#img_1.jpeg
#img_2.jpeg
#img_3.jpeg
#img_4.jpeg
#img_1.jpeg
#img_2.jpeg
#img_3.jpeg
#img_4.jpeg
ТРЕВОЖНЫЕ СУТКИ
#img_5.jpeg
УТРО
1
Боцман тоскливо ворочался на своей глубокой койке, огражденной никелированными железными поручнями и потому похожей на детскую коляску. Легкое покачивание и поскрипывание пружин увеличивали это сходство. Не спалось Ивану Николаевичу из-за духоты. Вентилятор, мягко гнавший струю воздуха из открытого иллюминатора, ничуть не помогал; соль, которой был разбавлен влажный воздух, к утру оседала на металлических предметах в каюте. К тому же саднило пальцы после вчерашней работы с тросами; и надо же ему было — без рукавиц! — а как иначе матросов ремеслу научишь?
Еще не спалось Ивану Николаевичу и потому, что перед уходом в рейс он плохо попрощался с женой, даже совсем почти не попрощался. А теперь, когда танкер «Балхаш» шел на юго-запад, к Антильским островам, надежда на хорошее прощание после доброй встречи истончалась в душе боцмана. Над Северной Атлантикой уже вовсю занималась смутная осень. Возвращение в порт откладывалось на неведомо какое время, да и суждено ли им было встретиться опять?
От духоты, от возраста да от таких дум беспокойно было боцману. Вот и лежал он, думал и смотрел в поднятое стекло иллюминатора, в котором плавал отраженный с воды расплывчатый отблеск какой-то очень уж яркой звезды…
А на палубе, над головой Ивана Николаевича, позади дымовой трубы, на деревянной крышке стеллажа с пожарными ведрами сидели, прижавшись друг к другу, буфетчица Эля Скворцова и моторист Витя Ливень. Это было их обычное место, как будто уголок в парке где-нибудь на земле. От движения судна по палубе тянуло ветерком, долетали запахи дизельного дыма, в тени гакабортного огня уютно застаивалась темнота.
— Вот с рейса придем, в Киев уедем, Эля. У меня там у матухи квартира — во! У водной станции. Загорай, купайся.
— Я знаю, Витенька, только боюсь я. Вон — проклятый уже неделю как привязанный ходит, — она кивнула за корму.
В зеленоватой глубине ночи мерно мотались ходовые огни американского сторожевого корабля.
Эля поежилась:
— Будто подсматривает кто.
— Ну что ты, у них ведь тоже служба, морячки́, наверно, о девчонках мечтают, как и наши.
— Наши не все о девчонках мечтают, это ты у меня такой прыткий.
— А что, жалеешь? — Витя стиснул ее плечи.
Она охнула и замолчала. Потом, чуть освободясь, сказала:
— Знаешь, я себя хорошо содержать буду, по моде, чтоб маме твоей понравиться. Добрая она у тебя, жалеет. Как ты думаешь, не заревнует она тебя?
— Да нет, ей все сойдет, только бы по мне было. Матуха у меня покладистая. Мы себе комнату с окнами на Днепр возьмем…
Эля хотела было сказать, что нехорошо маму называть матухой, но испугалась рассердить его, и так Витя стал вспыльчивый. Сама она не помнила своей матери, та погибла в сорок втором году, когда Эле едва исполнилось два года. А теперь она побаивалась даже не самого Вити, а того, чтоб не расстроилась у них такая серьезная любовь.
— Знаешь, будем у речки жить, я жирок сгоню немного, это он у меня по судам от неподвижности появился.
— А по мне, так даже лучше.
Она спрятала улыбку, уткнувшись в его плечо.
— Нет, Витенька, а все же как ты думаешь, все благополучно кончится? Мне за нас с тобой страшно. На Кубе-то, говорят, блокада, неужели как у нас была в Ленинграде?..
— Страшно, страшно… Да что я тебе — бюро политических прогнозов? Говорил тебе помполит, что родина о нас не забудет, чего ты меня теперь спрашиваешь?
— Витенька, не сердись, я думаю, как лучше.
— Лучше было бы с судна в порту списаться, вот что лучше. А все ты: давай подождем, Витенька, давай оглядимся. Огляделись!
— Не верила я, что у нас это серьезно…
— А если и не серьезно, так что, хуже было бы? Нам тут при любой заварушке хана́ будет, поняла?
Она отстранилась от него и молчала.
— Так-то не страшно, мне только нас с тобой жалко, — словно сам себя убеждая, продолжил он.
Потом, видимо, почувствовав, что она собирается плакать, погладил ее плечо:
— Да брось ты! Обойдется как-нибудь. Не дураки же. Ну брось.
Помолчали.
— Красивая ты баба, Элька!
Она рванулась с места, но Витя крепко схватил ее и стал целовать.
— Отпусти, слышишь, отпусти, Витя! Я с тобой всю жизнь хочу прожить, а не так!
— И проживем… сколько получится. Да не обижайся ты, Эля!.. Только бы из этой бодяги выкрутиться, а там — привет тебе, Владимирская горка! Плавать брошу, ну его к черту!
Она опустилась на стеллаж.
— Ой, Витенька, ой, смотри, какая звездочка яркая… Ой, брось, а то закричу, старпом услышит!..
2
Яркая звезда, которую смеющаяся Эля Скворцова показывала Вите Ливню, дрожала в зеркале старпомовского секстана, и была это не звезда, а планета Юпитер. Наступали утренние навигационные сумерки; небо побледнело и позеленело, горизонт четко проявился из темноты ночи, а светила сияли так, словно сами просились в зрительную трубу секстана.
Старший помощник капитана Александр Кирсанович Назаров чуть покачивал секстан, нараспев, как стихи, бормоча отсчеты делений, мелькавшие в окуляре.
Судно шло под управлением авторулевого, а вахтенный матрос Костя Жмуров стоял с двумя секундомерами и записной книжкой в руках и по старпомовскому крику «ноль!» старательными округлыми цифрами записывал время и отсчет секстана.
В северном полушарии, на шестидесятом градусе западной долготы, где сейчас пенил воду танкер «Балхаш», стояло время наиболее точных определений, и старпом спешил.
Покончив с Юпитером, он крикнул Косте:
— Пиши следующий столбик! — Повернулся лицом к корме, чтоб взять высоты Капеллы, и тут же чертыхнулся. Утренний горизонт на северо-востоке виднелся сквозь решетки радиолокационных антенн американского корабля.
Перейдя на другое крыло мостика, старпом попытался снова взять серию высот, но удалось измерить только две. Американец, перевернутый оптикой вниз мачтами, заслонил горизонт.
— А, хватит и так! Даже со звездами не дают общаться! — И, приказав Косте Жмурову внимательно следить за горизонтом и не забывать про американца, старпом ушел заниматься расчетами в штурманскую рубку.
Костя проверил курс на шкале авторулевого — двести двадцать градусов, почти зюйд-вест, сличил его с показаниями магнитного компаса и вышел на левое крыло мостика. Огни американца колыхались на том же расстоянии. Веяло предутренней свежестью. Костя широко зевнул. Что за напасть, почему так хочется спать? С досады он пристукнул по холодноватому, чуть обросевшему планширю.
Танкер широкими плечами надстроек расталкивал воздух, оставляя позади, на дороге молчаливого, как ищейка, американского корабля Костины сдавленные зевки, горьковатый дымок боцманской бессонной папиросы, пружинистый дым главных двигателей и жаркое дыхание Вити Ливня…
Почему же Косте так хотелось спать? Просто нужно было раньше лечь вчера вечером, а Костя, сменившись с вахты, засел играть в шашки с Элей.
— Костенька, развесели мою душу грешную!
Костя стеснительно, не признаваясь себе, любовался ее плавной походкой и высокой прической. С этой прической Эля была похожа на греческую богиню, статую которой Костя видел когда-то на экскурсии не то в Антверпене, не то в Лондоне…
В ленуголке, где в открытых иллюминаторах гулял душный сквознячок, они играли сначала в шашки, потом в поддавки, потом опять в шашки, потом за Элиной спиной появился Витя Ливень и, подмигнув Косте, громко сказал:
— Эге, да у вас тут не игра, а заигрывание!..
Эля смутилась.
Костя встал и сказал:
— Ты бы, гитарист, лучше на гитаре звякал!..
— Так она же, чмур, сломанная лежит.
— Склей.
И Костя ушел спать.
Витю Ливня он недолюбливал с первой встречи, с прошлого года.
Витя тогда пришел на «Балхаш» впервые, а пришел как хозяин.
Он поставил у ног щегольской, серый в крапинку, чемодан, с любопытством осмотрел Костю, затянутого, как в панцирь, в промерзлую и промазученную телогрейку, и сказал:
— Ты, чмур, где мне дежурного найти?
Костя, только что перетаскавший несколько грязных грузовых шлангов, молча нажал кнопку звонка. А Витя показал сияющие в электрическом свете зубы:
— Надулся? Зря. Пароход красивый. Вон какую иллюминацию жгете, на весь порт. Меня Витей зовут. Я к вам гитаристом назначен.
Костя подумал и ответил:
— Электромеханик говорит — в рейсе все равно экономия по лампочкам будет. А гитаристов у нас капитан не любит.
Так и началось…
— Как дела, Жмуров?
Костя вздрогнул.
— Все на месте, товарищ старпом.
— Что все?
— Американец, да и вообще, — Костя неопределенно махнул рукой.
— Курить хотите? Сбегайте в курилку, — разрешил старпом. — Да проверьте заодно, как там гакабортный огонь. Сигнализация барахлит, неудобно будет перед этими, — и старпом через спину ткнул большим пальцем в американский сторожевик.
Костя сбежал вниз по трапу.
3
Уже совсем светало.
Солнце подкатывалось снизу под горизонт, воздух набегал волнами. Оттуда, где вставало солнце, лился дрожащий, почти звучащий, бело-голубоватый свет.
Александр Кирсаныч положил руки на ветроотбойник, туда, по направлению к солнцу, и сразу перестал видеть их. Руки исчезли, они как бы растворились в предвосходных лучах… Продолжением рук было и лениво дышащее море, и бездонный свет над солнцем, и неразличимый в этом свете горизонт, и все, что было там, за горизонтом… Что-то языческое поднималось в душе старпома.
«Где кончаюсь я, и где начинается мир, в котором я плыву?»
И старпому подумалось: а все-таки жаль, что Лиля ни разу не видела, как встает солнце посреди океана.
Она многое бы поняла тогда и многое бы, наверное, простила…
В последний раз, перед отходом, окна в номере залеплял ранний мурманский снег, и старпом чувствовал себя как на мостике судна, пробирающегося сквозь метель в узком заливе.
Лиля плакала и упрекала его, почему он не взял отпуск. Ей надоело ждать его и мучаться в разлуке. А ведь он мог бы подумать и о ней, и о сыне, как это делают другие. Он мог бы пожалеть их. Ей надоело считать по пальчикам на Вовкиных руках и ногах дни, остающиеся до его возвращения. Наконец, он мог бы представить, что может случиться в мире, пока они выдадут топливо рыбакам у Канады и пойдут на Кубу.
Все это было справедливо, и старпом понимал ее. Он подошел тогда к сыну. Вовка спал и хмурился во сне. На подушке рядом с его челкой, наполовину зарывшись носом под одеяло, лежал целлулоидный игрушечный теплоходик.
Старпом осторожно взял жену за локоть:
— Все это так, Лиля. Но не могу я сейчас. Вот вернусь, поедем в отпуск. Ты меня жди.
А Лиля и не смотрела на него, приложив пальцы к вискам. Что-то большое и суровое, больше самого тяжелого и длинного плавания, медленно входило между ними, как бы раздвигая их по разным, холодным и темным, бортам…
На горизонте проклюнулся красноватый и сияющий край солнца. Старпом, зайдя в рубку, выключил ходовые огни, потом перегнулся через обвес мостика и посмотрел, в порядке ли кормовой флаг. Все было в порядке.
Американский сторожевик стал заметно приближаться. Встающее солнце раскрасило его, как арлекина: левая, меньшая, часть была светло-серой, правый борт таился в черной тени.
— Очень приятно! Вы, как всегда, хотите сказать «гуд монинг»?
За те пять дней, как американец увязался за ними, все на «Балхаше» уже привыкли к этим визитам. Американец производил их методично дважды в сутки на утренней и вечерней заре.
Сторожевик приближался медленно. Зато быстро, казалось даже поспешно, вращалась решетчатая рамка одного из локаторов. Виден был дежурный расчет у спаренной орудийной установки. Горизонтальные наводчики разворачивали орудия в сторону «Балхаша». Вежливость у этих ребят имела своеобразный оттенок.
— Все в порядке, товарищ старпом, гакабортный огонь выключился.
Старпом взглянул на подавленное лицо Кости Жмурова.
— Ты что, Жмуров? Это американцы на утреннюю молитву собираются.
— Да нет, это я так, я уж к ним привык. Я ничего.
И Костя Жмуров, заняв свое место впередсмотрящего, нагнулся вперед, на струю воздуха, вылетавшую из-под ветроотбойника. На его круглом широком лице как-то чуждо, как паутина, висело выражение удивления и подавленности.
4
— И впрямь утро! Где американец? — из иллюминатора радиорубки весело выглянула седая голова радиста Василия Николаевича.
Он вкусно причмокивал своим дежурным, как он говорил, сухарем. Сухари и бутерброды у Василия Николаевича, когда он бодрствовал, меняли друг друга с неукоснительностью судовой дежурной службы. Плотно поешь — наушники лучше держатся.
— Новенького ничего нет? — поинтересовался старпом.
— Есть. Бывшие союзнички и вторую нашу волну прицельно глушить стали. Вот так и живем!
— А Москва как?
— Широковещательные каналы все забиты. С радиоцентром связался, диспетчерскую сводку передал.
— Как же помполит политинформацию делать будет?
— Я бы ему посоветовал «Голос Америки» слушать да Тирану. Может, там чего дельного наловит.
— У них наловишь, там такая уха…
— Ну, так он на то и помполит, чтоб ее расхлебывать. Кстати, Александр Кирсанович, пусть повариха к обеду холодненькой ушицы сделает, а?
— К обеду не успеет, а к ужину можно.
— Ну хоть на ужин. Пусть ее в холодильничек поставит…
Радист, сглотнув слюну, исчез в глубине радиорубки.
— У, какой эсэсовец стоит! — неожиданно сказал Костя Жмуров. Он привалился к фальшборту, оттягивая большими пальцами карманы ковбойки. — Почему у них на кораблях серые фуражки носят?
— У них и полиция тоже есть.
На мостике сторожевика стоял высокий американец в серой фуражке с высокой тульей и длинным козырьком. По палубе бака мерно расхаживал другой — коротенький и толстый, в белом округлом шлеме, белом поясе, белых перчатках и с белой дубинкой, прицепленной ремешком к запястью.
— Плотный головастик, — сказал Костя.
Старпом прищурился:
— Видишь как у них: чуть что, дубинкой по голове, кандалы на руки — и в карцер. И весь разговор! Не то что у нас: воспитывай вас, воспитывай, а, комсорг?
Костя шутки не поддержал:
— Не для того у нас «Потемкин» был, чтоб полицаи по палубе разгуливали!
— Это ты верно сказал. Им еще дозреть нужно. Далеко им до нас, понимаешь? Трудно им.
На сторожевике положили руль лево на борт, и, кренясь к горизонту маленькой ушатой дальномерной рубкой, словно наклоняя голову в манерном поклоне, сторожевик покатился на обратный курс.
— Вот и поздоровались! — Старпом проследил, как американец закончил маневр. Тот опять развернулся и уткнул острый нос с низкими ноздрями якорных клюзов в пенистую кильватерную струю «Балхаша». Старпом проверил расстояние до него по вертикальному углу, замерив секстаном высоту мачт сторожевика: — Опять полмили. Американская точность, — и отправился в штурманскую рубку занести в судовой журнал все происшедшие события.
…Если бы до семнадцатого года революционеры вели дневники и записывали в них все взгляды шпиков и досмотры жандармов, получилось бы интересное описание того, через какую цепкую многорядную мелкоячеистую сеть внешнего наблюдения приходилось проносить революцию.
С тех пор, как красный флаг вышел на просторы Мирового океана, такие записи велись в судовых журналах советских судов.
На одном «Балхаше» за два недолгих года его плаваний уже, казалось, начинали блестеть борта и палубы, отшлифованные шершавыми взглядами с моря и с неба.
В дверях штурманской рубки старпом столкнулся с капитаном.
— Доброе утро! Как дела?
— Здравствуйте, Петр Сергеевич! Все в порядке. Горизонт чист. В начале вахты низко пролетал самолет, многомоторный. С американцем здоровались. Новостей никаких.
— Звучит.
И капитан вышел на мостик. Русый его чуб прилипал ко лбу, ноги напробоску были сунуты в замысловатые летние туфли. Легкая полотняная рубашка, опадая с бугроватых капитанских плеч, просвечивала, как нейлон. Капитан качал губами сигаретку и задумчиво стучал широкими обгрызанными ногтями по блестящей зажигалке в виде пистолета.
Это было единственное огнестрельное оружие на танкере, если не считать ракетницы и аварийно-спасательного линемета…
5
Осмотрев горизонт, капитан вернулся в штурманскую рубку.
Старпом тряс авторучку.
— Вот черт, опять чернила высохли. Ну и жара.
— Спустись, Кирсаныч, в каюту, набери новых. Я тут побуду.
Старпом пошел было вниз, потом остановился:
— Я считаю, нужно двух вахтенных матросов на мостик ставить.
— Зачем?
— Надежней так будет. Люди много задумываться стали в последнее время, вон даже Жмуров. И потом, от американцев всего ожидать теперь можно. Нужно, чтобы все начеку было.
— Не стоит зря волновать экипаж, панику разводить.
— Это же не паника, а предосторожность!
— Да, бдительность, безусловно, не помешает. — В дверь штурманской рубки втиснулась грузная фигура помполита Вольтера Ивановича Рыло́ва. Седоватые волосы его были аккуратно расчесаны, на маленьком круглом носу блестели капли пота. Помполит тронул указательным пальцем дужку очков в круглой металлической оправе. — Бдительность надо повысить, чтобы люди с полной ответственностью относились к делу. Здравствуйте, — и он, как всегда, протянул капитану и старпому поочередно сухую и жесткую, удивительную при его полноте руку.
— Удалось Москву послушать, Вольтер Иванович? — спросил капитан.
— На два концерта для моряков напал, до поздней ночи бился. Глушат янки последние известия.
С восемнадцатого октября американцев Вольтер Иванович иначе не называл.
— Нужно ловить «Голос Америки», Тирану, Европу — для политинформации пригодится.
Вольтер Иванович растерялся:
— Как же я с голоса капиталистов говорить буду?
Старпом улыбнулся, а капитан раздраженно ответил:
— У вас же опыт, неужели не разберетесь, что нужно, что нет? Не стесняйтесь, — мягко добавил капитан, — слушайте и их, благо дают. Звучит?
— Ясно, товарищ капитан. Только не привык я…
Вольтер Иванович действительно не привык. Лицо его покрылось испариной, шея, стянутая глухим воротом кителя, покраснела.
— Что, Вольтер Иванович, тяжело северному моржу в тропиках? Вы ворот-то расстегните, а то и китель снимите, ходите посвободней. Все равно днем вся вахта в трусах стоять будет, — и старпом потряс на груди свою рубашку-распашонку.
— Да, жарковато, ночью спать не могу. Да и сердце жмет. А доктора «годен без ограничений» признали.
— Сейчас многим плохо спится, а, старпом? — капитан поднялся с места. — Гляньте на соседа, Вольтер Иванович.
— И на земной шарик, — добавил старпом, — он сейчас такой свеженький!
Умытый утренними лучами, земной шар закруглялся к юго-западу, поблескивая румяными, только что испеченными волнами. Неопределенный утренний ветерок бестолково толкался над океаном.
Вольтер Иванович расстегнул пуговицы.
Капитан глянул по курсу:
— Что видим, Жмуров?
— Американский сторожевик.
— Еще? Костя молчал.
— Ну?
— ?
— Плавающий предмет слева десять. Сколько до него?
— Три кабельтова.
— Что плавает?
Костя посмотрел в бинокль и, помедлив, ответил:
— Яркое что-то, не пойму.
— Спасательный жилет. Так?
Костя уважительно посмотрел на капитана: тот все рассмотрел без бинокля.
— Если тебя смотреть поставили, так ты смотреть должен. Понял?
— Ясно, товарищ капитан.
Оранжевый надувной жилет, скользя по воде и покачиваясь, проплыл мимо. Старпом, вышедший на крыло мостика, долго провожал его глазами. Спасательный жилет в море был символом аварии, но его тугие влажные бока из яркой резины напоминали что-то смутно-детское: спасательные круги, которые папы надували на спор — у кого упруже? — ярких крокодилов и черепах и прогибающиеся на волне надувные, в рост человека, ракеты. Старпом и познакомился-то со своей Лилей среди великого множества таких звонких и мягких ребячьих плавсредств, веселых и загорелых женщин, мужчин и ребятишек, облепивших пестрой полосой черноморские берега от устья Дуная до Батуми. Почему же не сохранилась та веселая простота их отношений до последнего вечера в комнате с окнами, залепленными снегом? Может быть, потому, что их первые разлуки были овеяны всего лишь грустью, легкой, как дымка над пляжами?..
— Ну, этому все обнюхать надо.
Петр Сергеевич смотрел на американский сторожевик. Американец выкатился из кильватера «Балхаша» и застопорил ход. Старпом взял бинокль. Было видно, как на баке сторожевика суетились люди, перегибались через фальшборт. Потом по серому его борту мелькнуло оранжевое пятно.
— Жилет выловили, — доложил старпом.
Сторожевик выкинул шапку синеватого дыма и, увеличив ход, стал ложиться в кильватер «Балхашу», сокращая расстояние до прежней полумили.
Служба на сторожевике, видимо, была поставлена неплохо.
Капитан думал. Крупные его губы были по-детски открыты.
— Звучит, — наконец решил он. — Александр Кирсаныч, поставь с обеда двух вахтенных на мостике.
— Хорошо. — Старпом пошел объявить побудку.
— Мероприятие бы какое общее надо провести, Петр Сергеевич, чтобы люди себя в коллективе почувствовали, — выждав, заговорил Вольтер Иванович, — по войне знаю.
— Какое?
— Нужно что-нибудь коллективное придумать, работу для всего коллектива.
— Слышь, старпом, что Вольтер Иванович предлагает?
— Судно покрасить надо. Вот аврал бы организовать!
— С музыкой, — радостно вставил, не оборачиваясь, Костя Жмуров.
— Звучит. С утра и начнем. Позови-ка стармеха на мостик.
6
Хорошо утром на судне!
Артельщик тащит на камбуз продовольствие, из овощных кладовых тянет кисловатым, таким сельским, запахом соленых огурцов; в столовой, где еще светят плафоны и уже бегают солнечные блики от волн, моряки утренней вахты налегают на хлеб с маслом и кофе; юнга Шурочка Содова взбивает мыльную пену на линолеуме коридоров; динамик в опустевшей курилке, похрапывая, выдает в плотную синеву последние известия из Москвы, записанные на магнитофон двое суток назад; боцман Иван Николаевич на юте отчитывает какого-то моряка: матрос ты или кто? — а шлюпки на кормовом ботдеке поблескивают на солнце, неизменно напоминая старпому белыми своими бортами эмалированные тележки мороженщиц.
Утро начиналось как обычно…
В 08.00 старпом сдал вахту третьему штурману Алексею Петровичу Занадворову. Алексей Петрович родом был из кубанских казаков, имел холеные усы, а все головные уборы на его голове сидели с обязательным лихим креном.
Вот и сейчас он пришел на мостик в белом чехле, заломленном на правое ухо.
— Как спалось?
— Душновато. С утра соленый душик принял.
— Вот обсервация на пять двенадцать по звездам. Вот место на восемь ноль-ноль. Остальное без перемен: слева солнце, по курсу — Куба, сзади — сторожевик, а справа, сам понимаешь, Соединенные Штаты.
— Что, уже манхэттенская реклама была видна? — улыбаясь, спросил Алексей Петрович.
— Даже шикарные девочки в кадиллаках! Жаль, они ваших усов не видели.
— Ну, тогда бы совсем на Кубу не попасть, силком бы в Америку утащили… Какие ЦУ от капитана?
— Все то же: идти как шли, события фиксировать в соответствующих документах, на провокации не отвечать. Часам к десяти опять «Нептун» пожалует.
— Дальше в лес — больше дров, скоро еще чаще наведываться будут.
— Прошу убедиться, что мир на месте, и я пойду командовать авралом. Полную покраску надстроек будем делать.
Синий океан все так же легко, не раскачивая судна, колыхался до горизонта.
Зеленовато-желтые ленты саргассовых водорослей проплывали вдоль бортов.
Мир был на месте, и он был прекрасен.
— Н-да, сейчас бы животом кверху на пляже поваляться, — смачно потягиваясь, заметил третий штурман.
За старпомовской спиной кашлянули. Боцман, появившийся в проеме двери, доложил:
— Краску приготовили, кисти тоже.
— Э, боцман, я в штурманской не рассмотрел вас, что с вами случилось?
Щеки Ивана Николаевича усохли, глаза мутно поблескивали из черноты под бровями, а седые волосы, обычно аккуратно уложенные через лысину, жалкими клочками топорщились по сторонам. Снятую кепку боцман крутил в руках, наружной ее стороной, по привычке, обтирая проолифленные руки.
— Заболели, что ль, Иван Николаевич? Так идите отдыхать, я посмотрю за покраской.
— Да нет, куда же я пойду, спал вот совсем плохо. Я думаю, надстройки белым сурмином красить будем, ложится хорошо и сохнет быстро.
— Обязательно, боцман. И палубы кой-где подкрасим. И знаете что еще? Нужно марку на трубе подновить и серп с молотом.
Боцман помялся.
— Что, нечем, что ли?
— Да есть у меня подходящие эмали, только я их на Доску почета в ленуголок берег.
— Доска обождет, пусть лучше империалисты на нашу марку полюбуются, Иван Николаич!
— Быка, значит, дразнить? — боцман чуть повеселел.
В рубке появился моторист Юра Новиков и, шутливо вытянувшись, отрапортовал:
— Товарищ боцман, моторист Новиков на должность негра прибыл. И другие ждут-с! Жаждем круглое катать, плоское тащить.
— Все бы скалился! Матрос ты или кто? Ну ладно, пойдем, ужо-ка я тебя уважу!
— Ну все, Юрка, влип! — засмеялся матрос Лева Крушицкий, худенький, со смышленым, как у лисички, лицом.
— Пойдемте, Иван Николаич, нужно работу раскручивать, — и старпом с боцманом отправились вслед за лихо маршировавшим Новиковым. — Алексей Петрович, не забудьте солнышко по вахте передать!
— Будет сделано, — Алексей Петрович глянул на солнце. Пожалуй, можно будет и первую высоту взять, поднимается быстро…
Авторулевой вел судно с положенной точностью. Впередсмотрящий Лева Крушицкий, посматривая на море, чистил бинокль и жмурился.
Алексей Петрович оглядел американский сторожевик.
В дневном свете тот заметно поголубел. Белая пена взлетала у него под форштевнем.
— Эх, как в кино… — Алексею Петровичу не хотелось верить в реальность сущего. Так жарко светило солнце, так неслышно колебался океан, изредка взлетали летучие рыбки, и синева океана просвечивала сквозь их крылышки. Неужели неумолимой явью были и этот сторожевик, и военные самолеты, искрестившие небо над океаном, и военные корабли, блокирующие Кубу где-то впереди, и дикторы американских радиостанций в паре сотен миль справа, орущие на всех языках истеричные последние известия? Планета сладко мурлыкала на солнце, а самому Алексею Петровичу Занадворову, третьему штурману танкера «Балхаш», с нуля часов следующих суток должен был пойти двадцать третий год…
— Петрович! — окликнул его голос капитана. — Зайди в штурманскую.
Капитан стоял над картой. В его руках ежился сероватый листочек, бланк радиограммы.
— На, почитай, — и капитан хмыкнул.
Третий штурман, чуть оробев, взял листок и забормотал:
— «Сложность обстановки… самостоятельно… провокациям не поддаваться… конфликты… задание… прежним… надеемся… экипаж танкера… долг».
— Радист с пятого раза принял. Забивают радио, сволочи, — капитан закурил сигарету, щелкнул зажигалкой, словно застрелив кого-то из этих сволочей.
— ЧД? — спросил Алексей Петрович.
— Что делать? А пока поплывем как плыли. Содержание, — капитан постучал ногтем указательного пальца по бланку радиограммы, — передавай по вахте. Со стармехом я сам потолкую. Выкрутимся, Петрович! — капитан с симпатией глянул на третьего штурмана.
Они, действительно, тянулись друг к другу. Происходило это, очевидно, из-за их брызжущей и чуть бездумной молодости, несмотря на разницу в девять лет. Вот старпом хотя и был моложе капитана, а казался старше, потому что был как-то больше в себе, обращался со всеми официально да и вообще был человеком, который «формализм любит», как неприязненно думал о нем капитан. Сам капитан был здоров от природы, энергичен как никто и о предметах за пределами капитанских конкретных задач думать не любил. Был он прост в обращении, и команда любила его за доступность.
Хотя капитан и чуждался старпома и помполита из-за их стремления все систематизировать и «заниматься логикой», но относился к ним так же просто и открыто, что и ко всем. Впрочем, знал он их еще недостаточно, так как старпом плавал на «Балхаше» около полугода, а помполит еще и месяца не пробыл на борту.
С третьим же штурманом капитана связывало что-то очень похожее на дружбу. Произносить на судне такое слово было бы, пожалуй, чересчур сентиментально, но все-таки это была дружба, подкрепленная их одинаковыми жизненными вкусами и простотой восприятия мира.
— Так что выкрутимся, Петрович, — повторил капитан. — А ты что бы сделал?
Алексей Петрович ничего не ответил. Он не знал, что он бы сделал, потому что он никогда не был капитаном.
Петр Сергеевич, помедлив, загасил сигарету:
— Пойду с ребятами покрашу. Если что нужно будет, позови по трансляции. Старпом где?
— Ушел с боцманом на аврал, Сергеич.
7
Обычно, обойдя судно и наладив работы, боцман со старпомом садились перекурить. Боцман курил только «Север» и заграничное курево не ставил ни в грош, а старпом любил сигареты, особенно болгарские и английские.
Под шум вентилятора, который боцман непременно включал, чтобы вытянуть дым из курилки (смаку нет, когда в дыму куришь), они минут пятнадцать — двадцать беседовали о кранцах, матах, коффердаме, который надо подсуричить, матросах и немного — о женах. Бывало это, по боцманским словам, «наверхсыти».
Обычно Иван Николаич говорил:
— Ну, моя тетка Лелька уже чай попила, а ваша-то, молодая, ведь спит еще.
У них, Иван Николаич, сейчас уже двенадцать (или тринадцать, или четырнадцать…) часов, — напоминал старпом.
— Значит, обе не спят, что-нибудь по дому делают, и нам пора.
И они гасили свое курево.
Так бывало обычно.
Сегодня же, позавтракав, расставив по местам людей и организовав покраску, Александр Кирсаныч в одиночку отправился проверить состояние судна, как того требовал старпомовский долг. Иван Николаич уже висел на беседке на лобовой стенке надстройки. Налаживая пульверизатор, он кричал сверху на Юрку Новикова:
— Матрос ты или кто? Тряпки мять! Когда воздух будет?
— Моторист я, вот кто! Сейчас клапан расхожу — и порядок, потерпи, Иван Николаич, позагорай.
— Мне твой загар ни к чему, воздух давай.
Матросы смеялись. А Костя Жмуров, сидевший на одной беседке с боцманом, ожесточился:
— У мотористов насчет поспать не заржавеет, зато клапана ржавые. Куда механики глядят! Ну чего ты там возишься, Юрка! Давай воздух, ты, чмур черномазый!
Юрка был Костиным другом и потому удивился:
— Тю, Костька, ты что, как с боцманом на одну беседку попал, так сразу по-боцмански заговорил? Смотри, так и боцманом стать недолго! А из тебя такой бы кранец мог получиться!..
