благородство ее совестливой души стоит еще одного ломтика.
Впрочем, не об этих двух ломтиках хлеба мечтали мы, добиваясь разрешения натирать полы в детском садике. В углах огромного зала можно было найти остатки пищи, брошенные здесь детьми. Недоеденные, а порою и совсем нетронутые куски хлеба, булки с маслом, забытые яблоки – вот что являлось главным предметом наших вожделений. Иногда удавалось собрать целый подол хлебных кусков. И тогда мы чувствовали себя совершенно счастливыми. Этот подол был пределом наших мечтаний и усилий.
Обнаружив, что кто-либо из воспитанниц старательно работает челюстями, мы тотчас же окружали счастливицу и допытывались с пристрастием и жадностью:
– Откуда ты взяла еду?…
Та, к которой был обращен этот вопрос, немедленно убегала, закрывая рот рукой, словно спасаясь, как бы мы силой не вытащили у нее изо рта уже пережеванную корку.
Однако детский сад был один, а нас – много, и потому только избранные имели возможность пользоваться привилегией натирания полов.
Во время нашей работы в подвалах Зоська тщательно очищала от грязи попадавшиеся ей картофелины и тайком сносила их в прачечную. Это послужило началом "картофельной кампании".
Вечером, когда монахини молились в часовне, все девчонки, занятые очисткой подвалов, собирались в прачечной. Присев на корточки, мы терпеливо высиживали возле печи в ожидании, когда наконец запечется наш картофель.
В прачечной было темно, только на стене беспокойно шевелился красный отсвет огня. У самой печи орудовала Зоська, вооруженная кочергой. Когда она приседала возле открытой дверцы и начинала разгребать пепел, то становилась удивительно похожа на маленькую горбатую колдунью из народных детских сказок.
Со временем наш жизненный опыт увеличивался; совершенствовались и методы воровства, вовсю процветавшего в голодающем монастырском приюте. После того как сестра Модеста схватила в коридоре одну из младших девочек, которая несла в прачечную картофель в переднике, мы начали переносить свои трофеи в трусах, рукавах платьев и за пазухой. Гелька занялась доставкой выкраденных из сарая дров. Йоаська, Владка и Зуля патрулировали по коридору, бдительно следя за тем, не идет ли монахиня.
Честно говоря, те картофелины, которые мы добывали и готовили нелегально, даже хорошо пропеченные, сохраняли свой отвратительный вкус и не менее отвратительный запах. Понятно, что они не могли насытить наши пустые желудки, но с их помощью мы всё же кое-как "обманывали" нестерпимый, изнуряющий физически и морально голод. Подгоняемые страхом, лишенные возможности хорошо пропекать картофель из-за недостатка дров, мы съедали его обычно полусырым. Впрочем, не только голод был причиной, ради которой мы так охотно устремлялись в прачечную. Тайное "преступление", которое мы совершали за спинами монахинь, в закрытом изнутри на ключ помещении, охраняемом бдительными часовыми, доставляло нам удовольствие и действовало на наше воображение своей "романтичностью".
Даже Целина, привыкшая к длительным постам и сохранявшая полное равнодушие к проблемам хлеба насущного, и та пристрастилась к нашим тайным пиршествам. Дело дошло до того, что мы умудрялись проносить печеный картофель даже к себе в спальню. Когда гас свет, помещение наполнялось чмоканьем и чавканьем, слышно было, как азартно работают воспитанницы челюстями.
Первыми заболели малышки: голодные, они тоже лакомились полусырыми картофелинами, не имея сил выбросить вон эту отраву, За малышками последовала Сабина, поедавшая гнилой картофель килограммами, затем – Гелька, я, Рузя и наши бессменные часовые: Йоася, Владка, Зуля.
Из старших девушек остались здоровыми только Зоська и Целина.
Когда город оделся в белый зимний наряд, наш приют уже представлял собою огромный злокачественный и опасный гнойник. Воспитанницы еле держались на ногах, их, и без того слабых, изматывали беспрерывные рвоты.
Два раза в день в нашей спальне появлялась сестра Модеста. Плотно сжав губы и не произнося ни слова, она приносила большую кастрюлю ячменной каши-размазни и ведро калганного отвара, ставила их на пол и так же молча уходила. Больные поднимались с коек, рассаживались вокруг кастрюли, набирали в жестяные миски ячменную размазню, съедали, а потом, морщась и плюясь, запивали ее противным зельем.
В конце концов ни одна из нас не умерла, хотя порою казалось, что все мы вот-вот отправимся на кладбище. Своим выздоровлением мы во многом обязаны были Рузе. Оправившись от болезни раньше других, сама еще совсем слабая, девушка начала ухаживать за больными воспитанницами и вкладывала в это дело все свои силы. Она стаскивала с наших коек простыни, стирала их и сушила, ссорилась с монахинями из-за соды, мыла и различных зелий, ходила в аптеку за лекарствами, топила у нас в спальне печь, разносила по койкам бутылки с горячей водой, заменявшие грелки. На своих руках она сносила всех малышек на одну койку, раздевала их догола, укрывала одеялами, а их белье стаскивала вниз и сама его там стирала. Малышки, сжавшись в один клубок и грея друг друга, время от времени повизгивали, но всё же терпеливо ждали, когда Рузя принесет им выстиранные и выглаженные рубашонки.
Благодаря ее сердечной заботе и проворным рукам, кровавый понос начал постепенно сдавать свои позиции.
Целина и Зоська перебрались для спанья в швейную мастерскую и за время нашей болезни почти не показывались наверху.
– Целина проводит все дни в часовне, – пояснила нам сестра Модеста. – Молится за ваше выздоровление.
– Правильно, – рассмеялась Гелька. – Гораздо легче дремать на кленчнике, чем стирать наше вонючее белье…
Зоська, на которую легло исполнение большей части наших обязанностей, время от времени врывалась в спальню, чтобы упрекнуть нас в лени, в умышленном нежелании трудиться. Больные швыряли в нее туфлями, а она показывала им язык и убегала вниз по лестнице, сопровождаемая громкими, гневными криками: "Предатель! Иуда!"
Вместе с возвращением здоровья к нам вернулся и аппетит, а наряду с этим – и хищения хлебных порций из столовой. Почти каждый день с подноса исчезало восемь – десять ломтиков. Вор был изощренный, хитрый и неуловимый. Его ловкость вызывала в нас бешенство и отчаяние. Ни засада, ни подсматривание через замочную скважину, ни повышенная бдительность и обостренная подозрительность – ничто не помогало. Хлеб продолжая исчезать, а вор по-прежнему оставался неразоблаченным.
В одну из суббот на мою долю выпада побелка кухни, Гелька с Владкой и Йоасей делали уборку в столовой.
Подпоясавшись тряпкой, я весело водила кистью по стене. Сквозь закрытые двери трапезной до меня долетал однотонный шум – это монахини читали послеобеденную молитву. Через минуту мое внимание привлекло шипение, которое шло со стороны плиты.
Я бросила кисть и подбежала к печи. На железной сковородке плавали в кипящем сале две колбаски – обе аппетитно подрумянившиеся, с запекшейся кожицей и соблазнительным запахом. Я смотрела на них как зачарованная. Боже мой, ведь это – колбаски! Когда же я ела их в последний раз? Полгода назад?!
Из трапезной донесся шум передвигаемых стульев. Монахини отправятся сейчас молиться в часовню. Дорога была каждая минута. Я схватила со сковороды одну колбаску и, обжигаясь капающим с нее салом, сунула ее за пазуху. Меня обожгло так, словно я приложила к голому телу раскаленный уголь.
Открылись двери трапезной, и на пороге, шепча молитвы, появилась матушка-настоятельница, a за нею – сестры хоровые и конверские. Плотно прижавшись к стене, я вынуждена была переждать, пока коричневая змейка шуршащих ряс проползет через кухню, мимо меня, направляясь к часовне.
Когда последняя монахиня скрылась в сенях, я сорвалась с места и, ощущая на груди щекочущий огонек колбаски, помчалась, как ошалелая, по коридору, прямо в уборную. Но дверь в уборную – заперта! В:прачечную – тоже!..
Я присела на корточки на полу коридора и, вытащив колбаску из-за пазухи, дуя то на нее, то на обожженные пальцы, начала быстро ее уплетать.
– Наталья, что ты здесь делаешь?
Надо мною склонилась, удивленно раскрыв глава, сестра Алоиза.
Я тут же вскочила на ноги, не в состоянии что-либо ответить, так как рот у меня был забит до отказа.
– Почему ты не отвечаешь?
– Бле… уле… – пробормотала я, и при этом часть каши выпала у меня изо рта.
Монахиня с отвращением отпрянула.
– Что за девчонки, что за девчонки, – прошептала она. – Без стыда, без совести, без чести. Хуже, чем звереныши. – И, с презрением отвернувшись от меня, она ушла.
Глядя ей вслед, я подумала с сожалением, что мною навсегда теперь утрачена возможность натирать полы в детском садике. И всё это – лишь из-за одной дурацкой колбаски!
Когда я вошла в столовую, Владка и Геля усиленно пытались отодвинуть от стены буфет. Они с силой, рывком нажали на него, и верхняя часть буфета, которая опиралась на нижнюю тонкими ножками, зашаталась и с грохотом полетела на пол. С большим трудом удалось нам водрузить ее на прежнее место. На полу валялись тетради и книги, которые выпали из наших перегородок. Всегда закрытый на ключ ящик Целины разломался пополам.
– Вот теперь, по крайней мере, мы увидим, что она в нем прячет, – засмеялась Гелька, открывая ящик.
Ящик весь был забит кусками хлеба. Многие из них уже совершенно зачерствели и высохли, другие еще только начали черстветь, а с самого верха лежало несколько свежих ломтиков. Мы стояли и смотрели на этот ящик, как на какое-то новоявленное чудо.
– Ах, обезьяна, – пришла наконец в себя от удивления Гелька. – Теперь-то уж она в наших руках.
После краткого совещания, на которое мы пригласили еще нескольких девочек, было решено держать всё это дело в строжайшей тайне, а ночью учинить расправу над Целиной. Сохранению тайны способствовало то, что столовая из-за проводившейся в ней уборки была замкнута на ключ и никто, кроме уборщиц, не имел права входить в нее. Ужинали стоя, прямо в коридоре.
Когда сестра Модеста выключила в спальне свет и удалилась в свою келью, я натянула платье, надела туфли на босу ногу и на цыпочках подошла к койке Целины.
– Слушай, девчата в прачечной едят брюкву. Если хочешь, то пойдем…
– Что, брюкву? – приподняла голову с подушки Зоська. – О, тогда и я пойду!
Она быстро соскочила с койки и помчалась вниз.
– Не хочется что-то мне идти, – закапризничала Целина, ежась под одеялом. – Ужасно холодно. Да и потом Зоська принесет мне брюквы.
– Ну, тогда не ходи. Я всё равно пойду. Гелька добыла откуда-то буковых поленьев, так там и обогреться можно…
– Что? – Целина выскочила из-под одеяла и уселась на койке. – Буковых поленьев?
Она быстро закуталась в одеяло и сунула ноги в туфли.
– Пошли!
На пороге прачечной Целину схватили несколько рук и втянули ее внутрь. В помещении не было света, и только разведенный в печи огонь бросал розовые отблески на стену.
– Что за глупые шутки? – возмутилась Целина. – Пустите меня сейчас же!..
Ей не дали закончить. Подняли ее на руках и положили на стол. Набросили на голову одеяло, а когда она попыталась обороняться, отпихивая насильников, ей связали руки и заткнули рот.
– Не вздумай кричать, – предупредила я, наклоняясь над ней. – Иначе тебе же будет хуже.
Целине удалось вытолкнуть изо рта кляп.
– Добрались до моего ящика, воровки! – прохрипела она со злобой и получила за это от Гельки по физиономии.
Все девчонки, сколько их было в прачечной, бросились бить Целину. Колотили ее кулаками через одеяло. А в углу стояла Зоська и дрожала, как осиновый лист. Голова Целины с глухим стуком ударялась о доски стола. Однако она не проронила больше ни слова, не издала ни звука. Только лихорадочно вздрагивали ее сухощавые плечи, с которых сползло одеяло.
Запыхавшиеся девчата уже отходили от стола, когда в прачечную влетела взбешенная Сабина с кочергой в руке.
– Где эта воровка?! Подождите, я с ней сейчас расправлюсь! – Потеряв всякую власть над собой, Сабина металась вокруг стола. – Весь наш хлеб пожирала! За хлеб и служанку себе купила, ясна пани!
Одна из девчонок зажгла скомканный кусок бумаги и подняла его вверх, как факел. Сабина содрала с Целины одеяло. Целина скорчилась от страха, а та поднесла ей под самый нос кочергу и прорычала:
– Понюхай-ка! Я тебе выпишу сейчас ею на лбу: "воровка"!..
Кто-то вошел в прачечную, вырвал кочергу из рук Сабины, схватил ее за плечи и выпихнул за дверь, а затем запер дверь на крючок и сел на скамейку возле печи.
Это была Рузя.
Сабина долго еще ломилась в закрытую дверь, но потом громко чертыхнулась и ушла.
Вспышка злости, клокотавшей во всех девчонках, постепенно угасла. Одна за другой покидали они прачечную, бросив в адрес Целины какое-нибудь оскорбительное слово. Последними вышли Гелька и Рузя.
– В наказание пусть полежит здесь всю ночь, часов около пяти отпустим ее, – сказала Гелька.
В прачечной остались лишь наша узница да я. Мне хотелось досушить свои мокрые чулки.
Я сидела у печи, уставившись на тускнеющий огонек и обдумывая всё происшедшее. Как велико было наше ожесточение против этой девушки и как быстро оно исчерпалось! Да еще в качестве судьи выступила этакая жалкая, никчемная Сабина! Стыд! Ведь ясно, что если бы она была так же проворна и имела такие же возможности, как Целина, то крала бы точно так же, как и она.
Я взглянула на Целину. Она лежала навзничь, глядя в потолок. В помещении стало совсем темно. Я наклонилась, чтобы подбросить в печь дров, когда за моей спиной раздался голос:
– Наталья, а я совсем не боюсь.
– Да? – буркнула я, застигнутая врасплох, не понимая, к чему клонит Целина.
– Суки, а не девчонки! Но я всё равно чихала на то, что они тут вытворяли. – Голос ее задрожал. Чувствовалось, что к горлу у нее подступают рыдания. Она пошевелила головой и оказала со злостью: – Все эти подлые обезьяны будут жить. А я через год-два умру… Вы-то еще нажретесь хлеба вдоволь, – с горечью закончила она и умолкла.
Подавленная ее словами, я продолжала неподвижно сидеть возле печи. В ней догорали последние угольки. Нет, у меня вовсе не было уверенности в том, что поступок Целины заслуживает самого строгого осуждения. Ведь ей осталось так мало жить! А я смотрела на жизнь как на вечность. Ни одной из нас никогда еще не приходила в голову мысль о смерти, А Целина, наверно, частенько размышляла о ней в темные осенние ночи, лежа на койке с широко открытыми глазами, – вот так, как сейчас в прачечной. Однако могло ли всё это служить оправданием ее воровства? Ведь она лишала голодных, занятых тяжким трудом девчат последнего куска хлеба!
Эта мысль вновь зажгла в моем сердце гнев, который, казалось, совсем уже было погас. Я сняла с веревки свои высохшие чулки и направилась к двери.
– Наталья!
– Что тебе?
– Я так не могу. Развяжи мне руки.
И она расплакалась.
Я разыскала нож, которым мы обычно чистили картофель, и молча перерезала веревки. А уже подходя к двери, сказала внушительно:
– Не вздумай только барабанить в дверь или звать монахинь, если, конечно, не хочешь, чтобы девчата переломали тебе завтра все кости.
Я закрыла дверь на ключ и направилась в спальню.
– Ну, что там? – встретили меня приглушенные голоса. – Как Целина?
Бросив ключ от прачечной на печь, я ответила насмешливо:
– Вот здесь ключ. Я развязала Целине руки. Кто хочет, может пойти туда и снова завязать. Мне хватит и того, что было. Спокойной ночи.
Никто не отозвался на мой призыв, никто даже не шевельнулся. Через минуту вся спальня громко храпела.
А я никак не могла уснуть. Мои мысли то и дело возвращались к Целине, запертой в холодной, морозной прачечной. К злой Целине, дрожащей от страха перед смертью. К Целине, ворующей у нас хлеб в расчете на то, что, купив себе на него служанку – Зоську, она продлив свое существование еще на месяц, два, три – пока хватит в ящике зачерствевших ломтей хлеба.
Ворочаясь с боку на бок на своей койке, я думала о том, что не одна Целина виновата во всем. Не одна… не одна…
На другой день утром Целина сидела за своим столиком под окном, спокойная, как обычно, но только очень бледная. Под глазами у нее были синяки, а губы запеклись, видно, от высокой температуры. Когда мы расселись за столами, она сказала громко, четко, но ни на кого не глядя:
– Рузя, ты можешь взять мой завтрак. Мне хватит и чая.
У нас даже дыхание захватило. Мы перестали есть, ожидая, что сделает Рузя. А она, не расслышав предложения Целины, продолжала спокойно есть, вытаращив свои добрые голубые глава.
Зоська не выдержала и толкнула ее в бок:
– Целина отдает тебе свой завтрак, слышишь?
Рузя удивленно взглянула на нее, не торопясь допила кофе, вытерла рукой губы и тяжелым шагом, вперевалку направилась из столовой.
– Можешь, Зося, взять мой хлеб, – дрожащим голосом предложила Целина среди гробовой тишины, которая воцарилась вдруг за столами.
Зоська тут же вскочила с места и хотела броситься к ней, как пес к своей миске. Но тут она заметила, что все девчонки, глядя на нее, положили на стол сжатые кулаки. И Зоська медленно и нехотя, с опущенными глазами вновь уселась на свое место. Девчата продолжали есть как ни в чем не бывало. Начались разговоры, кто-то хихикнул, и сразу у всех отлегло от сердца.
Целина осталась за столиком с кофе и хлебом, до которых так никто и не дотронулся.
С этого дня у нас перестал пропадать хлеб. Зоська по-прежнему продолжала выслуживаться перед Целиной, но делала это теперь как-то боязливо, с оглядкой, словно опасаясь навлечь на себя немилость девчат. А девчата, почувствовав свою силу, сознавая цену своего собственного достоинства, смотрели на ее прислужничество с презрительным равнодушием.
Через две недели после той памятной ночи у "княжны" началось кровотечение, в момент, когда она как раз проходила по улице, и ее забрала карета "Скорой помощи".
