Луговой василек на Бородинском поле

На речке Колочь миновав мосток, среди кротами тронутого склона увидел я сиреневый цветок, известный как цветок центуриона, что римской конницей, на запад и восток века скакавшей целеустремленно, копытами ее во время оно и разнесен по свету вдоль дорог. На поле боя выпавший когда-то, где цвет французской армии полег, похожий на забытого солдата, он русскою зимою не продрог, успешней Богарне или Мюрата луга завоевавший василек.

* * *

Обжигающий свет, абрикосовый зной. Неглубокое небо лимана с вольных глиняных круч кривизной под прицелом бойниц Аккермана, где Суворов прошел-пропылил на кричащую крепь Измаила, где от ветра тростник заходил за буграми безвестных могил, где кто мог нам уже изменил, где нам память и та изменила.

Шел я по улице

Шел я по улице Миллионной, а мимо окон летел поэт тенью, фарами удлиненной, снежно лиловою на просвет, к той, императорскою подковой все ожидающей войск и толп, площади вытоптанной Дворцовой, на Александров растущий столп. Я лишь нелепо взмахнул рукою, втянут анапестом невзначай, и повторял строку за строкою, а за спиной прозвенел трамвай… Безумье вьется поземки змейкой, выбелив оттепели следы, где за поребриком под линейкой гранитом выпрямлен путь воды. Вьется ветер, знобящий, рваный, мечется снег, угодив под свет, ожить пытается призрак пьяный, за каждым словом взмывая вслед. Всадник за ближним углом топочет, вьюжный трамвай совершит наезд, если над аркой не вскрикнет кочет, над куполами не вспыхнет крест.

Миф

Плыл стервятник над озером Рица, с демоном Врубеля воспарив… Царь в старцы и в монастырь царица у ходят, в донный заветный миф. Воздушный колокол эта шапка Мономахова, из-под нея попробуй вынырни. Дышит зябко черного времени полынья. Кто там сражается с русским роком, с тьмою, ползущей со всех сторон, в молитвостоянье одиноком за Кремль и Бутовский полигон?

* * *

Полки не движутся на ны — когда бы! Снаряды рвутся без войны окрест Челябы. Ворона, сидя на столбе в охвостьях дыма, хрипит, что враг я сам себе… Необъяснимо!

* * *

Пустошь заросшая — взлетное поле. Лягу в глухую траву — и, в синеву заглядясь, поневоле меж облаков поплыву. Помнить ли мне о своей подноготной, став невесомым, как свет? Не оглянусь с высоты перелетной, не загляжусь и вослед. Но возвращаюсь, глаза опуская. А на затекшей руке бледно оттиснулась былка пустая, и муравей налегке перебежал ее, не огибая, наикратчайшим путем… Жилка запястья дрожит голубая. Ветрено в небе пустом.

* * *

Облака стоят под парусами. Спят на ближнем рейде крейсера. Капитан с обвислыми усами подшофе является с утра. Плавает в морях Индокитая, обгоняет камбалы косяк, вдоль по Черноморской ковыляя, окликая кошек и собак. Оползнем пол-улицы как смыло. Море стало ближе и черней. Эта умерла, а та забыла. И на рейде никаких огней.

* * *

Блошиный рынок в Одессе топчется на интересе самом прямом. Спрашивай, что почем — от чернильниц-непроливаек, замков без ключей и гаек с рассыпанным серебром до сталинских бюстов, речей Хрущева, крестов, бодхисатв… Чего еще вам? Картину маслом? Рисунок пером? Румынскую цацку, каску фрица, виды Венеции, Биаррица, машинку «Зингер», магнитофон с бобинами… Акции всех времен. За тысячу € купчихин сундук, фотографий семейных пук — все утонули, нет имен, на лицах подводный свет… А я купил не пустяк — медальку, памятный знак: дому Романовых 300 лет! Здесь каждый найдет свое — застиранное белье, былье, которым все поросло, не девушку, так весло…

* * *

Когда вхожу, крестясь, в чужой, наемный дом…

И.А. Бунин

Где Бунин жил, на улице Херсонской, домок и перепродан, и спален не большевистской властью фармазонской, а незалежной владой сих времен… Имперских дней волна шумней вздыхала, кричал многоголосее привоз, с осиплыми гудками от причала шли пароходы, чтобы их встречала з емля Исуса и еврейских слез. И от подворий суетных с котомкой к Господню Гробу, вышагав обет, по хляби вод с молитвою негромкой пускались барин и сермяжный дед. Страсть отступилась. Умер Коля, сын… Искристый след, вскипавший за кормою, неуследим и разрывает синь, вдали сливаясь с дымкой или тьмою грядущего родимых палестин.

* * *

Притихший месяц похорон, под небом прослезиться склонным над всхолмьем, все еще зеленым, рыжеющим со всех сторон. Мешает ли церковный звон трещащим и самовлюбленным хозяйничать над скорбным склоном… Там где сороки — нет ворон. Пророчащие не поют. Кто упокоен, тот у цели. Но слабо верится, что тут, где клены, вспыхнув, облетели, пугавшиеся лишь простуд, отговорили и отпели.

* * *

Когда я жил без телефона в саду заснеженном, в тиши, а гостю вслед бросал: «Пиши!» — то, дожидаясь почтальона, с утра точил карандаши. И мне писали, отвечали, сам воздух пел, многоголос и чуток, как в большой мороз. Перекликавшиеся дали бумаге верили всерьез… Но и с мобильником в кармане, коммуникабелен вполне, жду писем из Тмутаракани и телеграмм из Колывани… Кто жив — тот вспомнит обо мне!