Костя действительно мечтал сам когда-нибудь стать боцманом, хотя часто обнаруживал, что сам-то он, Костя, мягок характером, как кранец из пеньки. За свою природную доброту и мягкость, которые подталкивали его смягчать всяческие конфликты в экипаже, был он среди друзей прозван Кранцем. По своему добродушию он не обижался на прозвище, а больше обижался сам на себя.
После Юркиного ответа Костя смутился и замолк, искоса поглядывая на боцмана. Но тот ничего не слышал, возясь с непослушным шлангом к пульверизатору.
— Готов, — боцман обернулся к Новикову, — давай воздух.
— Есть воздух!
— Воздух! — шутливо-тревожным голосом крикнул появившийся из-за угла надстройки Валерка Строганчиков, «наследный принц палубной команды». Так он именовал себя после того, как однажды заменял боцмана, ушедшего в отпуск. Темно-русые Валеркины волосы были под бриолин расчесаны на модный пробор, щегольские нейлоновые плавочки с белой каймой выгодно обозначали стройность его спортивной фигуры.
— Что, летит?
— Извольте любить и жаловать! — Валерка показал, рукой на солнце. Чуть справа от светила виднелась быстро надвигавшаяся точка. Она росла и скоро превратилась в блестящую острую полоску с насаженными на нее тремя темными кружочками.
— Опять «Нептун». Что-то он рано сегодня пожаловал.
Костя взял из рук боцмана пульверизатор и повернул краник. Пульверизатор фыркнул, выплюнул сгусток и ровно зашипел, зонтиком выкидывая синевато-белую краску.
— Валерий, тащи бидон с уайт-спиритом на мостик, нечего глазеть! Потом ветошь принесешь.
— Боцман, так у меня ж мощи́ не хватит.
— Ничего, вверх пройдешь — не помрешь, а вниз — и подавно. Уж тебе-то больше восьми килограмм носить не запрещено!
— Начался цирк, боцман уже на арене, — пробурчал Валерка и, задрав голову, досмотрел до конца, как двухмоторный «Нептун», с вытянутым за хвостовым стабилизатором блестящим жалом радиолокатора, низко проревел над клотиком фок-мачты и ушел за корму, на новый разворот. Тень самолета скользнула по палубе, словно это кто-то, ощупывая, осторожно и быстро провел по ней темной рукой.
Валерка выдрал из тюка кусок ветоши, накинул его на голые плечи и пошел к малярке за бидоном уайт-спирита. Так начался рабочий день.
Старпома, вышедшего на бак, встретили вопросом:
— Почему музыки нет, Александр Кирсаныч? Что это за аврал без музыки? Радисты опять сачкуют?
Старпом успокоительно поднял правую руку, левой провел по влажной, желтоватой от уайт-спирита, стенке надстройки, вывернул руку ладонью к себе и спросил:
— Кто протирал?
— Я, — откликнулся Юра Новиков.
Старпом молча протянул к нему ладонь с серым налетом соли на ней.
— Схалтурил, да? Сейчас переделаю, — Юрка Новиков с готовностью громыхнул банкой, расплескивая уайт-спирит на палубу и на кожаные тапочки старпома. — Сейчас протру снова.
— Иван Николаич, присмотрите за любителями, чтоб работали без халтуры, а я им музыку обеспечу. Спасибо, Юра, только тапочки я и сам мог бы почистить, — доброжелательно добавил старпом, обращаясь к Новикову.
8
Начальник судовой радиостанции Валя Куралев задыхался в окружении включенных приемников. Сдвинув наушники к вискам, он пришлепывал босыми ступнями по палубе. Линолеум чуть холодил. Жужжал вентилятор, и Валя подставлял под струю то грудь, то спину, как будто делал упражнения из комплекса физзарядки.
— Эх, Вольтер Иванович, удивляюсь, как это вы так жару переносите?
— Жар костей не ломит, хотя, безусловно, жарко, ничего не скажешь.
Помполит в новенькой нитяной тельняшке сидел в кресле в вращал рукоятку настройки приемника. Жары он, казалось, не чувствовал, и только на маленьком сизоватом носу его от напряжения бисерились капельки пота. Китель помполита с целлулоидным воротничком висел на спинке кресла.
Вольтер Иванович старался извлечь из эфира последние и точные известия.
— Валентин Михайлович, почему музыку по трансляции не даете? — спросил вошедший старпом. — Люди на аврале скучают.
Валя молча указал глазами на помполита.
— Вольтер Иванович, извините, но сейчас по расписанию последних известий нет. Вы уж освободите трансляцию, пожалуйста. Массы требуют музыки… Аврал ведь, Валентин Михайлович, где у нас пленка с «Себежаночкой»?
Валя перестал шлепать ступнями по палубе.
— Давайте-ка с нее и начнем. Хорошая песня, русская.
Валя приложил чистый бланк радиограммы, как промокашку, ко лбу и сказал:
— Знаете, Александр Кирсаныч, ночью Южная Америка такие танго выдавала, я их записал…
— Ну так что, можно их потом.
— Я их наместо «Себежаночки» записал…
— А вот за такие вещи голову нужно отвинчивать. «Волгоградка»-то хоть осталась?
Валя виновато молчал.
— Ну думать надо. И было-то всего две наших песни!
Вольтер Иванович, со вниманием слушавший разговор, сказал:
— Грампластинки пусть покрутит. Или ему нельзя?
— Проигрыватель сломан, — Валя мрачно подергал себя за чубчик.
Помполит возмутился:
— Ну, знаете ли, товарищ Куралев, я сам из недр России и знаю, что значит наша русская песня. Вы же ошибку в политическом плане делаете!..
— Не нужно ему политику пришивать, Вольтер Иванович. Но голову надо иметь, радист. А еще, говоришь, с Волги!
Валя быстро ответил:
— Василий Николаевич выспится, мы проигрыватель заделаем.
Старпом взял карандаш и постучал им по столу.
— Ладно, давай хоть танго, товарищ молодожен. Глянете, Вольтер Иванович, как люди работают?
— Да-да, безусловно, я сам поработаю, найдется мне какая-нибудь одежда похуже? А то вот занялся эфиром. Вы уж меня куда-нибудь в подсобные определите, а то я красить-то не очень умею.
Вольтер Иванович пошел было вниз, потом вернулся, надел китель:
— А проигрыватель, товарищ Куралев, вы сегодня обязательно отремонтируйте!
Над судном с кормы в нос опять пронесся американский тезка повелителя подводного царства.
— Окопы Сталинграда не напоминает, Вольтер Иванович?
Помполит остановился. Глаза его отчетливо и обрадованно блеснули за стеклами очков:
— А вы знаете, безусловно, что-то такое похожее есть. Только не так воет…
9
Последним объектом, который посещался старпомом при ежедневных обходах судна, был камбуз.
Старпом каждый раз оттягивал этот момент. Предстояло самое неприятное из всех старпомовских дел: говорить с поварихой, утрясать накопившиеся за день мелкие женские обиды, делать замечания касательно засаленной куртки… Все это было бы ничего, но на «Балхаше» доступ к капитану имели все и в неограниченном количестве, некоторые этим пользовались, а потому, как уже дважды обнаруживал Александр Кирсаныч, с ним спорные вопросы выясняли только для того, чтобы «завести» его самого, тогда как уже все давно было обговорено с капитаном.
Сегодня уже на подходе к камбузу, в коридоре, старпом услышал грохот посуды, затем плеск и шипение. Из двери камбуза потянуло дымком. Послышались ругательства.
«Ого, на дисканте работает! Значит, Зина опять не в духах», — определил старпом.
Зина, старший повар, была примечательным человеком на судне. Она являлась незаменимым судовым активистом, непременным членом судовых комитетов всех созывов, членом редколлегий и т. д. Высокое общественное положение ей обеспечивала ее должность: не поешь — не поработаешь. Кухарила она, когда хотела, хорошо, и команда была довольна. Сам капитан, Петр Сергеевич, любил с нею советоваться. Правда, иногда, и довольно часто, на Зину находила хандра. Тогда она начинала, по определению Валерки Строганчикова, «работать на дисканте», посуда валилась из ее рук и гремела, кудрявенькая причесочка превращалась в длинные пегие патлы, разносолы исчезали из меню, и в конце концов председатель судового комитета помповый машинист Петя Полин от имени экипажа апеллировал к капитану с просьбой «образумить и навести порядок».
— Чего же, опять всех женщин забрали! А кто картошку чистить будет? Я не буду! — встретила Зина старпома, переступившего порог камбуза.
— По меню у нас нет картофеля на второе. Все на покраске. И потом, Шура должна до десяти часов работать на камбузе.
— Она сказала, что вместо нее Элька будет, а вы Эльку забрали. Все на покраске! Что, на тот свет готовитесь? — она швырнула дуршлаг на разделочный стол.
— Вы что-то не то говорите, Зина. И ведите себя, пожалуйста, спокойнее. Помочь вам кого-нибудь пришлю. А на тот свет, насколько я знаю, никто из экипажа не собирается.
— Откуда вы знаете? Сидите на своем мостике и видеть ничего не видите…
— Голова на плечах должна быть даже у заслуженных старших коков. Что за ерунду вы услышали?
— Ничего я не слыхала.
— И болтать нечего. Занимайтесь лучше своим прямым делом.
— Прямое дело, кривое дело! Кому это надо? — И она не глядя ткнула пальцем в выключатель мясорубки.
— Команда на ужин ухи просит, нужно будет ее в холодильник поставить, чтоб похолоднее.
— Да не справлюсь же я, ну что вы, Александр Кирсаныч, на самом деле!
— Сейчас Эля здесь будет.
10
Эля безмятежно спала, раскинувшись и дыша спокойно. Ее голая рука перевесилась через никелированное ограждение койки, но она не чувствовала боли и неудобства.
«Вот, черт возьми, как дома спит, — подумал старпом, — здоровая».
Он протянул руку, чтобы тронуть ее за плечо, но не решился, вышел из каюты и сильно постучал в дверь.
— Да! — голос у Эли был хриплый и испуганный. Она тянула простыню к подбородку.
— Сейчас десять часов по местному времени. Вам нездоровится? Я пришлю Георгия Ивановича.
— Да. То есть нет. Я сейчас. — Она покраснела.
— Вы спите так, словно ночью на аврале были.
— Ну и что!
— В рабочее время, Эля, постарайтесь не спать. И потом вот что: Витя Ливень — это не вариант, Эля.
Она отбросила простыню:
— А ваш Юрий Петрович — это был вариант? Молчали бы уж!
— Боюсь, что Ливень тем более.
— Не надо меня жалеть, Александр Кирсаныч!
— Ну что ж, вставайте и отправляйтесь на камбуз помогать Зине. Два часа отработаете потом, — и старпом ушел.
Эля снова подтянула простыню к подбородку, закусила угол. «Витя — не вариант? А разве Юрий Петрович, однокашник и дружок старпома, был им?»
…Давно, три года назад, когда их суда вместе оказались в порту, они сидели втроем в ресторане, и Юрий Петрович, нет — Юра, Юрка, смеялся:
— Вон у той девочки такие наивные глазки, ей бы только на СЮП ходить, а не сюда.
Эля влюбленно и чуть испуганно смотрела на него: еще бы, их второй штурман, красивый и холодноватый Юрий Петрович, пригласил ее сегодня в ресторан, и не побоялся, что могут увидеть моряки из экипажа, а он ведь только недавно развелся с женой.
Александр Кирсаныч тогда усмехнулся:
— Все спорт вспоминаешь, а сам уже давно спиртсменом стал, — и постучал по рюмке. — СЮП — это у него стадион юных пионеров был, с мореходки помню. Вы, Элечка, его побаивайтесь, он такой же горячий, как эти напитки.
Юра обиделся.
— Ну ладно, брось, тебе легче. Я рад за тебя, Юра, — Александр Кирсаныч шевельнул бровями в ее, Элину, сторону.
— А ты как думал? — И Юра не то погладил, не то похлопал Элю по руке. Наверное, все-таки похлопал…
Эля как-то видела бывшую жену Юрия Петровича, рыжеватую бледную блондинку с фиолетовыми от помады губами. Когда в Туапсе Юрий Петрович двое суток пропадал на берегу и потом явился на судно, он увидел Элю с такой же рыжей прической и фиолетовым ртом.
— Эля!
— Ты что, не видишь? — грубо спросила она. — Все!
Так она отказалась от него, а потом долго плакала в подушку у себя в каюте:
— Гад! Гад же несчастный!..
Она думала, что Витя Ливень был ее последней любовью. Правда, он острил так, что ее передергивало, но обнял только после того, как сказал:
— Ты мне для жизни всерьез нужна, девок у меня и так навалом.
Она обрадовалась и этой грубой фразе, хотя и почудилась в ней какая-то хозяйская расчетливость. Наверное, это только показалось. Витя был к ней внимателен, умел отбрить от нее других ребят, а однажды показал ей письмо:
«Конечно, сынок, я не этого ожидала. Но ведь и другое сказать, сколько квартира пустует. Мне-то ведь ничего уже не надо. Приезжайте. Я для вас и гарнитур присмотрела, Исай Львович посоветовал…»
— Это наш сосед, матухин ухажёр, — сказал Витя.
Эля была детдомовка, так уж пошла ее жизнь после смерти матери. Она верила Вите. А почему бы и нет?
А Костя Жмуров, зеркало медное, как его однажды назвал Витя, ее не волновал нисколько.
…Она встала, оделась, захлопнула иллюминатор. Перекрывая шум судовых дизелей, наверху провыли и проревели самолетные моторы.
ДЕНЬ
11
Все старпомы — солнцепоклонники.
Что бы ни было, но судно нужно чистить, красить, суричить, и если сказано, что гальюн — лицо старпома, то внешний вид судна — это сам старпом.
Александр Кирсаныч хорошо помнил свое злополучное первое старпомовское лето: после плавания в Арктике все рейсы проходили в дождливую погоду. Он, только что назначенный старшим штурманом, почти озверел тогда от неудач. Ему даже однажды приснился сон, будто он руками раздвигал прореху в облаках, раздирая их, как мешковину, чтоб выглянуло солнце.
Зато сегодня солнце светило великолепно. Над океаном полыхала жара, воздух стал заметно суше. Корабельные трансляционные динамики извергали джазовую музыку, белые надстройки были облеплены загорелыми телами, шипел сжатый воздух, смачно шлепали кисти, звенели банки и бидоны. Вот это да!
Помполит был прав. Это было как раз то, что нужно. Экипаж уже порядком натосковался в однообразных буднях плавания. Смена вахт и работ давала морякам возможность отдыха и размеренное душевное спокойствие, однако она же постепенно начинала действовать угнетающе. О, ритм моря! Он достигает своего апогея, когда начинаешь слышать, что судовой дизель, оказывается, тоже стучит. Странно, неделю назад этого не было слышно. Наверное, так сильно уставший человек начинает слышать стук своего сердца…
Лучше всех на судне длительное плавание переносили капитан и старпом; капитан потому, что по роду своих обязанностей не был втиснут в ритм вахт да и вообще был человеком с цельной и физически уравновешенной натурой, а старпом потому, что интересовался всеми проходящими и встречающимися мелочами моря и судовой жизни и умел каждый раз придавать им новый оттенок смысла.
Хуже всех из командного состава длительное плавание переносил второй механик Александр Матвеевич Федоров, особенно если не было никаких проблем, требующих срочного решения, а потому и напряженной работы. Он представлял собой тип человека, так часто встречающегося среди моряков и других представителей бродячих профессий: внешне интеллигентный, с незаурядным техническим интеллектом, он мало интересовался всей прочей культурой и говорил о ней с легким оттенком презрения, как о развлекательщине. Однажды в споре в кают-компании он сказал с раздражением:
— Чего там деятели рецензируют об ученых? Всесторонне развит и прочее… Еще бы, как советский ученый или инженер может быть не всесторонне развитым? Вот треп! Может, если каждый вечер в театр ходить, то и разовьешься, а в настоящем деле этого не получается.
Он любил слова «настоящее дело» и умел в море подтвердить это головой и золотыми руками.
— Вы же с тоски изводитесь, занялись бы изучением искусств, что ли, — заметил в ответ старпом.
Но Александр Матвеевич твердо возразил:
— Если я другим увлекусь, настоящее дело забуду.
Однако, когда второй штурман Тимофей Тимофеевич Поспелов, порозовев от горячности, бросился, как в бой, в спор, а судовой врач, усмехнувшись, подначил его: — «Если б ты, Тимоша, меньше Моне увлекался, может, монет бы больше имел», — Александр Матвеевич обрезал:
— Книги писать — не зубы дергать, доктор Гив!
И радист Василий Николаевич добавил:
— Вот так-то, мастер-спирохетник!..
Доктора Георгия Ивановича, кто очно, кто заочно, звали «доктор Гив». Он был по специальности зубной врач и пошел плавать после курсов судовых фельдшеров.
Как-то в одесском ресторане «Волна» он так объяснил перемену в своей жизни:
— Если честно, то вот: хочу посмотреть, хуже ли люди живут, чем у нас в Кишиневе. И еще: шмуток до женитьбы накупить надо.
Доктору было тридцать пять лет, зубы подчеркивали смуглость его красивого лица.
— Ведь не женишься, доктор, — сказал тогда старпом.
«За шмутками гоняется, а еще член партии», — подумал второй штурман.
«Мелковат», — решил второй механик Александр Матвеевич Федоров…
Сейчас на палубе Александр Матвеевич возился с хитроумным покрасочным пистолетом.
Бледное, не принимавшее загара даже в тропиках, его лицо было сосредоточено, а пальцы неторопливо, но безостановочно копались в тесном нутре пульверизатора.
«Хочешь действовать быстро — делай безостановочно ряд медленных движений», — вспомнил старпом.
— Вот орлам своим помогу да пойду часок вздремну перед вахтой.
— Когда, сейчас?
— Сейчас… Ну-ка, Юрка, сбегай в мастерскую за торцовым ключиком на двадцать четыре… Ходом, милый, ходом!..
Старпом стряхнул с ноги правый тапочек и осторожно пощупал ступней палубный настил:
— Палуба накаляется. Где Полин, пусть орошение включит, заодно душ примем.
— Да вот он, на кормовой рубке. Позвать? — спросил Юра Новиков.
— Бегите за ключом, я сам схожу.
Юра повернулся бежать за ключом и вдруг воскликнул:
— Смотрите!
— Александр Кирсаныч! Слева! — раздались голоса.
Из-за угла кормовой надстройки, как серый клин, заслоняя собой плотное голубое море, выдвигался корпус американского сторожевика.
— Близко-то как, — сказал кто-то за спиной старпома…
12
Третий штурман Алексей Петрович Занадворов ловил нижней губой кромку усов. Линия положения, которую он уже в третий раз пересчитывал по таблицам высот и азимутов, никак не выходила. Проклятие! Он опять запутался в этих табличных поправках, выборка которых напоминала ему теперь детскую игру «Морской бой»: попал пли нет? Нужно было пересчитать все снова по уже давно известной и отработанной формуле капитана Сомнера. Алексей Петрович принялся за расчеты, но неопределенное какое-то беспокойство не давало ему сосредоточиться. «Выйду-ка на мостик!»
Впередсмотрящий Лева Крушицкий разглядывал океан по курсу. Алексей Петрович тронул его за плечо и взял протянутый Левой бинокль:
— Смотри, смотри, Лева. — И он вышел на левое крыло мостика. То, что он увидел, заставило его вздрогнуть и похолодеть, хотя в глубине души шевельнулось горделивое чувство: ага, значит, и у меня есть капитанская интуиция!
Американский сторожевик шел буквально в двадцати метрах от борта. Алексей Петрович бросился к капитанскому телефону, потом вспомнил, что капитан на покраске, и, пробелов мимо испуганного Левы Крушицкого на правое крыло, закричал вниз:
— Товарищ капитан, сторожевик к нам швартуется!
Так официально он назвал капитана второй раз за все время своего пребывания на судне, обычно он звал его Петр Сергеич, а чаще просто Сергеич.
Капитан, красивший лобовую часть надстройки, соскользнул с беседки и, повиснув на руках, как с турника, согнувшись, соскочил на палубу, затем, как был, в одних шерстяных пляжных трусиках, упруго побежал на мостик. Боцман выключил пульверизатор. Стало тихо.
Прибежав на мостик, капитан застал там старпома, который протянул ему микрофон:
— Они запрашивают, куда мы идем, я радисту сказал, чтобы трансляцию с палубы выключил.
Капитан, не отвечая, наблюдал за сторожевиком. Тот закончил сближение и шел параллельным курсом, держась метрах в двадцати — тридцати от борта и постепенно обгоняя «Балхаш». Со сторожевика с хрипотцой прогремело в динамик:
— Раша, куда ю гоинг?
— Смесь нижегородского с французским, — усмехнулся старпом.
Со сторожевика повторили:
— Раша, куда ю гоинг?
Капитан выхватил из рук старпома микрофон:
— Следую по заданию, а вы куда?
И повторил еще раз, более отчетливо:
— Я иду по заданию, а вы куда идете?
Со сторожевика ответа не следовало.
Старпом восхищенно смотрел на капитана. Петр Сергеич отдал ему микрофон:
— Повтори по-английски, Кирсаныч. А то у меня произношение хуже.
Александр Кирсаныч перевел по-английски, стараясь, чтоб вторая часть фразы звучала как можно более издевательски:
— Ай эм гоинг фо май дирекшн, энд веа ю гоинг?
Сторожевик, не отвечая, проходил мимо. Дежурный расчет все так же занимал свое место у орудийной установки. Длинный человек в серой фуражке с высокой тульей стоял на мостике. На шканцах выстроилось человек тридцать солдат морской пехоты в белых шлемах. На юте негр в ослепительно белой куртке и шапочке выколачивал о леера содержимое какой-то пестрой банки. У среза полубака толпилось несколько матросов. Все они с обыденными лицами, но с напряженным интересом смотрели на танкер. Один из матросов вдруг рукой указал своим соседям на кормовой ботдек «Балхаша», где на леерах рубки, как на заборчике, сидели в купальных костюмах камбузница Лиза Гурьянова, безответная любовь предсудкома Пети Полина, и Эля Скворцова. Рядом с ними поблескивал лысоватой головой загорелый до черноты сам Петя Полин.
Алексей Петрович засмеялся.
— Пусть радист трансляцию включит, — сказал ему капитан.
Старпом взял из рук третьего штурмана бинокль и стал разглядывать сторожевик.
Серая сталь и чужие лица. В глазах — полупрезрительное удивление. Морские пехотинцы, заложив руки за спину и расставив ноги, стояли вольно, как на земле.
— Глоб энд энкор, — раздельно сказал старпом.
— Что? — не понял Петр Сергеич.
— Якорь на земном шаре, герб морской пехоты США.
13
Второй штурман Тимофей Тимофеевич Поспелов в море, после своей «собачьей» вахты, просыпался только к обеду, когда его будила Эля Скворцова. Она будила двоих: его и Витю Ливня, которому тоже нужно было заступать на вахту с двенадцати дня.
Эля одернула только что надетое и прилипавшее после душа платье и осторожно сняла с лица Тимофея Тимофеевича раскрытый номер «Юности». Длинные ресницы штурмана вздрогнули. В экипаже уважали второго штурмана за любовь к книгам, которые отнимали у него все личное время и, по правде, даже часть того времени, которое было отведено для службы и продвижения к капитанскому мостику. Свое грузовое дело Тимофей Тимофеевич знал и вел с непревзойденной аккуратностью. Все рукописные документы на судне составлял он каллиграфически, даже те из них, которые входили в сугубую компетенцию капитана. Капитан их подписывал после проверки, и странно было видеть в его могучих пальцах модную шариковую авторучку, выводившую мелкую и корявую подпись. Да, Тимофея Тимофеевича уважали в экипаже, хотя и посмеивались по поводу его литературной одержимости.
Эля протянула руку.
Он сразу открыл глаза, улыбнулся и сказал:
— Все ясно. Что сегодня на обед?
— Я еще не знаю. Вы больше не заснете?
— Когда же это я засыпал, Эля?
Эля смутилась. Она только что будила Витю Ливня. Тот проснулся, обнял ее за шею и, прижимаясь к ее щеке потным лбом, уже снова засыпая, забормотал:
— Давай еще поспим, Элька.
— Тебе же на вахту! — И она с третьего раза все-таки растолкала Витю.
Окончательно проснувшись, он раздраженно сказал:
— Ну что за черт! То вахта, то аврал, то музыка орет, то ключи от дизельной кладовки давай… Да подожди ты, сам умоюсь. — Он отвел ее руку, когда она полотенцем хотела вытереть ему лоб.
— Американец совсем рядом подходил, Витенька. У нас все наверху были. А знаешь что Петя Полин Лизе сказал, когда американец подошел? Домой придем, говорит, я твою дочь усыновлю.
— Дурак Петька. Для счастья нужно, чтоб люди — пара были, вот как мы с тобой. Уж нам усыновлять никого не придется, а?
— Зря ты про Петю. Только плохо, что она его не любит. А может, врет, он же красивый парень, хотя и лысый. Это у него от бензина, да?
— А может — от бурной молодости? А ты меня, как, любишь, Элька?..
— Эля, мне же вставать надо, — напомнил второй штурман.
— Ой, извините, Тимофей Тимофеевич. — И она ушла.
Тимофей Тимофеевич откинул похрустывавшую простыню, взял полотенце и в одних плавках нырнул в соседнюю с каютой душевую.
Острые, горько-соленые струйки душа взбодрили и как-то прохладно разогрели его. Осторожно вытерев капли, чтобы на коже не осталось много соли, он нырнул обратно в каюту.
В кресле за его столом сидел старпом.
— Извини за вторжение, Тимоша, вот зашел перекурить.
— Как там дела, Кирсаныч? Американец не беспокоил?
— Недавно подходил совсем близко, я боялся, как бы его к нам не присосало, метрах в двадцати шел. Спрашивал — куда идем. Третий испугался, думал — швартуется.
— Что ответили?
— Капитан молодец, нашелся: по заданию, говорит, а вы куда? Силы духа ему не занимать…
— Договорился бы ты с ним, Кирсаныч. Что вы оба, право?
— Дело в принципе, ты ж знаешь. Нельзя в наше время быть, как Чапай, впереди на лихом коне. Командиру цивилизованность больше всех нужна. Впрочем, и Василий-то Иванович не так, наверно, уж воевал, как о том говорится. Ну вот что, скажи ты мне, капитан при отходе, когда заело, вместо Кухтина швартов отдавать с мостика бегал? Валерка Строганчиков рядом стоял, ухмылялся. Порыв? Пример? Неумение командовать. Лучше бы он меня раздолбал или послал, мое ведь дело.
— А чего ж ты стоял, бежал бы!
— Спешки и аварии не было. Пусть бы матрос помучился, быстрее научился бы, боцман к тому же рядом был. Это мелочь, но ведь и крупнее много кой-чего есть. За то, за это хватаемся, системы нет, люди к четкой организации не приучены. На аврале сегодня хорошо работали, так нельзя ведь все время авралом! И так уж мы злоупотребляем энтузиазмом людей, а потом на этом в героях ходим.
— Так ведь и ты тоже, Кирсаныч!
— Вот-вот, и я. А как же! А героизм нельзя растить на промахах, как шампиньоны на навозе. Исполнительность, система нужна, вот в чем культура производства. А мы все на моральный дух упираем, на личное обаяние. Не из уважения ко мне мои матросы должны дело честно делать, а из уважения к себе!
— Сказал бы все ему, Кирсаныч!
— Говорил. Да ведь такие натуры, когда им говоришь, все в зависимости от тона принимают.
— Да, но и ты во многом не прав, Кирсаныч.
— Может, и так, а теперь уже по-другому не могу.
— Нельзя же так сухо к людям подходить. Вероятно, нужно и попроще.
— Иная простота хуже воровства. Если ты выше, так и других до себя подтягивай, нечего до их уровня опускаться. На черта нам высшее образование, если мы хваткой, интуицией, наитием каким-то да авралами все брать будем!.. Как в плохом колхозе! С людьми-то как говорит: «Вася, сделай так… Петя, вот что…»
— Ну, Петю на судне все Петей зовут.
— А капитан своего предсудкома должен Петром Семеновичем звать!
— Плаваем же и планы выполняем не хуже других.
— Многие так плавали. Некультурно работаем, авосей много допускаем. И это на грани атомной войны! Сейчас, особенно сейчас, нам вот как дисциплина для каждого нужна!
— Тут нужно, чтоб каждый сам по себе, сознательно, ответственность чувствовал!
— И это. Ну ладно, Тимоша, а то мы с тобой доспорим до ручки.
— Уже доспорили, — Тимофей Тимофеевич замолчал, складывая полотенце.
Они со старпомом были однокашники. В один год выпускались из мореходки и долго после этого не виделись. Морская судьба свела их снова на «Балхаше», куда Александр Кирсаныч получил назначение старпомом, хотя Тимофей Тимофеевич с самой приемки танкера плавал вторым штурманом и мог бы претендовать… Однако назначение Александра Кирсаныча не внесло сложности в их отношения; Тимофей Тимофеич, пожалуй, даже в глубине души остался доволен таким положением вещей, потому что старпомовская должность никак не дала бы ему столько времени для самообразования. Правда, в порту он тоже крутился волчком, но зато в море…
— Да, обстановочка, судя по всему, серьезная, Кирсаныч. Знаешь, если не говорить об общем, о том, что всем одинаково больно терять, мне лично больше всего Танюшу и библиотеку жалко. Я ведь еще и трети купленных книг не прочитал. Она все смеется, все, говорит, прочитаешь, если бухгалтером станешь или когда по старости на пенсию пойдешь… И все ж я не верю, чтобы такая культура, как у нас на Земле, дала бы сама себе погибнуть. На это у меня надежда!
— На немецкую культуру тоже надеялись, Тимоша, а немцы крематории строили.
— Другие масштабы были. Ведь человечество — не скорпион, чтоб само себя умертвить. Ты ведь на Кубе был, Кирсаныч, там ведь тоже наши. Значит, на провокации не поддадутся.
— Жемчужина страна. Сложно там. Мы, когда в Гаване стояли, на второе утро чуть ли не у трапа убитого нашли, ножом сзади в шею. А ночью стрельба была. Взорвать нефтесклад хотели, что ли…
— А я все-таки верю, что все нормально будет.
— В это все верят или почти что все… Стоп, давай-ка пошли, а то на вахту не успеешь.
14
Наконец-то, после обеда, старпом добрался до своей каюты. Он задернул зеленые шторки на раскрытых окнах, включил вентилятор и лег под его струю на койку. Каюту заполнил колышащийся зеленоватый сумрак, и от этого казалось прохладнее, хотя термометр на ходовом мостике показывал плюс тридцать один.
Плохо, конечно, что он не смог во всем найти с капитаном общий язык. Но как его было найти? Александр Кирсаныч считал для себя честью назначение на «Балхаш», новый двухвинтовой танкер с ледовым форштевнем и скоростью в пятнадцать узлов. Еще бы! Ведь это была новинка судостроения, кому из моряков не лестно плавать на таком судне? Однако в первые же дни, когда он пришел на судно, ему бросилась в глаза простота взаимоотношений и всего стиля жизни на «Балхаше». Затем, вникнув глубже, он понял, что это не простота, а примитивность.
Старпому вдруг вспомнился один разговор в кают-компании, когда они выдавали топливо рыболовным траулерам к северо-востоку от Ньюфаундленда. Вспомнили о недавней аварии с неким теплоходом, который в тумане выскочил на камни в Кольском заливе. При разборе этой аварии, как и многих подобных ей, обнаружилось стечение многих случайных обстоятельств и нелепостей, избежать которых, по мнению старпома, можно было только при четко налаженной судовой организации — и никак иначе. Старпом не вступал в спор; он смотрел в иллюминаторное окно, слегка примороженное по краям. На море стояла мертвая зыбь, однако волны еще довольно круто вздымали свою матово-голубую поверхность. У горизонта с двух сторон светились на низком солнце иссиня-зеленые айсберги. На бортовых леерах посверкивал иней. Спорить не хотелось. И все-таки он не выдержал. Вспомнив, что и они на «Балхаше» ходили полным ходом в тумане, в узкости, без вахты у якорей, он сказал:
— Что бы там ни было, но якоря при плавании в узкости должны быть на товсь!