И вот тогда-то на всех нас, принимавших участие в расправе над Целиной, напал страх. Еще две недели назад, когда Целина, избитая, лежала в прачечной, она казалась нам человеком, который заслужил самое строгое наказание. И вот теперь она умирала. Каждая из нас в душе переживала эту тяжелую, неприятную историю, не смея поделиться с кем-либо своими мыслями и чувствами. Но эти тайные переживания все же нашли свой выход: они вылились в новую, еще большую вспышку ненависти к приюту, к изнуряющим, непосильным обязанностям, к нищенским порциям хлеба, к пустым коридорам и отвратительным физиономиям бездушных отшельниц, которые смотрели на нас с портретов и от ледяного взгляда которых холодели наши сердца.
А было нам особенно тяжело еще и потому, что вскоре после того, как Целину увезла карета "Скорой помощи" в приют явился ее дядя. Первой сообщила мне об этом Йоася. Я возвращалась из школы, когда она остановила меня в сенях и сказала:
– Знаешь что, – приехал дядя Целины, хочет забрать ее к себе. Он не знал, что она в больнице. Иди в столовую, посмотри, как сестра Модеста с ним воркует.
Посредине столовой стоял плотный, могучего телосложения мужчина в шерстяном костюме и высоких сапогах. У него было приветливое, симпатичное лицо, добродушная улыбка. Он осматривался по сторонам, приглаживая волосы большой мозолистой ладонью. Сестра Модеста с половником в руке суетилась возле скамейки, где стояла кастрюля с горячим супом. Она взволнованно дышала, щеки ее ярко горели. Я с разочарованием отметила про себя, что ни о каком ворковании здесь нет и речи. В углу столовой сгрудились наши девочки, внимательно рассматривая гостя.
– Ну что же, я тогда пойду в эту больницу… – сказал с тяжелым вздохом мужчина. – Потому что сестра видит…
– Пан должен узнать у врача, можно ли ее взять из больницы. Впрочем, там сами скажут об этом, – перебила его сестра Модеста и, повернувшись к скамейке, схватила обеими руками кастрюлю. Но дядя Целины быстро подскочил к монахине и, ловко выхватив у нее кастрюлю, сам поставил ее на стол.
– Вы такая худенькая. Вам нельзя передвигать тяжести, – заметил он, дружелюбно улыбаясь.
Щеки Модесты еще больше зарделись. Я присматривалась к ней с любопытством. Может быть, она нездорова? Уж очень блестят у нее глаза, а грудь вздымается так высоко, и дыхание у нее такое неровное, прерывистое…
– Вещи Целины в ее ящике. Сабина, покажи его пану, – приказала Модеста, опуская глаза, и быстро вышла из столовой.
Вещи Целины!.. Мы недоуменно посмотрели друг на друга. Нечего сказать – вещи: частый гребень, пуховая "думка", которой завладела уже Зоська, да две ночные рубашки, из них одна – рваная!
Сабина открыла ящик. Мы ахнули. Она даже так и не убрала этого! Вся верхняя полка была забита заплесневевшим, обгрызенным мышами хлебом.
На нижней полке валялась всякая дребедень, которая в свое время должна была подчеркивать "благородство" крови, струившейся в жилах нашей "княжны": флакон из-под одеколона, черный лакированный поясок из клеенки, сиреневая лента для волос, клубок серых ниток с воткнутой в него вязальной спицей да несколько "Заступников".
Мы были озадачены. Дядя Целины стоял сбоку и так же, как мы, смотрел в ящик. Что мог он подумать о нас и нашем милом заведении, видя такое "богатство"? Хоть бы он только не обратил внимания на хлеб! Но нет, он всё же заметил его:
– Откуда этот хлеб здесь?
Наше молчание прервала Зуля, та, голоса которой мы почти никогда не слышали, Она сказала спокойно и гладко, будто давно уже подготовила этот ответ и несколько раз прорепетировала его:
– Дело в том, что Целина откладывала свой хлеб, каждый день по ломтику, на тот случай, если она будет голодна. И тогда можно было бы прийти сюда. Но так получалось, что хлеба нам всегда хватало.
Гость взялся за шапку:
– Так я пойду уж в больницу. Люди покажут мне дорогу. Или найму извозчика. Надо пораньше туда приехать.
И он поспешно, как будто зрелище, которое представлял ящик Целины, ускорило его решение, покинул наш приют и монастырь.
Йоаська сгребла весь хлеб с полки себе в передник. Мы направились к кухне. Повстречавшаяся нам сестра Алоиза видела засохшие, некрытые плесенью ломтики хлеба и нахмурилась:
– Сколько хлеба испорченного! Куда вы с ним идете?
– А мы размочим его и отдадим курам.
Так мы и поступили.
Целину мы никогда больше не видели. Но она надолго осталась в моей памяти такой, какой я видела ее в прачечной… Она лежит навзничь на столе, прикрытая одеялом. Изможденное лицо с огромными глазами обращено в сторону еле теплящегося пламени. Розовый отблеск умирающего огонька неуверенно ползет по сырой стене и бледнеет с каждой секундой.
…Как-то в полдень, в ноябре, сидели мы все в швейной мастерской. Я обтягивала материей пуговицы, Гелька, Йоася, Сабина и Кася вышивали занавески, а малышки сматывали в клубки лоскуты от тряпок. Сестры Алоиза, Модеста и Юзефа, склонившись над коробкой с цветными нитками, подбирали оттенки, которые больше всего подойдут для украшения подушечки на кленчник ксендзу-катехете. Издалека долетали до нас звуки фисгармонии – это играла матушка-настоятельница. За окном лил дождь.
Когда мы кончили петь церковный гимн, Йоася обратилась к сестре Алоизе:
– Сестра, расскажите нам что-нибудь. Вы так хорошо рассказываете. Верно ведь, сестра Модеста? – И Йоася хитро подмигнула нам. Мы опустили глаза, чтобы не рассмеяться: нам было хорошо известно, что обе хоровые сестры – Алоиза и Модеста – терпеть не могут друг друга.
– Мы так любим слушать, когда сестра рассказывает. Расскажите нам что-нибудь любопытное. Мы ведь знаем, как вы увлекательно рассказываете обо всем.
Сестра Алоиза нахмурила брови, давая этим понять, что такие чрезмерные похвалы в ее адрес излишни, и ответила отказом:
– Вы скоро пойдете на молитву в часовню, и все ваши мысли должны быть направлены сейчас на то, как бы лучше подготовиться к молитве.
– Так у нас мысль работает гораздо четче, когда мы слушаем вас! – восторженно выкрикнула Йоася. – Я однажды слышала, как сестра рассказывала о своем паломничестве в Рим. Ах, как это было чудесно! Сестра говорила, что это была счастливейшая минута в ее жизни. Ведь сестра говорила так, верно?
Сестра Алоиза слегка зарделась.
– Это было вскоре после моего пострижения. Светлой памяти матушка-настоятельница большое уважение питала к святому отцу, с которым она имела, по божьей воле, счастье два раза лично встречаться. Первый раз – когда он был еще папским нунцием, в Варшаве; благодаря доброте пани маршалковой знавшей лично матушку-настоятельницу, ей удалось получить у него аудиенцию, А второй раз…
– Сестра Зенона просит, чтобы сестра Модеста прислала кого-нибудь из старших девчат расстилать простыни, – раздался голос в дверях.
– Иди, Наталья!..
"Любопытно, а у нее какой момент был самым счастливым в жизни?" – размышляла я, помогая сестре Зеноне и рассматривая ее сморщенное, грубое и плоское, как доска, крестьянское лицо.
У сестры Зеноны были больные ноги. Поэтому она ночи проводила преимущественно в часовне, даже и спала там. Однако когда подвертывалась какая-нибудь срочная работа, то неизменно посылали почему-то сестру Зенону, несмотря на ее болезнь.
Кто-то заскребся в дверь. В прачечную просунулись двое малышек, крепко держась за руки. Подозрительно взглянули на меня. Но, видимо, тут же решили, что стесняться меня нечего, и одна из них – Стася – смело обратилась к сестре Зеноне:
– Сестра обещала дать нам не рваные платья. Посмотрите, как потрепано у меня это платьице!
Она приподняла подол и, медленно поворачиваясь кругом, словно в танце, продолжала жаловаться:
– Я уж в нем хожу и хожу, а сестра Модеста только обещает мне и ничего не дает…
Монахиня вытащила из-под стола сверток со стиранными тряпками. Отыскала среди лохмотьев два байковых платьица, надела на нос очки и села поудобнее на скамейке, собираясь приступить к их починке.
Стася и Людка уселись справа и слева от монахини и внимательно присматривались к ее работе.
– Это будет теплее, чем то, что на мне, – сказала Стася, осторожно дотрагиваясь до толстой байки. – А рубашку можно получить? Я уже три недели таскаю эту, но сестра Модеста не дает мне чистой…
Заплаты пришиты. Сестра Зенона снова полезла в сверток, отыскивая там что-то еще. Малышки вскочили со скамейки и тоже сунули свои носы в сверток, помогая монахине перерывать тряпье. Я кропила водой накрахмаленные простыни.
Тишину вдруг прервал пронзительный визг, раздавшийся где-то в конце коридора. Я узнала голос Рузи.
– Почему она так кричит?
– Это матушка-настоятельница наказывает её, – ответил мне из-под стола голос Людки. – Она плохо вытерла линолеум перед сердцем Иисуса, и он совсем не блестит. Я слышала, как матушка гневалась за это на Рузю.
Я взглянула на сестру Зенону, которая ставила заплаты на детскую рубашонку. Она плотно поджала губы, игла в ее пальцах замелькала быстрее. Рузин визг не прекращался.
– Я пойду раздувать утюг! – сообщила я и, схватив утюг, выбежала в коридор. В дверях, которые вели в сени, мне повстречалась Рузя. Она шла быстрым шагом, прикрыв лицо руками.
– Рузя!..
Она только мотнула головой и, не отнимая рук от лица, начала подниматься по лестнице, ведущей в спальню.
"Спрячется сейчас в уборной, чтобы никто ее не видел, и будет плакать", – с жалостью подумала я.
На дворе я раздула утюг, поставила его на каменную ступеньку, а сама на цыпочках подкралась к дверям швейной мастерской.
– …Так-то вот, мои дорогие… – кончала свой рассказ сестра Алоиза. – Это была прекраснейшая минута. Не знаю, сумею ли я вам описать ее. По очереди, одна за другой подходили мы, чтобы поцеловать перстень и ногу святого отца. Когда я склонилась к его святой ступне, то мною овладело такое чувство, которое словами и выразить-то просто нельзя. Ни один пейзаж, ни одно самое совершенное произведение искусства, даже вид величественной базилики святого Петра не взволновали меня так, не влили в меня столько счастья, сколько я испытала в тот момент…
– Не знаю, что бы я дала за то, чтобы испытать такое же чувство, о каком говорит сестра Алоиза, – охнула Сабина. – Я тоже предпочла бы видеть лучше сто раз святого отца, чем все те картины, или что там…
– А теперь милая сестра Модеста расскажет нам о своей самой счастливой минуте. Разумеется, о святом причастии, даче обета и так далее мы уже знаем, – настаивала Йоася.
– Я никуда не ездила, – холодно ответила сестра Модеста.
– Это ничего! Зато сестра так много в своей стране потрудилась! И сестра умеет так чудесно рассказать обо всем этом, – упрашивала Йоася. – Ну расскажите же, милая сестра! Я ведь прошу не из любопытства, а ради того, чтобы нам было потом о чем поразмыслить в часовне…
"Как ловко она лжет, – удивленно подумала я. – После таких откровений сестрички возненавидят друг друга еще больше, а Йоаська будет в чести".
– Я никуда не ездила, – с ударением повторила еще раз сестра Модеста. – Однако думаю, что если бы мне пришлось выезжать за границу, то я-то бы уж обратила внимание и на красоты природы, которые говорят нам о всемогуществе творца, и на лучшие произведения рук человеческих, созданные по вдохновению божию. Я имею в виду такие величественные памятники, как базилика святого Петра.
Щеки сестры Алоизы покрылись румянцем, а сестра Модеста продолжала:
– Но не в этом суть. Не каждый видит бога в делах его. Есть и такие, у которых глаза, уши, сердце закрыты на замок и ко всему глухи и немы. Они неспособны проникаться той красотой, которой господь так щедро одарил нас. Но не об этих делах время здесь говорить. Каждая минута, когда из любви к небу мы делаем добро, является и самой счастливой минутой в нашей жизни. Вот почему на вопрос, какая же из этих минут была для меня счастливейшей, мне очень трудно ответить. Если уж вспоминать прошлые времена, то я могу назвать день, который хорошо помню и сейчас. Это был тот день, когда наш монастырь посетила делегация американских сестер нашего ордена. Мы приветствовали их здесь, у себя. Чтобы выразить им свою любовь и уважение, одна из сестер… – тут сестра Модеста слегка покраснела, – одна из сестер составила приветственную речь, обращенную к ним, на латинском языке…
– На латинском? – испуганно воскликнула Йоася. – Это невозможно! Да кто же это сумел бы?… Ах, я знаю! Это сестра сама составила ту речь. Ведь сестра Модеста так чудесно поет по-латински!
– И так уж случилось, – невозмутимо продолжала монахиня, – что матушка-настоятельница поручила огласить это приветствие той, которая его составила. Таким образом, всё торжество… – "Было делом рук сестры Модесты, – мысленно заключила я, отбегая от двери. – А теперь сестра Юзефа, в свою очередь, расскажет о счастливейшем дне, которым наверняка будет день ее поездки в Варшаву на праздник тела господня. Уж она не раз нам об этом говорила".
В утюге от углей остался один пепел. Я несколько раз подула в него и побежала в прачечную. Сташка и Людка, переодетые в чистые платьица, с любопытством осматривали друг друга. Сестра Зенона, сдвинув очки на самый кончик носа, штопала детские чулки.
– Проше сестру, – воскликнула я, усаживаясь рядом с ней на скамейку, – расскажите мне о самом волнующем моменте вашей жизни. О таком, который лучше всего запечатлелся в памяти. Кроме, разумеется, первого причастия, дачи обета и так далее.
Монахиня взглянула на меня поверх очков и продолжала штопать.
– Проше сестру, – потянула ее за рукав Сташка, – я бы съела еще кусочек.
Сестра Зенона порылась в кармане передника и протянула Сташке большой кусок брюквы. Обе малышки взвизгнули от радости и полезли под стол. Усевшись там на тюках с тряпьем, они начали быстро очищать брюкву от кожуры. Время от времени из-под стола доносился голос Людки, которая повторяла всё одно и то же:
– А мне-то оставь… А мне…
– Так расскажите мне, сестра, – продолжала настаивать я. – Я хорошо уберу прачечную, выскоблю пол…
– Это не дело для твоих обмороженных рук, – вздохнула монахиня.
А потом она начала свой рассказ:
– Поехала я к замужней сестре, что живет возле Лимановой. А у сестры как раз дело в суде вышло. Отправилась она вместе с шурином в Новый Тарг. А дома осталась корова на отеле. Только мы не ожидали, что всё так быстро случится. Но она как раз той ночью и начала разрешаться. И во всем доме были только дети да я. До деревни далековато, потому что дом сестры стоял на опушке леса. А та корова была у нее единственной, и сестра так ждала, так ждала, когда же она принесет теленочка. Корова же словно знала, что никто, кроме меня, не может ей помочь, и все смотрит на меня и мычит, и мычит. Обе мы измучились изрядно. Мне уже казалось, что я не вынесу всего этого, но нет, ничего. Так вот, общими усилиями и привели мы на свет божий телочку. Сестра, когда вернулась, даже заплакала от радости. А телочку назвали так, как меня, – Ядвига. Когда я уезжала, сестра сказала мне: «Как посмотрим мы на маленькую Ядвижку, так сразу и о тебе вспомним…»
На глазах сестры Зеноны блеснули слезы. Перекусив зубами нитку, она бросила Сташке чулок.
– На тебе…
Сташка тут же стала натягивать чулок, а за мной прибежала Зуля и велела идти на молитву в часовню.
Глядя на разрисованную масляными красками святую Терезу с пухлыми губами и ввалившимися глазами, я почему-то представила на ее месте сестру Зенону с резвым, здоровым теленочком на руках.
На другой день у сестры Зеноны было грустное, как обычно, лицо, и она ходила, не отзываясь ни на чей зов, а у сестры Модесты болели зубы, и потому она ушла к зубному врачу.
Выходя из столовой, она сказала нам:
– Подумайте сегодня на тему поста и рождества Христова. На этой неделе состоится собрание "Круцьяты". Ксендз-катехета будет спрашивать вас, готовитесь ли вы духовно к этому великому событию. Поэтому пусть каждая из вас припомнит, какие мысли и чувства обычно возбуждают в ней рождественский пост и сам праздник рождества Христова, чтобы было что ответить ксендзу-катехете. Сестра Зенона останется при вас, и с вопросами можете обращаться к ней.
Монахиня ушла. Мы приготовились писать шпаргалки. Не замеченная нами, в столовую вошла сестра Зенона. Она тяжело опустилась на скамейку и положила руки на подол. В такой именно позе она частенько сиживала в прачечной над тюками с нашей драной одеждой, глубоко о чем-то задумавшись.
Кончив все наши споры и перебранки, мы выжидающе поглядывали в сторону монахини. Обычно сестра Модеста, прохаживаясь между столами, громко и подробно рассказывала нам о предстоящем собрании "Круцьяты", о теме, которая будет на нем обсуждаться, о вопросах, какие будут заданы, и ответах, какие надо на них дать. Мы старательно записывали ее слова и мысли, заучивали их наизусть и, таким образом, всегда были готовы к ответам на любые вопросы ксендза-катехеты.
Хотя официально шпаргалки и были запрещены, сестра Модеста смотрела на них сквозь пальцы. Самолюбие духовной воспитательницы девушек – членов "Круцьяты" – одерживало в ней верх над необходимостью строго блюсти все законы и правила.
Однако на сей раз девчонки напрасно покрякивали и покашливали, многозначительно посматривая на монахиню: сестра Зенона сидела, как пень, глухая ко всему.
– Так что же, сестра ничего нам не скажет? – разочарованно спросила Йоася.
– Тихо ты! – одернула ее Сабина. – Не видишь, что ли, что сестра Зенона собирается с мыслями?
Монахиня тяжело вздохнула.
– Гуралы привезли там дрова, – заявила она вдруг. – Нужно кому-нибудь из старших девчат пойти туда и помочь младшим перенести дрова в сарай.
– Тогда я побегу, я с удовольствием! – сорвалась я с места и понеслась на двор.
Любая работа возле дров всегда доставляла мне удовольствие. Одежда, руки, волосы пропитывались бодрящим, здоровым ароматом смолы, а перекидывание поленьев с места на место или перенос их в сарай развлекали меня, как занятия гимнастикой. Однако после всех разговоров о предстоящих празднествах и подготовке к ним в сердце мое закралась тревога: удастся ли мне поехать на рождество домой? И не лучше ли держаться от всех этих приготовлений подальше, чтобы своим же чрезмерным усердием не сорвать поездку к родным?…
После двух часов дружной работы все дрова были занесены в сарай и аккуратно там сложены. Поручив малышкам собрать все щепки и отнести их на кухню, я побежала в столовую.
Сестры Зеноны там уже не было. Старшие девушки рассовывали листки бумаги по укромным местам, а малыши заканчивали свою писанину. Никто не стоял в углу, и ни у одной не было на руках красных рубцов от ударов линейкой. Не было и привычных следов усиленной мозговой деятельности при работе над темой предстоящего собрания "Круцьяты" – слез и чернильных пятен на разрумянившихся щеках.
– Сестра Зенона помогала вам? – спросила я Людку.
Она подняла на меня сверкающие радостью глазенки:
– Ну конечно! Я исписала три страницы! – И она торжествующе помахала перед моим носом листками бумаги.
– А о чем она вам говорила?
– О чем?… В общем, обо всем, что касается поста и рождества Христова.
Утром в воскресенье мы построились парами, чтобы идти на богослужение в часовню, когда сестра Модеста вдруг сообщила нам несколько возбужденным голосом:
– Сегодня собрания "Круцьяты" не будет. Ксендз-катехета болен, и службу в часовне совершит другой священник. Матушка-настоятельница напоминает вам, чтобы вы пристойно вели себя как в часовне, так и вне часовни. Не перепутайте очередности молитв. После богослужения – завтрак, а потом вы пойдете в швейную мастерскую. Мы сегодня принимаем у себя гостей – матушку-настоятельницу из Перемышля с двумя сестрами. Гостья хочет побеседовать с вами.
Модеста поправила на голове велон и с явным беспокойством в голосе спросила:
– А вы готовы к ответу на случай, если бы матушка-настоятельница задала вам вопросы по теме нашей последней беседы?
– Да, да, конечно! – отозвалось сразу несколько голосов.
Блеск линолеума, паркета и оконных стекол в часовне был на этот раз просто потрясающий, и мне сразу же вспомнился вопль Рузи, который я несколько дней назад слышала в коридоре и который так сильно взволновал меня.
Все утренние воскресные церемонии проходили по давно уже установившемуся у нас порядку. Так было и на этот раз.
Перед самым богослужением матушка-настоятельница направилась в кухню, чтобы лично приготовить завтрак для ксендза. И в то время, когда завтрак готовился, мы уже не имели права не только входить в кухню, но и находиться даже в непосредственной близости от нее. Это было железным правилом, нарушать которое никто бы не отважился.
Затем, как обычно, монахини молились в часовне, а мы пели в притворе под аккомпанемент фисгармонии, на которой играла матушка-настоятельница.
Как обычно, мы подходили к причастию, а вернее – подползали на коленях, потому что воспитанницы приюта не имели права передвигаться по часовне иначе.
Как обычно, после богослужения мы слушали проповедь…
Хорошо помню я эти незабываемые монастырские проповеди! Благодаря им и только им я узнала, что Ганнибал был великим развратником, что изваяния святых мужей стоят теперь там, где раньше красовалась распутная Венера, и что порожденный адом дьявол, по фамилии Вольтер, пил вино из ночного горшка.
Сколько цветистых анекдотов, действующих на воображение, было в этих проповедях! Из них мы узнали, например, о молодой девице, которая предавалась самым буйным телесным наслаждениям до тех пор, пока не попала под колеса экипажа своего любовника, маркиза де ля Кур. После этого она пошла в монастырь, чтобы в смирении и молитвах закончить свою бурную жизнь. Из проповедей узнали мы и о великом древнегреческом ученом, который разорвал перину и выпустил из нее весь пух для того, чтобы показать некой болтливой женщине, что ее слова легковесны и тотчас же разлетаются, как этот пух. И о храбром Наполеоне узнали мы, который, убегая из России, но не считая себя окончательно поверженным, задрожал от страха в ответ на прямой вопрос одной убогой женщины: "Сир, неужели это правда, что император убегает?"
"Так что каждый, даже самый гордый человек, вроде того храброго императора, сталкивается в жизни с одним таким вопросом, перед которым содрогнуться и задрожать от страха должен…" – вещал на всю часовню ксендз-проповедник.
Мы слушали об этом с удовольствием, мысленно представляя себе, как задрожит сестра Модеста, когда ее спросят, сколько раз была она к нам несправедлива.
После богослужения, как обычно, была рекреация, во время которой все наши мысли вращались вокруг одного: не остынет ли кофе и не пропадет ли хлеб.
Но вот наконец и завтрак.
Мы пили кофе с хлебом и громко рассуждали о том, будет ли в связи с приездом гостей обед получше или такой же, как всегда.
После завтрака мы построились в шеренги, и сестра Модеста тщательно проверила наш внешний вид. Гельке она велела заплести косы плотнее, нескольких девчонок послала вымыть шеи, а малышей, в волосах которых было слишком много гнид, громко обругала и выгнала вон. Сабине влетело за грязные уши и желтые заплаты на черных чулках, мне – за нескромные розовые ленточки в косах.
Мы еще раз услышали напоминание о том, что на вопросы матушки-настоятельницы следует отвечать скромно и рассудительно, но без промедлений.
В швейную мастерскую мы вошли попарно и встали полукольцом возле стены.
В центре мастерской в кресле сидела приезжая настоятельница, а чуть позади нее – две монахини, ее спутницы. Их окружали наши хоровые сестры во главе с матушкой.
Приезжая настоятельница оказалась пожилой, крепко сложенной женщиной с быстрыми маленькими глазками и обрюзгшими щеками. Пошептав что-то на ухо нашей матушке, она села в своем кресле поудобнее и вскинула на нас голову:
– Подойдите ближе, чада мои.
Мы повиновались и подошли совсем вплотную, а она, гладя Йоасины косы, спросила:
– Мне хочется, чтобы вы рассказали что-нибудь о себе. Вот чем ты, например, милейшая, занимаешься помимо исполнения своих обычных обязанностей?
Сестра Модеста сделала едва заметный знак Йоасе. Йоася, опустив глаза, отчеканила:
– Мы, проше матушку-настоятельницу, стараемся как можно лучше исполнять обязанности рыцарей господа Иисуса и готовим свои маленькие жертвы в честь праздника рождества Христова.
Сестра Модеста облегченно вздохнула – первое выступление одной из ее подопечных прошло гладко.
– Ну, хорошо, чадо мое, – одобрительно кивнула головой матушка-настоятельница. – А что же это за такие обязанности рыцарей у вас?
– Любить бога больше всего на свете, – выкрикнула вдруг Сабина, получив толчок от сестры Модесты, – воздавать хвалу господу Христу, почитать своих начальников, выполнять всё, что велит церковь и что поручат старшие.
– А какое нее пожертвование в честь рождества Христова ты хочешь сделать, чадо мое?
– Сорок четок, проше матушку-настоятельницу! – с гордостью выпалила Сабина.
Настоятельница в задумчивости покачивала головой. Ее спутницы сидели неподвижно, словно куклы, одетые в монашеские рясы, совершенно равнодушные ко всему происходящему. На лицах матушки, сестры Модесты и наших хоровых сестер сияла удовлетворенность.
– Это меня очень радует, очень радует… – повторяла настоятельница, окидывая рассеянным взглядом стены. – Каждый рыцарь обязан думать сейчас о божественном младенце, который должен родиться. – И она обратила свои выцветшие глаза на Зоську.
– Мы как раз, проше матушку, много над этим размышляли, – без запинки начала Зоська, – ибо как раз сестра Модеста дала нам эту тему для обдумывания. Значит, в общем, мы много размышляли на эту тему. А потом говорили об этом с сестрой Модестой. И я даже записала некоторые золотые мысли…
Она откашлялась, собираясь поделиться этими золотыми мыслями с матушкой-настоятельницей, но та уже переключила свое внимание на малышей.
– А вы, мои дорогие, тоже размышляете о празднике, который нас ожидает в скором времени?
– Тоже… – пролепетала, вся дрожа от страха, Людка.
– А смогли бы вы сказать мне, чей это урок преподает нам церковь в молитве во время рождественского поста?
– Исайи, – прошептала Людка. – Пророка Исайи.
И, набожно сложив руки перед подбородком, она начала излагать урок пророка Исайи, урок, который уже в течение недели мы усиленно вдалбливали в свои головы:
– "Однажды рек господь через Исайю Ахазу: жди себе знака от господа, бога твоего, в бездне адской или во облацех, на горе. И рек Ахаз: не буду просить и не буду искушать господа. И рек еще: слушайте же тогда, потомки Давида. Ужели вам мало того, что досаждаете вы людям, что досаждаете вы и богу моему? Потому даст вам сам господь знак: "Се дева во чреве приимет и родит сына, и нарекут имя ему Эммануил, что значит: с нами бог". Масло и мед есть будет, чтобы умел отвергать плохое, а выбирать хорошее".
Матушка-настоятельница всматривалась в лицо ребенка с большим вниманием и в то же время с какой-то печалью.
– А ты понимаешь то, о чем говоришь?
– Понимаю…
Матушка вздохнула.
– Одна из вас минуту назад сказала, что вы обсуждали тему рождества Христова с сестрой Модестой. А могли бы вы повторить то, о чем вы говорили тогда с нею?
– Сестры Модесты тогда и не было, потому что она ходила рвать зубы у дантиста, – робко пояснила Людка. – Это сестра Зенона была тогда с нами.
Сестра Модеста побагровела, словно ее захватили с поличным на месте преступления, а сестра Алоиза украдкой усмехнулась и стыдливо опустила глаза.
– Следовательно, это с сестрой Зеноной беседовали вы на тему рождества Христова? Очень хорошо. Ну и что же такое говорила вам сестра Зенона?
– О колыбели…
– А еще?
– О волке и осле. Ослы любят есть осот, – прошептала Людка срывающимся голосом.
– Говори громче, а то я не слышу. Стало быть, об осле и волке беседовали вы с сестрой Зеноной. Так? Ну, и еще о чем?
Наступило молчание. С лиц нашей матушки и сестры Модесты исчезли последние лучи благодушия и удовлетворенности, которые сияли там еще несколько минут назад.
– Ну так что же? – повторила свой вопрос матушка-настоятельница, кладя свою руку на Людкину голову. – Разве ты не скажешь мне, о чем еще говорила вам сестра Зенона в связи с приближающимся рождеством Христовым?
– В связи с рождеством Христовым… – выдавила из себя Людка, побелев, как полотно. – Я сейчас… – Она в задумчивости приложила свою вспотевшую руку ко лбу и вдруг улыбнулась радостной, счастливой улыбкой. – Я записала себе на листке бумаги. Можно прочитать?
Лица матушки и наших хоровых сестер вытянулись, по ним пробежала тень.
Сестра Алоиза вытирала платочком нос, и на физиономии ее было написано: "Я же знала, что будет так…"
– Ну что же, – вздохнула матушка, – читай.
– У меня только вот не хватает начала, – пояснила Людка, заливаясь румянцем. – Вначале сестра Зенона говорила о колыбели. Но я прочитаю то, что сестра Зенона потом говорила.
И, поднеся листок бумаги к глазам, она начала:
– Когда кто-нибудь родится, всегда радость людям. Но самое большое торжество есть, когда родится маленький Иисус. Тогда каждый человек испытывает такое чувство, словно он имеет перед собой еще целую жизнь и может использовать ее на добрые дела. Поглядывает он на колыбельку и думает: не так уж я плох еще, коль могу приблизиться к ней. И еще из этого проистекает у него желание трудиться. Ибо знает он, что ничем не доставит такой радости Иисусу, как трудом своим. Поэтому пастухи принесли к его колыбельке и сыры, и овечек, и корзины, и всякую всячину. И все это было не для продажи… Плоды трудов их… Точно так и сегодня каждый человек беспокоится о том, чтобы было у него что есть и на что жить…
А потом сестра Зенона говорила нам, что в Лимановой, там, откуда она родом, гуралы тоже разводят овечек, этаких черненьких, с кудряшками, и плетут корзины… – рассказывала Людка. – А на праздники они режут свиней. И как забьют свинку, то коптят окорока на можжевеловом дыму, чтобы они лучше сохранялись. А если такая свинка должна пойти на солонину, то каждый день ей нужно молоко. Но гуралы – бедные люди. И сами-то мало имеют молока, И еще сестра Зенона говорила нам, что во время праздников в каждом доме, где была забита свинка, угощают ветчиной своих соседей.
Совсем оправившись от страха, Людка усмехнулась довольно фамильярно и добавила:
– Жаль, что мы не живем в Лимановой рядом с такими гуралами, которые угощают ветчинкой своих соседей. Правда, проше матушку?
Настоятельница откашлялась, прижимая платочек к губам, которые почему-то подозрительно дрожали.
– Я бы очень хотела в такой Лимановой пожить, – непринужденно болтала Людка.
– Ты, чадо мое, любишь, как я вижу, много есть, – сказала наконец матушка-настоятельница, отнимая платочек ото рта. – А нельзя так угождать своим прихотям. Рыцари, которые объедаются, не могут быть настоящими рыцарями господа Иисуса Христа.
Но, увидев на лице Людки сильный испуг, она ласково погладила ее по голове:
– Не тревожься, моя дорогая. Будешь и ты еще есть ветчинку. И не только ветчинку. Иисус ел так же, как и каждый человек, поэтому он знает, что и тебе еда потребна. Попроси сестру Зенону, чтобы она взяла тебя с собой в Лиманову.
– А теперь покажите мне эту сестру Зенону, я хочу посмотреть на нее, – попросила настоятельница, оглядываясь по сторонам.
– Ее здесь нет, – равнодушно ответила наша матушка.
– Что же, трудный случай. Придется тогда обойтись без нее, – заключила приезжая матушка-настоятельница, тяжело поднимаясь с кресла.
– Может быть, матушка-настоятельница имеет желание посмотреть сочинения наших воспитанниц? У нас есть несколько по-настоящему интересных. Большинство наших воспитанниц постоянно проявляет уважение и любовь к тем, кто печется о них, – поспешно добавила сестра Модеста.
– Не нужно, – холодно отказалась настоятельница. – Мы должны теперь идти в город.
По сигналу нашей матушки мы покинули швейную мастерскую, прощаясь с гостями.
С того дня я уже ни разу не слышала, чтобы сестра Зенона беседовала с воспитанницами. Грустная и задумчивая, она еле передвигала больные ноги. Сабина божилась и клялась, что своими ушами слышала, как матушка-настоятельница в резких словах запретила сестре Зеноне в какой бы то ни было форме общаться с нами.
Но малышки, пренебрегая запретом, всё же пробирались, как и раньше, в прачечную. Прячась под стол от одного только взгляда сестры Модесты, они искали утешения и помощи у конверской сестры. Вела ли с ними разговоры сестра Зенона, – не знаю. Одно было с достоверностью известно: она по-прежнему латала им белье, ремонтировала платья, штопала чулки, а в карманах передника выносила для них из подвала сладкие брюквины.
Ноябрьским вечером я возвращалась из школы, с занятия географического кружка. Проходя мимо нашего старого монастырского костелика, я заметила луч света, пробивающийся через приоткрытую дверь.
Ведро с водой, метла и брошенные на пороге тряпки свидетельствовали о том, что Рузя и Гелька выполняют свое субботнее поручение.
Я подошла к двери. Из костела до меня долетел голос, который мог принадлежать только юноше:
– Как хочешь, а я пойду и возьму всё на себя.
Вместо ответа раздалось всхлипывание.
– Не плачь ты, ради бога! Ну кто мог ожидать? Я пойду в дирекцию и все объясню. Ведь не выбросят же тебя. Они в конце концов – люди…
– Нет, нет, нет… – раздался быстрый шепот.
Воцарилась тишина.
"Это Гелька, конечно! Кто же может быть еще?… Но кто там с нею, интересно?" – И я осторожно заглянула в приоткрытую дверь.
В полосе света, падающего от свечи, стоял худощавый смуглый паренек.
Я быстро отскочила от двери. Тот самый! Да, об ошибке не может быть и речи. Первый раз я видела его во время уборки костела. Он тогда неожиданно появился на пороге, кого-то отыскивая взглядом. Теперь-то я уж знаю, кого он искал тогда! А потом… Потом я видела его в группе парней возле почты, которые хотели нас освистать. И наконец, третий раз я видела его, когда он провожал с вечерних занятий Гельку и Рузю. Они тогда сильно смеялись на пару с Гелькой. Им можно было просто позавидовать. А Рузя шла возле них, как монахиня, лишь время от времени поднимая глаза на шаловливую пару.
Что могли значить его слова: "не выбросят же тебя"? Разве Гельке грозило исключение из вечерней школы? Сабина говорила, что Гелька пропускает занятия, а после уроков таскается с парнями. Видимо, это стало известно дирекции, и она хочет теперь исключить из школы нерадивую ученицу, а Гелькин молодой человек намеревается сам пойти в дирекцию и просить о прощении.
Мне вспомнилась матушка-настоятельница, подстерегающая Гельку возле калитки. Боже мой, что же будет, когда в монастыре узнают о том, что Гельку исключают из вечерней школы?…
Во время ужина я не сводила глаз с Гельки. Но она отлично притворялась, и по ее внешнему виду никто бы не мог догадаться, что эта смеющаяся девушка еще час назад отчаянно рыдала в старом костеле. Сидя теперь рядом с Рузей, ока беспрерывно подтрунивала над ней. А у Рузи был болезненный вид, и чувствовала она себя очень плохо. Рузя отодвинула от себя тарелку и, подперев голову руками, терпеливо переносила все Гелькины остроты и колкости.
После ужина в столовую вошла сестра Модеста и, остановившись посередине комнаты, громко сообщила:
– Послезавтра состоится выезд за квестой. Поедут две телеги. На одной из них – сестра Зенона с Рузей и Гелей, на другой – сестра Станислава с Зоськой и Владкой. В течение завтрашнего дня все должны подготовиться к отъезду.