Капитан насмешливо возразил:
— В узкости на товсь должна быть голова на плечах, Александр Кирсанович.
— А без головы на плечах выше палубы камбуза вообще делать нечего.
Капитан вспыхнул, но сразу не нашелся, что ответить. Наступило замешательство. Помполит Вольтер Иванович Рыло́в беспокойно переводил взгляд с одного на другого: кто же прав? Потом толстяк третий механик Евгений Иннокентьевич Ханов пробурчал:
— Зазнаётесь, старпом, — и, грузно пыхтя, выбрался из-за стола.
Капитан, наконец, ответил:
— Я языком так ловко не умею, как старпом. Нужно быть уверенным в себе и уметь руководить, и в этом все дело!
Старпом не ответил. Судно он представлял комплексом взаимодействующих элементов: идеи, воплощенной в проект, механизмов, людей и снабжения. Необходимо было добиваться наибольшего совершенства этих элементов и их наиболее четкого взаимодействия. Этого требовала сама всеобъемлющая стихия Мирового океана и даже ее любая маленькая частица в виде, скажем, Азовского моря или даже Кольского залива. Когда старпом стоял на вахте, вел судно или управлял им, он всегда ощущал себя неотделимым от судна, он стоял выше судна, но он был и его частью. Романтика мореплавания была проникнута духом физики, а качающиеся палубы кораблей поддерживали ее со всей основательностью и точностью законов высшей математики…
А может быть, он все усложнял, тогда как нужно было добиваться предельной простоты поступков и желаний? Может быть, нужно освобождаться от всех сложностей, ведь они в большинстве своем являются всего лишь защитными предосторожностями от всякого рода неудач, невыгодных мнений или просто ЧП — чрезвычайных происшествий? Но как быть простым в такое сложное время, занимаясь такой сложной деятельностью, как мореплавание на современном судне? Но ведь мог же капитан быть простым, умел же он низводить сложности судовождения до предельной простоты.
Старпому претила такая простота, он знал, что все развивается от простого к сложному…
И все-таки нужно было бы вздремнуть…
15
Но сегодня днем ему вряд ли суждено было поспать. Едва Александр Кирсаныч, успокоясь, приготовился заснуть, по переборке за раскрытой дверью постучали.
— Можно? — послышался голос боцмана.
— Заходите, Иван Николаич, заходите. Ну что, слушаю вас, да присядьте же.
Боцман переминался у входа. На нем был все тот же комбинезон с наплечными кожаными лямками, надетый на чистую голубую рубашку. Боцман повесил свою кепочку на крючок у входа, отогнул угол чехла на диване и сел.
— Что случилось, старина? — мягче спросил старпом, садясь на койке. Иван Николаич молчал, опершись локтями о колени, затем достал кожаный свои портсигар, сунул в рот папироску «Север», но не закурил.
— Дверь закройте, Иван Николаич, чтоб сквозняка не было, да курите вот у раковины, как исключение.
Боцман раздумывал.
Старпом поднялся, мягко закрыл дверь, потом достал зажигалку из стола и дал прикурить боцману.
— Вишь какое дело вышло, только хочу тебя по правде спросить, Саня. Врать не будешь? Не обижайся. Я вот рубаху чистую надел…
— Зря это, Иван Николаич, рановато.
— Да нет, меня сейчас тут вот как жмет, — тяжело расчленяя фразу, проговорил Иван Николаич и, ткнув кулаком в левую лямку, посмотрел на старпома. Тот сидел на койке, тоже локти на коленях, ждал, легонько потряхивая зажигалку. Молчал. — Помнишь, когда вы у нас на «Серпухове» после второго, кажись, курса, на практике были, я тебя со своей теткой Лелькой знакомил?
— Да я ж с Еленой Прохоровной нынче в Мурманске встречался, когда заходили, боцман.
— Да и верно. Так вот: не хочу помирать перед ней грешным.
— Ну с чего ты помирать собрался, Иван Николаич?
— Уговаривать будешь? А я три войны пережил, не верю я, что это все добром кончится. Только я тебя прошу, говори мне по правде, как быть?
— Да что быть?
— Сейчас телеграмму Вальке снес. Говорит, вряд ли передать удастся. Написал: прости, Лелька, в чем виноватый, так и так. Помполит прочитал, говорит, обращение другое надо сделать, да и вообще, мол, нельзя такие радиограммы сейчас подавать в этот, как его, в эфир. Вот я и думаю, мне-то в любом случае не выжить — сердце жмет вот как! — а ты, может, еще и увидишь ее, расскажешь, что и как.
— Слово. Только оба мы еще все увидим.
— Тебе лет-то двадцать пять, Кирсаныч?
— Двадцать шесть, Иван Николаич.
— И моему Витьке двадцать пять, родиться у него кто-то вот-вот должен, а Витька тоже в самом пекле со своими ракетами, будь они… Вот так сразу от нас третье колено и останется…
— Брось, боцман!
— Будет брось, когда с жизнью врозь… Так вот, Саня, хошь верь, хошь не верь, когда «Балхаш» в Ленинграде принимали, схлестнулся я с одной… И что на меня на старости лет нашло, и сам не пойму, рыбкой ведь ее называл. Мне-то полста два, а ей годов на семь меньше будет. В плавание провожала, письма ей писал… Смеяться б надо, и плакать впору. Все к себе звала, в Ленинград, жить. В завтот год написал: все, отрубаю концы от тебя, к чему на старости лет стыдобышку разводить? В отпуску дело было, дома. Почтальонша, стерва, возьми это письмо да тетке Лельке и принеси, а у нее ведь сердце тоже не ахти…
Боцман углом рта выдул клубочек дыма, махнул рукой:
— Ладно, обошлось все, рассказал ей по правде, да и письмо само за себя сказало. А нынче, в канун отхода, решил ей часы золотые купить с браслетом. Деньги, что за чистку танков получили, зажал втихую, думал тетке Лельке сюрприз сделать. И сделал. Как в Мурманск завернули после Севморпути, она приехала на денек. Раньше-то часто не ездила… Она мне, когда под бункер перешвартовывались, костюм гладила, а часики-то эти из кармана бряк на стол! Вот те и сюрприз. Уж как я ни доказывал, как отрубила — и все тут, что каменная стала. Только что и сказала: «Я тебе всю жизнь верила, потому и сама верной была, мало ли за мной по портам ухаживали, а я ведь всю жизнь тебе положила, эх ты, белый ведь весь, и волос вон, смотри, не осталось!» Вот так и подосвиданькались.
— А я не заметил ничего. Правда, вы-то, Иван Николаич, не в себе были, а Елена Прохоровна, та вроде бы нормальная была.
— Да разве она не знает, как моряков в плавание провожать надо? За тридцать-то лет научилась… Вишь, Кирсаныч, какие дела.
— Да, дела не очень. Телеграмму на берег вам, Иван Николаич, обязательно пробить нужно, это я посодействую. Ну, а домой придем, разберетесь, все нормально будет, я так думаю.
— Утешительно говоришь, Александр Кирсаныч, да только сам ты неспокоен. Блокада ведь на Кубе-то?
— Блокада.
— Одно слово-то какое страшное. Смотрят, смотрят они на нас, возьмут да и утопят. Как-никак, бензин в трех танках везем!
— Они про бензин не знают.
— А я вот сегодня сурмином надстройку крашу, а сам думаю: хорошо хоть, что сурмин не горит. Как-то в те войны и то мне спокойней было. А сейчас… У меня Витька рассказывал, что это за штука.
— Если по правде, как вы говорите, Иван Николаич, то у многих сейчас на душе неспокойно. Только нам с вами раскисать нельзя, на нас матросы смотрят.
— А их-то и жалко. Молодые, что телята, многие и думать-то еще не умеют, помогать надо. Войны и вовсе не видели, только что от сиськи.
— Да я еще и сам молодой, а, Иван Николаич? А вот с Лилей я тоже плохо прощался, а Вовка спал, понимаешь. Так и ушел.
— Чего же так-то?
— Не хочет она, чтобы я плавал. Ждать трудно.
— Красивая она у тебя, Кирсаныч. Для морячки это худо. Да. Если нынче не разойдетесь, то всю жизнь ждать будет.
— Бывали случаи, когда и посреди жизни жены своих моряков бросали, особенно вот красивые.
— А ты не суди так. На ее место сядь, тогда и суди. Ты — посреди моря, она — посреди людей. Думаешь, лучше тебя нет?
— Я вот что думаю, хотя ей об этом никогда не говорил: лучше было бы мне не плавать, а если плавать — то ее не встретить, а если плавать и встретить — то не жениться.
— Здорово придумал. Оно, конечно, так спокойнее. Однако, по ней судя, должна она тебя ждать, такие всегда ждут.
— Теперь вы успокоительно говорите, Иван Николаич, — улыбнулся старпом.
— А что ж? Ну, спасибо за курево, дай-ка я папироску под кран суну… Александр Кирсаныч, покраску проверять не пойдете ли?
— Сейчас штанцы натяну — и пойдем, боцман.
16
Палуба встретила их ослепительным воздухом, запахом свежей краски и ревом самолетных моторов, забивающим плеск и шорох волн за бортом. «Нептун», круто заваливаясь на крыло, огибал танкер с носа на корму. Делал он это легко, свободно и даже с какой-то грацией.
— Верткая птичка. И звезды на нем белые. Какие же это звезды? — размышлял боцман, задрав голову.
В обед Иван Николаевич, оказывается, побрился, и от этого лицо его посвежело, хотя синеватые мешки под глазами и выдавали его возраст, а еще больше — беспокойство и усталость.
— Да, самолет неплох, — подтвердил старпом. «Нептун» описывал окружность, диаметр которой почти равнялся длине судна. — Верткая птичка.
Даже простым глазом с палубы было видно, что дверь в фюзеляже между белой звездой и надписью «NAVY» была открыта и оттуда кто-то фотографировал «Балхаш».
— И не надоело им! — чертыхнулся боцман. — Ну точь-в-точь как слепень в сенокос вьюрит! Чтоб этот фотограф вывалился оттуда.
Сделав с десяток кругов над «Балхашом», «Нептун» быстро затерялся на западе, среди далеких белесых облаков.
Боцман и старпом отправились проверять качество покраски.
Шагая по палубам и трапам, Александр Кирсаныч механически говорил боцману, что нужно доделать, что взять на учет, а сам все повторял про себя боцманские слова: «Как слепень в сенокос вьюрит, как слепень в сенокос, как слепень в сенокос вьюрит…».
Как давно он сам не был на сенокосе! Года четыре он, наверно, не вдыхал запаха сохнущей травы, не красил себе губы горькими ольховыми ветками и не отмахивался от слепней. Его далекая родина там, между Москвой и Ленинградом, сейчас роняла последние листья с деревьев на молоденький ледок первых заморозочиых луж, а его отец, Кирсан Петрович Назаров, бывший кузнец, председатель колхоза, секретарь райкома, а нынче — просто служащий заготконторы, уже давно, наверное, вытащил с озера лодку и уложил ее, перевернутую, на голяшковые сплавные бревна — на зиму.
У старпома даже чуть защемило сердце. Черт возьми! Он ведь годами не видел средней России, и напоминала о ней только репродукция с шишкинских «Травок», висевшая в каюте. Но их Родина жила на «Балхаше» не только в репродукциях. В экипаже, в молодых ребятах, одетых в основном элегантно, по-заграничному, она проявлялась то словцом, какое услышишь лишь в деревнях, то слишком уж широким «о» в разговоре, то, как у «наследного принца палубы» Валерки Строганчикова, — чисто русским деловитым и усмешливым озорством, — а уж Валерка-то во всем держал марку «на уровне века». Но чаще других напоминал, если только об этом нужно было напоминать, о России впередсмотрящий его вахты Костя Шмуров. Видя его широкий нос и веснушчатое лицо и всю его слегка угловатую, по-крестьянски ладную фигуру, старпом сразу начинал чувствовать себя где-то там, за семью чащобами, в краях новгородских и владимирских…
И тут старпом поймал себя на том, что, пожалуй, появилась у него этакая неотчетливость в мыслях: разве эти ребята не плыли сейчас как ни в чем не бывало на стальной махине, набитой современной техникой и разными там электронавигационными приборами, в двух сотнях миль от побережья Соединенных Штатов, и разве они не делали это так, словно всю жизнь только тем и занимались? Мало того, они делали это так, словно всю жизнь этим же занимались и их отцы, и их деды. Вот тот же Костя Жмуров…
Костя сидел позади дымовой трубы на стеллаже с пожарными ведрами, сцепив ладони на одном колене, и смотрел на американский сторожевик.
— Матрос ты или кто? — обратился к нему боцман. — Матрос? Дак чего же ты сидишь на стеллаже, который только что выкрашен? Мне твоих штанов не жалко, мне стеллажа жалко.
Костя вскочил под общий хохот.
— Ну, чего смотришь на меня? Иди бери краску в малярке да подкрашивай стеллаж снова. Погоди! У меня в каюте под умывальником растворитель стоит, брюки почисть! Ты чего чумной такой сегодня?
Костя, краснея в улыбаясь, отправился вниз.
— Стоп. А тут что такое? Что это за мазня? — спросил вдруг старпом с кормовой рубки. — Боцман, кто тут белила разлил?
Матросы, работавшие на кормовом ботдеке, молчали. Только Филипп Лавченко мрачно сказал:
— Баловством занимаются. Добалуются, гляди.
— Какое баловство? Боцман, пусть палубной краски принесут… Э, нет, погоди, Иван Николаич, я на это художество свыше гляну.
Матросы откровенно захохотали, а Валерка Строганчиков спросил старпома:
— Думаете, сверху понятнее?
— А это мы сейчас проверим, — и старпом, спустившись с рубки, направился к грот-мачте. Погрозив матросам пальцем, он тяжело, но цепко и быстро стал взбираться к ноку.
— А ничего лезет, шустро, — прищуриваясь, сказал Валерка Строганчиков.
— Ты бы так лазал, как он у меня на «Серпухове», — сердито ответил боцман. — Чего опять учудил?
— А ты не поленись, слазай, боцман, посмотри!
Чем выше поднимался старпом, тем больше открывался ему сверху «Балхаш». Красив был корабль! Узкий нос с развалистым козырьком полубака резал воду, но пена выбивалась с бортов только из-под беленькой, скошенной назад надстройки. Почти прямо под ногами старпома из обтекаемой каплевидной трубы дизеля упруго выбрасывали синий дым, он затенял белопенную дорогу за кормой «Балхаша». Впереди трубы была кормовая рубка, в которой размещался судовой лазарет… Да, на ее палубе не были пролиты белила, во всю ее площадь, по коричневому фону, красовался выразительный рисунок: белая фигура из трех пальцев. Представив, как это рассматривали американские летчики и как этот кукиш надолго, если не навечно, останется на их фотопленках, старпом прислонился к мачте. Матросам снизу видно было, что он беззвучно хохочет.
— Раздолбона не последует, — резюмировал Валерка Строганчиков, — политически все правильно!..
Старпом поглядел сверху на американский сторожевик, на налитый предвечерним зноем горизонт, на двух больших черепах, которые, не поднимая голов, видимо не просыпаясь, вращались в бортовой струе танкера… Эх, в другое время можно было бы сагитировать капитана на полчасика на тревожку «Человек за бортом» да постараться раздобыть, для разнообразия стола, черепашку… Мачты «Балхаша» плыли в прозрачной синеве. Как хорошо дышалось наверху! Старпом, вздохнув, стал спускаться вниз.
— Ну что, Александр Кирсаныч? — спросил боцман.
— Ноготь большого пальца немного нечетко нарисован, а так все реалистично… — И старпом показал недоумевающему боцману, что нужно бы доделать на рисунке. Тот крякнул, хлопнув кепкой по колену. — Но пусть все же, Иван Николаич, закрасят эту картинку, палуба — не забор, не так ли, Валерий Сергеевич?
— Я тоже так считаю, — ответил Валерка Строганчиков, улыбаясь.
ВЕЧЕР
17
За время долгого плавания все известия на судне теряют свою остроту, кроме известия «меняем курс, идем домой». Даже штормовое предупреждение. Поэтому радисты «Балхаша», после безуспешных попыток получить какие-либо прогнозы от американских станций, перестали их прослушивать вообще. Метеообстановка в этом районе тоже была явлением стратегического порядка.
Однако, когда на резервной волне Василий Николаевич вдруг услыхал глухой стук далекого московского передатчика, он быстро придвинул к себе бланки радиограмм и принялся лихорадочно писать. Он успел принять только первую часть радио: где-то в стороне, медленно наползая, послышался гул прицельной помехи. Василий Николаевич ухватился за ручки настройки, как бы стараясь уйти, увести свою волну от надвигающегося гула, но это ему не удалось. Родина была далеко, а американские станции работали совсем рядом. Помеха настигла цель, радиоприемник задрожал от разрывавшего его треска, свиста и грохота.
Василий Николаевич прокусил зажатый в зубах сухарь и сдернул с головы наушники. Несколько мгновений он сидел, трогая руками уши и мучительно морщась. Затем сунул сухарь в боковой карман легкой куртки, царапнув пальцами, схватил радиограмму и выскочил в штурманскую рубку.
— Где старпом? Александр Кирсаныч? Вот, ураган, — сказал он таким голосом, словно передавал старпому не листок бумаги, а сам ураган.
— Что тут? Ага, тропический циклон. Так, так, депрессия… Широта, долгота, общее направление неустановленное… И все, Василий Николаевич?
— Забили остальное, — виновато сказал радист.
— Впрочем, и этого не так уж мало. Жмуров, Лавченко, наблюдайте внимательней, я в штурманской побуду.
— Капитану надо б сказать, Александр Кирсаныч, — напомнил радист.
— Сейчас я кое-какие расчетики сделаю — и доложу. — Старпом, сдунув пыль, выложил на стол атлас гидрометеоданных Северной Атлантики и углубился в подсчеты. — А впрочем, Василий Николаевич, позвоните, пожалуйста, капитану.
Петр Сергеевич, поднявшись на мостик, молча прочитал прогноз, потом передернул плечами и головой, словно стряхивая с себя росу, — «только вздремнул, понимаешь», — еще раз прочитал радиограмму и собрался выйти на мостик, но старпом остановил его:
— Вот, я на генеральной карте прикинул, с учетом многолетних данных, можем и этим курсом проскочить, чуть только зацепит, но лучше б влево повернуть. Так безопаснее.
— Как это вы рассчитали?
— Вот данные…
— Я не об этом. Ураган еще неустановившийся, скорости не знаем, а вы чего-то считаете.
— Но разница давлений, барическая тенденция, координаты же есть, общее направление, да и ветер понемногу заходит. Конечно, не как в аптеке, но примерно так. Все данные сходятся с атласом.
— Не надо мудрить, старпом. Это все кисель на седьмом молоке. Поплывем, как плыли, а там видно будет.
Старпом сжал губы, помолчал, потом спросил:
— Тогда я по трансляции объявлю, чтобы судно к плаванию в шторм изготовили?
— А зачем? Может, мы его и не увидим, шторм-то. Пусть боцман после чая обойдет судно, и все. К чему людей лишними звонками да командами тревожить?
— Но так мы упустим что-нибудь…
— Ну что же мы упустим на судне, которое уже месяц как в рейсе? Если мелочь только.
— Тем более нужно проверить, чтоб и мелочей не было.
— Ну что вы так о мелочах заботитесь? Мелочь — человека мельчит!
Старпом перестал сверлить карандашом карту, поднял голову:
— А я из-за таких мелочей перед одним пацаном и его мамой всю жизнь в долгу буду! Потому что никогда отца им не смогу вернуть. Понятно это?
— Не надо так, Кирсаныч. Просто тебе не повезло тогда. Пошли на море посмотрим. Кто впередсмотрящий-то?
— Жмуров с Лавченко. Но судно все-таки я сам еще раз обойду.
— Все организация, старпом? Что ж, ото неплохо. Главное, чтоб обед был вовремя сварен, — ответил, улыбаясь, капитан, — а в остальном работать надо, не так ли, Кирсаныч?
18
Косте Жмурову был отведен для наблюдения весь горизонт, а Филиппу Лавченко — носовой сектор. Поэтому Костя забрался на верхний мостик, а Филипп стоял сначала на правом крыле, потом перешел на левое. Стоял он нервно, неровно, все время оглядывался на американский сторожевик.
Костя, понаблюдав за ним сверху, не выдержал:
— Тебе куда было велено смотреть? Чего ты у меня работу отнимаешь? Не бойся, не слопает тебя американец.
— А тебе жаль? Неровен час, ты отвернешься, а я и посмотрел.
— Лучше вперед гляди, Филя!
— Гляжу и так.
Филипп Лавченко не был старым, кадровым матросом. Он рассказывал, что ушел в голодное время «от колхозу», сменил много мест и профессий, пока из портофлота не попал на суда дальнего плавания. На танкере так толком и не знали, как он жил до моря, даже помполит Вольтер Иванович Рыло́в, просмотревший до прихода на «Балхаш» личные дела всех моряков. В жизни был Филипп скуповат, а в работе — исполнителен и обстоятелен, — типичное то, как говорил «наследный принц» Валерка Строганчиков.
Костя еще последил, как Филипп, взяв бинокль, стал смотреть вперед, но так, словно его голову пружиной разворачивало назад, а он ее удерживал. Видны были сверху его коричневая шея и ремешок бинокля, терявшийся в давно не стриженных серых волосах.
Костя перешел на другую сторону мостика. Солнце уже низко висело над горизонтом. Скоро опять включать ходовые огни…
Утром, проверяя по приказу старпома гакабортный огонь, Костя вдруг наткнулся на взволнованного и разгоряченного Витю Ливня.
— Ты что тут?
— Да так, дышу вот.
— Ну и дыши, плевать я на вас не хотел.
— Ты что, чокнулся, чмур, да? На кого это?
— Да на тебя с Элькой, с Элей то есть.
— Ты что, глаза протер бы!
— Скажи ей, чтоб халаты такие яркие не носила, за милю видно.
— А ты еще и шпик слегка, Костя! Смотри, трепать будешь, пикни только, я с тобой говорить буду!
Костя покраснел:
— Один блатной, другой еще блатнее — оба блатным портянки сушили. И так все знают, один я, дурак, не верил, что с таким прощелыгой она может…
— Ну, ты, зеркало медное! — Витя стал шарить позади себя рукой.
— Только тронь, за борт вылетишь. И ее не пожалею, — Костя повернулся и пошел вниз. Потом все-таки не удержался и крикнул: — Гакабортный огонь мне проверить надо было!
Он шел в курилку и говорил сам себе: «Ну конечно, чего же, все так. Что ж особенного? Я ведь ее и не люблю, так просто, жаль. Но Витька — все равно сволочь. Ну конечно… Она ведь красивая. Но как же все-таки?..»
Таким он и пришел утром на мостик. И только к вечеру понял, что в нем оборвалось еще что-то детское…
19
А солнце между тем коснулось горизонта нижним своим краем. Сине-багровое, оно, казалось, уже не заходило, оно под своей жидкой тяжестью растекалось по твердой линии горизонта, расплываясь и истончаясь в узкую, с ниточку, полоску. Полоска эта отливала яркой желтизной, резкой и контрастной самому солнцу.
Южная ночь наступала почти мгновенно.
Старпом ваял высоты четырех ярких звезд, которые первыми появились над горизонтом, и ждал теперь своей очереди у звездного глобуса. С глобусом занимались капитан и третий штурман, подбирая себе светила для определений. А старпому можно было просто привалиться телом к фальшборту и смотреть в ночь.
Звезды проклевывались, словно снаружи кто-то прокалывал небо иголкой. Ветер утих совсем. Стоял полный штиль, и только мелкая зеркальная зыбь отплескивала от бортов «Балхаша». Ночь приближалась безмятежно, как и все, что потом с такой силой потрясает людей.
Там, в далекой России, в родном порту, может быть, жены уже видели третьи сны. А может быть, им тоже было не до сна?..
Старпом видел когда-то открытку, которая ужаснула его своим жестоким цинизмом: красавчик держит в объятиях молодую женщину, а внизу подпись: «За тех, кто в море».
«Сволочи, над чем смеются!» — подумал тогда Александр Кирсаныч, еще не старпом, даже еще не штурман, а только выпускник мореходки.
«У меня такого не будет», — решил он. Но, по правде, от этой открытки он не мог избавиться всю свою остальную жизнь. А он ведь безоговорочно верил своей Лиле. Но эта открытка жила в нем, как тайная болезнь. Старпом и Лилю старался любить так, чтобы можно было легче расстаться с ней: уходил в море и тогда, когда можно было бы перевестись на ремонтируемое судно, учил Лилю, что его морской долг выше его любви и что ждать моряков с моря — это благородный, ну, может быть, суровый, удел всех морячек. Но, когда он уходил от нее, оглядываясь на окна, или когда она стояла на причале, глядя вслед уходящему судну, он испытывал высокий душевный взлет, подъем чувств. Ему казалось тогда, что она благословляет его на его труд, на его мужскую работу в океане. Он должен был оправдывать перед океаном ее слезы. Иначе зачем было уходить?
Наверное, слезы тоже были элементом мореплавания, наравне с судном, моряками и морем…
А сейчас, на мостике, в начинающейся ночи, старпом вдруг задохнулся от обиды, досады и презрения к самому себе: как он мог так холодно относиться к ней на берегу, тогда как в море долгими ночами он почти стонал и корчился от тоски по ней? Как он мог с раздражением отвечать на ее требовательную любовь там, на берегу, а в море видеть судорожные и кошмарные сны, в которых проявлялись его невыясненные, смятенные мысли о ней, его ревность и его тоска?
Наступала ночь, после которой они могли и не встретиться, и старпом вспоминал.
В те дин, когда Юрка Затонов познакомил его с Элей Скворцовой, они часто встречались в ресторанах. Оба их судна стояли в ремонте. Лиля тогда приехала к нему с маленьким Вовкой, они сняли комнату, но Александр Кирсаныч не спешил домой. Ему нравилось смотреть на Юрку с Элей, на юную их любовь, вернее, на Элину юную любовь. С Юркой они просто пили, и тогда старпому вдруг начинало казаться, что и в его жизни могло бы быть такое же юное чудо, и он начинал ждать его, это чудо. В те вечера встречались ему молодые и интересные женщины, но ничего у них не получалось, и старпом, пошатываясь, брел домой по ночным улицам, звонил, и ему хотелось стать перед дверью на колени.
Лиля плакала и однажды не выдержала:
— Саша, зачем ты мучаешь себя и меня?
— А ты?
— Да, я ненавижу твою работу, но когда я выходила за тебя замуж, я не понимала, как это тяжело — так подолгу ждать своего человека и жить без него. Я ведь тебя люблю, а жизнь проходит.
— Да пойми ты, я мучаюсь в море оттого, что ты мучаешься на берегу. Я там перестаю тебе верить. Я с тобой только тогда самим собой становлюсь, когда за два года в отпуск вместе едем.
— Саша, тебе нужно бросить плавать. Я тебя пока честно жду, но ведь нельзя же так бесконечно! Когда я к тебе приезжаю, ты вот так мучаешь меня, но я знаю, что тебе и самому плохо. Вся наша жизнь так неестественна!
— Как же я плавать брошу? Что я без этого? Я же к этому всю жизнь стремился. Я дело свое люблю. Это же мой долг. Наконец, я капитаном стать хочу.
— На что мне твое капитанство! Лучше бы ты был простым клерком на берегу.
— В пять часов море на замок — и все?
— Ну зачем же ты меня тогда мучаешь?
— Лиленька, но ведь я тебя люблю.
— Разве так любят?..
Любить тоже нужно было уметь. Но где же этому научиться?
Жизнь старпома с пятнадцати лет проходила по палубам, кубрикам и мостикам. Он не знал и не любил береговой жизни. Но кто же научит любить? Только бы Лиля смогла! «Я тебя пока честно жду, но нельзя так бесконечно!.. Мне надоело по Вовкиным пальчикам считать дни, когда ты вернешься…» Вовкин календарь!
Старпом выпрямился, в бинокль осмотрел горизонт, ходовые огни американского сторожевика, какой-то далекий отсвет на горизонте с левого борта и осторожно поставил бинокль на крышку отличительного огня.
— Жмуров! Наблюдать… без лирики, — приказал он, усмехнулся и шагнул в дверь.
20
В штурманской рубке настольная лампа бросала оранжевый — чтоб не болели и легче переходили к темноте ночи глаза — свет на прокладочный стол.
Александр Кирсаныч сдернул с полки тетрадь для вычислений, приткнулся на краю стола и привычно написал:
«Дата — 22 октября 1962 года, Атлантический океан, судовое время 18 часов 48 минут, высоты светил…»
Старпом увлекся. Он колдовал над таблицами в причудливом полусумраке-полусвете, образованном оранжевым светом лампы, зеленым отблеском правого отличительного огня из бортового иллюминатора и разноцветными огоньками шкал штурманских приборов в рубке. Стояла добрая тишина, нарушаемая лишь шелестом страниц, пощелкиванием приборов да глухим покашливанием впередсмотрящего матроса, доносившимся из ходовой рубки…
Измерения были удачнее, чем утром, и скоро линии всех трех звезд пересеклись в одной точке, которую старпом с удовольствием обвел плотным кружком.
На глобусе эта точка была бы совсем рядом с берегами Северной Америки…
21
Когда старпом снова вышел на крыло мостика, была уже полная и сплошная ночь, такая, что не отличишь воды от неба. «Хоть романсы пой: звезды на небе, звезды на море…»
Филипп Лавченко пошевелился, брякнул биноклем и сказал:
— Я вот чего хочу спросить, товарищ старпом: нам отгул дадите, что сегодня перестояли четыре часа?
— Не беспокойтесь, Лавченко, родина про вас не забудет. Все в табеле рабочего времени помечено. Но покраска-то авральная была, а? Для парохода старались.
— Ясно, что для парохода, так ведь и себя обижать расчету нет. Мне вот постираться надо бы завтра, так уж вы дайте мне отгул.
— Пожалуйста! А сейчас сходите вахту поднимите.
Лавченко ушел.
Одному стоять на плывущем среди звезд криле мостика было гораздо лучше. Старпом посмотрел за корму. Треугольник ходовых огней американского сторожевика так же, не колеблясь, плыл среди звезд. Старпом отвернулся. Вот здесь, по курсу и чуть справа, в темноте ночи лежал их пункт прихода, пылающий остров, Куба, свободная территория Америки.
— Темнота-то какая! Никак не могу привыкнуть, что ночь сразу так наступает, — голос помполита был неожиданно весел.
Старпом ответил:
— У моего деда была присказка: ночь темная-темная, кобыла черная-черная, едешь, едешь, пощупаешь: здесь кобыла? Здесь. Дальше едешь… Вот так и мы осуществляем судовождение… На севере такие ночи тоже бывают иногда осенью, когда еще снега нет, а листья слетели.
— Да-да, безусловно, осенью. Едешь из командировки, и вот такая же темнотища… Я ведь с тридцать седьмого года по командировкам езжу, если, конечно, войны не считать… Моя жизнь вся этому посвящена.
— Из обрезов по вам стреляли?
— Это раньше было, я еще в школе учился. Вам, Александр Кирсаныч, этого, безусловно, не знать, но в наше время еще бо́льшая выдержка была нужна!
Старпом даже спиной почувствовал, как помполит поправляет жестяную дужку своих очков.
— Знаю. У меня отец с тридцать седьмого года секретарем райкома был. Посейчас сталинские гимнастерки носит, а в левом кармане — валидол. Удобная одежда.
Помполит молчал. Старпом взглянул на сизоватый нос Вольтера Ивановича и подумал: здорово, наверное, вас, помполит, жизнью прихватило в последнее время, а? На судно-то потому пошли?
Помполит неожиданно сказал:
— На судне лучше. Здесь наши идеалы более видны. Люди грамотные, все время на переднем крае. Партработу проводить тоже легче: все тут. Везде бы так: техника и строгая дисциплина!