Я посмотрела на Гельку. Она старалась изобразить на своем лице полное равнодушие. Но как неловко на сей раз получалось у нее это! Раскрасневшиеся щеки и нервно дрожащие губы выдавали с головой ее волнение, что не могло не вызвать жалости к ней. Но в ответ на мой сочувственный взгляд она нахально рассмеялась и передернула плечами:
– Пфи, подумаешь! Могу и поехать. У нас как раз кончились летние вши, так надо привезти зимних, про запас.
– Немедленно выйди отсюда вон! – вспылила сестра Модеста.
Но Гельки и так уже не было в столовой.
Я осмотрелась по сторонам, отыскивая на лицах девочек признаки сочувствия к Гельке. Но вместо этого увидела зевающие рты и слепленные всесильным сном веки. Только Рузя упорно смотрела в окно, уставившись куда-то в одну точку.
– Отъезд четырех девушек за квестой дает возможность остающимся на месте пожертвовать свой труд господу Иисусу, – раздался голос сестры Модесты. – Обязанности Рузи возьмет на себя в качестве жертвы господу Иисусу Сабина. Обязанности Зоськи – Наталья. А обязанности Гельки и Владки поделят между собою Йоася и Зуля.
Ничто не возбуждало во мне такой ненависти к сестре Модесте, как это кощунственное слово "жертва", звучавшее в ее устах особенно издевательски.
Каждая "жертва" являлась для сестры Модесты тем мешком, в который можно было впихивать дополнительное поручение, предназначенное для нас. "Жертва" была трусливой уверткой монахини, к которой она прибегала каждый раз, когда не хотела нам прямо и открыто сказать: вы должны сделать то-то и то-то, потому что больше некому это делать. Эта "жертва" была такой же лицемерной ложью, как и те обещания, которые давали ксендзу рыцари господа Иисуса Христа на собраниях "Круцьяты", но которых они никогда не выполняли.
Иногда сестра Модеста, вспомнив о своих обязанностях моральной руководительницы и воспитательницы, доставала записную книжку и, заглядывая в нее, вызывала к себе по очереди девчат во время рекреации:
– Владка, Сташка, Иоанна, вы давали обещание прочитать в качестве жертвы господу Христу по двадцать четок. Немедленно отправляйтесь в часовню выполнять свое обещание.
Вызванные сестрой Модестой, девчонки шли в часовню… выполнять обещание.
Когда в спальне погас свет, я подошла к Гелькиной койке. Она тихонько всхлипывала в подушку. Я присела у нее в ногах.
– Геля…
– Что тебе?
– Тебе не хочется ехать, верно?
Она долго вытирала нос.
– Ты бы предпочла остаться, правда?
– Ну хотя бы…
– Этот выезд должен быть тебе ужасно противен, особенно сейчас, – продолжала я, делая легкие намеки на то, что мне всё известно, и желая своим сочувствием вызвать ее на откровенность. – Для тебя было бы лучше сейчас никуда не ехать…
– Конечно, лучше. На улице холодина дьявольская, а ты тут трясись в холод по грязи, на телеге, может, десять дней, а может – и больше…
"Заговаривай, заговаривай зубы, – подумала я. – Я-то знаю, почему тебе не хочется ехать".
– Я понимаю, – сказала я с ударением. – Ясное дело, что ты предпочла бы никуда не двигаться отсюда.
– А что ты ко мне привязалась! Конечно, каждый бы предпочел.
Не клеился у нас что-то разговор с Гелькой, на который я возлагала столько надежд. Поэтому я попробовала подойти к делу с другого конца и сказала:
– Сестра Модеста велела вам подготовиться к отъезду. Наверно, вы получите на дорогу теплое белье и толстые чулки.
– Как бы не так! Были у собаки сапоги, а у нас – теплое белье! "Подготовиться" – это у сестры Модесты значит сходить на исповедь, потому что может случиться так, что кто-либо из нас сломает себе шею в дороге. Ну, не морочь мне голову и иди спать.
Разочарованная, я поплелась к своей койке.
На другой день после полудня я чистила в сенях картофель. Мои мысли кружились вокруг непонятного "дела" Гельки. С каким упорством защищала она свою тайну минувшей ночью! Глупая! Если бы она доверилась мне, то, может быть, общими усилиями мы что-нибудь и придумали бы.
– Значит, не хочешь ехать за квестой? – услышала я вдруг голос матушки-настоятельницы.
Она шла из швейной мастерской. За нею с поникшей головой следовала Рузя. Матушка приостановилась в сенях и, повернувшись к Рузе, сказала:
– Сестра Модеста говорит, что ты жалуешься на боль в слепой кишке. Поэтому ты не хочешь ехать?
– Да.
– И давно у тебя болит?
– Нет, недавно.
– Ну, что же. Раз недавно, – значит, нет в этом ничего серьезного. Сделай себе компресс и помолись в часовне святому Экспедиту, защитнику от всевозможных несчастных случаев. Отправитесь в дорогу завтра утром, в семь часов.
А утром мы с любопытством наблюдали за тем, как отправлялись монахини с девушками в дальнюю дорогу.
Две гуральские телеги, запряженные тощими лошаденками, стояли возле калитки. Кругом царил полумрак, под копытами у лошадей шелестели облетевшие с деревьев листья. По небу плыли тяжелые серые тучи. Монахини были одеты в черные свитеры и длинные пелерины. Зоська, которая напялила на себя всё, что только могла, была похожа на ворох старого тряпья, перетянутый посередине веревкой. Рузя и Гелька натянули на себя какие-то ватные фуфайки, а Владка, которая ехала за квестой первый раз, была одета легче всех. Она одна радовалась предстоящей поездке и весело прыгала возле телеги, как воробей.
Я взглянула на Рузю. Судя по всему, компресс и святой Экспедит не помогли ей. Ее болезненный вид мог вызвать только тревогу. Лицо у Рузи было все в подтеках, а глаза лихорадочно блестели. Сидя на телеге, она зябко куталась в платок и ежилась от холода.
Кони двинулись, Гелька показала нам язык и послала воздушный поцелуй. Рузя сгорбилась еще больше, пряча в платок свое лицо. Монахини страстно крестились. Мы взглядами напутствовали отъезжающих.
…Квеста! От того, что сумеют выпросить сборщики квесты, будет зависеть наше существование в течение целого года. Количество собранных подаяний – картофеля, моркови, кочанов капусты – имеет самое прямое отношение ко всем нам – воспитанницам монастырского приюта. Если запасов будет сделано достаточно, – мы избавимся от голода и недоеданий. Девушки будут с большей охотой относиться к работе, монахини станут уступчивее, будет меньше наказаний, изнуряющих поручений, принудительных "жертв" и воровства.
Казалось бы, на содержание приюта должна была отпускать средства община. Казалось бы, должны же где-то быть люди, в обязанность которых входит помнить о сиротских приютах! Но на самом деле это совсем не так. Нет таких людей. Да, нет. И никто, никто не беспокоится о том, чтобы дать приюту продукты, избавить его от голода, холода и докучливых насекомых.
Наша одежда и обувь могут наводить только ужас на людей. И они действительно наводят его. Когда мы проходим по улице, люди оглядываются на нас, приостанавливаются и сочувственно качают головами. Живя за дырявым деревянным забором, рядом с кладбищем и старым костеликом, приводящим в восторг богатых туристов, мы были отгорожены тысячью миль от настоящего, большого мира, от настоящих людей и человеческих условий жизни.
Почему же это так? Неужели все, все о нас забыли? Но почему забыли, почему?
Телеги с отъезжающими скрылись за поворотом дороги. В полном молчании возвращались мы в приют. Только бы квеста оправдала себя. Пусть те бедняки, в которых метит квеста, не пожалеют и для нас своей трудовой картошки и капусты. Пусть проникнутся они милосердием к беспомощным, брошенным на произвол судьбы сиротам и наградят нас не только картошкой и капустой, но еще и сладкой брюквой…
Если всё будет именно так, то дело пойдет хорошо.
Когда у нас не хватит хлеба, мы начнем печь на завтрак лепешки из картофеля, а к обеду будут подаваться порции картофеля, приправленного капустой. Малышки найдут у сестры Зеноны традиционные подарки, наши приютские фрукты – сырые брюквины, которыми она угощала их даже в самые тяжелые и голодные времена. А мы будем радоваться тому, что после трудового дня, забравшись под одеяла, сможем грызть орешки, которые, может быть, привезут вместе с остальными пожертвованиями.
В тот вечер девушки, не ожидая распоряжения сестры Модесты, сами, по своей инициативе, отправились в часовню и молились страстно и взволнованно.
***
– Сабина и Йоаська небрежно выполнили свои обязанности, – с грозной руганью обрушилась однажды на девчат матушка-настоятельница. – В наказание за это сегодня после полудня очистите хлев от навоза и застелите его свежей соломой.
"В наказание… – размышляла я, глядя одним глазом на Сабину и Йоаську, орудующих вилами. – В наказание! Черт бы его взял! В наказание за неизвестные "грехи" мы таскали тяжелые ведра с золой, пеплом и другими отбросами, приносили уголь из подвала и топили печи. В наказание же мы чистили картофель и выскабливали до блеска прачечную, освобождали хлев от навоза и выполняли множество других поручений. Даже если бы каждая из нас была ходячей добродетелью, и то не избежала бы этих поручений. А между тем из уст матушки-настоятельницы и хоровых сестер всё чаще слышалось это несуразное выражение: "в наказание".
Следовательно, само монастырское благо требовало, чтобы непременно существовали плохие девушки, которым сестра Модеста могла бы в качестве "наказания" поручать переноску угля или уборку костела.
Следовательно, непременны были и наша строптивость, и наше нахальство, и дерзость, коль на все эти грехи ссылались хоровые сестры, как только заходила речь о том или ином поручении.
Если бы все были такие деловитые, как Рузя, тихие, как Зуля, покладистые, как Сабина, и такие же ловкие, как Йоася, – то, интересно, что еще придумала бы сестра Модеста для того, чтобы определить им необходимость вынести из подвалов несколько десятков ведер грязи и мусора?
Однажды ночью меня разбудили сильное движение в нашей спальне и громкие возгласы.
– Талька, вставай! Наши с квесты приехали! – кричала Йоаська, соскакивая с койки.
За исключением нескольких малышек, продолжавших мирно храпеть под своими одеялами, почти все девчата собрались в столовой. Здесь я увидела двух посторонних девушек, сидевших на скамейке. Я уже хотела убежать, когда одна из них вдруг воскликнула хорошо знакомым мне насмешливым голосом:
– Что глаза-то вылупили?! Лучше бы принесли мне перекусить что-нибудь горячее!!
Только теперь я узнала в ней Гельку. А узнав, всё еще не могла поверить глазам своим. Закутанная в разодранную фуфайку, маленькая и сгорбленная, с лицом необычайно серым и сморщенным, она была совершенно не похожа сама на себя. Вокруг запавших глаз лежали глубокие тени, обветренные губы потрескались и кровоточили. Сидящая рядом с нею "старушка" с бронзовой, сильно обветренной кожей и заострившимся носиком оказалась Зоськой.
– Что с вами случилось? – испуганно пролепетала я. – У вас такой странный вид…
– Поездила бы ты на открытой телеге, – сердито отрезала Гелька, – да пожила бы впроголодь, да поспала бы на глиняном полу вместе с телятами! Посмотрели бы мы тогда, какой у тебя был бы вид…
– Да и выехало нас, кроме того, четверо, а назад едва не приехало пятеро… – вставила Зоська.
– Заткни рот! – резко одернула ее Гелька.
– А что мне молчать? Боишься, потому что ты сама-то не лучше Рузи! Не беспокойся, я всё знаю!
– Посмотрите на этого ангелочка! А кто у той хозяйки украл носки? А? Кто?
– А где же Рузя? – спросила я, не понимая, из-за чего они бранятся.
– Высуни нос отсюда, – увидишь!
А Зоська добавила:
– Ее, наверно, уже несут. Владка с сестрой Зеноной.
– Несут? Как так несут?…
В коридоре послышались голоса. Мы выбежали из столовой. Сестры Зенона и Станислава несли Рузю в прачечную. Рузя, прикрывая лицо платком, негромко стонала. Впереди шла сестра Модеста, освещая путь свечой. За ними, перешептываясь, плелись девчата, все очень удивленные и подавленные.
Остановившись в дверях прачечной, мы наблюдали, как конверские монахини расстилают на столе одеяло и укладывают на него Рузю.
– Что с нею случилось? – в отчаянии воскликнула Йоася, заламывая руки.
– А вы зачем здесь? – Сестра Модеста отошла от стола и всех нас вытолкала за дверь. – Идите отсюда! У Рузи приступ. И чтобы ни одна из вас не вздумала больше приходить сюда!
Мы долго не ложились спать, поджидая Гельку и Зоську, но они всё не появлялись. Мы вслух высказывали различные предположения, что могло вызвать у Рузи приступ.
Пришла Владка. Она была страшно перепугана и ничего не могла толком объяснить нам. Узнали мы от нее только то, что Гелька и Зоська вызваны к матушке-настоятельнице, что матушка-настоятельница ужасно на что-то сердится и что она запретила Гельке и Зоське говорить о чем-то, а о чем именно, – этого она уж не знает.
Так и не дождавшись возвращения Гельки и Зоськи, мы заснули, но сон был у нас в эту ночь очень беспокойным и тревожным. Он не принес нам никакого отдыха.
А утром Рузи уже не было в прачечной. На той же самой телеге, на которой она ездила за квестой, ее отправили в больницу. "Для операции кишки", – пояснила нам сестра Модеста, делая особое ударение на слове "кишки".
В течение нескольких дней только и разговоров было у нас, что о Рузиной слепой кишке, об операции да о том, какую еду получает Рузя в больнице.
Во время таких разговоров Зоська многозначительно вздыхала и корчила двусмысленные мины. Гелька же хмуро и упорно молчала.
Несколько дней после того, как наши вернулись с квесты, я помогала Сабине чистить подсвечники в старом костеле. Был уже вечер. Сабина пошла в приют за тряпкой. Сидя на ступеньке лестницы-стремянки и начищая до блеска подсвечники, я раздумывала над той огромной переменой, которая произошла в Гельке и в ее поведении. Из веселой, легкомысленной она превратилась в задумчивую, беспокойную и раздражительную, словно ее угнетал тайный страх перед чем-то, что для всех нас оставалось загадкой.
Я знала причину этой перемены, а так как Гельку любила я больше всех других девчат, то сердце мое было наполнено самым искренним к ней сочувствием. Бедняжка! Ее угнетала мысль, что в середине учебного года вдруг обнаружатся ее школьные и нешкольные "грешки". Страшно было подумать, что станет с нею, когда обо всем этом узнает матушка-настоятельница.
Услышав в костеле шаги, я сказала, не поворачивая головы:
– Ты, Сабина, берись за главный алтарь, а мне оставь боковые.
Ответа на мое предложение не последовало. Я в недоумении обернулась. Посередине костела стоял и беспокойно осматривался по сторонам стройный черноволосый паренек. Тот самый, которого я уже видела неоднократно. На этот раз, однако, он не выбежал из костела, заметив мой испуганный взгляд.
Не переставая тревожно осматриваться по сторонам, он спросил приглушенным голосом:
– Они уже приехали?
– Да, – прошептала я в ответ.
– А она… вернулась?
– Конечно, вернулась. А вы… вы… – Я заколебалась, боясь, как бы не вошла в этот момент в костел Сабина. – Вы хотели бы с ней увидеться? Она пошла в пекарню за хлебом.
Он взглянул на меня как-то подозрительно – по крайней мере, мне так показалось – и, судя по всему, растерялся. Несколько минут он собирался с духом и наконец рискнул спросить главное:
– Она… здорова?
– Ну да! Совершенно здорова.
Уверяя его в этом, я, однако, тут же вспомнила, что Гелька вернулась с квесты сильно простуженная. Поэтому, смущаясь, я добавила:
– То есть не очень, потому что немного кашляет. Но это у нее пройдет.
Паренек мял в руках шапку, всё не решаясь уйти.
– Я сюда еще приду, – сказал он вдруг. – Да, через час! Пусть она меня здесь подождет.
И он поспешно выбежал из костела.
Вскоре вернулась Сабина.
– Подожди немного! – крикнула я ей и бегом помчалась к приюту.
Гельку я застала в столовой. Она сидела над раскрытой книжкой, подперев рукой подбородок. По ее неподвижному взгляду было видно, что она не читает и даже не видит и не слышит, что делается вокруг нее.
– Геля!
Она неохотно подняла голову.
– Пойдем со мною во двор. Я должна обязательно кое-что сказать тебе.
Она захлопнула книжку и вышла со мною на кухонную лестницу.
– Геля, я видела его, – прошептала я, беря ее за руку. – Спрашивал о тебе и страшно беспокоился.
– Кто спрашивал?
– Ох, не притворяйся ты! – сердито воскликнула я, чувствуя, что мы начинаем тратить время попусту. – Я ведь и так всё знаю! Это не значит, что я подслушивала специально, но так уж получилось, что я всё слышала. А его я видела уже несколько раз. Помнишь, когда мы шли по улице, а он стоял возле почты со своими приятелями? Ты и Рузя были тогда в одной паре впереди меня. И он смотрел на вас. Так вот он пришел узнать, вернулись ли вы с квесты. Очень хочет увидеться с тобой.
– Но ведь я ничего не смогу сказать ему о ней, – с печалью в голосе прошептала Гелька. – Даже мне нельзя навестить ее в больнице.
– В больнице?
– Ну да. Ведь Рузя же еще там лежит.
Я замолкла, не будучи в состоянии сказать что-либо членораздельное от того безмерного удивления, которое овладело мною. Какие-то смутные нехорошие догадки начали витать в моем возбужденном мозгу, но я, чтобы сразу же избавиться от них, спросила Гельку:
– Послушай, а какое отношение ко всему этому имеет Рузя?
– Но ты же ведь сама сказала, что знаешь всё, – усмехнулась с ехидством Гелька.
И вдруг она, словно у нее исчезли последние силы, безвольно опустила голову мне на плечо и тихо расплакалась.
– Ох, Таля, Таля!.. Если бы не сестра Зенона, не знаю, что бы с ней стало. Может быть, даже умерла бы. Она так ужасно стонала! А кругом была ночь и стоял страшный холод. И мы были далеко от людей и жилья. Только возле леса виднелась какая-то изба. И тогда сестра Зенона взвалила Рузю себе на спину и понесла в эту избу, а я осталась сторожить телегу.
Я слушала ее, остолбенев.
– Значит, это не ты плакала тогда в костеле?
– Когда? – спросила она, вытирая глаза.
– Перед отъездом за квестой.
– Да ты с ума сошла! Если бы я хотела, так могла бы иметь десять таких лапсердаков. Но он высмотрел себе Рузю. Лазал за ней всюду и ходил просто по пятам, как теленок за коровой, – закончила она со злостью.
– А матушка знает об этом?…
– Конечно, знает. Как только мы приехали, эта подлая Зоська немедленно помчалась к ней с доносом. Я просто не представляю себе, что будет, когда Рузя вернется из больницы. Ты-то ничего не знаешь, а я подслушивала в уборной, когда Рузю положили в прачечной. Сестра Модеста стояла над ней и говорила, говорила – столько наговорила, что ошалеть можно.
– Слушай, – начала я решительно. – Ты должна пойти в костел и всё рассказать ему. Он ничего не знает, потому что… – Я запнулась, но, преодолев стыд, храбро закончила: – потому что я думала, что он ведет речь о тебе, и отвечала ему всё наоборот. Он должен прийти через час. Хочешь, я побегу сейчас в костел и вызову оттуда Сабину?
Вызвать Сабину было нетрудно. Когда я предложила ей заняться после ужина мытьем посуды вместо того, чтобы чистить подсвечники, она немедленно и с радостью согласилась на такое заманчивое предложение.
Лежа в спальне на койке, я с нетерпением ожидала возвращения Гельки из костела. Наконец она пришла и начала молча раздеваться.
– Ну так что там?… – прошептала я.
Не дождавшись ответа, я скинула с себя одеяло и подбежала к ее койке. Она лежала скорчившись, уткнув голову в подушку.
– Всё рассказала ему? А он что?
– Завтра скажу тебе…
Она еще глубже зарылась головой в подушку и оттолкнула меня рукой.
На следующий день, идя после полудня с дровами из сарая, я неожиданно столкнулась в коридоре с Рузиным пареньком. Энергичным, решительным голосом он требовал, чтобы его пропустили к матушке-настоятельнице, с которой он желает поговорить лично. Но сестра Модеста слушала его требования с абсолютно бесстрастным, холодным выражением лица. Видя, что я приостановилась возле них и начала прислушиваться, она повернулась ко мне и сказала с плохо скрываемой злостью:
– Наталья, прошу немедленно идти в столовую.
Во время рекреации Гелька отвела меня в угол.
– Он был у матушки…
– Ты подслушивала? – обрадовалась я.
– Нет, не удалось. Сестричка прогнала меня из-под двери. Я увижусь с ним в нашей вечерней школе и тогда узнаю обо всем. Жди меня в прачечной.
Едва я переступила порог прачечной, как услышала возбужденный Гелькин голос:
– Ты знаешь, зачем он был у матушки? Хочет с Рузей пожениться!
– А матушка что? – придя немного в себя от удивления, прошептала я.
– Даже не дала ему докончить. Встала в четырех шагах от него – руки спрятаны в рукава, голову отвернула в сторону, словно один вид его вызывает у нее отвращение. Сказала только, что теперь Рузя должна мыслить лишь о том, чтобы вымолить у бога прощение за свой грех, и ни о чем более. А потом запретила ему входить в приют. Чтобы и не думал когда-либо снова зайти сюда. Понимаешь?… Он ужасно несчастливый кавалер. Представь себе, в больнице монахини не разрешают ему даже повидаться с Рузей…
– Не может быть! Ведь там же – санитарки!
– Глупая! Эти санитарки – тоже монахини. Они знают обо всем и держатся тех же взглядов, что и наши сестрички.
– Может быть, когда Рузя вернется, мы что-нибудь и придумаем для нее?
Однако Рузя к нам больше не вернулась. Прошло две недели. Однажды вечерам во время молитвы сестра Модеста сказала нам:
– Начиная сегодня, десять дней подряд будете читать утром и вечером по пять раз "Богородице дево, радуйся" за спасение души одной из вас, которая своим грехом потеряла милость божию.
И это было всё, чем приют наш почтил память Рузи.
Ее паренька я видела еще не раз. Убежденный в том, что Рузя спрятана где-то у нас, он дважды вламывался в приют, а когда монахини выбрасывали его, целыми часами выстаивал возле калитки. Люди, проходившие мимо, поглядывали на него с недоумением. Случалось, что и мы, несмотря на бдительное око сестры Модесты, проходили поблизости от него.
Однако, одержимый в своем упорстве, он не двигался с места, не обращал ни на кого ни малейшего внимания и продолжал терпеливо нести свою необычную вахту возле нашей калитки.
А потом он вдруг исчез. Рузю же монахини из больницы вывезли в другой приют, даже в другой город, – так, по крайней мере, сказала нам сестра Модеста.
Однако Гелька так долго и упорно увивалась за сестрой Доротой – сделала ей ночные туфли, выскоблила до блеска прачечную и заштопала ее скуфью, – что та не выдержала, смягчилась и поведала Гельке страшную тайну, которая потрясла нас.
Оказывается, Рузя сбежала из больницы, и никто, нигде больше ее не видел. Монахини боялись придать этому щекотливому делу широкую огласку и потому отказались от поисков сбежавшей.
С тех пор, когда сестра Модеста во время молитвы произносила суровым голосом: "За грешную душу, которая обманула доверие бога, – пять "Богородице дево, радуйся…" – тотчас же Гелька, я и Йоася, по обоюдному сговору, мысленно добавляли сочиненную мною просьбу, с жаром и сердечным волнением:
"Помоги, господи боже, встретиться ей со своим парнем! Сделай так, чтобы никогда больше не затянули ее в приют! Смилуйся, боже, над нею, спаси ее от сестер и не делай ее монахиней!"
***
– Нет ничего более прекрасного, чем призвание божие, когда господь сам стучится в душу и зовет ее к себе, – сказала нам однажды сестра Модеста.
Это было как раз после того, как мы вернулись от вечерни и монахиня была в самом хорошем расположении духа и даже склонна к возвышенным рассуждениям, что с нею время от времени случалось.
– А как его можно почувствовать? – спросил кто-то.
– Это тайна между богом и душой.
– Ну хорошо, – рассуждала вслух Йоася. – А если бы, к примеру, у меня было такое призвание, то как бы я о нем узнала?
– Узнаешь его по особому состоянию, в каком будет находиться твоя душа. Призвание может прийти неожиданно. Бывает так, что человек, совершенно далекий от мысли о пострижении в монахи, в один прекрасный день начинает вдруг испытывать непреодолимое тяготение к этому и ни к чему иному. В его существе происходит что-то необыкновенное. А этим как раз бог и дает знать, что он избрал эту душу для себя, что требует ее непременно. Он словно нацепляет ее на крючок, с которого душа уже соскочить не может.
Мы слушали и согласно кивали головами. Значит, сестра Модеста пошла в монастырь, почувствовав к этому свое глубокое призвание. Так, во всяком случае, утверждала сестра Юзефа. И что такое особое господь бог мог усмотреть в ней, что потребовал ее непременно к себе?
Мы молчаливо удивлялись непонятным вкусам господа бога.
В ту же ночь Йоася присела на мою койку и испуганным, голосом сказала:
– Мне кажется, что я услышала свое призвание.
– Не может быть!
– Да, так, – процедила Йоася, дрожа от волнения. – Ведь сестра Модеста говорила, что это может прийти совершенно неожиданно. Что же мне делать?
– Да ты подожди! Откуда ты знаешь, что это именно и есть призвание?
– Я чувствую себя так странно, как никогда еще в жизни не чувствовала.
– Никогда в жизни так не чувствовала?
– Нет, подожди! Может быть, раз или два в жизни и было у меня что-то подобное. Но тогда я не знала, что это и есть божье призвание.
– Ну и что же?
– И вот снова пришло оно ко мне… Сегодня ночью…
– А сейчас?
– Совершенно не проходит. Всё хуже. Ой, ой, никогда я еще не чувствовала себя так! – пожаловалась она со стоном.
Меня вдруг осенила мысль, что, может быть, и ко мне когда-нибудь уже приходило божественное призвание, только я не знала о нем. Поэтому я спросила с любопытством:
– А где ты его больше всего чувствуешь?
– Да везде, во всем. В голове, возле сердца, в ногах. Но я не хочу иметь призвания! Ох, хоть бы до утра прошло у меня оно!
– А что ты станешь делать, если не пройдет и сестра Модеста заметит, что к тебе пришло призвание? Должна будешь пойти тогда в монахини? Верно?
– Ни за что на свете! – всхлипнула Йоаська. – Пойду выпью воды. Может быть, пройдет. Да помолюсь, чтобы господь бог взял назад это призвание.
На другой день после вечерней молитвы девчонки, как обычно, покидая часовню, собирались взяться за выполнение различных поручений. Только одна Йоася не двигалась с места и продолжала упорно стоять на коленях. Это обратило на себя внимание сестры Модесты.
– Почему Йоася всё еще на коленях?
– Потому что она молится за божественное призвание, – тут же съехидничала Зоська, которая была посвящена во всю эту историю.
Девчонки начали громко смеяться, но сестра Модеста тут же утихомирила их и, обращаясь к Йоасе, сказала необычайно ласковым и доброжелательным тоном:
– Довольно, дитя мое. Богу хватит и одного искреннего порыва. Отнесите-ка сейчас с Сабиной пойло для коровы.
Йоася послушно встала.
Как только в спальне погас свет, я подошла к Йоасиной койке.
– Ну так что же? Прошло?
– Откуда же! – быстро повернула ко мне голову Йоася. На ее бледном лице лихорадочно блестели глаза, так что блеск их был виден даже в темноте. – Я чувствую себя так странно, так странно! Может быть, и в самом деле у меня – призвание?
– Тере, фере, куку! Слишком мала ты.
– Ого! Да святая Тереза тоже была маленькой.
– Но она зато не воровала. А ты таскаешь у девочек в школе завтраки.
– Ну и что же, что таскаю! Мне хочется есть, вот я и таскаю. Святые делали и не такие штуки. Ксендз-катехета сам говорил, что святой Франциск утопал в разврате, прежде чем стал святым. И святой Августин – то же самое… Впрочем, а какое тебе до этого дело? Иди и оставь меня в покое.
Обиженная, она повернулась ко мне спиной.
Распространенная Зоськой весть о том, что Йоася чувствует призвание, дошла до всех девчат.
Когда в воскресенье после окончания богослужения мы выходили из часовни, я шепнула Йоасе, продолжавшей стоять на коленях и самозабвенно перебирать четки:
– Кончай, а то твой завтрак пропадет.
Йоася вскочила с места, но, встретив внимательный взгляд матушки-настоятельницы, поспешно вновь опустилась на колени, набожно закинула голову назад и сложила руки перед подбородком. Губы ее начали усердно шептать молитву. Шедшая за мной Гелька нарочно захлопнула ее молитвенник и, наклонившись к ней, предупредила:
– Зоська возьмет твою порцию.
Йоася взглянула на Гельку с испугом. Хотела подняться с коленей, но ее удержал на месте пристальный взгляд следившей за нею сестры Алоизы. Все хоровые сестры из-под своих опущенных велонов украдкой присматривались к Йоасе. И Йоася, прикованная к месту их сверлящими взглядами, оставалась в часовне.
А час спустя она хныкала возле дверей в кухню:
– Сестра Романа, девчата съели мой завтрак…
Из трапезной вышла сестра Модеста. С завистью мы наблюдали за тем, как Йоася брала из ее рук стакан киселя и несколько сухариков.
– Потерю завтрака считай своим пожертвованием господу богу, – ласково сказала ей сестра Модеста. – Христос охотно принимает от нас такие маленькие жертвы. Святая Тереза, питаясь салатом, всегда большую часть его жертвовала святому чаду.
– Тогда я жертвую свой кисель святому Франциску, – бухнула вдруг Йоася, искоса взглянув в нашу сторону.
Мы смотрели, как она, держа стакан обеими руками, с жадностью уплетает кисель за обе щеки, и ненавидели ее всё больше и больше. Сестра Модеста, не спуская глаз с Йоаси, перешептывалась о чем-то с сестрой Романой.
– Пойдемте отсюда, а Йоася и святой Франциск пусть спокойно допивают свой киселек! – И Гелька, засмеявшись побежала в столовую, увлекая нас за собой.
После обеда сестра Модеста холодно сказала:
– Гелька в наказание будет лишена сегодня рекреации, – и, направляясь уже к дверям, она добавила сердечным тоном, обращаясь к Йоасе: – Возьми, Йоася, плащик. Вместе со мною пойдешь на вечерню к отцам-иезуитам…
Когда Йоася укладывалась спать, из-под одеял раздавались голоса:
– Возьми, Йоася, плащик!
– Йоася, может, хочешь кисельку?
– А как святой Франциск – отблагодарил он тебя за сухарики? – И прочее в том же духе.
Йоася расплакалась. Но ни одна из девушек не подошла к ней, не заговорила с нею. По молчаливому сговору, она была лишена и той небольшой радости, с которой мы, несмотря на бдительное око монахинь, иногда приходили друг к другу и которая несколько сглаживала наши приютские невзгоды. Радостью этой была моральная поддержка друг друга.
Хорошо понимая, что именно она потеряла, чего лишилась, Йоася выплакивала в соломенную подушку всю свою обиду и печаль. Она рыдала так громко и так жалобно, что Гелька, не в силах больше слушать это, подняла голову с подушки и сказала со злостью:
– Чего рычишь? Кончи завтра выдуриваться, тогда простим.
– Хо… хо… хорошо.
Однако на другой день к ней снова спустилось с неба божественное призвание, и всё осталось по-прежнему.
Видя, что сестра Модеста, как и накануне, продолжает внимательно наблюдать за нею, Йоася после общей молитвы снова осталась на коленях молиться в часовне. Она прижала руки к груди, вознесла очи к небу и, забыв о завтраке, провела в молитве минут двадцать. В тот же день сестра Модеста освободила ее от обязанности убирать монастырский двор.
– Будешь присматривать за пеларгонией на окнах и в тех горшках, что на веранде, – сказала она ей.
– Эту Йоаську надо отлупить, – решительно заявила Гелька. – Мы трудимся, как волы, а она, видите ли, будет обтирать листочки на пеларгониях. Сегодня сестра Модеста снова вынесла ей что-то съедобное из трапезной.
– Изобьем ее, – поддержала я Гельку.
– Когда? – заинтересовалась Зоська.
– А тебе какое дело? Ты ведь сама донесла хоровым сестрам о божественном призвании Йоаськи. С этого все и началось.
Сидя в одних рубашках, свесив с коек голые ноги, мы с нетерпением поджидали в спальне Йоаську. Но вместо нее появилась сестра Модеста.
– Спать, спать, девчата! Почему сидите?
– А где Йоаська?
– Осталась в часовне молиться.
– За кого?
– У сестры Дороты болят зубы. Йоася молится за нее.
В понуром молчании мы укладывались спать.
Рано утром сестра Модеста, раздав несколько тумаков малышам, не желавшим вылезать из-под одеял и громко хныкавшим, заботливо склонилась над Йоаськой, которая блаженно нежилась в постели:
– Йоася, у сестры Дороты перестали болеть зубы…
При этом лицо монахини светилось радостью и вдохновением. Она поправила одеяло на ногах громко позевывающей Йоаси, потом выпрямилась и взволнованным голосом запела утреннюю молитву: "Утреннюет бо дух мой ко храму святому твоему…"
Вынося из кухни ведра золы, я с жадностью ловила каждое слово нашей опекунши, которая беседовала со старой сестрой Романой, а та согласно кивала ей головой:
– …Бог мог высмотреть себе… Такая маленькая девчушка… Сколько есть подобных случаев… Возьмем хотя бы Бернадетту… А Йоася ведь значительно религиознее ее…
В этот же день Йоася, вместо того, чтобы вместе с нами колоть дрова, молилась в часовне за здоровье сестры Романы, которую донимал чирий. Правда, чирий, к которому всё время прикладывались компрессы, вскоре лопнул без чьей-либо помощи, но тем не менее Йоася всё же получила от сестры Романы стакан сливового компота и кусочек материи, потертой о кость святой Кинги. А матушка-настоятельница, до которой уже дошли слухи о благотворном действии Йоаськиных молитв, вручила ей несколько святых образков.
– Смотрите, эта мартышка уже творит чудеса! Лечит чирий и зубы, – ревела от злости и зависти Сабина, которую Йоаськины успехи лишили покоя и сна. – Я тоже молилась, когда у сестры Станиславы была чесотка, и она у нее прошла. Честное слово, прошла, – уверяла Сабина сестру Модесту, которая слушала ее откровения с презрительной усмешкой. – Не верьте, сестра, Йоаське! Сегодня ночью мне святой Антоний говорил, что между нами проползет змея. Вот она-то и является этой змеей! Говорю же сестре, пусть сестра меня выслушает! Она даже и молитв-то не читает, а только вид делает, что молится!
– Зависть, зависть, Сабинка, – презрительно ответила сестра Модеста. – Завидуешь ей в том, чего сама не имеешь.
– Чего?
Сестра Модеста обвела презрительным взглядом наши злые физиономии и сказала с какой-то обидой в голосе:
– Может быть, эта маленькая душа, одаренная божьей милостью, призвана исполнить специальную миссию.
– Какую?
Поскольку монахиня молчала, мы начали громко и настойчиво кричать:
– Ну что же, пусть сестра говорит! Почему сестра замолчала? Мы хотим знать, какая такая миссия у Йоаси? Какая?! А?!
– Расшевелить ваши окаменевшие сердца, – отрезала монахиня и, ни на кого не глядя, вышла.
– Я этого не перенесу, – жаловалась Гелька. – Я убью эту Йоаську, подожгу монастырь и еще черт знает что сделаю! Мы тут все с ума посходим. Даю слово, что я подожгу приют. Пусть уж будет с ним покончено раз и навсегда!
– Наверно, мы все сойдем с ума, – согласилась я с Гелькой. – Сабина ходит уже сама не своя от зависти. Не хватало еще увидеть, как и на нее опустится с неба призвание…
В эту ночь всех нас неожиданно разбудил какой-то шум.
Я открыла глаза. Возле койки Сабины стояла сестра Модеста со свечой в руке. Сабина сидела на разворошенной постели, качала головой с редкими, жидкими волосами и причитала, всхлипывая:
– Был здесь… Честное слово… Стоял здесь и трогал мое одеяло… Хотел что-то сказать мне…
– Кто был у Сабины? – удивленная, спросила я Гельку.
– Святой Антоний, – буркнула она, зябко кутаясь в одеяло. – В скором времени все святые переберутся с неба в нашу вонючую яму.