— И за борт некуда прыгнуть?
— И это! Мы потому и войну выиграли, что так было. У меня вот четыре ранения. В стране-то сколько раненых? Убитых сколько? Сто миллионов, может, будет. А коммунизм отстояли! И правильность марксизма доказали!
— А мне сейчас «Балхаш» напоминает нашу страну перед войной.
— Что вы! Этого не может быть! У нас же совсем иная атмосфера.
— Я не говорю, что так же, но напоминает. Общественная атмосфера иная, теплее. Но знаете что плохо? Помните: свобода — это осознанная необходимость? Так вот у нас среди людей все-таки маловато таких, кто оформился в личность, кто полностью дорос до осознания необходимости. Не хотим осознавать необходимость, потому что это мешает жить для себя. Я не сомневаюсь в патриотизме экипажа, но он должен проявляться раньше, чем на него сделают ставку.
— Ну вы слишком уж идеальные категории берете, Александр Кирсаныч.
— Может быть. Но, кстати, сейчас зачастую сталкиваешься с таким положением, что техника предполагает больший интеллект людей, которые ею управляют, нежели они могут продемонстрировать. Обидно же! Не чувствуете? Н-да… Дело в том, что мало требуем с себя, а потому и с других, может быть, даже наоборот: слишком мало требуем с себя и слишком много — с других. Я вот что думаю, Вольтер Иванович… Как бы это выразить? Требовательность индивидуума к себе — вот что формирует монолитное общество. А вот над этим мы как раз мало работаем!
— Сейчас сложное время. Безусловно, многое потом отсеется, но мы должны драться за главное!
— Я ведь тоже не в вакууме живу — вижу, слышу. Чем в основном характеризуется наша эпоха? Большим наличием энтузиазма, большим проявлением инициативы и энергии и малым контролем за исполнением, отсутствием анализа — в конечном счете, малой требовательностью к себе! Лупим напролом сквозь бури и штормы, дело до конца не доводим, хорошо, если пока нет осечек.
— Да где вы все это увидели?
— И у нас в стране, и у нас на судне.
— Мы сейчас на грани войны, и говорить, как вы, недопустимо. Это все равно, что перед атакой спорить из-за пуговиц на гимнастерке.
— Во время вашего, Вольтер Иванович, выхода на сцену могли бы и к стенке? Возможно, я горячусь, возможно, я преувеличиваю, но что-то такое есть, за это я кладу голову. Да и вы, Вольтер Иванович, сами знаете это, иначе б вы не оказались здесь, а все ездили бы по командировкам.
Вольтер Иванович помолчал, потом глуховато произнес:
— Сейчас не время говорить об этом даже в дискуссионном порядке.
— Но я это говорю коммунисту, и более того, своему партийному руководителю — и никому иному.
— Этого не надо говорить даже мне.
— Больше не буду, — сказал старпом. И добавил: — Но говорить-то когда-нибудь придется! За страну пусть вверху говорят, а за судно я вас и капитана все равно беспокоить буду, если не уйду. Кстати, почему вы боцману телеграмму послать не разрешили?
— Вы были еще ребенком. Вы думаете, мы Сталинград бы выдержали, если б такие письма писали!
— А что, не писали?
— Нашу телеграмму весь мир будет слушать. Нельзя этого: прости, в чем виноватый.
— Это у него личное горе. Выражения надо сгладить да и послать.
— Вы себе противоречите. Но вообще-то мне импонирует ваша убежденность, Александр Кирсаныч, хотя, безусловно…
— У всех у нас много противоречий. Может быть, в этом-то и беда на текущий момент, Вольтер Иванович? Хорошо еще, если мы знаем свой долг.
— Да. И партия привила нам это прекрасное качество!
— Это так. Но себя и людей мы должны исследовать тщательно, чтобы не обнаруживать друг в друге Босфора.
— При чем тут Босфор?
— Это пролив из Мраморного моря в Черное. Будем обратно идти — увидите. В этом проливе одно течение, сверху, от нас в Средиземное море идет, а другое, внизу, с такой же силой обратно. Поняли?
— Вы опять утрируете. Уровень нашей работы позволяет сказать…
— Извините, Вольтер Иванович, я должен заняться по службе, — старпом осторожно коснулся помполитовского кителя. — Давайте, если хотите, после чая потолкуем. Я ж понимаю, вам сейчас труднее всех…
22
Вольтер Иванович, одной рукой держась за леера трапа, а второй придерживая очки, спустился на переходную палубу. Затем он огляделся, схватился рукой за деревянную скользящую ручку штормового леера и, придерживаясь его, зашагал к белевшей в темноте кормовой надстройке. Судно еще не раскачивалось, но Вольтер Иванович даже в ясную погоду, если никого не было рядом, предпочитал пересекать пространство между надстройками с помощью туго натянутого штормового леера. Так было надежнее.
Он шел, раздумывал, изредка спотыкался о шланговые ролики, и тогда мысли его скачком меняли свой ход.
Старпом, конечно, по молодости горячится. В нем нет еще законченности старых работников.
Ролик!..
Но ведь действительно были же у него, у Вольтера Ивановича, случаи в жизни, когда он обнаруживал такую разницу между желаемым и действительным, что впору запить. И запивал… Вот хотя бы в пятьдесят шестом году. Или ларионовская история… Опять ролик!.. Безусловно, Маша была абсолютно права, когда посоветовала сменить обстановку. Здесь ему работается лучше, да и вся ситуация гораздо яснее.
Снова, черт возьми! Косточкой стукнулся… Сколько их тут, этих роликов, наставили! Матросам работа. Но если смотреть правде в глаза, под Сталинградом легче было. А здесь, бывает, матросы за его спиной посмеиваются. В рубку придешь, штурмана с вычислениями возятся, а ты ни бум-бум! Второй механик в машине вид делает, что из-за грохота оклика не слышит. И все своим делом заняты…
Вольтер Иванович снова стукнулся ногой о ролик, но боли не почувствовал. Он остановился. Его вдруг испугала пришедшая после очередного удара мысль: а вдруг он всего-навсего чужеродное тело в этом организме? Ведь если он сам не чувствует своего слияния с коллективом, значит, коллектив испытывает то же самое…
Вольтер Иванович вспотел.
«Они обойдутся без меня. Я ведь никак не участвую в производственном процессе. Да, но я не знаю морского дела. Но я ведь всегда был только партийным работником. У меня нет технической специальности, но у меня большой опыт. Разве это ничего не значит в жизни?»
Вольтер Иванович снова двинулся к корме.
«Нет, в такой обстановке более чем когда-либо нужно партийное слово. Раскис, помполит. Об этом никто не должен знать».
— О чем же, Вольтер Иванович?
Вольтер Иванович вздернул указательным пальцем очки и вгляделся.
— А, Георгий Иванович! Да это я так. Что, разве вслух вышло?
— Вслух. Ай-ай, что же за тайну вы лелеете? Доверьтесь, — доктор даже прижал руки к груди.
— Да никакой тайны нет. Не верите? Шел, сам с собой разговаривал.
— Беседу с командой репетировали?
— Не стоит, Георгий Иванович, — подавляя раздражение, сказал помполит, — устаю вот.
— Вы на ночь душик примите, спите под вентилятором и не укутывайтесь в простыню. А вообще-то сегодня особенно душно, моцион не в пользу, не в удовольствие.
— Радист прогноз получил, что в ураган идем, может, от этого?
— Да ну? Ай-ай, нужно склянки закрепить будет. Погуляю, потом закреплю… А в простыню вы все-таки не кутайтесь, — крикнул он вдогонку помполиту, — пожилой человек в такую жару застегнутый ходит! Да руку не вытягивайте, идите по центру, все же ноги переколотите!
Доктор прогуливался по переходному мостику, заложив руки за спину. Деревянные рейки настила пружинили и чуть хлопали под ногами.
«Хлип-хлоп! А дело, кажется, к войне движется. Помполит расстроенный. Партсобрание собирать надо. Чего раздумывает?.. Хлип-хлоп! Интересно, какая погода в Кишиневе?»
Георгий Иванович представил свою квартиру на Добруджанской улице, темный такой же вечер. Торшер его, наверно, мальчишки выкинули, он им всегда не нравился. Конечно, сейчас куда-нибудь собираются. Хотя нет, у них уже глубокая ночь. Да…
Георгию Ивановичу было четырнадцать, когда под бомбежкой, при эвакуации, погибла мать. Он держал на руках обоих братьев, сидя в канаве за насыпью, согнувшись, плакал. Мальчишки орали. Он разломил пополам кукурузный початок, дал каждому по половине, чтоб мальчишки засосали и притихли, потом собрал кое-что из их тряпья, взглянул на яму за пригорком — это было как раз то место, куда мать оттаскивала чемоданы, — взял мальчишек и пошагал мимо горевшего состава прямо по шпалам. Голодный, он довез их до Киева и сдал там воспитательнице эвакуировавшегося детского садика. С ними он отдал все документы, что были в материной сумочке. Отец тоже не вернулся с войны…
Георгий Иванович был в армии, потом сменил много профессий, потом стал зубным врачом и переехал в Кишинев. Работа давала деньги, он нашел и выписал к себе шестнадцатилетних братьев. Он «сделал» себе большую и хорошую квартиру. Он устроил ребят в институт. Они не хотели учиться сначала, потом вроде бы втянулись. Он баловал их. Он не женился, потому что думал, что успеет, когда вырастут они. Он забаловал их. Они не очень хотели вырастать. Он оставил им квартиру, денег на месяц и уехал в Одессу. Он любил своих мальчишек и покупал для них заграничные тряпки. Все они пока висели и лежали в шкафу, в его каюте.
«Хлип-хлоп! Отец не вернулся с той войны, а ты, Георгий Иванович, после нее вступил в партию. Ай-ай, хорошая жизнь кончается, жаль. Да, это тебе не зубы дергать», — упруго вышагивая по настилу переходного мостика, с усмешкой, обращенной к самому себе, думал судовой врач, доктор Гив.
23
Когда Вольтер Иванович вошел в ленуголок, там было тихо. Тихо и душно. Валерка Строганчиков сдернул ноги со спинки впереди стоящего стула, оправил беленькую майку-сеточку, хрустнул страницей книжки.
— Испугался? — спросила его Эля Скворцова.
— Боюсь, что Петька лопнет. Он уже и так красный, как помидор. Перезрел Петенька. Давно пора!
Петя Полин, глядя на помполита, ответил Валерке со злостью:
— Деляш ты, все равно что Витька Ливень, только что ученый. Тот нос дерет, а ты еще хуже — ноги. Вот погоди, продраим тебя на комитете.
— Мне так лучше думается…
— И все-таки вы, безусловно, некультурно себя ведете, товарищ Строганчиков, — заметил помполит.
— Хоть бы голову свою не оскорблял, — добавила сидевшая рядом с Элей Шурочка Содова.
— Ты что-то в последнее время о моей голове слишком заботиться стала, а еще за офицера замуж собираешься!
— Зазнался совсем! — Шурочка от обиды закусила губку.
— Ну хватит, товарищи! — помполит взял из рук Валерки Строганчикова книжку. — Что читаете, Строганчиков?
— Да так, все больше про войну, товарищ помполит.
— Про войну — это поучительно. Но только, знаете, сейчас много неправды об этом пишут, для завлекательности. А с другой стороны, действительность искажают в угоду моде, жертвы слишком показывают, и вообще. Боролись не так! Безусловно, было проще. Вот помню…
— А я больше мемуары читаю, чтоб не ошибиться, товарищ помполит, да.
— Да погоди ты, Валерка! Вот деятель. Расскажите, Вольтер Иванович!
— Я вам так скажу, товарищи. Дело в том, что у нас люди понимали, за что в бой шли!
— За Сталина! — крикнул Валерка Строганчиков. — Ширма была!
— Этот лозунг выкрикивали те, кто за него и погиб! И вы поймите, Валерий, что за этим лозунгом было!
— То же, что и осталось, и трепаться нечего! И мы умрем, если нужно будет, только орать «За Сталина!» не будем. Мы что, хуже других, что ли? За это агитировать не надо!
— Может, без крика умирать еще больше мужества нужно! Я так думаю, Вольтер Иванович, — покраснев еще больше, добавил Петя Полин.
— Да нам не о гибели же говорить надо, так я думаю, товарищи? — помполит расстегнул ворот кителя и огляделся.
Валерка Строганчиков упрямо продолжал:
— Я читал, как один японец во время разгрома себе харакири сделал. Записку написал, умираю, говорит, без сожаления, страха и стыда. Вот спокойствие! Здоров, да?
— Зря ты шумишь, Валерий! Так спокойно никто не умирал. Я капелюсной была, не помню, как у нас в Ленинграде было, хотя у меня все там и остались… Но тетя рассказывала, лежала она больная водянкой, а меня у бока грела. Вот как я живой осталась… — Эля Скворцова замолчала и отвернулась к иллюминатору.
— Правду сказать, дурак ты еще Валерка, хоть и начитанный. Ни один человек спокойно умирать не может, если только не вымуштрован по-собачьи, до дикости, как твой самурай. Главное, чтоб у тебя в жизни все честно перед людьми осталось, понял? — спросил боцман Иван Николаевич.
— Я так понимаю, товарищи, — строго продолжил помполит, глядя сквозь жестяные свои очки на Валерку, — нам еще о смерти говорить ни к чему. А вот о том, что сделать надо, об этом и говорить надо. Вы только вспомните, куда идем!
— В пекло.
— Да, в пекло. Но это — единственная точка на полушарии, где развевается наше интернациональное знамя! Я, безусловно, может быть, еще не моряк, но тем горд, что в такую минуту на судне плыву и здесь нахожусь, на переднем крае, собственно. На нас с вами вся Родина смотрит, за нами вся наша сила стоит! На провокации мы не поддадимся и то, что нужно, сделаем. Безусловно, товарищи, каждый должен понимать свой долг и ответственность момента. И пусть у нас со связью плоховато, Родина о нас помнит и знает.
— Да нет у нас совсем связи, Вольтер Иванович, слышал я, как радист капитану говорил.
— Капитану всех тяжелее, на нем вся ответственность, и мы ему в этом должны помочь. Вы поймите, что мы сейчас продолжаем революционные традиции!
— Насчет революционных традиций вы, Вольтер Иванович, мне можете не говорить. Я это очень понимаю. Вы об этом лучше вон Филиппу Лавченко растолкуйте, — сказал Валерка.
— А что Лавченко? Чего тебе Лавченко? Лавченко так же, как и все, — заерзал Филипп, — я тоже не хуже других, а тебе бы все позубоскалить, мало чего сегодня на палубе рисовал!
— Почему вы так себя вызывающе ведете, товарищ Строганчиков, собственно-то говоря?
— Не обращайте на него внимания, Вольтер Иванович, он сам говорит, что это у него анти… — замялся Костя Жмуров.
— Что за «анти»?
— Это у него антитреп!
— Пойдемте лучше в курилку, там и расскажите чего-нибудь, а, Вольтер Иванович?
Вольтер Иванович заколебался. Потом улыбнулся:
— А что, может, действительно продолжим традиции, товарищи? Курить так курить!
Валерка Строганчиков тоже поднялся и взял Шурочку Содову за руку:
— Пойдем, Саня, подкоптимся, может, окорочок получится. Не идешь? Ай эм сори. Ну ладно, пойдем с тобой, почти женатик, — и он хлопнул по плечу Петю Полина, — пойдем, пока стармех в льяла не загнал!
— Тебя бы почаще туда загонять, эх и болтун ты яишный, Валерка!
Валерка представил, как он будет дотягивать сигаретку, держа ее у самого обгорающего золотого жучка, и сглотнул слюну.
24
Стармех заступил на вахту в двадцать ноль-ноль. Во фланелевой куртке нараспашку, надетой на голое тело, в легких брючках, в кашне, завязанном на шее, приземистый и коренастый, он неторопливо переходил от механизма к механизму. Ходил, а все думал о правом главном дизеле. Протекала втулка. Стармех взбирался по узенькому трапику, подходил к месту течи и согнутым замасленным указательным пальцем осторожно, словно слезы ребенка, подбирал набегающие капли. При этом он укоризненно качал головой: «Ну как же так?»
Мотористы вахтенной смены, с ватными шариками в ушах, осматривая механизмы, старались ходить так, чтобы попадать под струи вентилятора: они хотя и не охлаждали, но все-таки осушали пот. Кожу пощипывало и от пота, и от соленых душей, принимаемых несколько раз на день. Духота в машинном отделении была густая и мертвая, осязаемо набитая громом дизелей и тонким воем турбин газонаддува. Пить хотелось непрерывно…
Стармех вдруг почувствовал: что-то случилось в машинном отделении. То ли дизель стал стучать не так, то ли выключился один из вентиляторов, но стройная и привычная система звуков в машине нарушилась. Стармех, дернув за ниточки, вытащил ватки из ушей и завертел головой. Затем спустился с площадки у дизеля и медленно пошел по машинному отделению, вслушиваясь и всматриваясь в шкалы приборов. Но тут его тронул за рукав моторист Коля Некипелов. Затем Коля сунул два сложенных пальца под мышку.
— Температура? Где?
Коля, наклонясь к уху стармеха, прокричал:
— Левый главный!
Стармех проворно подбежал к дизелю. Да, пожалуй, и стучал он по-другому. Нет, стук был прежним, но прибавились какие-то новые нотки, словно что-то надтреснуло и вибрировало тревожно и сухо. Стармех шариком влетел на верхнюю площадку и побежал по ней, глядя на указатели температуры. Наверху вибрация дизеля была гораздо ощутимей. Стармех почувствовал, как у него вдруг в ином ритме заколотилось сердце. Он, обдирая на леерах ладони, соскользнул вниз, подбежал к пусковой рукоятке и стал плавно уменьшать обороты. Дизель их охотно сбрасывал. Уменьшив обороты до малого, стармех вспомнил об американском сторожевике: что будет, если «Балхаш» вдруг выкатится в сторону? Стармех толкнул Колю Некипелова, лязгнул дверью и влетел в центральный пост управления. Старший моторист Осетров, который вальяжно и, полусонно сидел в поворотном кресле, испуганно вскочил. Но стармех не удосужился раздолбать его, он схватил микрофон дуплексной связи:
— Мостик! Прошу добро срочно остановить левый дизель.
Динамик всхрипнул, и ясный капитанский голос произнес:
— Опять двадцать пять. Серьезное что, Павел Ефремович?
— Срочно надо. Проверю — доложу, — стармех от нетерпения даже застучал микрофоном по столику.
— Ладно, давайте!
Левый дизель остановили. Басовито взвыла турбина и протяжно затихла. На секунду в ушах установилась тишина, а затем грохот машинного отделения ворвался в них с новой силой.
— Что же с ним? Неужели что с движенцем?
Вскрыли картерные лючки.
Стармех лег на ветошь, подброшенную кем-то из мотористов, и, подсвечивая себе переносной лампой, нырнул в лючок четвертого цилиндра. Через несколько секунд он так же стремительно вынырнул обратно и сел прямо на пайол.
Губы его невнятно шевелились, со лба покатился пот. Покачнувшись, он встал, сунул переноску Коле Некипелову, долго отковыривал дверь центрального поста управления, вошел и сказал старшему мотористу:
— Зови второго механика. Авария.
НОЧЬ
25
Когда взволнованный, мигом потерявший свою сонность старший моторист Осетров, прерывисто дыша, срывающимся голосом сообщил об аварии, Александр Матвеевич Федоров едва ли не обрадовался. Кончалось длительное, надоевшее до чертиков монотонное бездействие, жизнь снова приобретала конкретный и энергичный смысл! Он налил на ладонь изрядную дозу одеколона и, крякнув, плеснул им в лицо. Затем растерся концом полотенца, схватил беретик и побежал вниз, в машинное отделение. Наступала его страда. Что же там могло случиться?
Весть об аварии мигом распространилась по судну, и внизу второй механик увидел добрую половину машинной команды. Все они глянули на Александра Матвеевича. Теперь вся надежда, может быть, была на его умную голову и руки. Он подошел к стармеху:
— Что, Павел Ефремыч?
Тот вытер руки своим же кашне и прокричал второму механику:
— Обрезало подвески верхнего коленвала. Давай смотреть!
Стармех был бледен. Зато кровь прихлынула к обычно бледному лицу второго механика. Срезало шпильки! Коленчатый вал работал без опоры. Почему он еще не сломался? Но если бы он сломался, то что бы было? Александр Матвеевич невольно еще раз глянул на стармеха. Тот, хотя и бледный, но целый и невредимый, стоял перед ним. А ведь левый главный дизель, эта махина, мог просто разлететься на куски. Стармех посмотрел на второго механика, швырнул на пайол кашне и выругался «в российскую технику».
Александр Матвеевич разровнял ветошь, что лежала у дизеля, взял у Коли Некипелова лампочку и полез в картер.
— Павел Ефремыч, вас капитан к микрофону требует, — потряс стармеха за локоть Слава Осетров.
В центральном посту стармех взял микрофон, но голос третьего штурмана предупредил его:
— Сергеич к вам побежал. Что случилось, дед?
Стармех ответил:
— Долго объяснять, — и положил микрофон.
В дверях он столкнулся с капитаном и удивился, как тот мог так быстро прибежать в машинное отделение.
— Ну что, Пал Ефремыч?
— Плохо дело. Левый двигатель выведен из строя, коленвал, наверно, погнут. В общем, работать нельзя.
— Как обнаружили?
— А черт его знает, как. Нюхом, наверно.
— Что будешь делать?
— Сейчас Матвеич смотрит, посоветуемся. До Гаваны на одном дизеле, скорей всего, тилипать придется. Ну, подложил он нам свинью!
— Надо что-то делать, Пал Ефремыч, болтаться тут нам никак нельзя.
— Сейчас подумаем. Ну что, Матвеич, твое мнение? — спросил дед вошедшего второго механика.
— Типичная козья рожа. Одна подвеска в картере валяется, вторая висит на одной шпильке. Почему вал не сломался, непонятно. Видимо, дизель вовремя остановили.
— Что делать нужно, Александр Матвеич?
— Остановить второй дизель, осмотреть. Моряки говорят, в ураган идем.
— Это еще неясно, — ответил капитан.
— Так вот: осмотреть второй дизель. А этот нужно чинить. Запасной вал есть?
— Не справимся сами, а, Матвеич? Вал на дизеле не стоял, вдруг зазоры не пойдут, может, лучше до Кубы оставим, там хоть техническая база есть как-никак? — спросил стармех.
— На Кубе нас тоже поломанными не ждут. Я подберу себе ремонтную бригаду, на вахте подмените, и буду делать. Вот только плохо, что судно качать начинает.
— Нужно делать не откладывая, — вмешался капитан. — А против качки подумаем, может, у боцмана талевки возьмем для удержания деталей, может, еще что. Звучит? — он взял микрофон, щелкнул переключателем: — Рубка? Петрович? Сейчас дизеля остановим. Просмотри на локаторе, нет ли вокруг еще кого. Как остановим дизеля, включи аварийные огни, чтоб американец близко не лез. Понял?
— Может, Петр Сергеич, вы лучше сами на мостик придете?
— А зачем? Если что нужно, сообщи в машину, я здесь буду.
Капитан положил микрофон и повернул рукоятку машинного телеграфа на «стоп», словно вывернул из борозды тяжелый плуг. Потом он взял второго механика за локоть и потащил в машину:
— Дед, останавливай правый.
Стармех подошел к пульту дистанционного управления и нажал кнопку стопа. Гидравлика плавно сработала, и дизель стал уменьшать обороты. Пение турбины становилось басовитей.
— Сходи, клапана на системах перекрой, — сказал стармех Славе Осетрову.
В машинном отделении стало так же тихо, как в изолированном звуконепроницаемыми панелями центральном посту управления.
— Все, — подытожил стармех. — Перекур без дремоты.
26
Витя Ливень обнимал подушку и не хотел вставать.
— Иди заступай на вахту, — тряс его Коля Некипелов.
— Иди ты к черту, мне же с нуля заступать!
— Вставай, вставай, я в ремонтную бригаду ухожу, вместо меня стоять будешь, по шесть часов.
Витя выругался.
— Опять что-то придумали! Не пойду я, и все.
— Дура, левый дизель сломался, в дрейфе лежим. Давай быстрее! — И Коля Некипелов исчез.
Витя отпустил подушку, вытер углом простыни слюну и сел. Душный сон медленно отходил от него. Но смысл Колькиных слов дошел до него быстрее, и он резко вскочил, стукнувшись головой о верхнюю койку. Авария левого дизеля! Витя даже замычал. Ну зачем они не отстали от этого рейса, была же возможность! А что теперь? Застрять у американских берегов в такое время? Это же конец. Что делать? Витя в бессилии сжал кулаки. Его участь решалась без его участия. И все Элька! Нужно было ей еще что-то проверять! Он и так предложил ей все, о чем могла думать любая из женщин.
Витя представил себе, как хорошо было бы сейчас за тысячи километров отсюда, в Киеве, и опустошенно опустился на койку. Куда они уйдут теперь со своей куцей скоростью в девять узлов? Кому вообще теперь нужны все эти вахты, бригады и все такое? Говорила же Зина, что американские войска в немедленной готовности, сама слышала. Но, может быть, авария несерьезная и можно еще быстро успеть починить?
Витя встал, подошел к умывальнику. Воды не было, ее подавали по расписанию. Краем шторки Витя со злостью отер лицо: Эля забрала полотенца в стирку, а жесткая шторка царапала кожу. Потом он подошел к столику, взял из ящика припасенный с вечера бутерброд, натянул брюки, сунул ноги в рабочие ботинки и развинченно пошагал в машинное отделение.
На трапе жилой палубы он столкнулся с Петей Полиным, который поддерживал второго механика. Грудь и правое плечо Александра Матвеевича влажно блеснули густым багрецом. Рукой второй механик прижимал под мышкой стармеховскую куртку. Куртка набухала кровью.
Витя вцепился в перила. Судно покачивало, и Петю Полина со вторым механиком водило от переборки к переборке. За ними шел, затирая кровяные пятна, бледный Слава Осетров.
— Подвеска сорвалась, плечо до кости пропорола, видишь, — сказал он Вите Ливню. — Давайте, Александр Матвеевич, я вас с другого боку поддержу.
Витя Ливень свернул в боковой проход и остановился. Идти в машинное отделение не имело смысла. Третий механик не знал этих дизелей, четвертый был юнец из мореходки, а у деда смелости не хватит разбирать дизель в море. Витей овладело безразличие. Он хотел было откусить бутерброда, но вспомнил кровяную ветошь на трапе, и его едва не стошнило. Он повернулся к выходу и наткнулся на живот третьего механика.
— Ты куда? Тебя на вахту ищут, — сказал Евгений Иннокентьевич и засопел.
— А идите вы… Ни на какую вахту я не пойду, — и Витя ожесточенно выругался.
— Сопляк! — сказал третий механик и пухлой своей рукой схватил его за плечо, но Витя вырвался и, не оглядываясь, согнувшись, побежал к выходу на палубу.
27
Георгий Иванович растерялся, когда в лазарет ввели окровавленного второго механика. Он сам только что вбежал сюда с палубы, услышав объявление по трансляции.
— Садитесь сюда, Александр Матвеевич, — засуетился доктор Гив, — а вы сюда, ребята. Что у вас, плечо? Ай-ай! Ну, это сейчас мы… — и он побежал в изолятор.
— Доктор Гив, читайте справочник, только не очень долго, у меня всего двенадцать литров крови, а может, уже и меньше! — криво улыбаясь, крикнул ему второй механик.
У доктора не было должного опыта, и поэтому он всегда сверялся со «Справочником военного врача», неизменно лежавшим на столике в изоляторе. Валерка Строганчиков, придя однажды на прием с сильным порезом ладони, подглядел за доктором, и про справочник стало известно всему экипажу.
Но Георгий Иванович тотчас вернулся обратно, в белом халате и шапочке, и бросился к шкафчику.
— Где же у меня жгут? Ага, вот. Сядьте вот сюда, на клеенку. Ребята, сдирайте с него рубашку. Осторожнее! Ай-ай, как зацепило! Только бы сосуды не тронуло. Наверное, вы первый пострадавший в этой войне, Александр Матвеевич? Какой войне? Да так… Ну, мы сейчас придумаем что-нибудь…
Второму механику наложили жгут, потом второй. Обмыли плечо и руку.
Доктор обработал рану.
— Ну вот, сосудики ваши, кажется, целы. Так, а бинтами укутать все равно придется.
— Вы где так лечить научились, доктор Гив? Это же не ваша сфера.
— А, в войну солдатом был, одному парню чистыми портянками перевязку делал. Что стоим-то?
— Левый дизель сломался.
— Ай-ай, совсем не вовремя вас зацепило. Где это?
— На этом же дизеле.
— Сейчас укольчик от заражения сделаем, и не спорьте! А вы, ребята, свободны.
Александр Матвеевич спросил:
— Мне же его ремонтировать надо, как я буду?
— Руками не придется, а советы, может быть, и разрешу давать.
— Настоящее дело пропадает! Ну ладно, давайте ваши уколы. Потерплю.
— Уколы ваши, моя иголка.
Сделав уколы, доктор пересадил второго механика в свое кресло.
— Ну ничего, когда зубы сверлишь, говорят, боль куда хуже.
— Еще колоть будете?
— Обязательно, еще два раза. Пока сидите, не шевелитесь, куда же вам со жгутами.
— Больно, доктор. Налил бы стопарик, а?
— Нельзя. А впрочем, немного… вот, — доктор, расплескивая, налил спирту второму механику, посмотрел, как тот, бледнея и не морщась, выпил.
— Чего глядишь, доктор Гив, сам хлебни, для храбрости. Может, еще швы накладывать придется.
— Да, в одном месте надо бы. Сейчас инструменты простерилизую. Ай-ай! Ну, будь! — и доктор залпом выпил мензурку…
В дверь постучали, и заглянул Валерка Строганчиков:
— Георгий Иванович, можно вас на минутку? Да нет, серьезное дело есть, без балды.
Когда доктор вышел в коридор, Валерка тихо спросил его:
— Кровь нужна?
— Все шуточки у тебя, Строганчиков, — доктор нахмурился и повернулся к двери.
— У меня первая группа.
— Ну и что? Кровь не нужна, да и аппаратура еще не готова. А откуда про группу знаешь?
— Сдавал когда-то, деньги нужны были, — неохотно ответил Валерка.
— Ну? Ай-ай. Я думал, ты так, а ты еще и орел, — смоляные глаза доктора оживились.
— Я за деньги сдавал, доктор, — повторил Валерка. — В ФЗО. Погулять надо было. Так нужна кровь или нет… человеку?
— Спасибо, что пришел. Не нужна. Ну ты и тип, Валерий ведь, кажется? — с восхищением сказал Георгий Иванович.
— Ай эм сори. Пока. — Валерка пошел прочь по коридору.
— Валерий! Понадобится — позову! Ты пока смотри там, — крикнул ему вдогонку Георгий Иванович.
Валерка хмыкнул, махнул рукой, сбежал вниз. По кормовому коридору он добрался до женской каюты, сказал Шурочке Содовой:
— Встань, милый пончик. Сходи замой кровь на коридорах, пока не засохла. Второму механику руку чуть не оторвало.
У Шурочки округлились от страха глаза.
— Вставай, вставай, Саня, не бойся, завтра труднее будет, — он повернулся к Эле Скворцовой: — Мужик у тебя — типичное то: шкура. Так ему и скажи, пока ему другие это популярно не разъяснили. Нашел когда индивидуализм проявлять, дерьмо!
28
Старпом проснулся мгновенно. Он сел на койке и вслушался. Нет, стояла абсолютная тишина. Только плескала вода в позвякивающем графине. Танкер раскачивался тяжело, как пьяный на ходулях.
«Ого! Уже мертвая зыбь доходит… Почему тихо, я же слышал взрывы! Или мерещится?»
Старпом опять откинулся на подушку, но тут же услышал резкий звук разрыва, хлопок, еще взрыв, еще… В иллюминатор ударил яркий синеватый свет.
— Началось. Она!..