Сестра Модеста молча слушала причитания Сабины:
– …Трогал одеяло, потому что было темно и не видно, где я лежу. А потом засветился ореол вокруг его головы, и он, как только меня увидел, поднял палец к небу и сказал… Но то, что он сказал, я могу повторить только матушке по секрету.
Сабина начала всхлипывать еще больше.
– Видно, святой Антоний добивается от тебя какого-нибудь пожертвования, – коротко пояснила сестра Модеста. – Поэтому завтра во время рекреации вымоешь бензином линолеум и натрешь паркет в часовне.
И сестра Модеста загасила свечу.
В темноте мы услышали шум удаляющихся шагов.
– О раны божьи! – раздался вопль Сабины. – Это я-то должна натирать паркет и мыть линолеум? Да у меня еще руки не зажили от последней стирки!
– Поделом тебе, – довольная, засмеялась я. – А ты думала, наверно, что кисельку получишь? Не нужно было связываться со святым Антонием.
– Правильно, – подхватила Гелька. – Какого дьявола будишь нас по ночам? Даю слово, что если кому еще покажется какой-нибудь святой, то я переломаю тому все кости.
Тишину, сразу наступившую в спальне, прерывали только всхлипывания Сабины. Кругом было темно, холодно и мерзко. Ни одна из нас уже не могла уснуть до самого утра. Мы ворочались на своих койках с боку на бок, удрученные и темнотой, и всхлипываниями Сабины, и собственной бессонницей.
В течение нескольких следующих дней казалось, что весь наш приют сошел с ума и что никогда уже здравый смысл не вернется в эти заплесневевшие от сырости стены, обвешанные образами святых. После Йоаськи и Сабины почувствовала вдруг "милость божию" Зоська. Во время вечерней тайной молитвы, когда каждая из нас должна была просить у бога покровительства и заступничества для монастыря, она вдруг громко вскрикнула и упала лицом прямо на пол. Мы бросились к ней, думая, что у нее очередной приступ эпилепсии, которой она страдала в течение последних двух лет, но Зоська сама подняла голову и, страшно ворочая глазами, выдавила из себя:
– Божья матерь обратилась ко мне…
Сестра Модеста нахмурила брови. Мы смущенно молчали. А Зоська тем временем медленно и неуверенно поднималась с пола:
– Пойду в часовню, чтобы остаться наедине с собой…
– Вот уже третья рехнувшаяся, – сокрушалась Гелька, которая вместе со мною мыла пол в прачечной. – Теперь пойдет дальше. Скоро наши задрипанные малышки начнут, как ангелочки, порхать на крылышках под потолком…
Гелька решительно объявила войну заразительной мании "божественного призвания", начало которой положила Йоаська. Встретив Зоську, окруженную толпой жадных на всевозможные новости девчонок и непрерывно повторявшую: "Ей-богу, божья матерь говорила мне…", она бросила ей:
– Я даже знаю, что она тебе сказала. Чтобы ты почаще натирала голову керосином, а то вши капают с тебя, как дождь.
Однажды, вернувшись из школы, я застала почти всех девушек в столовой. Они бегали из конца в конец комнаты, давясь от смеха. Оказывается, Йоаська и Сабина устроили между собою драку. Сабина, схватив Йоаську одной рукой за косу, с сопением колотила ее по спине, а Йоаська с визгом впивалась ногтями в налившуюся кровью шею Сабины. Сестра Модеста с трудом разняла их. Они встали друг против друга, тяжело дыша и поправляя на себе смявшиеся платья.
– Подрались, ей-ей, из-за того, что никак не могли дотолковаться, которая из них святее! – до слез хохотала Гелька.
Неожиданно ее смех заглушил сердитый голос сестры Модесты:
– Сабина и Йоаська немедленно отправятся в часовню стоять на коленях!
Провинившиеся вышли, а монахиня, поправив на голове велон, обратилась к нам:
– Бессовестные, мерзкие девки! И как это еще господь бог не покарал вас всех за те подлости, которые вы вытворяете! Передайте тем двум, что они обязаны вычистить чердак за все те безобразия, которые они здесь учинили. Кроме того, пусть каждая из них сама назначит себе искупление вины и сообщит мне о нем после ужина.
После вечерней молитвы Йоася подошла к сестре Модесте и, жалобно всхлипнув, поцеловала ей руку.
– Я уже назначила себе искупление.
– А ты? – обратилась монахиня к Сабине.
– Я еще нет, но думаю о нем.
– Помните. Меня вы можете обмануть, но ока божьего – никогда!
Мы размышляли над тем, какое искупление взяли на себя обе наши "святые", когда в прачечную влетела разгневанная Зоська.
– Вот свинья! – заорала она еще с порога. – Представьте себе, Сабина попросилась у сестры Алоизы натирать полы! Это – ее искупление! Ну, и сестра Алоиза приняла ее. А теперь Сабина обжирается хлебом, потому что в детском садике еще со вчерашнего дня оставалось много кусков.
– А Йоаська?
– Эта совсем с ума сошла. Заперлась в хлеве и сидит там. Я стучалась, стучалась, но она даже голоса не подала. О чем она думает?
– Лучше бы в искупление вины чулки малышкам выстирала. Целый тюк их лежит уже неделю, – вздохнула какая-то из девушек.
Йоася появилась за столом во время ужина. Она сидела, неестественно выпрямившись, двигалась неловко, словно какой-то физический недостаток ограничивал свободу ее движений. И вообще это была уже не та Йоася – от веселости, резвости в ней и следа не осталось. На ее побледневшем лице теперь всегда было написано кислое выражение, а под опущенными глазами красовались огромные синяки. Пушистые некогда косы она связала в один пучок, который как-то странно торчал у нее сзади, оттопырив даже платье. Проходя по коридору, она не подпрыгивала, как раньше, на одной ноге, а плелась медленно, важно. И эту теперешнюю Йоасю мы ненавидели всем сердцем. Йоаська это чувствовала и со слезами на глазах обещала нам исправиться. Но стоило только показаться поблизости сестре Модесте, которая спрашивала ее вкрадчивым голосом: "Ты не забыла, Йоася, прочитать свою часть четок?" – как Йоася тут же превращалась в богобоязненную послушницу.
Через несколько дней после того, как Сабина подралась с Йоаськой, меня разбудил среди ночи громкий плач. Я села на койке и осмотрелась. Матушка-настоятельница и сестра Модеста, обе со свечами в руках, стояли, склонившись над койкой Сташки. Я выскочила из-под одеяла, одолеваемая любопытством посмотреть, что там происходит. В этот момент сестра Модеста дала звонкий тумак малышке, ударив ее по голому заду, торчащему из-под одеяла. Получившая тумак громко вскрикнула и, протирая глаза, села на койке. Это была Людка. Перепуганная Сташка спряталась за ее спину. Я сразу же поняла, в чем дело: это сестра Модеста захватила на месте преступления обеих малышек; они, Сташка и Людка, спали вместе, на одной койке, что в нашем приюте было строго-настрого запрещено и считалось самым тягчайшим аморальным поступком.
Тем временем Людка, усевшись на койке, крутила во все стороны головой, удивленно тараща глаза то на одно, то на другое суровое монашеское лицо. Все девушки проснулись и с нетерпением ожидали, что же будет дальше.
Людка, так неожиданно и жестоко пробужденная от сна, не чувствуя за собою никакого преступления, решила, что просто подошло время вставать. Поэтому она набожно сложила руки и дребезжащим голосом начала молитву:
– Ангел господен…
Я взглянула на девушек. Все они сидели неподвижно и недоуменно смотрели то на монахинь, то на малышек – Людку и Сташку.
Дребезжащий голосок продолжал с усилием:
– …возвещал деве Марии…
– Хватит!
Сестра Модеста стянула ее с койки. Людка стояла теперь на полу и, перенося взгляд с настоятельницы на воспитательницу, мужественно сдерживала плач, подступавший у нее к горлу, и тянула слова молитвы:
– …Се, раба господня…
Сестра Модеста и матушка-настоятельница неподвижно застыли по обе стороны от койки, на которой, свернувшись, словно котенок, клубочком лежала Сташка и испуганно блуждала взглядом по их зловещим фигурам.
– …да будет мне по слову твоему… – всхлипывала Людка, которая выглядела сейчас совсем маленькой и беззащитной рядом с неподвижными, черными и широкими фигурами монахинь.
Мне показалось даже, что обе они почему-то стали выше ростом, лица их заострились, а свечи, которые они держали в руках, были тоже больше и длиннее, чем обычно.
Зловещую тишину спальни прервал вдруг чей-то необычно грубый голос:
– Пусть матушка не разрешает ее бить!
Сабина! Это сказала Сабина! Напряжение в зале было так велико, что даже дух захватывало. А Сабина повторила охрипшим голосом, заикаясь на каждом слове:
– Пусть матушка не разрешает сестре Модесте бить малышей.
Матушка шевельнулась. Опустив голову, она с минуту постояла в молчании, словно глубоко задумавшись, а потом выдавила из себя:
– Да.
Она отошла от койки и, шелестя рясой и ни на кого не глядя, вышла из спальни. Мы проводили ее ненавидящими взглядами. "Да". Что же это соломоново "да" могло означать по существу дела?…
Когда мы обернулись, то сестра Модеста с длинным, тонким хлыстом в руке направлялась уже в сторону Людки.
Мы сидели, как окаменевшие, не в состоянии выдавить из себя ни звука. А наша опекунша на цыпочках подбиралась сзади к Людке, которая, накрыв голову одеялом и сжимая ее обеими руками, душераздирающе рыдала.
– Людка, убегай! – гаркнула Сабина. – Сестра хочет бить тебя!
Просвистевший над Людкиной спиной хлыст угодил в край одеяла, а Людка стремительно бросилась под койку.
И вдруг все словно с ума сошли. Дружным хором девчонки начали со своих мест руководить движениями Людки, которая в темноте блуждала под койками:
– Людка, осторожнее! Не туда! Назад! Назад! Теперь прямо! Дальше, дальше!
Людка на четвереньках металась под койками взад и вперед через всю спальню. Сестра Модеста, отшвырнув в сторону хлыст, притащила из своей кельи зонтик с изогнутой ручкой, которым она, словно крючком, пыталась зацепить Людку, как зацепляют кота или клубок ниток, закатившийся под кровать. Перегнувшись почти пополам, запыхавшись, она пихала зонтик под каждую койку, носилась в проходах между койками, стараясь во что бы то ни стало поймать сбежавшую.
И тогда-то Сабина свершила поступок, который стер с нее пятно комизма, увековечил ее имя в истории приюта и окружил его венком славы.
Услышав крик Людки, возвещавший о том, что ручка зонтика наконец-таки зацепила ее, Сабина, совершенно разъяренная, бросилась к той койке, схватила с нее матрас, приподняла его и со всей силой обрушила на голову сестры Модесты.
В тишине, которая моментально воцарилась в спальне, слышно было только шелестение осыпающейся соломы. Монахиня исчезла под лопнувшим матрасом.
Сабина коротко, победоносно вскрикнула и в еще большем возбуждении набросила на шевелящуюся копну соломы одеяло, за которым последовали подушка и две доски от койки. Ее азарт передался и нам. Все мы словно ошалели. С криком мы швыряли Сабине всё, что только попадало под руку: одеяла, матрасы, доски, мешки… Кто-то погасил свет. И вот темноту, несмотря на писк, шум, истерический смех, вопли, прорезал захлебывающийся голос, в котором звучали животный страх и бешенство:
– Спасите! На помощь!..
В дверях спальни с фонарем в руке появилась матушка. За ее спиной виднелись перепуганные лица хоровых сестер…
Боже мой, а что было потом!
О тайны темных коридоров и монастырских залов! Сколько же вас там, холодных, гулких, беспощадных, жестоких, отвратительных!
В одном ночном белье, босые, с поднятыми вверх руками, мы стояли на коленях в холодном, промерзшем насквозь коридоре. Сестра Алоиза, прохаживаясь между рядами воспитанниц, шепотом читала молитвы и время от времени внимательно поглядывала в нашу сторону, чтобы кто-либо из нас не опустил поднятых вверх рук. Когда двум малышкам сделалось дурно, самые младшие от наказания были освобождены. А мы оставались на коленях до самого рассвета.
Как только первые утренние лучи осветили каши желтые лица, а "Ангеле божий" закончился дружным хором кашля, сестра Алоиза, не глядя на нас, сказала пренебрежительно:
– Сестру Модесту вы больше не увидите. Сегодня она покидает наш монастырь. Она служила вам своими незаурядными знаниями, своим умом и добротой, но вы были недостойны ее усилий. Молитесь, чтобы господь бог простил вам ваш недостойный поступок.
Она уезжала! А значит, несмотря ни на что, победа – за нами!
Сладость этой победы, позорное бегство сестры Модесты, поспешно оставляющей приют, сгладили нам тяжесть дней, в течение которых мы были обречены на искупление своей вины и на покаяние.
Отъезд сестры Модесты вдохнул в нас уверенность в своих силах. Однако эта уверенность значительно уменьшилась, когда мы узнали, что нашей новой воспитательницей будет назначена сестра Алоиза. Зато мы горячо радовались, видя, как изменилась в поведении и отношениях к окружающим Сабина.
Да, Сабина, которая с того момента, как швырнула матрас в голову монахини, жила всё время в каком-то возбуждении, окруженная уважением старших девушек и любовью малышек, начала играть значительную роль в жизни нашего приюта. Она перестала общаться со святым Антонием, и он уже больше не грезился ей по ночам, зато у нее широко раскрылись глаза на бедствия наших самых младших девчушек. Через некоторое время стало совершенно очевидно, что она заняла в их сердцах то место, которое раньше занимала Рузя. И именно Сабина потребовала выяснить причину, почему Людка, нарушая запрет, провела ночь в койке Сташки. Мы вызвали Людку в прачечную, где и учинили ей тщательный допрос.
Она вошла в прачечную, тихо всхлипывая и кусая кончик своего передника. Гелька, я и Сабина, сидя рядом на скамейке, молча глядели на перепуганную малышку. А потом Сабина с материнской строгостью сказала:
– Перестань реветь, опусти передник и отвечай нам честно. Зачем ты забралась в койку к Сташке?
Только при одном напоминании о той злополучной ночи у Людки снова потекли из глаз обильные слезы.
– Ну так что же?
– А я боялась…
– Чего?
– Спать рядом с Йоасей.
Койка Йоаси стояла рядом с Людкиной.
– Ты одурела, что ли?
– Не одурела. Только она ночью… хрустит.
– Что ты болтаешь?
– Я же говорю: хрустит. Вот я и боюсь.
– Чем же она хрустит? Зубами? Костями?
– Не знаю.
Мы отправили Людку за дверь, а сами постановили лично проверить это дело.
В ту же ночь мы тихонько подошли к Йоаськиной койке и склонились над ней, прислушиваясь. Йоася лежала, разметав руки, беспокойно и неравномерно дыша. Время от времени она тихонько стонала.
– И вовсе не хрустит, – разочарованно сказала Сабина и собралась уже уходить.
Но Гелька в это время отогнула край одеяла и чиркнула спичкой. Йоаська лежала скорчившись, а из-под рубашки, как змея, у нее торчал конец плетеного соломенного жгута. Гелька схватила его и слегка потянула на себя. Захрустела солома, Йоася беспокойно шевельнулась и застонала. Ее живот и бедра были обернуты в несколько слоев плетеными соломенными жгутами.
Мы быстро юркнули в свои койки.
– Знаете что? – тихо спросила Сабина. – Она сплела этот жгут в хлеве. Когда так долго там сидела, помните?
– С ума сошла, – вздохнула Гелька. – Не иначе, как с ума сошла. Вериги она себе выдумала, что ли?
– Давайте спать. Посмотрим, что будет дальше, – заключила я дискуссию.
А Йоася всё больше и больше уверялась в своем "божественном призвании", таская на себе соломенные вериги. Вместе с хоровыми сестрами она ходила на вечерни к отцам-иезуитам, сматывала крученые нитки в клубки, выполняла всевозможные личные просьбы – штопала монахиням головные уборы, вязала им ночные тапочки. Взамен она была освобождена от обязанности производить уборку, чистить картофель, мыть посуду, носить помои свиньям, очищать хлев от навоза. С настойчивостью и упорством, достойными святой, она делала всё, чтобы занять в сердце нашей новой воспитательницы то же место, какое она занимала у сестры Модесты. И ей это, несомненно, удалось.
Сестра Алоиза страдала сахарной болезнью. Вынужденная придерживаться строжайшей диеты, она глубоко ненавидела всех, у кого были хороший аппетит и здоровый желудок. Наш никогда не утоляемый, никогда не прекращающийся голод возбуждал в ней озлобление, презрение и ужас.
Когда голодные малышки устроили однажды после обеда рев и со всех концов столовой раздавались просьбы:
– Дайте нам добавку! Почему так мало супа? Дайте добавку! – пухлая сестра Алоиза сказала нравоучительным тоном (который, кстати, она очень любила):
– Обед – средство для восполнения наших сил. Но не лакомство.
Затем, для подтверждения мудрости этой истины, ока обратилась к мнению Йоаси:
– Скажи, Йоася, неужели и ты голодна?
И Йоася, краснея под нашими взглядами, торопливо пояснила:
– Да нет, почему же! Супа было даже слишком много! Впрочем, я-то уже и во время завтрака была сыта…
Сестра Алоиза – тактичная и хорошо воспитанная, никогда не терявшая выдержки, – сказала тихо, спокойно:
– Итак, вы видите, мои дорогие, что обед был достаточно сытный. В чем же дело?
Йоася так же, как некогда Целина, начала отказываться от своей порции супа, а иногда – и от всего обеда. Этим она уж целиком и бесповоротно расположила к себе сестру Алоизу. Теперь ни одна из нас не могла и заикнуться о том, что голодной выходит из-за стола, потому что наша воспитательница, покачивая укоризненно головой, говорила в таких случаях:
– и что за поразительное пристрастие у вас к миске? Берите пример с Йоаси. Она вон отказалась от второго блюда.
Мы обнаружили, что Йоаську подкармливает на кухне сестра Романа. Напичканная остатками блинчиков, помидорового супа, ленивыми пирогами или солянкой, она, конечно, легко могла пренебречь нашим жиденьким борщом и картофельными лепешками.
Во главе заговора, который должен был сокрушить Йоаську, встала Гелька. С того времени повелось у нас так: как только Йоася украдкой направлялась к дверям кухни, на ее пути неизменно вырастала Гелька. Звонкая пощечина возвращала Йоаську с грешной дороги на путь истинный. Кроме того, вслед убегающей преступнице летели грозные предостережения:
– Смотри, как бы мы не сделали с тобой то же, что с Целиной!
Потеряв доступ к кастрюлям сестры Романы, Йоася начала переживать нечеловеческие муки во время наших совместных завтраков, обедов и ужинов. Голодная, как волк, она садилась за стол и жадными глазами следила за дежурной, разносящей пищу. Однако едва она получала свою порцию, как Гелька ловко убирала у нее еду из-под самого носа и спокойно говорила:
– Ты уже сыта с завтрака.
А когда Йоася пыталась доказать свое право на обладание миской, Гелька обращалась к сестре Алоизе:
– Проше сестру, разве Йоася уже не соблюдает пост?
И в ответ на вопросительный взгляд воспитательницы Йоася низко опускала голову, не смея что-либо возражать. То же самое происходило и во время ужина. Но тогда Гелька великодушно позволяла Йоаське съесть свою порцию. А если Йоася осмеливалась тихонько попросить долить ей кофе, Гелька громко выкрикивала:
– Проше сестру Алоизу, что случилось с Йоасей? Бросается на еду, словно она целую неделю ничего не ела!
Она доводила Йоаську до того, что та буквально теряла голову, как только подходил час завтрака или обеда. Протягивая руку к своей кружке, Йоаська умоляюще смотрела на Гельку, но та была неумолима и тотчас же отставляла кружку в сторону. При этом она в веселым смехом обращалась к монахине:
– Сестра Алоиза, Йоася уже не хочет больше поститься…
– Да нет же, я хочу, – плаксиво, с натугой выдавливала из себя Йоаська.
– Ну, тогда отдавай свой хлеб, – и Гелька забирала у нее хлеб, отдавая его кому-либо из малышек.
Прошла неделя. Йоася осунулась и похудела. Однако это вызвало новый прилив заботы со стороны хоровых сестер. Гелька, подсмотрев, как сестра Романа дает Йоаське печеное яблоко, пришла в ярость:
– Видите?! Я тружусь, тружусь над воспитанием ее характера, а потом такая идиотка портит всё дело одним злосчастным яблоком!
– Ты трудишься над воспитанием характера Йоаси? – искренне удивились мы.
– Разумеется. Я знаю, как надо воспитывать девушек. Наши сестрички хотят непременно помрачить ей мозги, но мы еще посмотрим, кто из нас умнее. У меня есть уже одна идея!
Гелька реализовала свою идею в ближайшее же воскресенье.
После богослужения в часовне матушка-настоятельница, как обычно, направилась в кухню, чтобы там отдаться со всей страстью приготовлению угощения для ксендза. Как раз в тот момент, когда матушка укладывала на тарелке тоненькие ломтики сыра, в дверях появилась запыхавшаяся Гелька.
– Проше матушку, у Зоськи припадок эпилепсии, и она умирает…
Накануне вечером между Зоськой и Гелькой произошел такой разговор:
– У тебя, Зоська, наверно никогда уже не будет больше припадков, а?
– Почему?!. – возмутилась Зоська, тайно уверенная в том, что эпилепсия, поскольку она редко встречается, придает людям особое обаяние и красоту.
– Почему? Да потому, что, чем человек глупее, тем реже подвергается припадкам. Держу пари на три завтрака, что в течение года у тебя не будет ни одного припадка.
– На три завтрака?!
– На три!
У Зоськи захватило дух. Со злостью глядя на наши веселые лица, она выдавила из себя:
– Ну, я принимаю пари.
– Отлично! – И Гелька добавила как бы невзначай: – А если у тебя произойдет припадок, допустим, в воскресенье утром, то… выиграешь еще и мой обед.
…и вот теперь, приподняв руками подол своей рясы, матушка-настоятельница мчалась вверх по лестнице, в спальню, где извивалась в страшных конвульсиях Зоська.
Этим воспользовалась Гелька. Она затащила на кухню Йоаську и оставила ее там одну.
– Посиди здесь и присмотри за угощением для ксендза. Матушка так велела! – крикнула Гелька, захлопывая за собою дверь.
И кто бы остался равнодушным к блюду, на котором расставлены самые всевозможные кушанья, приготовленные руками набожной монахини для ксендза?! Разве можно быть равнодушным к булочкам с маком и орехами, к лоснящимся жиром желтым и белым кусочкам сыра, к меду, колбасе и бисквитам, к домашнему творогу и сметане, к вареньям, излучающим такие неземные ароматы, словно птицы принесли их в своих клювах прямо из райского сада?!.
Когда матушка появилась в дверях кухни, Йоася, склонившись над опустевшим блюдом, грызла румяный крендель…
Боже, боже! Судный день! Ксендз, ничего не знавший о кухонном пекле, ходил взад и вперед по прачечной, очень удивленный, что ему до сих пор не подано угощения. А тем временем матушка, напрягая все свои душевные силы и всю изобретательность ума, рассылала воспитанниц во все стороны: одну – в колбасную, другую – в кондитерскую, третью – в булочную. Запыхавшаяся сестра Романа носилась из кухни в кладовую, из подвала в ледник, из трапезной на склад. Все хоровые сестры были охвачены необычайным возбуждением.
Благодаря быстрым и решительным действиям через полчаса угощение было приготовлено заново, и блюдо, уставленное всевозможными яствами, на руках монахини торжественно поплыло в прачечную, к сразу повеселевшему ксендзу.
А Йоася?
Бедная Йоася!..
Потрясенные, стояли мы возле дверей швейной мастерской и прислушивались к воплям, доносившимся из-за них. После каждого удара ремня, со свистом рассекавшего воздух, Гелька вздрагивала. Она то бледнела, то краснела и, сжимая кулаки, заглядывала в замочную скважину, чтобы рассмотреть, что делается в мастерской.
– Господи Иисусе! Как она кричит!.. Раны божий… Давайте взломаем двери… Матерь божия, я не вынесу больше! Эта ведьма убьет ее!..
Вопли Йоаси и свист ремня становились всё громче. Мы начали барабанить кулаками в двери. Наконец они распахнулись. Матушка молча, со склоненной головой прошла мимо нас. В швейной мастерской, вытянувшись пластом на скамейке, рыдала и вздрагивала всем телом Йоася. Мы хотели подбежать к ней, но Гелька, вытирая слезы, заслонила нам дорогу.
– Не нужно. Оставим ее сейчас в покое. Оставим.
И мы оставили…
С того дня Йоася стала снова совершенно нормальной девочкой. За презрение и сухость, с которой относились теперь к ней хоровые сестры, Гелька вознаградила ее своей дружеской заботой и опекой. И Йоася, которая быстро переходила от одной привязанности к другой, платила ей безграничной, доходящей до исступления привязанностью и любовью.
– Здорово ты всё это придумала! – призналась я Гельке, когда мы вместе с нею гладили простыни.
– А что ты думаешь? Что, я всегда буду только этакой монастырской замарашкой? Подожди, дай мне только вырваться отсюда!.. Сразу же стану воспитательницей девушек…
С радостью и надеждой взглянула я в окно, где была видна монастырская ограда, отделявшая нас от настоящей жизни настоящих людей.
***
Зима!
Когда мы проходили по улицам города, то казалось, что в городе собрались только очень здоровые, счастливые и жизнерадостные люди.
Сироты, продрогшие, в шапках, напоминающих своими фасонами ночные горшки, в серых плащах, болтающихся до самых пят, в подаренных сердобольными людьми ботиках и калошах, набитых для тепла газетами, отворачивали глаза от мчащихся на санях и лыжах счастливцев…
– С завтрашнего дня в костелах будет идти служба в честь пресвятой девы Марии – на всё время рождественского поста. Эта служба называется у нас "роратами", – сообщила нам матушка-настоятельница. – Сегодня сестра Алоиза напомнит тем, кто забыл, молитвы, которые положено читать с первого воскресенья поста и до двадцать третьего декабря включительно. Каждую среду, пятницу и субботу во время богослужения будет произноситься соответствующая проповедь. На "рораты" вы будете ходить в костел отцов-иезуитов. Приготовьтесь к этому с любовью в сердцах ваших, а завтра встаньте пораньше, чтобы с соответствующим к богу почтением приступить к богослужению.
– Как это пораньше? – с беспокойством спросила я у Гельки, идя по лестнице в спальню. – Ведь и так мы встаем почти что в пять часов?
– Ну так радуйся тому, что до сего времени ты могла выспаться… И всегда-то вот ты вылезаешь с такими глупыми вопросами, что уши вянут…
Гелька была явно не в духе, и мне не удалось узнать от нее ничего толкового.
Когда я вошла в спальню, то сразу же обратила внимание на то, что все девушки готовятся ко сну с какой-то особенной поспешностью. Многие из них ложились на койки, не снимая ни платьев, ни чулок.
– Почему вы так делаете? – спросила я с недоумением.
В ответ меня послали ко всем чертям. Девчата были раздражены и жужжали, как осы. Покаяния и смирения, которых требовала от нас матушка-настоятельница, что-то не было видно.
Едва я приложила голову к подушке, как меня уже разбудили. Я уселась на своей койке, полная неодолимого желания спать, спать, спать. В спальне нашей было темно, за окном тоже висела черная ночь. Кто-то потряс колокольчиком, раздался чей-то громкий голос. Вокруг меня в полной темноте шныряли воспитанницы, слышны были покашливания, скрип коек, вся спальня наполнялась обычным, изо дня в день повторяемым движением.
"Не зажигают света…" – подумала я, вновь закрывая глаза.
– Подниматься, девчата, подниматься, – резанул мой слух чей-то раздраженный голос, вырвавшийся из темноты. – Быстрее застилайте койки! Уже четвертый час. Пока встаете, все чтоб пели "Rorate coeli desuper".
Из дрожащих гортаней начали вылетать вялые, неуверенные звуки. Как только они затихали, замирая, в темноте раздавался звон колокольчика.
– Громче! Не слышу, чтобы Йоаська и Геля пели "Утреннюет бо дух мой…"
– "…ко храму святому твоему", – бормотали с усилием девчата.
Озябшими руками укладывали мы свои соломенные подушки, выравнивали одеяла, ощупывали пол, отыскивая упавшую на него одежду. Сидя на своей койке и не размыкая век, расчесывала я волосы.
"Хоть бы только этот отвратительный колокольчик перестал звонить!"
В этот момент, словно струя ледяной воды, обрушился на меня голос сестры Алоизы:
– Не слышу, чтобы Наталья, Сабина и Зоська пели. Наталья и Сабина, прошу петь вторую строфу…
"Боже милостивый, ведь у меня нет сил петь…" – подумала я и, услышав шаги приближающейся ко мне монахини, проглотила слезы и поспешно вставила в недружный хор свой охрипший голос.
– А теперь – в умывальню! – дирижировал в темноте неумолимый голос. – Прошу не прекращать пения.
Сгрудившаяся в вонючем коридорчике сонная толпа воспитанниц вытягивала пальцы под струйки льющейся из крана воды, чтобы промыть опухшие от недосыпания глаза. Ревнительницы гигиены мочили в воде кусок тряпки и, несколько раз дыхнув на него, прикладывали этот холодный компресс к лицу.
– Прежде чем выстроиться парами, каждая из вас должна исполнить свою обязанность, – и с этими словами сестра Алоиза, позванивая дьявольским колокольчиком, покинула спальню.
Мы принялись за выполнение обязанностей.
В коридоре и сенях стены покрылись инеем. Вдоль досок тянулись белые нити снега, заполнившего щели. Холодная вода, которой мыли мы полы, тут же замерзала, покрывая доски тонюсеньким слоем льда.
"О, если бы сестра Алоиза поскользнулась на этом "катке" и шмякнулась бы головой о доски, то не пришлось бы мыть полы дальше, а достаточно было бы хорошенько вымести их…" – мечтала я, выжимая тряпку, деревенеющую в морозном воздухе коридора.
Только успела я отнести ведро в кладовку, как появилась сестра Алоиза. Взмахом руки она остановила девчонок, устремившихся к дверям еще закрытой столовой;
– Не забудьте четки и служебники. После "рорат" вы сможете пойти к святой исповеди.
– А завтрак? – охнула Йоаська.
– Завтракать будете после возвращения из костела. Настоящие рыцари с радостью пойдут на такую незначительную жертву для господа Иисуса.
"И так будет теперь изо дня в день, пока не кончится рождественский пост", – размышляла я, шагая в шеренге девчат по звенящей под нашими ногами, промерзшей дороге. Сверху сыпал едва различимый в темноте мелкий снежок. Все дома кругом были погружены в мертвый сон. Нигде ни огонька. Тишина такая, что слышны только эхо наших собственных шагов да легкий шорох осыпающегося с деревьев снега.
Низко опустив головы, ссутулившись, шлепая тяжелыми башмаками и стараясь согреть окоченевшие руки в карманах дырявых пальто, двигались мы по длинной, извилистой дороге, которая ведет на взгорье к монастырю отцов-иезуитов.
Вот мы вышли на открытый косогор. Нас ударило сильным ветром. Малышки, которые, дремля на ходу, шли впереди, спотыкались на каждом шагу и падали носами в снег. Они с трудом поднимались, облепленные снегом, и начинали всхлипывать, но негромко, чтобы сестра Алоиза этого не слышала.
Так вот и брели мы в кромешной темноте по краю косогора навстречу маячившему на его вершине огоньку монастыря иезуитов.
Наконец мы уселись на скамьях. Наши неподвижные тела костенели от холода. По крыше гулял ветер, из темных углов, как из ледяных пещер, тянуло морозом. Огоньки свеч перед алтарем дрожали в облаках пара, да и весь алтарь застилала легкая мгла.
Сонные, набухшие веки опускаются на глаза. Тело, застывшее в бездействии, засыпает…
В трепещущей перед алтарем мгле блестит фиолетовое пятно, руки делают какие-то знаки. Возле меня сидят Рузя и Целина. Целина полным отчаяния взглядом смотрит на трепещущий огонек свечи и печально говорит:
– "…Confiteor tibi in cithara. Deus, Deus meus… quare tristis es, anima mea?"
А Рузя ходит с зажженной свечой вокруг алтаря и голосом, дрожащим от скорби, спрашивает:
– "…Quare me reppulisti? Quare me reppulisti?"
Я страшно мучаюсь тем, что не могу встать и сказать ей, что он ее вовсе не оставил, что ждет ее у калитки, что они еще непременно встретятся.
Тем временем голос Рузи заглушается шепотом, доносящимся из угла прачечной, спокойным и немного печальным: "Хвалите его в кимвалех…"
– Наталья! Наталья! – Кто-то схватил меня за руку.
Я открыла глаза. Надо мною склонилась перекошенная злобой физиономия.
– Все пошли к исповеди, а ты спишь!
– Нет, почему же! – буркнула я в ответ и, собравшись с силами, пошла в сторону конфессионала.
– "Ego peccata confiteor Deo omnipotent!..", – начала я шёпотом, но вдруг меня охватило сильное удивление: я была окружена сплошной тишиной, в которой не находилось больше ни единой живой души. Я еще минуту, как застывшая, стояла на коленях, молча уставившись в темноту конфессионала, а потом встала и заглянула внутрь его.
Неподвижный и массивный, ксендз-иезуит мирно храпел в ящике конфессионала…
***
Мы вставали в четыре часа утра, а спать ложились в двенадцать, а то и позже. Все воспитанницы приюта, от самой маленькой до самой старшей, были заняты приготовлением костюмов для спектакля.
Костюмы для спектакля! Этим жил теперь весь наш приют. Они нарушили привычный распорядок дня и скучную швейную мастерскую превратили в мастерскую чудес, а воспитанниц – в ангелов, чертей, королей и рыцарей.
Впечатление, которое должны были произвести костюмы на зрителей, являлось для матушки-настоятельницы вопросом величайшей важности. В школьные годы она принимала активное участие в спектаклях содалиции, играла главную роль в "Фабиоле" – пьесе из жизни первых христиан, и теперь все накопленные в этом деле знания и опыт она вкладывала в изготовление костюмов для спектакля.
Ангел, спускающийся к пастушкам, должен был в течение всего представления смотреть на небо, держа руку на сердце. А когда Гелька, игравшая роль жены Ирода, выходила на сцену с распущенными волосами, чтобы взволнованно продекламировать: "Несчастные матери вифлеемские, кто собственной грудью прикрывает детей своих…", – матушка не гневалась на допущенную языковую ошибку, поскольку находила несказанное упоение в самом тексте и была увлечена ролью.
– Ты – счастливая, – вздыхала Гелька, – играешь роль дьявола, и вся твоя забота – чтобы у тебя шевелился хвост. А вот мне надо крикнуть Ироду: "Тиран! Ты грудь мою пронзаешь!" – и так шлепнуться на пол, чтобы зрителей слеза прошибла. Прошла еще только половина репетиций, а я уже вся в страшных синяках.
По вечерам наша швейная мастерская превращалась в огромный комбинат по производству костюмов и декораций. Освежались старые одежды и шились новые. Изготовлялись звезды и короны, копья и щиты, ангельские крылья и ленты; рисовались на картоне комнаты и вифлеемские горы. В кухне варилась кастрюля клейстера; малышки, выполняя бесчисленные поручения "художниц", летали взад и вперед, не зная ни отдыха, ни покоя.
Часы отбивали десять, двенадцать… В мастерской кипела работа, слышны были возгласы:
– Сабина, рога еще не готовы!
– Малышки! Людка! Быстрее в кухню за утюгом!
– Э-эх, что делать? У малютки Иисуса не держится рука и голова не шевелится…
– Боже мой, уже двенадцать, а я еще не кончила рисовать пещеры!..
И так затягивалось далеко за полночь. Матушка, прохаживаясь через эту свалку рулонов бумаги, разноцветной фольги, позолоченных корон и картонных рыцарских доспехов, беспрерывно подгоняла нас:
– Поторапливайтесь, поторапливайтесь, девчата! Уже так мало дней остается до праздника.
"Так мало дней остается до праздника", – мысленно повторяла я, кладя на колени оклеенную золотой бумагой корону царя Ирода.
Было уже очень поздно. Мне страшно хотелось спать, и от всевозможных предметов, разложенных на стульях, рябило в глазах. Девушки, сидевшие возле стола, вышивали плащ для божьей матери. Малышки резали белую бумагу – на пух для ангельских крылышек. У окна матушка-настоятельница и сестра Алоиза совещались по поводу того, какую форму должен иметь головной убор негритянского царя.