Старпом мигом оделся, вскочил. Танкер повалился на правый борт, и незакрепленное кресло больно ударило старпома по коленке. Прихрамывая, он побежал на мостик.
Где-то над головой провыли самолетные моторы, и танкер снова заметно вздрогнул от серии разрывов.
«Почему же нет попаданий? Пугают, что ли?» — подумал старпом на бегу.
В рубке, освещенной непонятным мертвенным светом, было пусто. Старпом выскочил на крыло. Там стояли второй штурман Тимофей Тимофеевич и матрос его вахты, молоденький Толя Кухтин. Они смотрели за корму, где дрожало, медленно опускаясь на парашюте, холодное пламя осветительной ракеты. На ютовой шлюпочной палубе виднелись темные фигуры людей. Задрав головы, они смотрели в небо, которого не было видно за светом ракеты.
Толя Кухтин икнул и бросился вниз. Он не добежал до палубы. Старпом посмотрел, как его мучительно, во все его тщедушное тело, тошнило. «Укачался, наверное. Погано судно валяется».
— Почему стоим, где капитан?
— Левый дизель не в строю, у правого движение и все прочее осматривают, через полчаса закончат, капитан только что спрашивал у механика. Он на том крыле, на американца смотрит.
Ракета догорела. Стало снова темно. Судно качалось с борта на борт, и свет двух красных аварийных огней, висевших на фалах фок-мачты, шевелил слабые тени.
— Наверно, снова заходит. Плохо, что ни зги не видно, — проговорил второй штурман, перегнувшись через планширь и всматриваясь в темноту. — Зачем они взрывчатку бросают? Неужели напугать хотят, сволочи?
— Подлодок наших боятся, вот и прослушивают взрывную волну. Гидроакустика наверняка на сторожевике работает.
— Думаешь, так, Кирсаныч? А что ж? Пускай побоятся, наконец-то жареным и у их берегов запахло, а то сколько лет за двумя океанами отсиживались! Прекрасно! — Тимофей Тимофеич воодушевился. — Хотели, чтоб их везде боялись!
Далеко за кормой послышался слабый, чуть воющий звук моторов. Он усиливался, опять захлопали разрывы. Они раздавались с короткими интервалами. Наконец стала видна быстрая тень, за которой на секунду меркли звезды, вверху вспыхнул прожектор, освещая замерший на волнах «Балхаш», и серия разрывов легла рядом с бортом. На мостике все невольно пригнули головы. Разрывы сухими щелчками отзывались в корпусе судна.
Старпом выругался:
— Ну и сволочи, почти на палубу сыплют, слышишь, как взрывчатка в воду шлепается.
Прожектор самолета угас где-то по носу, гул моторов стал стихать.
— Разрешается обмен впечатлениями, — свесив вниз голову, объявил с верхнего мостика Валерка Строганчиков.
Но с правого борта вспыхнул еще более яркий свет.
— Теперь сторожевик в психическую атаку пошел, — заметил старпом и пошел на другое крыло, где над резкой тенью фальшборта виднелась широкоплечая одинокая фигура капитана.
— Добрый вечер, — сказал ему старпом.
— Проснулся, Кирсаныч? — капитан, не оборачиваясь, наблюдал за сторожевиком. Тот, огибая «Балхаш», шел сейчас параллельно фронту зыби, и огни на его мачтах то резко опадали, то вскидывались в черноте ночи. — А его ведь больше нас валяет, как еще не перевернулся, — голос капитана был задумчив. — Что с Ливнем делать, как считаешь, Кирсаныч?
— А что с ним?
— На вахту заступать отказался, приказание стармеха не выполнил, третьего механика послал подальше. Сейчас в каюте отсиживается, на мостик по вызову не явился.
Старпом немного помолчал.
— В таких условиях нужно сажать под арест вообще-то.
— Сходи объяви ему, что переводится в пассажиры без права перемещения по судну. Склизкий парень оказался…
— Ясно, Петр Сергеич. Я у него подписку возьму, чтоб и другим неповадно было.
— Думаешь, и другие будут? Тогда — туши лампу! Это не звучит.
— Приказ я напечатаю, чтобы завтра зачитать?
— Ладно. А все-таки здорово его валяет, а? Долго так ему не пройти, остойчивости не хватит…
Американец резко сменил курс и пошел под самым носом «Балхаша», упершись в него толстым лучом прожектора.
Танкер, на котором горели только аварийные огни, голо выхватился из ночи. Свет прожектора бил в глаза и, казалось, проникал сквозь стенки надстроек, — любая соринка видна.
Капитан бросился к щиту освещения в ходовой рубке.
— Ну, я тебе еще докажу, ты у меня еще водички почерпаешь через край!
Выключатели под капитанской рукой защелкали одни за другим. Включилось все палубное освещение, прожектора заливающего света — смотрите, миляги!
— Строганчиков, вруби-ка швартовый прожектор, на американца посвети, только мостик не слепи, а то еще врежется в нас!
— Это мы мигом, — сказал Валерка, и трапик на прожекторный мостик два раза звякнул под его ногами.
Луч прожектора сверху, с мостика, залил сторожевик и отбросил остроугольную колеблющуюся тень на зеркальную, темную, как полированный гранит, стону зыби за ним. Обе спаренные орудийные установки сторожевика дернулись, развернулись на «Балхаш», и старпом вдруг почувствовал, как жарко запульсировала у него кровь с внутренней стороны пальцев. Но сторожевик обогнул «Балхаш» с другого борта, и прожектор на нем погас.
Валерка, помедлив, выключил свой.
Американец лег носом на зыбь и сбавил ход.
— Кирсаныч, проверь судно. Как только ход наберем, приходи на мостик, — приказал капитан.
29
Старпом прошел через рубку на другое крыло мостика. Протянув руку, он осторожно нащупал плечо второго штурмана.
— Ну, как ночь, Тимоша? После этого света и звезд не видно? Или после этого многое видно?
Волна зыби внизу тяжело ухнула, вкатившись на палубу.
Второй штурман молчал.
— Костер красивый можно было бы запалить, Тимоша?
— «А ты не спишь, ты один из дозорных, ты находишь ближайшего своего товарища, помахав головешкой из горящего рядом с тобою костра. Почему ты не спишь? Кто-то должен не спать, так уж ведется. Кто-то должен быть начеку…» Это Кафка. Путаный такой писатель, а как здорово написал про это! Да?
— Хорошо, — согласился старпом, — ну, я судно пошел проверять. Куда у тебя Кухтин делся?
— Укачался совсем и, может быть, просто подавлен. Я его отпустил, пусть отлежится.
— Зря. Надо было работать заставить, быстрее бы в меридиан вошел.
— Второго механика серьезно ранило при ремонте.
— Вот нелегкая!
Старпом спустился вниз.
На переходном мостике он встретил помполита. Вольтер Иванович шел, все так же держась за штормовой леер, и остановился, увидев старпома.
— Безусловно, правильно сделали, что освещение на трубу включили. Я там с людьми был, просто, понимаете, патриотический подъем начался, когда серп с молотом осветили! Безусловно, правильно! — И помполит указательным пальцем вздернул очки. Потом сделал шаг к старпому. — Слышали про Ливня, Александр Кирсаныч? Ведь он, безусловно, дезертир.
— Иду ему объявлять о каютном аресте. Вы на совещание?
— Да. Как же это Ливень у нас сорвался, а?
— Потом обсосем, — сказал старпом, отпустил леер и, балансируя, побежал к кормовой надстройке.
…Прошло всего несколько часов с момента покрасочного аврала, но как изменились люди! Известие об урагане, авария дизеля и теперь эти взрывы по борту со всех смахнули беззаботность. Никто не спал на «Балхаше». На судне установился дух какой-то осязаемой общности, какой, может быть, бывал иногда раньше при плавании в урагане или в самых трудных ледовых рейсах. Что же связывало их всех? Что делало их единым целым? Только ли море, замыкавшее их в пределах пяти палуб судна? Только ли невозможность куда-либо деться? Если бы оказалось возможным допустить это — это было бы самой грязной клеветой на экипаж. Никто или почти никто из них никогда не задумывался над тем, как же получается экипаж, землячество, народ. Но ведь это не получалось само собой, хотя и рассуждать об этом показалось бы им странным, как рассуждать о том, почему они говорят на русском языке или почему все они в детстве носили красные галстуки. Они были свои, советские люди, они могли жестоко обижать друг друга, они могли многого не понимать, и им много предстояло еще сделать, чтобы стать вровень с теми идеалами, которых они хотели добиться, а поэтому они могли все простить друг другу, кроме предательства!
Обходя судно, старпом видел серьезные лица, но он шутил, и люди отвечали ему понимающими улыбками.
— А где второй механик?
— В центральном посту, консультации по дизелю дает. Вот человек!
— А откуда у вас синяк, Осетров?
— Так, на качке споткнулся.
— Ну-ну, — и старпом пошел дальше.
Проходя мимо камбузного коридора, он услышал тонкие всхлипывания.
— Что за черт? — старпом открыл дверь и невольно улыбнулся.
На ящике из-под картофеля сидел матрос второго класса Толя Кухтин в майке и трусах, с алюминиевой миской на коленях. В руках он держал луковицу и лезвие безопасной бритвы.
— Вы что здесь, Кухтин?
Толя всхлипнул:
— Да вот, боцман приказал. Матрос ты или кто, говорит. Если, говорит, десять луковиц нашинкуешь, навечно матрос будешь. Ой, не могу я больше, Александр Кирсаныч, травить уже больше нечем.
Толя откровенно плакал и от лука, и от стыда.
— Толя, это ничего, я у него тоже лук шинковал, на четвертой луковице все прошло. Заставлять не буду, но попробуй сам. Ты еще не знаешь, сколько у тебя силы. Попробуй.
Потом старпом зашел к боцману. Иван Николаич, чистый и строгий, сидел и, отставив руку, читал книгу.
— Вот. «Капля росы». Про наши места. Солодухин пишет.
— Солоухин, Иван Николаич. А я думал, судя по утреннему настроению, вам «За упокой» сейчас самое время читать. Ну, не обижайтесь. Эк вы! Я ведь по делу. Наверно, сквозь ураган идти придется. Посмотрите здесь как следует за порядочком, за людьми тоже. Сегодня у нас — последний и решительный… Завтра у Кубы солнышко ловить будем. Ну, что думаете, старина?
Боцман взял старпома за плечо.
— Все едино к дьяволу на рога лезем. Погляжу я тут, Саня, все будет как положено. А на язык ты едкий бываешь, мало я тебя на «Серпухове» учил…
— Шлюпки дополнительно закрепите. Ох, и заварушка будет, — старпом весело потер руки. — Ну, пока.
…Старпом не удивился отказу Вити Ливия, какой-то срыв, по мнению Александра Кирсановича, должен был все же произойти. Он мог бы даже чувствовать удовлетворение, что ото все же произошло, если бы только обстановка была иной.
На подходе к каюте Ливня старпом остановился.
Говорила Эля. Голос ее срывался и был глух от слез:
— Витя, что же теперь делать-то? Ну почему мне такое несчастье?
— А тебе-то какое несчастье? Я отказался — с меня и спрос, если только будет кому спрашивать.
— Витенька, все на Кубу хотят прорваться, к своим.
— Все! Держи карман шире!
— Как же людям в глаза смотреть, как?
— Ну, хватит, не ной, нытьем не поможешь. Мне теперь все равно.
— Витя, сходи к ребятам, к капитану, попросись на вахту, еще пустят.
— А это ты видела? К ребятам! Они мне глаза выбивать будут, а мне к ним в ноги! Гады, дорвались!
— Витя, ты же сам виноват, сходи, Витя!
— Да отстань ты.
Но Эля закричала, и злость и усталость были в ее голосе:
— И правильно тебя! У нас в детдоме даже девчонки таких били!
— Ах вот ты как меня любишь? Ну и убирайся к своему Косте, он в геройчиках ходит! Нет? Так я сам пойду!..
Старпом решительно толкнул дверь, вошел в каюту, поднял поваленный стул, задвинул его в угол, чтоб не болтался на качке, и сказал Ливню:
— Приказом капитана вы переведены в пассажиры, Ливень, без права передвижения по судну. Короче говоря, будете сидеть под арестом в своей каюте. Эля, а вы идите к себе!
Она медленно оторвалась от косяка двери, вышла в коридор, и где-то в самом его конце вдруг взрывом прорвался отчаянный ее плач.
— Сидите, Ливень! Я разъясню ваше правовое положение, и вы мне дадите подписку. Прошу вас понять, что единственно правильный путь для вас — это исполнение всех судовых законов.
Витя Ливень не поднимал головы и молчал.
30
— Ну что, отцы-командиры, все в сборе? — спросил, улыбаясь, Александр Кирсаныч собравшихся.
— Дед сейчас придет, второй штурман на вахте, и все тут.
Под напором ветра хлопнула левая дверь в ходовой рубке, и в штурманскую, щурясь, вошел стармех Пал Ефремыч Кулагин. Потеснились, и стармех занял свое обычное в таких случаях место в углу дивана.
Александр Кирсаныч крикнул капитану на мостик:
— Все в сборе!
Капитан вошел в штурманскую рубку, включил верхний свет, расклинился между прокладочным и радиопеленгаторным столиками, закурил и оглядел комсостав.
Они все ждали капитанского решения. Что же придумать? Решение медленно созревало в капитане. Там, далеко, в Союзе, в Мурманске, и, может быть, даже в Москве, верили ему и ждали от него смелых действий и успеха. Он не мог делать иначе. Он и капитаном стал потому, что выходил победителем из самых аховых положений. Вот эти люди, близкие и неблизкие ему, могли с ним спорить о чем угодно, могли ему доказывать что угодно, и он, зная свою власть, позволял им это, но в ответственные моменты только его, капитанское, слово имело значение на судне. Петр Сергеич не боялся ответственности: она давала ему твердую почву под ногами для принятия любых решений.
Сделав пару затяжек, капитан начал:
— Второй механик в ЦПУ? Правильно. В общем, дело вот какое: идем на Кубу, это ясно. Ясно и то, что нас американцы постараются остановить и очень скоро. Что нужно делать?
— Надо сальдо-бульдо прикинуть, — сказал третий штурман, смешался и стал ловить губами ус.
— Сальдо-бульдо такое: левый дизель сломан, где-то впереди ураган, еще дальше Куба, а сзади американец. Звучит? Какие ваши мнения? Прошу говорить, начиная со стармеха.
Все молчали. Стармех мял в руках превратившееся в ветошь кашне, третий механик сопел и крутил пуговицу на дряблой груди, Вольтер Иванович протирал запотевшие вдруг очки, старпом, уцепившись за край стола, листал «Справочник капитана», доктор оглядывал всех и улыбался своей красивой улыбкой. «Ай-ай», — шепотом говорил он. Остальные сидели напряженно и недвижно.
— Так что ж, Сергеич, надо что-то делать, — начал стармех.
Капитан перебил его:
— В общем, так: мы пойдем прямо к центру урагана. Американцы вряд ли рассчитывают, что мы туда сунемся, во всяком случае этому фрукту, что у нас за кормой, в урагане делать нечего. Во Флоридский пролив мы не попадем, ну и хорошо. Петрович, приготовишь карты других проливов, с той стороны урагана вынырнем — и точка.
— Опасно на одном дизеле. Может, в океан отвернуть, а потом опять на Кубу? — спросил стармех.
— Тогда нам не прорвать блокаду, сторожевик от нас не отвяжется.
Стармех помолчал, помял кашне и сказал:
— Хорошо, я согласен, раз надо.
— Старпом?
— Я согласен с вами, Петр Сергеич. Судя по ветру и зыби, идем к центру урагана. Я предлагаю так: как только американец отстанет, свернуть влево и по тыльной части циклона идти к проливам. Огни выключить, вряд ли они в такой ураган что-нибудь в локатор обнаружат. Вахту увеличить и всех предупредить.
— Ну, это обычно, — вмешался капитан.
— Петр Сергеич, я отрывок какого-то радио принял на английском языке, там о депрессии речь идет, может, это об урагане? — спросил Валя Куралев.
— Неси сюда, переведем, что ж молчал! Ну как, несогласных с решением нет? Давайте тогда по местам.
Несогласных не было, но третий механик, посапывая, сказал:
— Чего языки чесать? Надо так надо, раз уж так попались.
— Пусть о питании позаботятся для ночной вахты, — добавил радист.
— Все? — спросил капитан.
— Позвольте мне, Петр Сергеич! — Помполит поднялся, но судно упало на борт. И Вольтер Иванович, качнувшись, втиснулся обратно на диван. — Позвольте уж мне сидя говорить. Как помощник капитана по политической части, я, безусловно, обращаюсь в первую очередь к коммунистам. Случай с Ливнем нам показывает, что у нас не все еще благополучно с людьми. Возьмите же каждый себе на заметку, или, как это на флоте говорится, на буксир, людей. Они — главное. Я, понимаете ли, заглянул в кают-компанию, темно там, а меня аж в сердце кольнуло: глазок этот зелененький еще светится, у приемника. Свет включил: матрос ваш, Александр Кирсаныч, Лавченко, сидит да Зина-повариха. Включил снова приемник — «Голос Америки»! Слушали, пожалуйте вам. Безусловно, это неожиданность и какая: ведь Зина член судового комитета! Опять просмотрели.
— Это сейчас не важно, Вольтер Иванович, — перебил капитан, — давайте ближе к делу.
— Да она давно сарафанные сплетни по судну разносит, я уж не раз об этом говорил, — заметил старпом.
— Ну, старпом опять на своего конька садится, — сказал третий механик.
— Товарищи, безусловно, у нас имеется на сегодняшний день ряд срывов, и нам потом к этому нужно будет вернуться.
— Вольтер Иванович, я все же прошу вас ближе к делу, время дорого, — недовольно произнес капитан, — судно не ждет. Для дискуссий у вас со старпомом еще впереди свободного времени много будет.
— Я, как все, выполняю свой долг, Петр Сергеич, но могу сказать, что по многим вопросам еще придется спорить. Жизнь доказывает.
— Опять теории! Работать нужно!
— Я готов.
— В таком случае, если вопросов нет, разошлись!
— Я только хотел предложить, чтоб секретные документы на всякий случай каждый к уничтожению приготовил. — сказал помполит.
— Ну сколько же их! Вы что, серьезно в плен собираетесь? Из-за одной-двух бумажек нервоз поднимать! Давайте-ка лучше экипаж проверьте, Вольтер Иванович. Старпом, где наши данные по циклону?
Комсостав расходился по местам. Было слышно, как зло в громко выругался стармех, споткнувшись обо что-то у трапа. Он, как и все стармехи, не привык ходить в темноте даже на своем судне. Его место было под сверкающими колпаками ламп, среди техники, блестевшей шлифованными гранями металла.
Шаги на переходном мостике стихли.
Вольтер Иванович тоже вышел на мостик.
— Тут есть кто? — спросил он, и в его голосе еще была неоттаявшая обида.
— Вахтенный штурман.
— Ну, как дела, Тимофей Тимофеич?
— Американец на зигзаг перешел, не выдерживает, видимо, бортовой качки. Долго так не протянет, скорость ему сбавлять придется.
— Это хорошо… Ко мне Жмуров насчет приема в партию приходил, как вы считаете, безусловно примечательный факт?
— А что? — ответил второй штурман. — Такое время не каждому в жизни выпадает. Чего же тут удивительного?
31
И вот снова старпому время заступать на вахту. Одни сутки, они промелькнули, как миг.
Что дал ему в жизни этот день, чем он обогатил, чем осчастливил, чем огорчил? День был необычный, и все же в нем по частям, по частичкам отразилась жизнь и старпома, и экипажа, и самого «Балхаша», теперь заливаемого тучей брызг и тяжело, но упорно хромающего в волнах на одной своей стальной ноге. Небо всплошную затягивало низкими облаками; холодело, и липкая влажность наклеивала одежду на еще горячее тело. Соль зудила кожу под воротом рубашки, горьковатая соль пощипывала губы…
Свет носового топового огня упирался в стену пузырчатой воды, и белый гребень заслонял собой все… Что-то стонало и звенело на полубаке, затем вода рушилась на палубу у основания надстройки, вода хлестала в обвес нижнего мостика, и бесформенные куски ее тяжело шлепались на настил носовой шлюпочной палубы. Корпус вздрагивал и, казалось, скручивался посередине, бак и ют дергались в разные стороны, как концы колеблющейся стальной линейки. Корпус лез вверх, выдавливаясь своими обводами из волны и вынося вверх двадцати-тысячную массу металла, воды и нефти, составляющую вес танкера в грузу. И тогда старпом чувствовал, что его прижимало к палубе так, что подрагивали от тяжести коленки.
В хаотичном и смещавшемся мире только одни опадающие и взлетающие палубы «Балхаша» были достаточно устойчивыми плоскостями.
Слегка испуганный и пришибленный Филипп Лавченко доставал в рубке дождевики, Костя Жмуров стоял на руле, держась за никелированные рукоятки штурвальчика так же просто и цепко, как он держался бы за ручки плуга или рычаги трактора; а в ста метрах от старпома, в центральном посту машинного отделения, где качка ощущалась меньше всего, сидел в кресле, покусывая от боли губы, второй механик Александр Матвеевич, и лицо его было бледнее обычного.
Многие из экипажа спали тяжелым штормовым сном, когда слышишь и скрип переборок, и стук дизелей, и грохот воды, разбивающейся о борт, и шелест книг, что ездят себе на полке, и тысячи других звуков и когда чувствуешь одинаково отчетливо и вибрацию судна, и ерзанье собственного тела на койке, в которой не за что зацепиться…
В ходовой рубке капитан Петр Сергеич Курганов закуривал свои бессонные беспокойные сигаретки.
Утро под темными тучами наступало позднее, чем вчера, но оно наступало, а за ним шел день, а за ним еще тысячи дней, когда нужно будет жить, тосковать и спорить, спорить с людьми и с собой, ибо если в споре рождается истина, то в правоте рождается счастье.
Танкер «Балхаш» бодрствовал, спал и плыл, плыл туда, по заданию, к Антильским островам.
С американского сторожевика, бледное пятно огней которого еще виднелось за кормой, вдруг резко замигал синеватый луч угольного прожектора. Александр Кирсаныч махнул рукой и засмеялся:
— Неужели еще не поняли, что каждый за себя, а бог за всех? Ураган идет.
Хлынул дождь, танкер тряхнуло на волне, и жестокий порыв ветра рассек жизнь каждого из его экипажа на то, что было ДО, и то, что будет ПОСЛЕ.
1964
НА БАКЛЫШЕ
#img_6.jpeg
1
Над Поморским заливом уже вовсю нависала лимонная ноябрьская заря, когда судоподъемно-спасательное судно «Арктур» под командованием капитана дальнего плавания Евсеева еще только подходило в заданный район, отыскивая среди шхер последнюю не снятую на зиму швартовную бочку.
Низкая полоска далекого материкового берега тоскливо тянулась по левому борту; сухо похрустывая, отваливалась от бортов стылая вода; и в светлой ходовой рубке было тихо и задумчиво, как в осенней горнице.
Радист Силан Герасимович, изнывавший от безделья между вахтами, позевывая, грел радикулит у настенной электрогрелки; самый длинный из матросов, рулевой Боря Симеонов, по прозвищу Вертикал, изогнувшись, буквой Г, большим пальцем правой руки лениво передвигал штурвальчик, и тишину нарушал только вахтенный штурман старпом Евгений Сергеевич Логачев:
— Басюков! Я давно заметил, что у тебя приборы запущены. Запущены! Попробуй возразить, я тебе же говорю, что запущены. Настрой ты его, наконец, раз навсегда, ну!
Электронавигатор Володя Басюков воткнулся в локатор так, что из резинового затемнителя-тубуса торчали только его порозовевшие уши. Он ошеломленно отмалчивался, потому что впервые слышал такой длинный разнос от старпома. Составить фразу длиной в два не особо распространенных предложения и, тем более, произнести ее в недовольном тоне было почти сверх возможностей скромняги Евгения Сергеевича. Хитрый радист Силан Герасимович, увидя, как облегченно вздохнул, выговорившись, старпом, понял, что в ближайшие две недели уже никто на судне не услышит старпомовского голоса, хотя тому по штату и по морской традиции было положено выдавать разносы минимум по десять раз в сутки.
Вова Басюков так и этак крутил кнопки и рукоятки и никак не мог выдавить на экране хотя бы бледное изображение окружающей действительности. Но контрольные лампочки подмигивали ему, мол, все в порядке, да и сам радиолокатор жужжал спокойно и удовлетворенно, как майский жук. Вот же черт возьми! Вовины уши розовели все больше и больше и стали почти красными, когда в рубку, неслышно ступая на каучуковых подошвах, вошел сам капитан, Юрий Арсеньевич Евсеев.
— Симеонов! Что вы на руле скрючились, как американский безработный? Станьте прямо. Если все рулевые так стоять будут, то вы копчиками переборку позади себя насквозь протрете.
Боря Симеонов засмущался, спрятал глазки в раскосых щелочках и неловко распрямился. Спина у него, видно, и впрямь затекла, а когда он выпрямился, то макушкой лишь на два пальца не достал до подволока.
Капитан хмуро глянул на его маковку, словно прикинул Борину высоту над уровнем моря, и сказал:
— Ну что, старпом, все по счислению?
— Так… — ответил старпом и повел головой на локатор.
— А, ну ясно, престольные дни кончились, локатор у Басюкова опять барахлит. Ну что?
Басюков не вынимал лица из тубуса, и краска с ушей у него стала спадать.
Капитан мгновение понаблюдал за басюковскими ушами, приказал застопорить ход и ушел на крыло мостика. Потом он позвал туда Басюкова.
— Гляньте, Басюков, ледяное сало появилось, скоро ледок пойдет.
— Ну да, — ответил, безразлично глянув вниз, Басюков.
— А что до остального, то главное в профессии судоводителя — это вовремя остановиться.
— Я слышал.
— Ну и молодец. Вот теперь идите-ка и настройте локатор, надо бочку засветло отыскать и зацепить, а лоцмана, если вы заметили, для этих шхер у нас не припасено. Ну что?
— Усёк, — ответил Басюков и пошел к локатору.
2
Юрий Арсеньевич потопал ногой по лакированной решетке настила, поводил биноклем по горизонту налево-направо, еще раз глянул, остановилось ли судно, потом сдернул перчатки и хлопнул ими по выгородке отличительного огня. Он был зол. Не вообще зол, а зол на ту никчемную работу, которую ему предстояло делать. Отыскать какую-то одинокую швартовную бочку невдалеке от островка со странным названием Дристяной Баклыш, среди шхерного мелководья, усыпанного островками, отмелями, камнями и камешками — лудами и лудками по-здешнему; поднять ее на борт вместе с цепью и железобетонным кубиком якоря, — чего же необычного? Но для этого нужно было несколько суток шлепать сюда на таком судне, лезть в эти шхеры, когда все ограждение навигационных опасностей уже снято на зиму предусмотрительными гидрографами, — не слишком ли много накладных расходов на это дело? Наверняка один прогон «Арктура» сюда обойдется дороже, чем сама швартовная бочка вместе с липким илом на якоре и ржавчиной на ее плоской крышке!
Таким образом, капитан был зол.
Он только что привел «Арктур» с дальнего севера, от самых зеленых многолетних паковых льдов, откуда и полюс можно было увидеть, стоило только влезть на фок-мачту да еще потом пройти по льдам миль шестьсот — семьсот, совсем немного в масштабе земного шара.
Вот там была работа! Там они ставили такие же рыжие, пляшущие на волнах бочки, с длинными тросами, уходящими к якорям на океанском дне; а потом к этим бочкам деловитые буксиры, оберегаясь штормов, тащили мишени, похожие на огромные каноэ под сетчатым металлическим парусом; и хваткие ребята с буксиров поскорее цепляли эти мишени к бочкам, к ушкам-огонам тросов, и мишени оставались покачиваться на волне.
А сам «Арктур» и буксиры отходили подальше в сторонку, в район, который им указывали, и тоже оставались покачиваться на волне.
И нужно было делать все быстро, и ладно, и четко, потому что надвигались от полюса коренные тяжелые льды, а надо льдами, над морем вдоль них, над снегом, над океанскими течениями регулярно, по графику, шныряли и вертелись американские разведывательные самолеты, ну и конечно, по возможности, самолеты всех их коллег по блокам, и, забираяясь повыше над заборами границ, высматривали, что поделывают в данный момент Советы.
Советы, пока они пытались подглядеть, ничего не поделывали, «Арктур» и буксиры болтались на волне, качали мачтами, процарапывая ранние полярные сияния…
Ра-кеты, ракеты-ы-ы, ракеты!
И седой, а может быть какой-нибудь совсем молодой, генерал в Москве говорил в селектор что-нибудь такое вроде «давайте!» и, может быть, при этом недоволен был адъютантом, который отрегулировал репродуктор на слишком большую громкость, а пока генерал, морщась, уменьшал на динамике громкость уже отзвучавшей команды, она, его команда, это самое «давайте!», уже была под Симферополем или там где-нибудь у Владивостока и заканчивалась по цепочке на романтичном юном лейтенанте с пижонскими бакенбардочками, недавно окончившем училище ракетных войск; лейтенант доводил приказ генерала до кнопки. А кнопку, шмыгнув простуженным носом, нажимал солдат Арнольд Иванов, по второму году службы, подстриженный, образование среднетехническое, имеющий на сегодня замечание от старшины за неправильно подшитый воротничок, и — залп! старт! Она, голубушка, снималась с места и шла, шла как надо, над всей страной, над водохранилищами, над льняными нолями, над подругой солдата Иванова, грызущей сопромат за третий курс, над старенькой мамой того самого лейтенанта, над крепостными стенами, над туристскими кострами, над заревом коксовых печей, над звездами могил и под звездами Вселенной — протяжная молния, голубая точка в темном небе. А Родина, милая страна, спала и бодрствовала — все сразу умещается на ее одиннадцати часовых поясах — и не знала, что в сей миг рождается, родилось новое ее оружие, так же как окрестные деревни не знали три десятка лет назад, что их разбудила и ослепила «катюша»…
А потом, перевалив свою горку, ракета видела цель и устремлялась туда, вниз, к мишени, и только щепочками сыпались с мишени радиолокационные, из углового железа, рефлекторы, и приседали в серую воду по самые круглые маковки швартовных рымов рыжие бочки, и потом по огромной округлой аккуратной дыре в тонкой сеточке на мишени видно было, с какой же страшной скоростью пронеслась сквозь нее головка ракеты — простая, без начинки пока, болванка… Так же, наверное, рассекал в воздухе шелковые платки средневековый арабский клинок…
Вот это была работа! Как праздник.
Безо всяких можно было забыть папу-маму в всех женщин России, разглядывая одну эту круглую аккуратную дыру в металлической сетке. А в другой мишени такая же дыра, навылет, была в самом стальном корпусе, и стармех «Арктура» Осокин с уважением погладил гладкие, словно шарошкой шлифованные края пробоины, заглянул внутрь и, как в тоннеле, увидел на другом конце ломаную линию пакового льда…
Потом впечатление оттаивало, и становилось спокойнее и за папу-маму, и за всех женщин России, хотя кое-кто и старается внушить, что земной шар крутится ныне на острие ракеты, как цветной мяч на обтекаемом носу дрессированного морского льва. Не так скользко дело, уважаемые братцы, пока появляются словно бы сверленые пробоины, сквозь которые, как в стереотрубу, видна полоска далекого льда…
Бочки, после того как буксиры уводили мишень, снимать было гораздо интереснее. Бочка взлетала на зыби и с лязгом билась о корпус, так, что летели осколки с ее деревянного отбойного бруса и щелкали, лопаясь, крепежные болты; а боцман, ахово прыгнувший на бочку, пластался на ее крышке, как Иисус на кресте, стараясь сохранить равновесие, не слететь с бочки, не перевернуться вместе с ней и не попасть под кормовой подзор судна, — тогда сразу — мясные консервы…
Затем до нитки вымокшего боцмана сдергивали с бочки пеньковым шкертом, и нужно было начинать все сначала.
Впрочем, принципиального значения это не имеет, так как никто еще на воде не ведет себя так норовисто, как обыкновенная круглая швартовная бочка. Причем ей совершенно безразлично, на какой воде прыгать, кланяться, вихляться и крутиться вокруг своей оси: то ли в экваториальной Атлантике, то ли на самом тихом Соломбальском плесе — была бы волнишка высотой от полуметра и выше, а там бочка покажет такие фортели, такой форс-мажор, что будь здоров!
— Вообще на этом деле медали не заработаешь, — говорил Юрию Арсеньевичу его кореш и однокашник Митя Соколов, капитан такого же судна, только уже заслуженного, парового, маломощного. Митя искренне недоумевал, почему Юрия Арсеньевича понесло с хорошей транспортной работы на это подъемное судно, чернорабочее, хотя и оснащенное по последнему слову техники, — ведь не из-за прибавки же к окладу в двадцать рублей? Сам Митя Соколов не то чтобы так уж любил эту свою работу, он просто привык, притерпелся к ней настолько, что мог уже с усмешкой говорить о самых лихих переплетах, в которые попадал; а свой пароход, закопченный и низкобортный, с длинным хоботом-краном на носу, он так же усмешливо называл «черный лебедь».
— Всем плохо, но одним хорошо: когда бы ни пришел в порт, только появишься на рейде, жена сразу видит, узнает.
— А тебе-то это на что? Чтобы она успела окурки выкинуть, что ли? — спросил Юрий Арсеньевич и испугался, увидев лицо закадычного кореша. Эх, Митька, Митька, кто же из моряков свою жену так любит!..
3
Юрий Арсеньевич посмотрел на часы. Прошло уже полторы минуты, как они лежали в дрейфе.
— Ну что, Басюков, будет телевизор работать или нет?
— Пожалуйста, вот он вам, Юрий Арсеньевич.
— Старпом, посмотри-ка огонек, по-моему, это и есть тот самый Баклыш. Да, это он. Точно, он.
Старпом посмотрел и подтвердил:
— Так.
— Хорошо. Берем место, и надо плыть. У нас в распоряжении минут сорок дотемна, — Юрий Арсеньевич подошел к локатору, заглянул на экран.
— Ого! Ну и чесноком тянет, Басюков!
— Я думал, что в море целоваться не с кем будет…
— Надышали, даже в носу щиплет. Ну, Боря Симеонов, лево полборта, давайте-ка триста тридцать на румб. Обе машины по сто вперед, Евгений Сергеевич. А чесноку вы помногу не ешьте сразу, Басюков, сердчишко себе раскачаете. Включите эхолот, пусть глубину пишет… Так,-что же мы тут имеем?..
Зеленоватый экран радиолокатора был усыпан мерцающими точками островков и камней, такими же точно мелкими хлопьями помех, — как небо звездами; и где-то среди всей этой россыпи мерцали и островок Баклыш, и бочка возле него. Как всегда, в первые мгновения было трудно отрешиться от всего, только что виденного на свету невооруженными глазами, и додумать до конкретной реальности этот Млечный Путь на экране. «Вечный смысл жизни: ищу свою звезду», — подумал Юрий Арсеньевич.
— Ну так, старпом, возьмите пеленг на огонек этот Баклыш, там огонечек и пирамидка такая уютная, как новогодняя елочка. Видите, слева там? Вот-вот, возьмите.
Старпом кивнул и пошел наружу, к пеленгатору.
…Пока подошли к Баклышу, заря стала совсем холодной и желтой, подкрасилась снизу чуть красным, сверху зеленым. Переход от цвета к цвету был незаметен, а желтый свет был такой напряженности, что от него ломило глаза, даже больно было шевелить веками, хотя он вовсе не был ярким.
— Ну и заря, — сказал радист Силан Герасимович, — что-то щекотит от нее, а?
Юрию Арсеньевичу некогда было смотреть на окрестности с ненавигационной точки зрения, он почти не отрывался от локатора и только иногда выбегал на крыло мостика и вглядывался в воду то слева, то справа, хотя ясно было, что вряд ли что увидишь, ни эти камни под водой, ни тебе сизый песок; но все-таки что-нибудь и мелькнет: то ли рябь над мелким местом, то ли сулой, завиток течения на крутом повороте, — не совсем уж как в потемках! Выходили на прибрежный фарватер; совсем-совсем темнело; а створные значки не горели, и вешки с буями тоже все уже были сняты. Только мигалка на Дристяном Баклыше помигивала все ближе и ближе, как огонек в крайнем окошке деревни, заслоняемый в ночи качающейся веткой…
— Что-то я не вижу бочки, а? Затонула, что ли?
— Нет, вон слева что-то торчит. Или тюлень?
— Где? Ага. Это бочечный рым собственной персоной. Притопить успели все-таки бочку, наверняка впотьмах кто-нибудь вмазал, черт возьми! — Юрий Арсеньевич еще раз привычно сорвал досаду, хлопнув перчатками по первому попавшемуся выступу, которым оказался ящик для бинокля, привинченный к переборке…
Конечно, бочка находится в явно аварийном состоянии, и можно отказаться от ее съемки. А если она все-таки не утонет, выдержит ледовую зиму, то по весне, весьма допустимо, в нее врежется какой-нибудь из этих речников, да еще груженный рудным концентратом; а у них ведь корпусишки не ахти, хотя и считаются приспособленными для морского плавания. Ну хорошо, пусть будет белая ночь, но зачем же тогда он с «Арктуром» шел сюда целых трое суток?..
— Старпом, идите шлюпку спускайте, а боцмана на бак, к якорям. Будем по ветру кормой к бочке спускаться. Тут часом не отделаешься, давайте поживее!
Юрий Арсеньевич опять разозлился: ко всему прочему и ветер еще был какой-то неопределенный, то слева, то справа по воде тянуло легкой рябью, и доносился шорох ледяного сала, и чуть посвистывало в это время в рубочных окнах; откуда было браться в такую пору, под заморозки, ветру, да еще со шквалами?
4
В рабочую шлюпку, тарахтевшую под бортом, спустились трое: старший моторист Коля Жилин, матрос первого класса Витя Конягин и матрос второго класса Алик Юхневич. Коля должен был смотреть за мотором и рулем, Витя Конягин исполнял боцманские работы; ну и, понятно, Алик в шлюпочной партии являлся чернорабочим. Он замешкался на палубе, надевая спасательный жилет, пока потерявший терпение боцман не стукнул ему ладонью по шее, сказав при этом: «Чешись, и в баню, в баню пойдем!» Юрий Арсеньевич, наблюдавший сверху, одобрительно хмыкнул, а сам Алик, раскачиваясь на штормтрапе, полез вниз, далеко отпятив широкий зад, туго обтянутый резиновыми брюками.
— Ну что, золотая рыбка, к нам для балласта? — спросил его Витя Конягин. — Да слезь с банки, у тебя же сапоги грязные.
— А тебе жалко, да? — Алик уселся поближе к теплому мотору, поджал тяжелые губы, натянул рукавицы и замер.
Коля Жилин обождал, пока ступил на трап третий механик, разогревавший мотор в шлюпке; когда механик повис на трапе, Коля врубил сцепление на задний ход и дал газ. Грохоча алюминиевым корпусом, шлюпка поползла назад, вдоль казавшегося бесконечным длинного черного корпуса «Арктура». Коле было хорошо, он сидел на корме, а Витя Конягин не выдержал:
— Ты бы хоть коптил поменьше, золотая рыбка, раз в сутки морду моем.
— Три, — ответил Коля Жилин.
— А поспать еще надо же?..
Алик Юхневич сидел лицом к судну и считал про себя сварные швы, соединявшие листы обшивки. Он вздрогнул, когда шлюпка дернулась вперед, и снова стал считать швы, уже в обратном порядке. Швы были приятные на вид, толстые и плотные, и шлюпка отскакивала от них, как от резиновых. Коля Жилин положил руль на борт, чтобы скорее отойти от судна, потому что полупустую шлюпку слишком уж плотно прилепило к борту очередным шквалом.
Коля ловко провел шлюпку по самому краю пенистого водоворота, раскрученного винтами «Арктура», и кинул ее по круговой вокруг судна; еще была пара минут погарцевать на воде под завистливыми взглядами молодых практикантов-матросов, вооружавших гак на кормовом подъемном блоке.
Шлюпка пересекла звенящую под алюминиевым бортом полянку раздробленного в двухкопеечные монетки молодого льда, и Витя Конягин с ходу продел в проушину бочечного рыма носовой фалинь из плетеного нейлона. Он набрал слабины и подал концы Алику Юхневичу:
— Держи да не отпускай далеко, возьми в одни оборот вокруг крепежной утки.
— Не хуже тебя знаю, — сказал Алик.
Витя Конягин сморщил свой длинный серый нос, так что тот стал немного даже похож на гофрированную дыхательную трубку от противогаза, и ничего не ответил.
Алик стал деловито накутывать концы фалиня на крепежную утку.
— Коля, приглуши мотор малость, я сказану этому отпрыску. Смотри вниз. Не бойсь! Бочка чуть жива. Так? Если вдруг начнет тонуть без твоего спросу, успеем мы эту веревку отвязать? Нет? А она из нейлона. У тебя плавучесть подходящая, а мы с Жилой что будем делать? В эту бочку тонн пятнадцать воды наберется, думаешь, не утянет шлюпку вниз? Распутывай конец и держи в руках, покуда рым на судовую лебедку не зацепим. Колю Жилина не брызгай, он этого не любит, понял, золотая рыбка?
Алик Юхневич обернулся, столкнулся взглядом с темными, словно они состояли из одних только зрачков, глазами Коли Жилина и послушно взял концы в руку.
Коля Жилин приглушил мотор.
— Греется.
— Это в такую-то холодину, в этакий-то колотун, не трепись, термометр врет, поди.
— Ладонь шипит, видишь, водяной насос плевками работает.
— Эхе! То ль что такое? Приглуши малость, счас нас Арсеньич зацепит.
Широкая черная корма «Арктура», с белеющим даже в поздних сумерках названием, расплескивая воду, медленно надвигалась на них.
Оттуда, с кормы, потянуло теплым запахом гребных электромоторов и шумом вентиляторов, и осветительные люстры с кормового блока уже почти склонились над шлюпкой.
Коля Жилин выключил мотор.
— Конкретней, конкретней кончик подавайте, ветер с борта заходит. Поживее, не телят на водопой снаряжаете! Конягин, держитесь, машины работают! — капитанский голос в судовой трансляции был по-левитански пружинист и ясен.
Стало слышно, как близко загремели, вращаясь, трехметровые арктуровские винты, и дюралевую шлюпку замотала, закрутила, заколотила о жесткий бочечный рым тугая, крученая, зеленоватая под люстрами освещения, струя.
— Алька, держись как следует, концы собой прижми! Коля, мотор! Вишь, сбоку дуть стало, — закричал Витя Конягин.
С кормы «Арктура» на шлюпку подали легкий бросательный конец, боцман торопливо, в одно движение, прихватил его к толстому стальному подъемному тросу, но корма «Арктура» уже проваливалась под ветер, и шлюпка совсем уходила вбок.
— Юрий Арсеньич, относит корму, не успеем трос взять, — вопил, вытягивая руку с концом бросательного линя, Витя Конягин, — вяжите еще один бросательный!
Однако надвязать конца не успели, и Витя Конягин, едва не упав, выпустил из руки плетеную грушевидную легость, набитую свинцовым суриком.
— Ох, ушла, золотая рыбка, — сказал Витя Конягин и выругался, — вишь как дует!
Пронзительней загремели, разрывая; воду, судовые винты, бугром вспухла вода под «Арктуром», и корма его снова медленно пошла к шлюпке, пересиливая тугой леденящий ветер. Но бочка под шлюпкой чуть заметно повернулась, всхрапнула, словно тюлень вздохнул, вырвала нейлоновый фалинь из-под Алика Юхневича. Алик упал в хлынувшую через борт воду, почувствовав, как его кто-то резко и больно ударил по лицу.
Шлюпку быстро понесло по ветру прочь от «Арктура».
5
Юрий Арсеньевич откинул оконную крышку на кормовом посту управления, мигом залепленную снегом, и заорал себе под ноги, на ют:
— Боцман, жи-во к якорям!
— Он уже убежал.
— Шлюпку видите кто-нибудь? Нет? А ну смотри внимательней да не вперед, черт возьми, а под ветер, за корму! Какого дьявола у них мотор не работает?..
«…Ну вот, все опять сначала. Бочка, конечно, утонула, как и предполагалось ожидать. Но где же шлюпка, и что у них с мотором случилось? Утонуть не утонут, но и поймать шлюпку среди отмелей тоже нельзя. Ну, черт возьми!..»
Юрий Арсеньевич с треском швырнул обе перчатки на ходовой пульт, повернулся, включил прожектор, отрегулировал фокус, попробовал пошарить лучом за кормой. Где там! Прожекторный луч увяз в снежной толкотне, пройдя каких-нибудь пару метров, да и свет в сумерках был не обычной угольной синевы, а какой-то белесый.
Юрий Арсеньевич щелкнул выключателем. Прожектор был ни к чему.
— Боцман, выбирайте якорь! — крикнул он в трансляцию и ощутил, что его начало подташнивать, как от голода, и слюна стала какой-то противной, будто он натощак накурился махорочных сигарет. Юрий Арсеньевич покривился, сжал зубы, схватил перчатки и побежал в ходовую рубку.
Володя Басюков с готовностью отодвинулся, уступая ему локатор. Юрий Арсеньевич вцепился взглядом в экран, расставив пошире ноги и каблуками чувствуя, как мерно подрагивает судно от щелчков вползающей в клюз якорной цепи, как слишком уже замедлен ритм этих щелчков, хотя мотор на баке гудел натужно, перетягивая цепь горбатыми звездочками брашпиля, и по звуку мотора было слышно, что он включен боцманом на самую высокую скорость.
Единственный прибор на судне, который мог бы указать шлюпку, не показывал ее. Среди сплошной желтоватой россыпи помех на темпом экране локатора была видна только узкая закорючка, как бы лежащая занятая, — островок Дристяной Баклыш.
Отметка курса, разрубавшая экран, вспыхивала на каждом обороте антенны как раз напротив закорючки островка. Это уже было большим утешением, потому что судно держалось носом против ветра, значит, островок был за кормой, и шлюпку должно было нести прямо на него.
— Так что, Юрий Арсеньевич? — спросил переминавшийся с ноги на ногу старпом.
— Так ничего, Евгений Сергеевич. Включите датчик туманных сигналов, отправьте на ют матроса с ручным лотом, будем сдвигаться по ветру за шлюпкой. Пусть рабочая команда по сторонам во все двенадцать смотрит. Тут еще есть место до островка.
— Хотя бы снег не шел, — вздохнул старпом и заторопился на палубу, увидя, как дернулись капитанские плечи. А Юрию Арсеньевичу дважды было показалось, что на экране видна крохотная отметинка, булавочный укол от шлюпки; но, продержавшись несколько секунд на экране, пятнышко исчезло.
— Бочка утопла, что ли? — спросил за спиной капитана радист Силан Герасимович.
— Скажите боцману, чтобы пятнадцать метров цепи в воде оставил. Что он там мышей не ловит? Уже нос по ветру валит, а он ни бе ни ме про якорь. Радикулит поберегите, радист! — пробурчал, не отнимая лица от экрана, Юрий Арсеньевич.
Радист крикнул команды боцману, прижал дверь и опять встал спиной к грелке.
«Хорошо ему, — озлобился Юрий Арсеньевич, — знай себе радикулит греет». Он глянул на лицо радиста, смутно белевшее у переборки, и понял, что уже совсем стемнело.
Ветер свистел в рубочных окнах, и, хотя Юрий Арсеньевич запустил оба гребных электромотора полными ходами враздрай, судно едва-едва разворачивалось носом к ветру.
По тому, как уменьшались глубины на эхолоте, можно было судить и без локатора, что судно быстро несет к островку.
Юрий Арсеньевич приказал боцману потравить цепь, и, когда «Арктур», развернувшись, рыскнул в другую сторону, они отдали второй якорь, уравняли обе цепи и остановили судно.
И тут щелкнул динамик переговорной связи, и вместе с шелестом снега и свистом ветра старпомовский голос беспокойно проговорил:
— Стоп! Стоп! Из-под винтов летит капуста!
— Какая глубина?
Старпом бросил микрофон.
По звонким ударам в репродукторе стало ясно, как силен ветер и на юте, как он там, у самой стенки, подхватывает и бьет о переборку висящий на шнуре микрофон.
— Вот колготит, куда глядят? — забеспокоился радист Силан Герасимович.
Он очень переживал, когда неаккуратно обращались с его хозяйством.
Юрий Арсеньевич выскочил на крыло мостика. С крохотных сугробиков на планшире тянулась по ветру непрерывная пленка снежной пыли.
Юрий Арсеньевич надел перчатки, прикрыл рукой голову и посмотрел сквозь снег вниз. На мелкой волнишке встык к борту несло полосы ледяного сала и шуги. «Ну и то хорошо, волна пока не разгуляется, а ведь баллов на восемь чистых дует…».
Он прянул в рубку.
— Старпом, что вы кота за хвост тянете, как глубина?
— Два метра под килем, Юрий Арсеньевич.
— Шлюпки не видно?
— Так… — не очень бодро ответил старпом.
6
Еще не остывший мотор запустился сразу, даже не чихнув, как только Коля Жилин крутанул рукоятку.
— Держи встречь волне, золотая рыбка, не промажем! — кричал ему Витя Конягин. — Крути полегоньку.
Витя выбрал из воды конец фалиня, которым они цеплялись за бочку, согнувшись, перебрался через сиденье и тронул за плечо Алика Юхневича. Алик сидел между банками на деревянном настиле и ощупывал руками лицо. Он никак не откликнулся на Витино прикосновение. Витя сгреб его за воротник оранжевого жилета и ожесточенно затряс:
— Ты что, паря, очнись, смотри лучше, где пароход!
— Опять, да? Мало тебе? Снова ко мне, да? — затянул Алик, закрываясь рукавицами и пониже сгибаясь от ветра.
Витя Конягин, сморщив пос, поразмыслил пару мгновений, махнул рукой и на коленках стал пробираться к мотору, потому что уже разгуливалась волнишка и шлюпка, как пустое яйцо, каталась и прыгала сверху вниз и снизу вверх, да еще опадая то на тот, то на другой борт. Плохо было и оттого, что шлюпка была едва загружена и винт работал наполовину бесполезно, взбивая в воздух клочки пены. Шлюпка шлепала днищем о волны, и в носовом ящике гремели уключины и всякий другой запасной инвентарь, брызги заворачивались вовнутрь низко над бортами, перемешивались со снегом, — и сразу все схватывалось рыхлой серой наледью, от которой ныли скулы и подбородок: разве согреет кости дубленая морская кожа да двухдневная щетина, когда у Полярного круга дует ноябрьский ветер, а шлюпка сидит каких-нибудь полметра над водой?
Все кругом стало темно, разве только чуть видны были капельки фосфора на приборном щитке у мотора, да и то, если пригнуться пониже. Но несколько раз засветилось неясное зарево впереди, где должен был быть «Арктур». Судя по тому, какое оно было расплывчатое и едва заметное, шлюпку уже порядочно отнесло от судна. За очередной волной и это бледное пятно погасло.
Потом вместе с хлесткими брызгами и снегом из ночи долетел баритонистый звук судового тифона, и сразу стало будто спокойней, а главное — не так одиноко, потому что гудки стали повторяться сначала по одному, потом по два, затем по три: короткий — длинный — короткий, буква Р по азбуке Морзе: р-р-р — якор-р-рь! — якор-р-рь! — якор-р-рь! Гудки эти задали ритм, повели равномерный и точный счет минутам и вернули шлюпочной команде время, потерянное было с того момента, как затонула бочка и шлюпка осталась одна.
Пространство тоже потеряло бесконечность, вернее, бесконечность его ощутилась бы явной только за пределами звука, куда не долетали гудки с судна, а пока были слышны гудки, судно было близко, рядом с надеждой на то, что они как-нибудь выкрутятся из этой истории…
Витя Конягин скосил глаза на белые пальцы моториста, замершие на румпеле, стащил рукавицы и ткнул их в колени Коле:
— Слышь, Жила, кэп-то с якоря снимался! А нас по ветру несет, широковата шлюпчонка, не хуже Алькиного зада, вишь как парусит! Натяни рукавицы, хоть они и на рыбьем меху. Нам бы теперь на остров упакать, а то дальше я и не знаю, куда выплюнет…
Коля Жилин наклонил голову к мотору, так что неясно стало, согласился он или хотел посмотреть, как там температура у двигателя.
Впрочем, это уже и не нужно было, потому что Витя Конягин увидел, как справа томительно промигнула слабая желтоватая звезда. Витя зажмурил глаза, опять открыл — ничего не видно.
— Жила, давай правее, я его видел, ей-богу! — не утерпев, Витя сам потянул за румпель.
Шлюпка наклонилась, косо съехала вбок по волне, и Алик Юхневич, что-то крича, спотыкаясь, полез к ним. Опять хлестнула через борт вода, но Коля выровнял шлюпку, и Алик растянулся на продольном сиденье у мотора, пытаясь тоже вцепиться в румпель.
Коля Жилин, согнув ногу, резко ударил его в бок, оттолкнул в сторону. Отклоняясь, Коля сдвинул на стоп рукоятку газа; мотор закашлялся, залопотал и замолк…
7
Итак, Юрий Арсеньевич, кажется, сделал все, что мог сделать. «Арктур» рывками натягивал обе якорные цепи, и под кормой глубина была всего два метра с небольшим, что в незнакомом месте и без подробных промеров, у самого островка, было менее чем достаточно. Если бы года два-три назад Юрию Арсеньевичу доложили, что из-под винтов летят водоросли, он бы, наверное, во-первых, немедленно остановил машины, а во-вторых, или даже еще раньше, чем во-первых, наверняка бы почувствовал холодок под сердцем, заставляющий напрягать брюшной пресс, словно в ожидании удара. Но, плавая на «Арктуре», он уже давно привык к работе на малых глубинах, когда из-под винтов, случалось, летели не только водоросли, эта самая морская капуста, но и песочек, а то и шлепки глины или ила. Нет, все-таки глубина в два метра под кормой в этом месте была, очевидно, допустимой. Предельно допустимой.
Юрий Арсеньевич, перекатывая и согревая между ладонями отсыревшую сигарету, ходил по рубке от одной двери к другой.
«…На шлюпке что-то с мотором, иначе бы они сразу подошли к борту или хотя бы зацепились на бакштов под кормой. Но если мотор скис, значит, шлюпку несет по ветру. На веслах они втроем не удержатся. Хорошо, если их выкинет на Баклыш, а если промахнутся? Тогда до ближайшего берега им дрейфовать с десяток миль, несколько часов, а может быть, и до рассвета. Это в том случае, если по дороге шлюпку не выкинет на одно из мелководий. И если не перевернет. И если они не замерзнут. И если…»
— Боцман, что у них из одежды есть?
— Так сами видели, Юр-Арсенич, как обычно, в телогрейках. Вот только… — Боцман кашлянул, — вот только Жилин в ботинках своих, в прогарах, пошел…
— Это почему еще?
— Да я ему предлагал сапоги из БУ, поношенные, так он отказался, драные, говорит…
— А совесть теперь как, все жмешь, боцман?
— Как же не жать, Юр-Арсенич, кто же его знал, что так получится, — обиделся боцман и стал дышать на пальцы, показывая, что и он тоже намерзся да и вообще сейчас придирки ни к чему.
И он был прав. Еще никогда боцману не ставили в упрек, что он так прижимист. На то он и был боцман, хороший моряк и бережливый, расчетливый мужик, хозяин, у которого не пропадал даром даже конский волос из старых расползшихся кистей, — он его отмачивал от краски и употреблял в изготовление матиков для вытирания ног. Да и мотористы вечно надоедали боцману насчет сверхштатной одежды и обуви. Юрий Арсеньевич походил-походил туда и обратно и спросил старпома:
— Сколько у них сигнальных ракет?
Старпом отрешенно ответил:
— Не знаю…
Юрий Арсеньевич отвернулся. Нет, все так, как полагалось предугадывать! Стоило только случиться происшествию, как тут же на первый план выперли разные необставленные, неучтенные и упущенные мелочи, вдруг разрастаясь необратимо, как раковая опухоль, вытесняя все остальное и знаменуя собой тайные пробелы в судовой службе, за которые не только могут строго спросить, — дело не в этом, — за которые потом самому будет стыдно.
— Кто же будет знать, сколько там ракет? Дядя Митя дворник, что ли, а, старпом?
Евгений Сергеевич ничего не отвечал, стоя в темноте рядом с боцманом.
Боцман пошевелился и сказал:
— Там аварийные фальшфейера должны быть в банках… Может, катер к спуску готовить, Юр-Арсенич?
— Готовьте, только полностью пока не расчехляйте. Да пусть стармех сюда придет.
Боцман обрадованно заторопился вниз.
«…Посылать катер пока тоже ни к чему. Что он найдет в темноте, в шторм да еще в снежном заряде? Но пусть на судне будет видимость действия, это отвлечет команду и попутно подготовит ее к тяжелой работе: с рассветом, очевидно, катер придется все же посылать. Больше ждать уже будет нельзя. Весьма вероятно, это нужно будет сделать еще раньше, как только будет мало-мальски подходящая видимость. Да, катер нужно готовить, молодец боцман…
…Всякие бывали обороты, но и этот хорош. Главное — трое. Не смешно, если с ними что-нибудь случится. И из-за чего? Из-за забытой всеми бочки!..
…Ну было бы дело, а то и дела-то нет! Как она мгновенно ушла! Впрочем, так всегда бывало. Ах, черт возьми, главное — трое. Только бы остались живы. Ну пусть поморозятся, если уж на то пошло, только бы не больше. И опять эта мелочная дребедень. Прогары! Боцман жмот, а ты почему сам не посмотрел, в чем моторист в шлюпку лезет? Фальшфейеры! А почему же ты старпома такого терпишь, если его насильно, да и то раз в полгода, можно заставить в шлюпках копаться? Мотор… Опять что-то недосмотрели!..»
Юрий Арсеньевич рванул дверь и шагнул в сугроб на мостике.
Он знал, что не был абсолютно хорошим капитаном на счету у начальства. Ему даже иногда казалось, что начальство специально придерживает мелкие недостатки в его работе при нем, зная о них, — чтобы при крупном промахе было к чему придраться и дать делу полный разворот и треск.
Но суть была не в этом. Он никак не мог привыкнуть к тому и примириться с тем, что вынужден был рисковать собой и людьми из-за никчемной, по его мнению, работы.
Он обошел верхний мостик и шлюпочную палубу, почти по колено в снегу. Ветер, как флагами, хлопал чехлами прожекторов и залезал под куцую капитанскую телогреечку — такую же, как у всей команды.
«…А ведь Конягин собачился на днях с боцманом, что телогрейка коротка; как-то он там, бедолага?..»
Ветер срывал с трубы и стлал по надстройкам приторный дым работающих дизелей. Внизу, в мутной черноте, плескалась вода. Снег полосами реял в свете подпалубных плафонов, и оставалось самое неприятное — только ждать.
8
Они втиснули Алика Юхневича в узкий промежуток между мотором и бортовым воздушным ящиком, потом Витя Конягин на животе перебрался через кожух мотора вперед и, стараясь не упасть и не ударить себя по зубам рукояткой, крутанул ее. Дизель застучал и вывернул шлюпку носом против волны. Витя Конягин, уже не обращая внимания на брызги и ветер, выпрямился в шлюпке, оперся о мотор, утвердил поплотнее ноги на настиле.
Теперь нужно было главное: снова увидеть огонек на Баклыше. Потом Витя догадался, что нелишне и послушать, может, заплещет бурун на камнях, и поднял наушники шапки. Необорванная тесемка с узелком больно хлестала его по шее и по щеке, и он стал придерживать шапку рукой; это было к лучшему, потому что не так продувало уши.
Витя не оборачивался к Коле Жилину, но знал, что тот следит за ним.
Через минуту, как раз в перерыве между гудками судового тифона, Витя услышал слабый звон и шорох шуги, выбрасываемой волнами на берег, и увидел неправдоподобно высоко слабенький отблеск огня на островке.
— Коля, держи еще право, вот так, смотри, да прибавь газу больше, а то мимо проносит!
Моторист не расслышал, что ему кричит Витя Конягин, но, посмотрев по его руке, сам увидел проблеск огня и прибавил подачу топлива на моторе сколько мог. Кажется, шлюпка начала продвигаться вперед… Да, они приближались к островку, потому что волна уменьшилась и стала заходить как-то сбоку. Днище неожиданно загрохотало по грунту. Коля выключил муфту сцепления и сбавил обороты. Прямо перед носом шлюпки круто вздымался темный и дымный от снега берег.
— А я-то думал, почему огонь так высоко, а мы, оказывается, совсем рядом были! — Витя орал и размахивал руками, не то от радости, не то стараясь согреться. — Эй, вставай, золотая рыбка, приехали!
Алик Юхневич, настороженно вертя головой, выкарабкался из отсека, вгляделся, выскочил в воду, поскальзываясь на камнях и обламывая припайный ледок, побежал на берег…
— Куда-й-то он, по нужде невтерпеж, что ли? — спросил Витя Конягин у Коли Жилина. Коля молчал, стаскивая набухший от воды правый ботинок. Голова, плечи и туловище его ходили ходуном.
— Эхе, Жила, так ты дуба дашь. Выжимай носки да ложи их на мотор, прибавь газу, чтобы пожарче было, а пока надень рукавицу на ногу! Да не так, золотая рыбка! — Витя Конягин сам растер Колькину багровую ступлю, натянул на нее рукавицу. — Чем бы тебе еще погреться?
— С-с-с-ти! — выдавил сквозь зубы Коля Жилин и, повернувшись, взялся за рукоятку отливной помпы.
— Вот умница, глядишь, и воду из шлюпки откачаешь. Кланяйся, кланяйся больше, чтоб хребтина не закостенела!
Смазка помпы загустела на холоде, ручка подавалась с трудом, но и это было к лучшему: двигая ее, Коля Жилин стал согреваться.
— Как нагреешься, мне оставь на развод, я ведь тоже костной да мясной, — сказал ему Витя Конягин и полез с кормы на нос. Нужно было думать и о зачаливании шлюпки, затем, что с обоих боков маленький островок огибала волнишка и добегала до шлюпки, постукивая ею по камням. Чего еще недоставало, так это чтобы их еще раз, снявши с грунта, отнесло и от острова.
Витя уложил в руке несколько колец фалиня, выпрямился, помедлил, угадывая в темноте, за что же удобнее зацепиться на берегу. Там, среди оснеженных валунов, появился, пошатываясь, Алик Юхневич.
— Эй, ну что, подходящая суша? Давай-ка фалинь к себе возьми, золотая рыбка, шлюпку подтянем. Веревку возьми, тебе сказано!
Фалинь, раскручиваясь, не долетел до берега, упал среди обледенелых камней в воду. Алик, поколебавшись, полез за ним, поскользнулся и упал на колени.
— Живей, шевелись, коли жить охота!
Алик, все так же стоя на коленях, выловил в льдистой воде конец фалиня, бормоча и со всхлипом втягивая воздух, прополз на берег, вытащил за собой фалинь. Витя Конягин, держа в руках отпорный крюк, прошел следом за ним.
— Теперь воду из рукавиц вытряхни да иди к мотору грейся, я тут сам без тебя справлюсь. Только блевотину с телогрейки счисть, Жила этого не любит.
Витя выбрал валун понадежнее, попробовал его пошевелить отпорным крюком, закрепил под шейку валуна фалинь.