"Так мало дней до праздника"… И какой же это праздник без родного дома, без мамы, без Луции и Изы?… А в приюте праздник будет такой, о каком мне рассказывала Гелька. В ночь накануне рождества мы пойдем на три богослужения в парафиальный костел. Елка у нас будет стоять в швейной мастерской – высокая, до самого потолка, и мрачная, пока не зажгут на ней свечки. Соберутся все хоровые и конверские сестры. Сестра Зенона, как всегда, опоздает и будет прятаться за спинами других монахинь. Мы войдем туда, одетые в свои праздничные розовые фартуки, и начнем подходить с поздравлениями к монахиням начиная с матушки-настоятельницы. Мы будем целовать им руки, а они нас – в лоб. Ужин будет лучше, чем обычно, а может, дадут даже пироги с капустой. Возле каждой тарелки мы найдем горсть лесных орехов и немного печенья. Сестра Романа уже целую неделю держит на кухне кастрюлю топленого жира.
А вечером воспитанницы будут шептаться в спальне о том, что бы они хотели иметь на сочельник в подарок, если бы им когда-нибудь выпало счастье получить такой подарок.
В самый день рождества Христова мы получим по куску штрицеля и уборку помещений будем производить всухую. Этих двух привилегий будет вполне достаточно для того, чтобы мы могли почувствовать праздник. На другой день все девчонки встанут утром возбужденные и взволнованные. И весь день будет заполнен суматохой, шумом, беготней. Ведь вечером должно состояться представление!
Те самые девочки, которые в школе обычно сторонятся воспитанниц приюта, придут смотреть на нас. Они будут вытягивать шеи, чтобы лучше разглядеть ангелов с распущенными волосами, украшенными золотыми лентами. Весь вечер они будут завидовать нам, а возвращаясь назад по скрипящему снегу, – громко делиться своими впечатлениями.
Матушка-настоятельница собственноручно завьет Гельке волосы, расчешет их и уложит так, чтобы придать им самый привлекательный вид. Гелька уже с половины дня начнет ходить с рыжим ореолом волос на голове, и матушка будет довольна. А белобрысая Сабина дождется наконец, счастья, когда не Целина, которая догорает где-то в санатории, а она наденет себе на голову белый венец и с важностью будет сидеть, как богородица, возле картонной колыбели. Святым Иосифом будет Зоська. Ее горб не удивит никого, потому что именно такой вот горбатый старичок, обитающий меж волами и ослами, будет больше волновать зрителей. И никто не догадается, что именно этот горбун решился помчаться с доносом к матушке-настоятельнице и нажаловаться ей на Рузю…
– Наталья! Спишь?
Я вздрогнула, корона царя Ирода упала у меня с коленей и покатилась по полу. Наклоняясь, чтобы поднять ее, я пробормотала:
– Нет, не сплю, матушка, Я только так, думаю и мечтаю…
На другой день матушка вручила мне распечатанное письмо из Кракова. В нем я прочитала радостное известие от своей мамы о том, что она намеревается взять меня домой, чтобы я могла провести праздник вместе с семьей, и для этого уже выслала по почте деньги.
С этой минуты я уже не расставалась с письмом, а засыпая, клала его под подушку.
Поднимаясь в кромешной темноте, чтобы идти на "рораты", делая уборку помещения, таская уголь или вычесывая вшей малышкам, я думала: ну, прощайте!..
Прощайте, нищенские порции хлеба, прощайте, розовые передники в крапинку, прощай, осточертелый колокольчик, пробуждающий нас спозаранку ото сна, прощайте, деревянные четки сестры Алоизы!
Еще только неделя. Еще завтра, послезавтра и – конец! Конец! Никогда в жизни меня уже здесь больше не будет. Никогда в жизни! Я навсегда распрощаюсь с соломенной подушкой, с "пожертвованиями", с прачечной и с тряпкой, деревенеющей в ледяном воздухе коридора.
У меня кружилась от счастья голова, на глаза беспрерывно навертывались слезы радости. По отношению к сестре Алоизе я стала изысканно вежлива и благожелательна, словно человек, который чувствует себя гостем в немилом, чужом доме и пребывание которого там мимолетно; по отношению к девушкам – великодушна. Гельке я подарила желтые ленточки, которые привели ее в восторг, малышкам уступала свою утреннюю порцию хлеба.
– Ешь, ешь! – говорила я смущающейся от робости Людке. – Я дома наемся.
Это чудесное слово "дом" сразу поставило меня выше всех воспитанниц. Я была кем-то, кто вовсе не обязан всю жизнь торчать здесь. Очутилась я в приюте так, случайно, в силу неожиданно сложившихся обстоятельств, однако не принадлежу целиком и полностью приюту, потому что у меня есть куда вернуться.
И, помимо своей воли, я начала задирать нос, обрела покровительственный тон в обращении с подругами и всем своим поведением стала подчеркивать, что я – это человек, которого, по сути дела, здесь уже и нет-то вовсе… Девчонки, любившие меня, пока я была такой же, как они, пока я была одной из них, начали теперь относиться ко мне совершенно по-другому. Они стали лицемерны и неискренни. Лишив меня своей дружбы, они давали тем самым понять, что в конце концов на мне свет клином не сошелся и что они вполне могут обойтись и без меня.
Это меня смутило, и я изменила тон.
Одна только Геля радовалась перемене в моей жизни и печалилась по поводу моего предстоящего отъезда.
– Ну, что же, – повторяла она со вздохом. – Ты хоть своей маме нужна, а мы так никому ведь не нужны.
И вдруг выпалила неожиданное:
– Ты знаешь, я уже перестала верить в бога. Столько лет мне силой вбивали его в голову, в сердце, в уши, что мне всё это надоело. И, кроме того, один товарищ дал мне в школе такую книжку… – Она сделала многозначительную паузу и, понижая голос, добавила: – Из нее я узнала, что человек вовсе не сделан из глины, а происходит он от животного. Теперь я могу тебе даже сказать, – от какого именно животного происходит сестра Алоиза…
"Сегодня моя предпоследняя ночь в приюте… – размышляла я, шагая с пустыми бидонами по улице, вслед за сестрой Алоизой. – Деньги на дорогу у меня уже есть, полугодовой табель успеваемости без двоек. Завтра я распрощаюсь с матушкой-настоятельницей и со всеми монахинями. Перед настоятельницей надо будет сделать реверанс и поцеловать ей руку. В матрасе у меня спрятаны конфеты, купленные на деньги, оставшиеся после приобретения билета. Эти конфеты я раздам на прощание девчатам".
– Наталья, ты куда смотришь! Надо же сворачивать к скотобойне.
Очнувшись от своих грез, я быстро перебежала на утоптанную в снегу тропинку, ведущую к городской бойне. Завтра наконец кончится моя новая обязанность, которую возложили на меня неделю назад. Состоит эта обязанность в том, что я таскаю с бойни в двух бидонах отвар от кишок, на котором сестра Романа готовит нам в приюте суп.
Из открытых дверей одного из помещений бойни на меня дохнуло запахом жира. В огромных котлах бурлила какая-то жидкость. Клубы пара ползали по каменному полу, по стенам, образовали плотную завесу у самого потолка. С отвращением, но не без любопытства рассматривала я резиновые, сильно засаленные и покрытые кровяными пятнами фартуки мясников. Их волосатые руки с засученными выше локтя рукавами, красные ладони и огромные грязные ногти на волосатых пальцах произвели на меня необычайное впечатление.
Один из рабочих заметил меня и кивнул мне головой…
Я быстро подошла к нему с бидонами. Он опустил черпак в котел и налил мне в оба бидона кипящей жидкости с терпким запахом. А потом, дружелюбно и понимающе подмигнув мне, бросил в один из бидонов кусок сала величиной с кулак.
Я покраснела и, шепнув: "Спаси тебя, боже", – направилась с бидонами к выходу.
Там меня ожидала сестра Алоиза. Она сказала:
– Иди прямо в приют. Нигде не задерживайся и не заглядывайся по сторонам. А я должна зайти в парафиальное управление.
И она ушла.
Улица была полна санок, всюду слышались позвякивания бубенцов, скрип лыж. Голубая пыль искрилась на сугробах. Утоптанный на тротуарах снег местами подтаял, образовав синеватые ямки. Вокруг меня царило веселое, предпраздничное оживление.
Наклеенная на заборе афиша возвещала о начале состязаний по прыжкам с трамплина.
Мимо меня прошла веселая стайка гимназисток. Я запомнила их лица с того дня, когда они в качестве членов Марианской содалиции приходили на богослужение в наш старый монастырский костел. И они помнили меня, помнили, как я с ковриком под мышкой и с кадилом в руке, в черных чулках и буро-коричневом платье шла между двумя шпалерами хихикающих нарядных гимназисток и гимназистов, не смея поднять глаз, сгорая от стыда.
Я низко, трусливо опустила голову, готовая на что угодно, лишь бы только они не узнали меня. А когда они благополучно миновали меня, я не удержалась от любопытства, приостановилась и оглянулась на них. Как красивы и изящны были они в своих цветных свитерах и шапочках!.. В это время одна из гимназисток тоже обернулась и смерила меня вызывающим, насмешливым взглядом…
Быстро подхватила я бидоны и поплелась дальше, к своему монастырю.
А они, я слышала, громко, заразительно смеялись. Может быть, не надо мною? Может быть… Но… Нет, наверно, всё же надо мною!
Им было над чем посмеяться. В плаще, сплошь покрытом жирными пятнами, в огромной, не по росту, шапке идиотски торчащей на голове, в гигантских черных суконных ботах-мокроступах я была, наверно, удивительно похожа на огородное чучело, неизвестно как и зачем оказавшееся здесь, на улице, среди сверкающего и искрящегося на солнце девственно-белого снега.
"Вот обезьяны! – зло подумала я о гимназистках, которые не переставали смеяться. – Нужно было бы окатить их отваром".
А между тем в сердце и в груди у меня как-то тревожно и неприятно щемило.
Я сошла с тротуара на проезжую часть дороги, чтобы избежать встречи с надвигавшейся на меня новой веселой компанией учениц. Вскоре я обратила внимание на то, что почти все прохожие приостанавливаются и показывают друг другу на тройку саней, несущихся посередине дороги. Такие сани не часто можно было увидеть на улице. Огромные, украшенные всевозможными узорами, запряженные красавцами конями и побрякивающие новой упряжью, они невольно привлекали внимание. Однако прохожие смотрели не столько на санки, сколько на сидящих в них особ.
Я тоже приостановилась, чтобы посмотреть…
Откуда мне знакомо это лицо? Седовласый пожилой господин в меховой шапке и шубе сидел в санях и разговаривал с другим солидным господином в цилиндре. На санях, которые ехали впереди и позади, полно было военных. На их фуражках с огромными козырьками, обрамленными металлическими кантами, сверкали серебряные звезды и галуны.
Почтенный, седовласый господин смотрит на людей и улыбается той же самой беспечной, заученной улыбкой, какой одаривает он нас с портрета в школьном классе. Только там он изображен с орденской лентой и со звездой.
Санки проносятся мимо меня. Искусственная, неживая улыбка застывает где-то между нами. Между моим нищенским бидоном и тем миром, который в шубах, мехах, звездах беззаботно пролетает мимо на санках, не замечая меня.
– Ах, боже! – услышала я тихий шепот.
Рядом со мной стояла сестра Алоиза с открытым от восторга ртом, щеки ее ярко горели румянцем, глаза блестели. Она не отрываясь провожала взглядом узорчатые сани, полные шикарных полковников.
– Стоишь тут и глазеешь, – обратилась она ко мне суровым тоном. – А я говорила тебе, чтобы ты шла прямо в приют.
Я взяла бидоны и пошла быстро вперед. Но очень скоро устала и остановилась, чтобы передохнуть. А потом я останавливалась всё чаще и чаще, чтобы перевести дух. Бидоны были тяжелы, словно в них кто-то налил свинец. Руки без перчаток коченели, и ручки бидонов выскакивали из онемевших пальцев.
Тогда я начала понемногу отливать жидкость из бидонов. А делая это, умирала от страха при одной только мысли о том, что сестра Алоиза может заметить мой маневр. Я повторяла его через каждый десяток шагов – и таким образом дорога от скотобойни до монастыря превратилась для меня в греховную и рискованную игру с собственной совестью: я уже перестала обращать внимание на то, отвернулась ли в сторону монахиня, по пятам следующая за мной, или она смотрит как раз на меня в тот момент, когда я отливаю в снег отвар. Но всё же, когда этот момент наступал, меня прошибал пот. Два чувства боролись во мне: надежда – а вдруг удастся! – и страх: если не удастся, то будет мне в приюте порка!
Но пока что удавалось. И так – всю дорогу. На снегу оставались желтые пятна. Бидоны становились всё легче и легче. Теперь-то уж можно было с ними управиться.
На крыльце моего прихода ожидала, как всегда, группа девчонок.
Едва мы с сестрой Алоизой появились на дороге, как они сбежали с лестницы, вырвали у меня из рук бидоны и помчались с ними вперед.
Бедняги! Я окинула их сочувствующим взглядом. Они рвались к куску сала, который оказывался в бидоне, если мясник был милосерден или невнимателен. Я отказывалась от своей доли, поскольку чувствовала себя уже не воспитанницей приюта, а человеком, который через два дня будет есть обед в своем родном доме.
Только я успела раздеться и повесить плащ на чердачке, где на гвоздях, вбитых в стену, висела вся наша одежда, как туда вошла Зоська и позвала меня вниз. Бросив на меня злой, насмешливый взгляд, она выбежала, хлопнув дверью.
Сестра Алоиза, спрятав одну руку за спину, стояла посередине столовой.
– Вытяни руку! – приказала она мне.
Я сразу поняла, что меня ожидает.
– А нельзя ли в левую руку? – решилась попросить я, так как левая рука у меня была обморожена не так сильно и болела меньше, чем правая.
– Не беспокойся, получишь и в левую.
Сестра Алоиза и на этот раз, как всегда, сдержала свое слово…
Заворачивая опухшую ладонь в грязный носовой платок, я не чувствовала обиды на нашу воспитательницу. Наказание было заслуженным. Выливая отвар в снег, я тем самым обкрадывала голодных девчонок. В глубине сердца я даже удивлялась выдержке монахини, которая всю дорогу прекрасно видела, что я делаю, но не обнаруживала своего возмущения.
А я, глупышка, упоенная успехом, то и дело отливала отвар в снег, радуясь, что мне это так ловко удается! "Законченная шельма", – подумала бы обо мне Гелька, если бы знала существо дела.
И была бы права.
На другой день я снова собиралась уже отправиться за отваром, когда в столовую заглянула матушка-настоятельница.
– Здесь Наталья?
– Здесь! – крикнула я, срываясь с лавки.
– Иди сюда.
Я выбежала в коридор.
Матушка стояла, рассматривая меня. В ее взгляде не было ни гнева, ни милости. Только глубокое внимание и холодная рассудочность. И я сразу почувствовала что-то недоброе.
– Я получила письмо от твоей матери.
Сердце у меня екнуло и замерло.
– Твоя мать просит, чтобы после праздника ты могла вернуться в приют. Ваш отчим по-прежнему без работы. У младшей сестры было воспаление легких в тяжелой форме. Старшая тоже ищет себе занятие. Мать твоя хочет, чтобы ты по окончании седьмого класса побыла у нас еще с год, если не дольше, и приобрела бы в швейной мастерской специальность. Не знаю, что ответить твоей матери. Я всё думаю о твоем вызывающем поведении, об игнорировании поручений сестры Модесты и сестры Алоизы, о плохом примере, который ты подаешь девочкам. Тебя исключили из "Евхаристичной Круцьяты". Я хочу, чтобы ты хорошенько подумала обо всем этом. Если можешь мне обещать…
– Ничего я не хочу и не буду обещать! – сквозь слезы выкрикнула я и отвернулась.
Холодной рукой взяв меня за подбородок, монахиня подняла кверху мою голову, заставив смотреть себе в глаза.
Я зажмурилась и стояла так, с задранной вверх головой, боясь разомкнуть веки – иначе слезы ручьями потекли бы по моим щекам. И вдруг я громко, истерически крикнула:
– Я не вынесу! Снова будут эти маленькие жертвы, размышления на религиозные темы!..
Монахиня долго молчала.
– Если бы мы не занимали всё ваше время именно этим, то бог весть, что бы вытворяли вы. Вы требуете того, чего приют не может вам дать. Зачем же плакать? Всё пройдет…
Она оборвала свою речь. Я ждала, затаив дыхание, не скажет ли она еще что-нибудь.
Но нет. Она ушла.
А я побрела в уборную, отворила окошко, чтобы взглянуть на пейзаж, который всегда был так приятен и мил моему взору.
Однако на этот раз у меня не было сил смотреть. Я стояла, закрыв лицо руками и всхлипывая, пока холод не заставил меня закрыть окно.
В этот день я пошла на бойню одна. Сестра Алоиза неважно себя чувствовала и поэтому не могла сопровождать меня.
Я была уже на половине обратной дороги к приюту, когда начало темнеть. Поднялся ветер, и закрутила поземка. Я приостанавливалась через каждые пять шагов и поворачивалась спиной к ветру. Закоченевшие руки не в состоянии были удержать бидоны. Вокруг меня носились снежные вихри, увеличивая мрак. Весь мир от промерзшей земли до самого неба превратился в бесформенную, мечущуюся снежную массу. Исчезли кусты, дома, деревья, столбы…
Во время одного из очень сильных порывов ветра я не устояла на ногах, упала – и весь отвар вылился в снег.
Я хорошо знаю, что на крыльце меня поджидает сестра Алоиза. Проворная рука сжимает под передником приготовленные для меня деревянные четки. Те самые, которые уже столько раз гуляли по нашим спинам и нашим ладоням. Монахиня ни за что на свете не поверит, что я пролила отвар случайно…
А впрочем, пусть не верит, пусть думает, что я сделала это назло, на прощание перед отъездом.
Я храбро поднялась на крыльцо, но тут же сильно перепугалась.
Стоящая передо мной черная монашеская фигура показалась мне существом безликим и бестелесным. Не человек, а черное дупло, из которого жизнь выпорхнула, как птица, вылетающая поутру из своего затхлого дупла в каком-нибудь старом, прогнившем дереве.
Но вот это нечто, стоящее передо мною, пошевелилось. Брякнули от удара ногой пустые бидоны.
– Погубила весь отвар!
И вслед за этим посыпались удары. Деревянными четками.
…Сестра Алоиза! Сестра Алоиза! Ты мечешься в бешенстве и теряешь рассудок! Но разве то, что я погубила здесь, называется отваром? А может быть, я погубила здесь нечто несравненно более ценное, но ты, сестра, даже и не заметила этого? А?