Они по очереди согрелись помпой, откачивая воду из шлюпки, потом сгрудились пониже у мотора, кое-как подсунув к нему коченеющие ноги. Коля Жилин вытряхнул из пачки две сигареты, одну раскурил, другую аккуратно упаковал снова. У Вити Конягина и Алика курева с собой не было. Витя Конягин, втягивая дымок, раздувал ноздри и морщил от удовольствия свой замечательный нос; Алик сидел молча, поджав губы, уставившись в какую-то неведомую точку правее Колиной головы. Коля выкурил ровно треть сигареты, протянул ее Вите Конягину, Витя тоже искурил треть и толкнул Алика в плечо: на! Алик обернулся, в его застывающих синих глазах мелькнуло словно бы удивленно, но чинарик он все-таки взял. Это было для него, наверное, даже самоотверженным поступком, потому что он брезговал становиться в очередь на сигарету, не «якорил»; а когда не было что курить, ничего не курил. Поэтому ни еще в мореходной школе, ни на судне он не считался порядочным курякой, да и вообще, по правде, еще никем не считался…
— Ну вот, теперь нас трое Робинзонов Крузо, — сказал Витя Конягин, — только что за странная фамилия у нашего островка? Дристяной Баклыш? А, ребята? Я думаю так, что плыли тут когда-нибудь поморы, увидели, что остров сплошь белый, чайками засиженный, да и назвали Дристяной Баклыш. Как вы думаете?
Коля Жилин как будто ничего не расслышал, но Алик согласно покивал головой.
— Не, а все-таки мы так померзнем все, надо какую-никакую крышу сооружать, не снегом же белым укрываться… Что скажешь, Жила, золотая рыбка?
Коля Жилин пошевелился, пощупал двигатель, посмотрел на циферблаты и сбавил обороты.
— Зачем ты? — спросил Алик Юхневич.
Не обращая на него внимания, Коля перегнулся через борт, подставил ладошку под отливное отверстие системы охлаждения. Ладонь осталась такой же сухой, как была. Коля остановил двигатель. Стало тихо и слышно, как летит снег, неся на себе далекий звук судового тифона.
9
Стармех не очень торопился подниматься наверх; он знал, что ничего хорошего, кроме вполне справедливых вопросов о шлюпочном двигателе, он там не услышит. Но подниматься все-таки надо было. Стармех протер путанкой потеющие руки, крякнул и вошел в штурманскую рубку. Юрий Арсеньевич полулежал на диване, опершись спиной на стопку подготовленных к списанию лоций. Стармех сунул путанку в карман телогрейки и сочувственно посмотрел на капитана.
— Не смотри на меня с поволокой, дед! Почему мотор на шлюпке не работает, вот что мне интересно, Геннадий Федорович уважаемый, и что же тогда перед отходом делал в шлюпке третий механик? Садоводством он там занимался, что ли?
— Жилин парень надежный. Вернутся — узнаем, что почем там было.
— Хм, вернутся. Скорей всего, их еще выуживать катером придется, так что проверьте-ка сами, чтобы и на катере механическая сила не подвела…
Стармех переждал, пока прогудит в очередной раз тифон.
— Что же, мы вас так часто и подводим, да?
— Хватит и сегодняшнего раза, если это все из-за мотора, как вы считаете.
Стармех постоял полминутки, снова протер путанкой ладони и пошел проверять катер. Он не обижался на капитана, понимая его состояние, но в глубине души полагал, что кое в чем кэп и сам в этой истории виноват, ну, да это уж не наше дело, комиссия потом разберется, что почем. Однако мотор не должен был отказать, тут что-то другое…
Проводив взглядом квадратную спину стармеха и его добротную шею, Юрий Арсеньевич прикрыл веки.
«…Неправильно делаю. Что, дед специально мотор ломал? Он, конечно, сам себе на уме, но к делу относится предельно добросовестно, а я ему разносами только нервы дергаю. Распустился. В отпуск надо. Маячок на Баклыше с новогодней елкой сравнил, куда больше? Но старпом тоже хорош, флегма страшная. А что, я его характер не знаю? Сам на себя этот крест взвалил, наконец, раз навсегда, ну! А он парень преданный и судоводитель прекрасный, а я ору…»
— Кстати, старпом, что вы о бочке в журнале записали?
— Что утонула.
— И все?
— А что же еще-то, Юрий Арсеньевич, тут вон люди неизвестно где, и то…
— Ну, старпом, старпом! Это же не люди, а бочка. Если люди утонут, мы вообще с вами за них не рассчитаемся. А вот за бочку нам в любом случае надо отчитываться, она денег стоит, ее списывать надо, бумаги оформлять! А посему вы оставьте место внизу для сноски, потом запишете подробности.
— Понял.
«…Утонуть они не должны… Только бы не замерзли до утра, мороз не сильный, но ведь и снег и ветер. Ага, и звезд ночной полет. Обморозиться они могут, это почти наверняка, тем более Жилин в одних ботинках. Может, что изобретут в шлюпке на ноги намотать?.. Ох и взгляд у него, чернота — глаз не видно. Помотало по жизни парня. По третьему десятку давно валит, а он только-только в комсомол вступил… Учиться бы надо помочь, да все некогда. Всем некогда. Текучка сплошная. Работенка. Эх, мама родная, и надоело же все! А уж особенно дрянно такой невзрачной работой заниматься, глаза бы на нее не глядели. А кто ее делать будет, дядя Митя дворник, что ли?..»
Юрий Арсеньевич словно бы задремал. Но он не дремал, потому что в спину углом больно упирались твердые обложки лоций, да и вообще это была не дремота, а то тягучее состояние покорной усталости, которое наступает после часов жестокой нервотрепки, тогда, когда становится нечего больше делать…
Статистика мирового мореплавания утверждает, что количество аварий на море из года в год не уменьшается. Когда-то моряки взывали о помощи к небесам, шепча про себя молитвы под треск деревянных палуб, а теперь в духе времени тем же призывам в виде набора точек и тире внемлют автоматические приемники сигналов тревоги и бедствия. Море по-прежнему остается стихией, то есть пространством, наполненным случайностями.
Юрий Арсеньевич уже давно и не раз раздумывал обо всем этом и все время приходил к одному и тому же стоическому выводу, и хотя примириться с ним не мог, но помнил об этом всегда и старался не допускать у себя в жизни и у себя на судне никаких возможностей для случайности, скрупулезно перекрывая все намечавшиеся для того лазейки. Жить и плавать от этого становилось гораздо скучнее, но что же было делать?
«…Неужели Конягин не найдется что делать? Нет, Витя не должен подвести, на него вся и надежда. Жилин все же не матрос, а Юхневич — что Юхневич?..»
Юрий Арсеньевич ясно вспомнил залитую солнцем и продутую холодным ветром пешеходную эстакаду над рельсами у морского вокзала, на которой он встретил в сентябре Витю Конягина. Витя пристопорил троих черномазых ребятишек, которые гуськом буксировали его, и протянул руку:
— С бабьим летом вас, Юрий Арсеньевич!
— Здравствуйте, Конягин, — неторопливо ответил капитан, рассматривая длинноносое улыбающееся Витино лицо и его сутулую фигуру в старом пожухлом резиновом плаще. — Ну как ваши дела?
— Вот сиверко дует, а? — спросил Витя Конягин и нагнулся к ребятишкам. — А ну, слушай сюда, золотые рыбки! Топайте вниз, вон к тому забору, там теплее, я сейчас приду. Венька, возьми Сергея за руку!
— Ваши? — кивнул Юрий Арсеньевич на ребятишек.
— Все наши, — ответил Витя, как-то жалко наморщил нос и попросил: — Может, возьмете к себе, Юрий Арсеньевич? Вот иду наниматься, да боюсь, что откажут…
— А это? — спросил капитан, щелкнув себя пальцами по горлу.
— Второй раз лечился, больше нельзя…
Они спустились вниз, и Юрий Арсеньевич, прижимая листок к забору, под которым грелись ребятишки, написал инспектору отдела кадров:
«Нелечка! Прошу направить ко мне под мою ответственность матросом I кл. т. Конягина В. И. Официальный рапорт будет».
Он сделал это не из-за чистого своего благородства. На судне не хватало матросов, а Конягин, когда не пил, был отличным моряком.
Юрий Арсеньевич знал его уже лет восемь и, по правде говоря, жалел. «Черт возьми, — упрекнул он тогда сам себя, — так и не дошли руки толком разобраться в этих его женитьбах. Из-за чего пьет?..»
10
— Зачем ты мотор остановил, тебе что, моторесурс нужен, да? — хватая Колю Жилина за рукав, продолжал Алик Юхневич.
— Отстань, — Коля выдернул руку, натянул на ногу теплый просохший, чуточку вяленый, носок. — Погоди. Витька, крутани-ка ручку еще разок.
Мотор опять затарахтел, заведясь действительно с полоборота.
Покопавшись внизу, Коля снова выключил его.
— Вода от помпы охлаждения не идет.
— Может, приемный кингстон льдом забило, сколько ведь в шуге барахтались, а шлюпка что пузырь наверху.
— Тут отливы бывают? — спросил Коля Жилин.
— Есть небольшие, сантиметров на тридцать потянут. А что? Жила! Жила, ты молоток! Сей миг как раз к отливу дело. Сейчас мы с Алькой подтянем шлюпку повыше, а ты сиди в ботинках сам себе в шлюпке.
— Надо правый борт на камень привалить, чтобы до кингстона добраться можно было.
— Все правильно. А ну, Алик, вылезай, золотая рыбка, напряги силенки! В водичку лезть придется. Жила, упрись веслом покруче!
Витя Конягин заставил Алика влезть в воду и взяться за дело. Упираясь немеющими ногами в дно, они кое-как подтянули шлюпку повыше. Под ногами хрустели льдинки и лопались пузырчатые водоросли, снег сыпал по-прежнему, и одно было хорошо, что работа, как всегда, согрела их. Коле Жилину было хуже. Он закрывал на застежки кожух мотора, и слышно было, какую цыганочку он выколачивает зубами.
Витя Конягин влез в шлюпку и повалил Колю на спину.
— Ты что, ч-ч-чокнулся? — удивился, приподнимаясь, Коля.
Но Витя, не отвечая, стал загибать ему салазки, одновременно засовывая его голову под сиденье. Коля попытался резко вывернуться, но не тут-то было. Алик Юхневич растерянно смотрел на них, забыв стряхнуть с сапог и брюк застывающую воду.
— Ах, ты так, золотая рыбка, не хочешь под банку? Нет, я тебя туда упакую, вот ноги бы тебе загнуть, я тебя туда упакую, врешь!
Худощавый и невысокий, Коля Жилин вертелся юлой. Наконец ему удалось привстать и дать резкую подсечку навалившемуся на него матросу. Витя Конягин грохнулся на дно шлюпки, а Коля выдернул из гнезда заводную рукоятку мотора.
— Ну что, Жила, согрелся? — спросил его Витя. — Когда злишься, всегда греешься.
Моторист опустил рукоятку, сплюнул за борт и рассмеялся.
— Ну так-то, золотая рыбка! Я теперь на берег пойду, поищу, может, там есть где потише, а вы тут с Алькой друг об дружку согревайтесь. Ветер будто стихает. Руки под жилет суньте, там все же теплее.
Витя пробрался на берег. Оказалось, что под берегом скрыться было негде, весь островок в длину не составлял и пятидесяти шагов, и шлюпка причалила к нему как раз посередине. Витя полез вверх к огоньку. Здесь его мгновенно прохватило до костей острым порывом ветра, и он подумал, что ему только показалось, что ветер стихает, а на самом деле он, пожалуй, стал еще хлеще. Сгибаясь и повертывая к ветру спину, Витя добрался до знака. Звуки судового гудка здесь были такие громкие, что от них закладывало уши, как будто «Арктур» стоял под самым берегом. Витя, прикрываясь рукавицей, невольно посмотрел вниз, в темноту, где шумели и шебуршали льдом волны.
Пирамидка с огоньком была обшита досками в просвет, и ее насквозь просвистывал тот же ветер, отрывая где-то наверху плохо прибитую планку. Но если встать вплотную к будочке с баллонами ацетилена, то становилось заметно теплее. Витя сбил камнем нехитрый запор с дверцы, заглянул внутрь. Тут, согнувшись или на корточках, вполне могли разместиться два человека.
Витя спустился вниз, съехал по снегу с обрыва прямо к шлюпке.
— Не, ребята, я думаю, по другой причине наш островок этак назвали. Очень уж он голый. Тут наверняка вот что было: везли мужики из монастыря какие-нибудь мощи да маялись животами после монастырской трапезы. И неохота им было в ладье вместе с мощами скоромиться. Вот они и выбрали ближайшее подходящее место, как раз наш островок, да всей братией и уработали его… А? Чего-й-то вы опять оба такие серьезные?
Он убедил их попробовать, не будет ли теплее там, под огоньком, и раскинул жребий. Первым выпало сидеть в будке Алику Юхневичу, потом Коле Жилину.
— Ах, золотая рыбка, всю дорогу мне не везет! Ну, топайте прямо по моим следам, а я тут на вахте побуду. Шестьдесят гудков насчитаю, смените. Я тут заодно фальшфейера поищу, надо же на судно знак подать, как прояснеет… Дай-ка, Жила, я тебя на берег перенесу.
Алик Юхневич и Коля Жилин пропали в темноте, а Витя Конягин, поразмыслив, стал протаптывать в снегу дорожку, семь шагов налево, семь шагов направо.
«Снег сыреет, что ли? Главное, время от времени пошевеливаться, так не замерзнешь. Ну, а если будет, как у Веньки, сопля под носом, так это не страшно, Маруся из-за этого меня не бросит. Эх, Маруся-Марусенька, стерва ты баба, как же так невозможно без тебя жить?..»
Витя Конягин проминал тропку, думая о странной своей жизни, в которой было у него уже две непутевых жены, одна бывшая и одна теперешняя, из-за которых, как он думал, он и попадал уже дважды в лечебницу для алкоголиков. Но первая из них уже чуть брезжила в глубинах памяти, он только помнил ее гадливо-ласковый мизинчик, легонько постукивающий его по носу, и такой же ласковый и веселый ее голосок: «Ах, обманщик, обманщик!..» Давно это было, только-только согласились его с ней регистрировать в загсе. Но Маруся…
Он пристыл к ней, а вернее, сначала к ее троим ребятишкам, после первого своего выхода из больницы. А она все не верила, что это у него без какой-либо корысти, думала, что это все из-за ее навязчивой чернявой красоты, из-за которой многие и любили ее и бросали… Однажды, уже после свадьбы, она ушла опять по ресторанам от него невесть куда. А встретила его после второго его выхода из лечебницы у ворот, встретила красивым подарочком — канадским ножом с выстреливающимся лезвием.
— Не бойся, это чистый ножик, брат мне привез. Прирежь меня, Витя, если хоть гляну в сторону от тебя и детей.
Не осталось у Вити Конягина этого ножа: выкинул в окошко вагонной уборной, пока ехали от Апатитов, из лечебницы, в Мурманск…
11
Алик Юхневич занял свое место в будочке и сразу затих, а Коля Жилин долго ворочался, умещая то плечи, то ноги.
Алик Юхневич не выдержал:
— Жилин, дай закурить, а?
— Нет.
— Что тебе, жалко, да? Я же видел, как ты сигарету прятал.
Коля молчал.
— Замерзать будем, все равно жать будешь? Один искуришь?
Коля Жилин сплюнул сквозь зубы.
— Разговаривать со мной не хочешь. Думаешь, может, я хуже?
— Закрой камбуз!
Алик испугался или обиделся, сжал тяжелые губы и тоже замолчал. Но тут же он представил себе жаркий судовой камбуз, где раздавались такие упоительные запахи борща по-флотски, что даже теперь Алик почувствовал обычный добрый аппетит хорошо растущего молодого организма.
Это были мамины слова. Алик вырос в семье, где разговоры о работе желудка были основной темой как за столом, так и вне стола. Первым сложным понятием, которое усвоил Алик, были витамины.
— Ешь кольраби, в ней много витаминов, — говорила мама. — Овощи нужно класть в кипяток сырыми, так лучше сохраняются витамины. Григорий, ты опять забыл принести мальчику черной смородины, а ведь в ней так много витаминов! Витамины нужны хорошо растущему молодому организму.
Мама когда-то собиралась стать врачом. Папа был подполковником и служил в какой-то побочной морской организации, названия которой, составленного из невнятно подобранных букв, Алик так никогда и не разбирал.
Алику приятно было слышать, как твердым и звонким голосом папа отвечал по телефону:
— Есть! Понял. Есть!
Потом папа клал трубку и уже по-домашнему говорил матери:
— Вот так. А теперь не спеши выполнить приказание, ибо оно может быть еще отменено.
— Что ты, Григорий, — пугалась мама, — Алик услышит.
— Вырастет, сам поймет.
Алик рос. Когда он дотянулся до десятого класса, стало ясно, что через год его возьмут в армию.
— Вот что, — сказал папа, — служить в армии наша почетная обязанность. Но мы с мамой хотели, чтобы ты стал инженером. Пойдешь в мореходную школу, но запомни, ты должен окончить ее с отличием. Тогда ты получишь производственный стаж и право поступления в любое учебное заведение.
Алик шутя сдал экзамены в мореходную школу и был зачислен на механическое отделение. При составлении списков его фамилию по ошибке занесли в список отделения, готовившего матросов. Алик хотел заявить протест, но в первый же день передумал, потому что мотористов погнали на разгрузку шпицбергенского угля для котельной, а матросов — на уборку багряной листвы в школьном парке.
Учиться было романтично и легко. Алик, как и обещал, учился отлично. Отец с матерью не могли нарадоваться на подтянутого, повзрослевшего сына.
Потом Алик попал отрабатывать производственный стаж на «Арктур».
Былая романтика перевернулась вверх дном и рассыпалась прахом. Работа с грязными и мокрыми тяжелыми цепями и тросами, семичасовое висение на беседке за бортом со шкрябкой в руке, бдение впередсмотрящим на продуваемом всеми ветрами полубаке и даже вахта на руле, когда душу наизнанку выворачивала качка, и отдаленно не напоминали уютное освоение азов морской практики в школьных классах.
Алик потерял былую напористость, и даже говорить стал теми вопросительно-отрицательными фразами со словечком «да?» на конце, какими говаривал когда-то давно, в детстве, противоборствуя маме. Моряки и жалели его, и посмеивались над ним, но Алик не принимал ничьей помощи, а жалость только обижала его. Даже многочисленные прогулы, которые появлялись в табеле рабочего времени против его фамилии после того, как он пытался отказываться от работы или спал на вахте, мало огорчали его: родители неизменно подбрасывали переводы…
— Эй, не спать, не спать, золотая рыбка, иначе замерзнешь. Жила, смотри, ветер стихает, снег мягче. Я фальшфейеры принес, две штуки. Если пароход виден будет, зажги: вот за это колечко дерни. Чего Алька такой печальный?
— Курить хочет.
— Придется потерпеть, золотая рыбка! — крикнул Витя Конягин, подсунул им под бока фальшфейеры, хлопнул Алика по плечу и снова пропал под обрывом.
Алик и Коля Жилин, дрожа, выбрались из будки. Действительно, ветер стихал, уже не хлопала полуоторванная планка на пирамиде, и крупные хлопья мягкого снега густо валились сверху, а не сбоку, как было раньше. Даже мигалка наверху словно бы дальше кидала хлопки света, по крайней мере виднелись сугробы на гребне островка.
Они поприседали, покидали было, как в боксе, руки в холодный воздух, но снег сыпал так густо, попадая на шею и под воротники спасательных жилетов, что, чуть разогрев ноги, они опять забрались в будку, вжимаясь между баллонами и тонкими дощатыми стенками.
Коля Жилин начал массировать пальцы ног, особенно мерзла правая; два пальца ее уже почти перестали чувствовать боль.
Потом Коля уткнулся лицом в колени, и странная, словно облако тумана, холодная дремота стала наползать на него. Ему снилось то, о чем он много раз думал, то, что больше всего поражало его наяву: разбегание Вселенной. То самое разбегание Вселенной, доказанное наукой на основе смещения цветов радуги в свете далеких звезд.
Коле снилось, как далеко-далеко проваливаются в черноту неба кольца самых далеких галактик, как быстро уносятся в разные стороны ближние из них, кружась, словно запущенные с оси игрушечные детские диски, и стремительно уменьшаясь в размерах, вплоть до полного исчезновения; как вслед за ними, подобно дроби, улетают звезды и планеты нашей галактики и мерцание их становится все краснее и краснее; как между звездами и центром всех галактик, островком Дристяной Баклыш, где над сугробами еще мерно вспыхивает мигалка, выдыхая последние глотки ацетилена, вползает до нестерпимости черная темнота, и нет в ней никаких звуков, кроме пронзительного звона холода; как все глуше становится этот звон и уже не во что упереться взгляду широко открытых глаз, — и вдруг вспышка, сплошное зеленовато-голубое сияние, в котором растворяется тело!
— А-а-а! — Коля Жилин боком лежал на снегу, двигая руками и ногами, пытаясь встать и не понимая, откуда же этот крик, и есть ли он на самом деле, и почему все плывет в непонятном голубоватом свете…
12
Старпом, скучая, проследил, как Боря-Вертикал сделал приборку в ходовой и штурманской рубках, отпросился у капитана и уже давно ушел спать; в рубке расхаживал заступивший на вахту третий помощник капитана, а Юрий Арсеньевич все полулежал на диванчике в штурманской рубке, старательно разминая и раскуривая сигареты из отсыревшей пачки.
Временами он вскакивал, кидался к локатору, смотрел пару минут на экран, осведомлялся о глубине под кормой и снова приваливался спиной на списанные лоции. За окном штурманской между раздернутыми занавесками метался снег; весь Поморский залив и наверняка половина моря были охвачены буйным снегопадом, и не верилось, что когда-нибудь здесь опять будет почти круглые сутки светить солнце, закурчавится зелень по островкам и мимо пирамидки на Дристяном Баклыше, по прибрежному фарватеру, побегут длинные плоские теплоходы с веселой беленькой рубочкой на корме, везя железорудный концентрат, лес и апатит. Опять у новой красно-оранжевой бочки будут пересаживаться запаренные работой лоцмана и будут очень спешить с судна на судно, потому что Череповцу нужна руда, без апатита горит план у химзаводов на Волге, а лес адресован Ташкенту; капитаны будут переругиваться друг с другом за опоздание, — и никто не подумает, что на этом перекрестке была по зиме такая заварушка… А где же их не было в море?
«…Н-да… Если они умирать будут, как они обо мне подумают? Неужели скажут: неплохой был мужик, да все некогда ему было добраться до простой человеческой нашей сердцевины… Ведь не скажут же, что мне это было ни к чему?.. А за Юхневича взяться надо, раздавила парня работа. А у меня отпуск тоже горит, пожалуй, так и не обновятся по театрам Ольгины туфли. Или обновятся, но без меня… Чудачка, она им так радовалась, словно высокие каблучки и впрямь приподнимают над обыденностью жизни…»
— Юрий Арсеньевич, а Юрий Арсеньевич! Будем что домой сообщать или нет? Радиоцентр по ушам молотит, — лицо у радиста Силана Герасимовича было исполнено скорби и доброжелательности.
Капитан встал, взял у радиста бланк радиограммы, пошел к столу. Да, что-то сообщать нужно все-таки. Даже неприятной правды не скроешь, тем более, если, не дай бог, что-нибудь случится с теми тремя, в шлюпке.
Юрий Арсеньевич постучал шариковой ручкой по столу, пораздумал, пододвинулся поближе к окну и понял, что ветер стих, потому что снег в окно ужо летел не по диагонали, а почти вертикально. Снежинки были большие, как осиновые листья, и падали, словно держась на тонких-тонких упругих резиночках, покачиваясь в стороны и вверх-вниз.
— Вот что, Силан Герасимович, пусть центр подождет. Штурман, как температура снаружи?
— Теплеет, термометр к нулю ползёт.
— Так. Разбудите старпома и команду с катера, пусть готовятся, — и Юрий Арсеньевич, споткнувшись о ногу сонного электронавигатора Володи Басюкова, вышел на мостик. Снежинки действительно опадали очень мягко, кожа на губах едва ощущала их прикосновение.
«…Жалко старпома, бурчит, наверное, одеваясь. Идти из уюта неведомо куда. А если шлюпки не будет на Баклыше? Значит, нужно будет заходить между Баклышом и берегом и там обшаривать все уголки. Ну, да это не беда, только бы ребята были живы. Старпома жалко, опять ведь нужно будет делать выводы, и что-то дотягивать в службе, и что-то совершенствовать, а старпом все думает, что этому может быть предел, и никак не может согласиться с тем, что выводы и усовершенствования, по всей вероятности, будут продолжаться до бесконечности, потому что никакая организация но может быть предельно совершенной. Ах, старпом, старпом, скучновато, а что же делать, если мать моряком родила…»
— Товарищ капитан, посмотрите, это ведь спутник! Спутник, товарищ капитан! — проглатывая букву «р» и повизгивая от восторга, кричал сверху, с мостика, вахтенный матрос, кто-то из практикантов. — Видите, вон над мачтой сбоку заходит? Самый настоящий!
Фиолетовая искорка катилась по небосводу над судном, заходя с кормовой раковины, с румба бакштаг на бейдевинд.
— Первый раз спутник видите?
— Ага, товарищ капитан, а их много, да?
— Все небо искрещено… — Юрий Арсеньевич сделал вдох, словно собираясь прыгнуть в холодную воду, — ну-ка вот что, как ваша фамилия?
— Назаркин, товарищ капитан.
— Так вот, Назаркин, если спутник виден, значит, облаков нет. Понял?
— Нет, товарищ капитан.
— Если облаков нет на небе, значит, сейчас снег перестанет идти…
— Понял, товарищ капитан.
— Снег идти перестанет… Давайте бегом на корму, как увидите, что маячок по корме замигает, включите главный прожектор и светите на остров, там наши ребята должны быть. Знаете, где прожектор включается? А ну — бегом!
Юрий Арсеньевич пробрался в рубке к пульту наружного освещения, выключил лишние плафоны, чтобы можно было, не ослепляясь ими, в темноте быстрее увидеть огонек на Баклыше, понаблюдал, как плывут за стеклами все более редкие и редкие снежинки, и сказал сумрачному, сосредоточенному старпому:
— Евгений Сергеевич, спускайте катер. Не забудьте компас, ракетницу, полушубки с валенками, спирт. Конягину не давать ни капли! Возьмите карту. Сначала проверите Баклыш, затем все отмели вокруг, не выходя из видимости судна. Поняли? Времени очень мало: скоро наверняка с норд-веста задует. Действуйте поконкретнее.
— Так! — кивнул старпом.
— Товарищ капитан, товарищ капитан, — раздался в динамике тоненький голосок вахтенного матроса Назаркина, — кажется, островок виден. Можно светить, да?
— Включайте прожектор, — ответил ему Юрий Арсеньевич, схватил бинокль и выбежал на мостик, где уже стояли, вглядываясь в ночь, Володя Басюков и забывший о радикулите радист Силан Герасимович.
13
— А-а-а-а! — орал Витя Конягин, перепрыгивая сугробы. — Пароход виден, ребята! Где у вас тут фальшфейера? Вишь как слепит, родимый!
Коля Жилин повернулся на живот, потом встал в снегу на колени.
Совсем близко пылало режущее глаза зеленое пламя угольного прожектора, и, казалось, гребень островка повис прямо посреди безграничной ночи.
Выталкивая звуки непослушным языком, Коля Жилин произнес:
— П-пошли в шлюп-п-ку.
— Какая шлюпка! Обсохла шлюпка на отливе, нам ее не стащить втроем! Где фальшфейера? Ничего, Жила, мы еще с тобой поплаваем, золотая рыбка!
Алик Юхневич, шмыгая носом, откручивал кольцо на фальшфейере.
— Ты что, решил самоубийством жизнь кончить? А ну дай сюда игрушку! Сейчас нас кэп непременно отсюда выудит, вот только огонек запалим.
— Капитану хорошо, а нам тут…
— Стань сначала капитаном, потом нам с Жилой расскажешь, как и что. А ну берегись!
Алик отпрянул. Фальшфейер хлопнул в Витиной руке и, шипя и расплевывая сгустки и брызги оранжевого света, вспыхнул кубометровым бенгальским огнем. Витя, пританцовывая и закрываясь от искр, закрутил фальшфейером над головой.
Прожектор на судне погас, и стало видно, как от горсти судовых огней отделился еще один и побежал по воде, по дуге приближаясь к острову.
Витя Конягин сбросил на снег рукавицу со свободной руки, заложил пальцы в рот и засвистел.
Фальшфейер догорал.
И опять включили на судне прожектор, и в свете его было видно, как по дуге бежала к острову маленькая треугольная тень, — это шел катер…
— Второй фальшфейер не трожь, золотая рыбка, может, он еще пригодится, — сказал Витя Конягин Алику Юхневичу. — Что ты такой обиженный? Может, думаешь, я тебе блямбу под глаз подставил? Так зря: это тебя нейлоновым шкертом окрестило, когда бочка на дно пошла… Зря надулся.
К ним подошел Коля Жилин, запустил за пазуху руку, достал толстую, длинную сигарету и протянул Алику.
— Ты что, Жила, — попытался остановить его Витя.
— Ничего, пускай закурит, можно. Уже катер идет.
Коля зажег спичку, прикрывая ладошками, поднес огонек Алику.
Алик затянулся ярко вспыхнувшей сигаретой, поперхнулся, закашлялся, выкинул сигарету в снег и, прислонясь к пирамиде, заплакал, зарыдал откровенно, взахлеб, по-детски.
— Разве же это сигарета, это же запальник к мотору, что ты все в губы суешь без разбору, золотая рыбка? Ну зачем ты его обидел, Жила?
— Ничего, — жестко ответил Коля Жилин, — если плакать еще не разучился, значит, толк будет.
14
Витя Конягин, нагнувшись, ткнул в снег фальшфейерную гильзу, и все услышали, как шипит, остывая, ее раскаленное медное нутро…
1967
БАБИЙ УЗЕЛ
#img_7.jpeg
Мы, нижеподписавшиеся:
А) С одной стороны…
06 ч 47 мин — 08 ч 35 мин
Вахтенный у трапа на рефрижераторном судне «Борис Кустодиев» перестал скучать в ожидании завтрака. Он увидел своего капитана, который стремительно появился из-за угла котельного цеха.
Вахтенный знал, что будет, если он не вызовет вовремя к трапу вахтенного штурмана. Тот коротко напутствовал его при заступлении:
— Прозеваешь приход капитана — вылетим отсюда вместе.
Вахтенный метнулся к рычажку звонковой сигнализации, и когда капитан рефрижератора Вячеслав Вячеславович Охотин появился на верхней ступеньке трапа, он увидел перед собой преданные лица судовой вахтенной службы.
Вячеслав Вячеславович спустился с фальшборта, пожал им руки, буркнул на ходу, чтобы к нему вызвали старпома, стармеха, помполита и старшую буфетчицу, глянул в веселые глаза дежурного, приказал убрать снег с трапа и застучал каблуками по палубе.
Дежурный заметил время, чтобы записать приход капитана в судовом журнале, и про себя подивился столь раннему капитанскому приходу: еще не было семи ноль-ноль.
Вячеслав Вячеславович, не раздеваясь, выслушал все, что доложил ему старпом об окончании ремонта и подготовке к инспекции морского Регистра, и не сделал никаких замечаний, потому что ресницы у старпома закрывались сами собой и видно было, что он работал и ночью, чтобы не зашиться с Регистром.
Стармех пытался было увильнуть от доклада и позвонил из машины:
— Вячеславыч, ты уж разреши, я не пойду. Мне к Регистру надо, у меня котел тут…
Вячеслав Вячеславович его урезонил:
— У всех Регистр… Да, необходимо. Да, и это тоже. И это. Отход сегодня, в четырнадцать. Жду. И Регистр. Конечно. Да.
Стармех пришел как миленький, и они проговорили минут двадцать. Они обсудили все предстоящие до отхода дела: незаконченные пункты по ремонту, предъявление инспекции Регистра (без чего не состоится отход), недокомплект мотористов по штату, состояние морозильной установки, позавчерашний прогул двух электриков (одного решено было списать), количество бункера, запасные части (выяснилось, что заявки удовлетворены не полностью), план рейса, еще раз предъявление инспекции (а без этого и нечего думать об отходе).
Вячеслав Вячеславович сидел не раздеваясь, и стармех критически разглядывал его помятое лицо.
Напоследок стармех не утерпел:
— Тебе нездоровится, что ли, Вячеславыч, что-то ты не того. Сам на себя не похож, да и лезешь в каждую мелочь. Ты уж меня, Вячеславыч, не тревожь. Не тревожь. Уж очень ты нездорово выглядишь. А я свое дело знаю, раз такое дело, и сделано будет, и доложено своевременно. Я вниз пошел. Вроде бы и не пахнет от тебя, Вячеславыч, а сам на себя ты не похож. Пошел я. Вот тебе топор мой и фартук, а я пошел…
Стармех грузно, враскачку, заковылял в машину, а Вячеслав Вячеславович попросил у старшей буфетчицы Глаши стакан чаю покрепче и стал раздеваться.
Он медленно размотал шарф, встряхнул, вешая на крючок, меховую шапку, протер ботинки и почувствовал, что ноги в нейлоновых носках порядком намерзлись, а в каюте стоит жара. Так и есть, дверь в душевую оказалась открытой, оттуда шел горячий влажный воздух: грелка пропускала пар. Опять забыл сказать стармеху, чтобы поджали соединения! Вячеслав Вячеславович захлопнул дверь. Интересно, что же делается в других каютах на этой палубе?
Датчик установки кондиционирования находился в каюте капитана, и установка подогревала, охлаждала и увлажняла воздух в зависимости от его показаний. Значит, при такой жаре у капитана, в остальных помещениях должна быть страшная холодина.
Вячеслав Вячеславович позвонил третьему штурману:
— Как у вас с теплом в каюте?
— С ночи сижу в полушубке.
— Ага, ясно. Немедля скажите вахтенному механику, чтобы прислали кого-нибудь поджать пар у меня в душевом.
Третий понятливо хохотнул. Вячеслав Вячеславович тоже повеселел и стал одно за другим поднимать зажимы на окнах и опускать стекла, чтобы в каюте похолодало. Тогда датчик сработает, и установка подогреет другие каюты, полушубок третьему штурману не понадобится.
В открытых окнах послышались гудки далекого буксира, плеск стылой промазученной воды и звон льдинок у борта. Абрам-Мыс напротив уже светился, бежали по заливу рейсовые катера, завод, у стенки которого стоял «Кустодиев», тоже приступал к делу, во всяком случае, из кузнечного цеха рвались удары пневматического молота и урчали машины у южной проходной. Дел сегодня было невпроворот.
Вячеслав Вячеславович опустился в кресло, положил тяжелую голову на спинку. Он изменил сегодня своей привычке забегать на судно с утра на полчасика, чтобы узнать все происшедшие за день события и не хлопать потом глазами на графике в управлении; он зашел сегодня на целых полтора часа. Почему так? Во-первых, сегодня весь командный состав прибыл еще до первых автобусов, потому что в один день нужно было закончить ремонт, предъявить судно Регистру, пополнить запасы и после полудня выйти в рейс да еще разобраться с экипажем, потому что, как всегда в порту приписки, сменилась почти половина людей; ну, а во-вторых, было еще одно обстоятельство…
Вячеслав Вячеславович замычал, расстегнув под галстуком верхнюю пуговку рубашки, и снова откинулся в кресло. Он закрыл было глаза, но вошла старшая буфетчица Глаша и поставила перед капитаном темный стакан с чаем и блюдце с тремя кусочками сахару.
— Извините, Вячеслав Вячеславович, я не знала, как вам…
Вячеслав Вячеславович вприщур оглядел ее хорошенькое личико с глянцевым, как маникюр, румянцем и всю ее прибранную фигурку, сказал спасибо и махнул рукой. Глаша, как всегда, угадала: в таких случаях лучше всего чай вприкуску.
Вячеслав Вячеславович, наслаждаясь, выпил чаю, прислушался к самому себе, покурил, посмотрел на часы и пошел в спальню бриться. Рассматривая себя в зеркале, он временами недовольно морщился, потом взялся рукой за верх дверцы, уперся лбом в ее ребро и постоял так минуты две-три.
Голова была такой тугой, что Вячеслав Вячеславович не чувствовал острого края дверцы, а в душе, пока он вспоминал, стояли и праздник, и стыдная пустота. С чего началось-то, как завязалось-то?
Он машинально добрился, почистил зубы, сменил рубашку, надел вместо куртки тужурку, подписал несколько заготовленных с вечера документов и все-таки вспомнил, с чего началось…
Началось ни с чего. Вчера тоже дел было невпроворот, потому что позавчера отход был назначен на вчера. Так же как и сегодня, никому не дали выходного, и все старались закончить ремонт и сделать все дела, порожней тарой уже были забиты два трюма, на палубе крепили кое-какой груз для рыболовных траулеров, но потом выяснилось, что ремонт не будет закончен, невзирая на то, что в каждом цехе сидело по толкачу из механиков, а сам Вячеслав Вячеславович несколько раз бегал в заводоуправление и к прорабу. Кроме того, не все инспектора Регистра явились на судно ввиду занятости, и только старший помощник успел все предъявить Регистру, но сгорел на грузовой марке: уже сходя с борта, инспектор обернулся, постоял и гневно сказал старпому:
— Я не принимаю судно. Вы что, не знаете нового положения о грузовой марке? Что у вас тут на борту такое? Вы изучали материалы последней международной конвенции? Вы посмотрите, что у вас на борту изображено!
Новое положение вышло недавно, и старпом, волнуясь, ответил:
— Мы закрасили лишние деления на марке. Она соответствует…
— Краска сотрется, железо останется. Лишнее — срубить. Судно пока не принимаю.
Инспектор сошел с борта, но старпом догнал инспектора у проходной, на ходу распространился насчет мудрости Андерсена и других, в результате инспектор согласился зайти еще раз назавтра. После этого старпом уговорил двух котельщиков, пообещав им подписать наряд так, как они скажут, да еще к этому сделал туманный жест под подбородком, и котельщики до поздней ночи висели за бортом, срубая пневмозубилом стальные, сантиметровой толщины, деления на марке, а потом их сменил боцман со свежей краской. Иначе рейс был бы отложен еще на неопределенное время, и вообще неизвестно, чем бы все это кончилось.
Неизвестно, каким образом старпом рассчитался с котельщиками, но Вячеслав Вячеславович сделал серьезную ошибку, как на духу выложив этот случай по службе. Ему сделали соответствующее вливание, затем еще два и, наконец, прямо перед ужином вызвали в управление.
«Слава, сынок, пойми: первым делом нужно дело честно делать, народ рыбой кормить, а с начальством надо разговаривать так, чтобы ты сам не страдал», — это говаривал еще первый капитан «Кустодиева» Михаил Иванович Строков. Вячеслав Вячеславович помнил строковские поучения, да и вообще Михаил Иванович прожил такую жизнь, что каждому его слову можно было следовать без раздумий. Но укорять себя было поздно, и после переговоров со службой эксплуатации, службой главного капитана и диспетчером Вячеслав Вячеславович сошел на берег, поужинать.
Столовые позакрывались, у входов всех мурманских ресторанов толпились очереди, и удалось проникнуть только во вновь открытый «Утес», за пятерку уговорив швейцара: тот работал еще с Дядей-Васей-Шилом-Бритым и помнил Вячеслава Вячеславовича в лицо.
В переполненном зале капитану Охотину достался стульчик за восьмиместиым столом у окна. Вячеслав Вячеславович отодвинул шторку и, оттаивая, разглядывал лежащий внизу, в сером тумане, город: крутой спуск, крыши домов, трубы котельных с лохмами дыма и совсем черные сопки в провалах снега на западном берегу залива. Вячеслав Вячеславович не различал ничьих голосов даже в перерывах между громовыми музыкальными номерами. Шум ресторана был привычен, как шум моря. Во всяком случае, от него можно было отключиться точно так же. Потом Вячеслав Вячеславович стал различать оттенки смеха, слова и вдруг обнаружил прямо у себя за спиной всплескивающий иногда, словно летняя волна у берега, легкий женский голос. Он не слушал того, что она говорила, он слышал только, как переливаются на прибрежной гальке всплески теплой и прозрачной стихии, и долго не хотел обернуться и посмотреть, кто это так говорит, боялся обмануться, как это часто бывает, когда, не видя человека, судишь о нем по голосу, а потом все оказывается не то и не так. А потом он с размаху пригласил ее танцевать, и у нее оказалось простое и такое же, как ее голос, лицо, и теплые руки, и вся она передвигалась плавно и упруго, словно волна, и Вячеслав Вячеславович, усмехаясь про себя, удивлялся, как это у нее все так соответствует одно другому.
Танцуя, он обнаружил, что женщина вздрагивает и что он сам тоже начинает волноваться. В голову лезла разная дрянь про громоотводы, а женщина откинулась и сказала:
— Извините… Я чувствую себя так, словно… Пожалуйста, не надо.
Вячеславу Вячеславовичу стало стыдно, и танец распался, и нелепо было держать за спину незнакомую женщину и давно выученными движениями передвигать ноги в такт нестройной музыке. Он повел ее на место, видя перед собой только пылающую полоску ее щеки.
За столом с ней сидели еще три женщины, все старше ее, и, когда одна из них скользнула взглядом по Вячеславу Вячеславовичу, он почувствовал себя будто на крючке безмена. Она, кажется, перестала разговаривать, он не слышал голоса, но ему вдруг неудержимо захотелось не уходить. Вот так и завязалось…
Вячеслав Вячеславович снова почистил ботинки, снова надел шарф и пальто, оправил ладонью короткую стрижку, мизинцем тронул усики и постучал в переборку старпому.
— Я — на график. Когда в каюте станет тепло, закройте у меня все окна. Или — если пойдет заряд.
10 ч 17 мин — 14 ч 45 мин
Вячеслав Вячеславович вернулся из управления, когда старпом сдавал инспектору Регистра злополучную грузовую марку. Они оба стояли на трапе, клонили головы с плеча на плечо. Лишние два деления были срублены, от них осталось только несколько рваных зубцов, что не поддались и пневмозубилу, все было загрунтовано, подправлено и аккуратно покрашено белой краской.
Глядя вверх, в прямую спину инспектора, обтянутую замшевой меховой курткой, Вячеслав Вячеславович что было мочи тряхнул трап. Инспектор и старпом схватились за леера, и Вячеслав Вячеславович улыбнулся им.
— Хуже нет по заводским трапам ходить. Мизерные ступеньки. Добрый день! Ну, как грузовая марка? Сегодня на графике на нашем примере весь холодфлот учили. Вот, старпом, к чему приводит небрежение…
— Теперь нормально, — ответил инспектор и тоже улыбнулся, — что поделать — таковы требования.
— Я вашу организацию очень уважаю, — серьезно сказал Вячеслав Вячеславович.
Он на самом деле уважал организации, подобные Регистру, за независимость их работы и обязательность их решений. Это был подходящий контроль: не зависящий от текучки и не подвластный конъюнктуре. Они отвечали только за качество своего контроля, и им было наплевать, трещит ли план, есть ли люди для ремонта и все остальное, в конечном счете самым важным было сохранить корабль, а значит и план, и все, что за планом, хотя, кажется, за планом ничего остального уже нет. Раз в четыре года судно предъявлялось Регистру, и это была дай боже какая работа! Неподтверждение регистровских документов означало вывод судна из эксплуатации, а потому Вячеслав Вячеславович не особо удивлялся тому, что на сегодняшнем графике начальник управления целых семь минут саркастически разъяснял собравшимся историю с грузовой маркой на «Кустодиеве». Сплошные убытки!
Окна в каюте были уже закрыты, грелка в душевой не парила, и сквозь решетки кондиционера со слабым шумом вырывался теплый сухой воздух. Глаша успела сделать приборку, все блестело, так что можно было, пожалуй, спокойно приглашать портовую комиссию для оформления отходных документов.
Позвонил старпом и доложил, что через полчаса механики собираются опробовать гребной двигатель, что вода принята полностью и что медицина не разрешает выход в море по особой причине двум лицам обслуживающего персонала, в том числе и старшей буфетчице Глаше. Старпом надавил на слова «особая причина», и Вячеслав Вячеславович вынужден был строго ответить ему:
— Немедля затребуйте в кадрах двух человек на замену. Рапорт о количестве воды за вашей подписью представьте мне.
Вячеслав Вячеславович положил трубку, но потом спохватился, зашел к старпому и распорядился собрать паспорта и после прокручивания машин отправить свободного помощника с документами к пограничникам.
Старпом доложил, что все будет сделано, что паспорта уже собираются и что он лично закрывает заводские наряды. Старпом был озабочен. В каюте у него сидело и стояло человек десять народу, сам он копался в каких-то ведомостях, а на полированном письменном столе у него, на подстеленной газете, лежал огромный каток из овчины, облепленный краской. Старпом торговался с малярами:
— Ребята, давайте так: я вам приписываю тут сотню метров, а вы мне нарисуете еще хотя бы два-три таких катка. Чинча-фо-чинча, баш на баш, а?
Старпом засмеялся. Остренький носик его порозовел, и косая чёлочка запрыгала над бровью.
Вячеслав Вячеславович решил не вмешиваться в старпомовские комбинации и закрыл за собой дверь.
Вернувшись к себе, он достал длинный, на двух листах, список дел, которые должны были быть выполнены до отхода: на одном — дела, подведомственные капитану, на другом — дела для всех остальных. Капитанский листок вмещал не очень много пунктов, а другой был исписан сплошь. Трудность и искусство капитанской работы, как считал Вячеслав Вячеславович, состояли в том, чтобы равномерно распределить все дела на всех: и то, что требовалось по уставу, и то, что нужно было дополнительно. За прямые обязанности волноваться не приходилось: все ели свой хлеб. Хуже было с дополнительными. Однако во всем этом у Вячеслава Вячеславовича была своя система: составлялись два списка, перед приходом в порт зачитывались комсоставу и подтверждались устным приказом. Затем оставалось элементарное руководство: подталкивать, контролировать, совмещать, заменять и под очередными порядковыми номерами вписывать новые, неизбежно возникающие дела. Нумерация производилась подробно, и ход дела Вячеслав Вячеславович наблюдал так: порядковый номер работы, которую начинали, обводился маленькой дугой, цифра дела, сделанного, но не утвержденного или не подписанного, обводилась кружком, и на номере, окончательно завершенном, подписанном и закрытом, поверх кружка ставился диагональный крест.
— Вот тут у тебя, сынок, бабий узел, завязано так, что не развяжешь, — говаривал ему в свое время Михаил Иванович Строков, — вот тебе бы во всем так. Женился бы ты для начала, что ли.
Любил Михаил Иванович своего неустоявшегося старпома Славу Охотина, за многое любил: и за то, что мог тот шпарить по-английски сколько угодно времени, и за то, что бродили в Славе еще какие-то подспудные таланты…
Вячеслав Вячеславович просмотрел оба листка, сделал к ним пометки и огорчился, что слишком много пунктов осталось в списках всего только с дужкой внизу, а то и вовсе нетронутыми.
Но тут позвонили, и в трубке опять загудел старший механик:
— Вячеславыч, слышь, Вячеславыч, пожалуй, надо крутить винт. Как там судно-то? Сдавать Регистру гребной будем. Как судно-то?
— Вот подойдет буксир, будет придерживать, а вы у мостика просить будете, какой вам нужен ход. Стоим плохо, корма за причалом висит.
— By так через десять минут все готово будет, Вячеславыч, скомандуй там ребятам.
— Хорошо. Что предъявлять осталось?
— А вот машину да рефрижераторную установку. Про бункер не забудь, Вячеславыч.
— Бункер получим после отхода на рейд, немедля.
— Ну, добро, Вячеславыч.
— Добро.
Вячеслав Вячеславович обзвонил всех штурманов, никто ему не ответил, и тогда он сам отправился на верхний этаж, на мостик.
В рубке стоял веселый старпом.
— Вы чего это?
— Вячеслав Вячеславыч, хотите посмотреть на артиста?
— Хочу.
— Артеменко! — высунулся старпом в боковую дверь. — Артеменко! Зайди в рубку. Срочно!
В рубку вошел матрос, и Вячеслав Вячеславович нахмурился, увидев его полуулыбающееся виноватое лицо.
— Еще что-нибудь выкинул? У него что было-то, старпом, прогул?
— Прогул-то прогул, — загадочно ответил старпом и засмеялся, — вы на него гляньте.
Вячеслав Вячеславович отступил на шаг и посмотрел.
— Ого! Ну, чудненько. И давно вы решили это сделать?
— В рейсе надумал, — ответил Артеменко и побагровел.
Ему с полгода назад миновало восемнадцать, один рейс он ходил на «Кустодиеве», имел два прогула, выговор без занесения по комсомольской линии, квалификацию матроса третьего класса, благодарность за работу в трюме и возможность получить паспорт моряка и ходить на «Кустодиеве» в заграничные рейсы, если исправится. Подумав об этой возможности, Артеменко побагровел еще больше. Вчера вечером, при не совсем ясных для него обстоятельствах, он перекрасился в брюнета. Черными, с фиолетовым отливом, стали и редкие усики, и бакенбардочки, и сама прическа а-ля Жан Тревельян.
— Н-да, — раздумчиво промолвил Вячеслав Вячеславович, — зачем вам это понадобилось? Ну какой же вы матрос? Вам в балет идти надо, в балеруны, Артеменко. У вас что, свои волосы плохие были? Зачем вам в цирюльню идти надо было?
— Сейчас многие так делают…
— Так сказать, веяние дурной моды, — вставил старпом и снова засмеялся.
— Выпишите ему аттестат, — внятно сказал Вячеслав Вячеславович, — не будет с него проку.
Старпом сдвинул улыбку, Артеменко, вздохнув, стал натягивать старый засаленный малахай, Вячеслав Вячеславович с жалостью глянул на его жидкую фигуру в обвислой телогрейке, но все же добавил:
— Немедля!..
Убедясь, что судно держится на швартовах нормально, Вячеслав Вячеславович доверил проворачивание машин старпому, выяснив по УКВ в управлении, когда будут буксиры в лоцман, повторил заявку на снабжение и людей и спустился к себе в каюту.
Начало рейса медленно, но верно приближалось.
Десятки дел, разбросанных по всем пятнадцати членам кают-компании, боцману, плотнику, артельщику, постепенно выполнялись и через пару, самое большее через шесть, часов должны были быть завершены. И все-таки все равно что-то уже придется заканчивать на ходу, когда сойдут портовые власти, пока судно будет идти по заливу, например расселять прибывших по каютам, устанавливать список вахт, задраивать по-штормовому трюмы, которые, кстати, нельзя закрывать и потому, что еще подвезут груз картонной тары, овощей и свежего мяса для промысла, — да и много еще наберется всякого…
Однако раскрутку ему сегодня выдали такую, каких давно не бывало. Поделом, хотя и не совсем справедливо. Пока не получается работать, как работал Михаил Иванович: и дело не стоит, и шуму никакого, и он на месте, и вверху довольны. Теперь так не научишься, жаль, времена другие…
Вячеслав Вячеславович набрал номер помполита, но услышал только длинные гудки. Тогда он позвонил дежурному:
— Как только Геннадий Васильевич прибудет, пусть ко мне зайдет, попросите. Кстати, вы почему до сих пор не сменились?
— Нет никого, товарищ капитан, — ответил третий помощник, — второй ушел груз сверять, четвертый с картами зашился.
— Как с продовольствием?
— Подбиваю бабки.
— Подобьете — с документами и артельщиком немедля ко мне. Как фамилия вахтенного, что был утром у трапа?
— Семенов. Нет, Симонов, товарищ капитан. А что?
— Так, запомнить надо, вахту неплохо нес…
Можно было идти обедать, но Вячеслав Вячеславович, положив трубку, снова лег в любимое кресло и вытянул длинные стройные ноги…
Он так и не рискнул бы вчера еще раз пригласить ту женщину, если бы не ее соседка. Конечно, не такая уж во всем этом была проблема, но Вячеслав Вячеславович задумался, сидя за пресным коньяком, о женщине, которая смогла так необычно все ему сказать. Препарировала танец.
Музыканты домучивали последние танцы, и выпито уже было порядочно, и ни к чему было столько выпивать, и зал шумел вовсю, когда Вячеслава Вячеславовича тронули за локоть.
— Вы напрасно не приглашаете Ирочку, молодой человек. Она, я вам скажу по секрету, ждет, когда вы ее все-таки пригласите…
— Галина Сергеевна!
— Не бойтесь, молодой человек. Не надо фиглярничать, Ириночка, что тут такого, я же все вижу.
Галина Сергеевна раскраснелась. Она была навеселе и еще не старая, но в жизни ей, видно, много всякого перепало.
Тогда Вячеслав Вячеславович встал.
— Простите, может быть, вы на самом деле не рассердитесь еще раз?
Когда они затерялись в кругу, она спросила:
— Вы на меня обиделись? Мне в самом деле с вами как-то не по себе.
— А с другими?
— Я не знаю. И потом, сегодня столько выпито. Мои приятельницы…
— Они выводят вас в люди?
— Зачем же так?..
— Простите.
Они молчали. В узеньком промежутке между столиками и фанерной переборкой, за которую ныряли официантки, было тесно. Пьяные пары толкали их со всех сторон, и Вячеславу Вячеславовичу пришлось поплотнее прижать ее к себе и обнять обеими руками, но все равно их толкали, и не оставалось ничего другого, как выбрать уголок потише и там медленно кружиться, раскачиваться и переступать, касаясь друг друга настороженными коленями.
— Можно, я осмелюсь еще раз?
15 ч 03 мин — 19 ч 40 мин
Главную ходовую установку сдали Регистру вовремя, а с рефрижераторной затянули, но это прошло незаметно и без шума, потому что задержались лоцман и буксиры. Вячеслав Вячеславович было забеспокоился, что отход задержится еще на шесть часов, до следующей смены вод, потому что лоцманы отводили суда от завода только на стоячей воде, но, оказывается, хотя уже час с лишним шел отлив, лоцман согласился, буксиры были перезаказаны и должны были подойти с минуты на минуту. Предъявление рефрижераторной установки, судя по докладами, шло успешно, так что все обходилось спокойно, одно к одному.
Он так и не выкроил времени, чтобы поспать. Он было задремал перед обедом, но его разбудила Глаша.
— Вячеслав Вячеславович! Пожалуйста, идите обедать. Сегодня столько посторонних, я со счету сбилась. Идите, пожалуйста, а то вдруг вам не достанется.
Вячеслав Вячеславович потянулся, поднялся и пошел мыть руки. Глаша не уходила.
— Что, Глаша?
— Не пускают меня в рейс, Вячеслав Вячеславович.
— Правильно делают.
— Не хочу я от вас уходить, — сказала Глаша и собралась заплакать, — девочки говорят, за три дня все можно сделать…
— Ну это ты брось. Прежде всего нужно о здоровье думать, для женщины это главное.
— Все равно я в следующий рейс с вами пойду! — молвила Глаша в посмотрела на Вячеслава Вячеславовича смутными глазами. — Так идите обедать, пожалуйста.
После обеда Вячеслава Вячеславовича тоже беспокоили по разным поводам, так что где уж тут было думать об отдыхе, с одним управлением по УКВ говорил четыре раза! Старпом, тот вообще уже два дня держал открытую дверь на защелке и психовал, когда кто-нибудь пытался ее закрыть.
— Не тронь! Пусть стоит на месте. Иначе я вообще без двери жить буду, за два отхода ее костяшками пальцев насквозь пробьют!
«Так оно и должно было быть при настоящей судовой службе, и не дело капитана самому лезть во все, — укорял себя Вячеслав Вячеславович, — и ни к чему утром тряс стармеха за душу, и к помполиту со старпомом было проще самому зайти, подумаешь, совет богов понадобился!»
Вячеслав Вячеславович побарабанил пальцами по столу.
«Как-то не каждый раз обдуманно получается, черт возьми. Зря люден баламучу. То бабий узел, то морской…»
Запавшие в душу эти слова принадлежали Михаилу Ивановичу Строкову, правда, сказаны были по другому случаю. Вот умел старик дело плавно делать!
Вячеслав Вячеславович не успел поразмыслить над этим, потому что вошел помполит, плотно прижал за собой дверь.
— А, Геннадий Васильевич, а я уже боюсь. Где это вы пропадали?
— Как всегда, везде. Ну, у меня к отходу все готово.
— И чудненько. У нас еще некомплект большой.
— Дошлют. У меня к вам вопрос, Вячеслав Вячеславович, насчет Артеменко.
— Я уже сказал старпому.
— Да нет, не то. Я у старпома был. Давайте еще на один рейс попробуем.
— Прогул у него был? Был. На собрании разбирали? Разбирали. Вы с ним говорили? Ну вот. А у него еще прогул. Ну в это хорошо. А теперь — вообще какая-то дешевка! Конечно, нынешние мальчики… Но он же матрос! В некотором роде у него клановое, даже классовое, черт возьми, должно быть сознание!
— Он в трюме здорово работал. Через «не могу» за другими гнался. Это о чем-то говорит?
— Говорит-то говорит… И вы считаете, надо оставить?
— Считаю, надо попробовать. А то он совсем к этим самым мальчикам уйдет.
…Помполит у Вячеслава Вячеславовича был парень еще-таки тот! В море, во время работы, когда принимали рыбу, он натягивал стеганые брюки, обувал валенки, надевал телогрейку и шапку, и лез в двадцатиградусный мороз трюма, и работал как все — четыре так через четыре, шесть так через шесть; арифметика очень простая: если выполнить рейсовый план, значит надо две тысячи семьсот тонн погрузить за четыре дня, на тридцать человек трюмной команды — по двадцать две с лишним тонны в день на человека, около двух тонн в час, тридцать с лишним килограммов в минуту, качка ли, штиль, мороз наверху иди тропическая жара, — со стропа в стороны, промерзлый ящик на руки, длинной стороной к себе и во все углы трюма, чтобы ни одного просвета — нужно брать полный груз. Такой труд, такая политработа, такие заработки. По дороге в порт поначалу отсыпались все: рыбку — стране, деньги — жене, а сам — носом в подушку…
Потом, когда отоспишься, можно и собрание, и самодеятельность, и все, что требуется. Самая хорошая пропаганда и самая наглядная агитация — это когда вместе, грудью на бруствер, в самом переднем окопе.
Вячеслав Вячеславович сам иногда срывался с мостика и лез в морозные нары стоять на лебедках, или в тот же трюм, или швартовать подходящие траулеры, или там навешивать кранцы, — только уставал он скорее, отвык от тяжелой работы, начинали дрожать руки, и не было такого упорства, как у помполита…
Вячеслав Вячеславович подумал, постучал пальцами по крышке стола и решил:
— Ну добро, пусть Артеменко остается. Но — еще раз об этом говорить не будем.
— Надеюсь. Из новеньких двое членов партии, так что нас теперь ровно пятнадцать. Как?
— Ровно пятая часть экипажа. Это все же лучше, чем чертова дюжина.
Помполит засмеялся:
— Ваш брат судоводитель никогда не перестанет быть суеверным. Не помогает высшее образование. Может, вы когда-нибудь перекуетесь?
— Никогда, — серьезно, словно Регистру, ответил Вячеслав Вячеславович, с трудом натянул на плечи телогрейку, и они вышли в коридор, где топтался Артеменко в куцем пиджачке с плечиками и перетянутых у коленок штанах с застежкой «молния».
— А пальто у вас есть? — спросил Вячеслав Вячеславович.
— Есть, — ответил Артеменко и побагровел, как тогда на мостике.
— Ага, чудненько. Ну, благодарите Геннадия Васильевича.
Поднимаясь по трапу, Вячеслав Вячеславович услышал, как по-детски счастливо ойкнул Артеменко, как засмеялся в ответ помполит, и Вячеслав Вячеславович предположил, что из Артеменко и выйдет что-то путное, раз он так радуется, что остался на судне.
Динамик УКВ в рулевой рубке надрывался:
— «Кустодиев», «Кустодиев», я «Холод», ответьте, наконец. Прием!
— Слушаю вас, «Кустодиев» на приеме.
— Кто у микрофона?
— Капитан.
— Вячеслав Вячеславович, это Кондратьев. Буксиры с лоцманом к вам выходят, будут у борта через десять минут. Понял? Шесть человек команды, портовая комиссия и пассажиры будут доставлены на рейд.
— Какая комиссия? У меня второй помощник где? А люди еще идут.
— Мы вашего второго перехватили, судовая роль докорректирована.
— Без моего ведома?
— Вячеслав Вячеславович, не бушуй. Четыре человека ваши, из отпуска, читаю фамилии… Понял? Ну, двое — новеньких, второй их проверил. Понял? У тебя в семнадцать отход, а еще бункеровка. Может, хватит тебе и этого мазута на рейс?
— Все понял. Мазута не хватит. Комиссию не заказывайте, пока не дам подтверждения, что принял этих людей.
— Планирую на семнадцать.
— Не успеть же! Бункера нет, людей нет, груз, сами знаете, подвезут.
— Ну хорошо, — недовольно сказал Кондратьев и переключился: — «Морской ветер», «Морской ветер», я «Холод», на связь, прием!
Вячеслав Вячеславович вставил трубку в держатель и подмигнул третьему штурману. Он остался доволен собой: на этот раз он был на место и снова завязал бабий узелок — не развяжешь. Пусть делают как положено, а уж потом — отход.
Он опустил стекло в бортовом окне, высунулся и посмотрел в сторону порта. За бетонной стеной нового плавучего дока торчали перекрещенные верхушки кранов и высокая пятиэтажная надстройка какого-то апатитового иностранца. Было неморозно. Залив не парил, но солнце скатывалось за Дровянские сопки, и заря предвещала похолодание к ночи. К причалам рыбокомбината подтаскивали большой производственный рефрижератор, суетились вокруг него три буксира. Вячеслав Вячеславович поежился, сказал помощнику, чтобы запретили сход на берег, и снова привалился к окну. Дышалось хорошо, и голова уже давно посвежела, и все происшедшее нынешней ночью начинало восприниматься нереально, с недоверием, и разрозненно, как сон с продолжениями.
Он вспомнил, что полулежал на диване в маленькой комнатке, где царствовало огромное, закрытое шторою, окно. Оно занимало всю стену против дивана. Женщина сидела на этом диване, на краешке, еще строгая, с сережками в ушах, и говорила, говорила, будто бы сама с собой.
— У нас начинается что-то ужасное, правда?
Он пожал плечами, ничего не ответил, взял ее руку ладошкой к себе, стал распрямлять пальцы и целовать каждый.
— А у вас пальцы длинные, не то что мои. А вы почему не курите? Я заметила.
— Не хочу.
— Но вы вообще не курите. Я пьяная сегодня и, наверное, вульгарная. Мне совестно. Вы старый. Зачем вы здесь?
— Я не хочу уходить, — сказал Вячеслав Вячеславович и ее ладонями закрыл себе глаза и губы.
— Усы щекочут, — тихо засмеялась она, не отнимая рук и наклоняясь к нему, — о люди, о боги…
Потом он вспомнил, как она, опираясь на локти, лежала рядом и говорила, говорила.
— Команда вас любит, да? — Она потянулась к его лицу. — Усики у вас пошленькие, а глаза — хорошие, правда?
— Пожалуй, неправда, — ответил Вячеслав Вячеславович.
Она больно, с силой, прижалась подбородком к его груди:
— Как же я вас смогла бы годами ждать, если я без мужа четыре месяца не убереглась… Ему скоро в аспирантуру экзамены сдавать… А он в море пошел, денег заработать…
Она заплакала так тихо, что Вячеслав Вячеславович сначала не услышал, как она плачет, а когда разобрал, то ничего не придумал в утешение, а только стал гладить ее волосы — красивую прическу, видимо уложенную специально для ресторана.
Она плакала до утра. Он не мог уйти, пока она плачет. Она переставала плакать и уговаривала его уйти, пока не встали соседи, но когда он поднимался, у нее опять начинали наливаться уголки глаз, и он опять садился на диван, и все повторялось. Если бы он мог сказать ей что-то наверняка, связать, сплести, чтоб не расцеплялось, он ведь был свободен на все четыре главных румба. Но он так и не решился ничего ей сказать, хотя и подумал твердо, что вернется, когда она сказала, что они никогда больше не встретятся. Он поцеловал ей руку, за которую держался, пока она вела его по темному коридору к выходу. Дверь за ним хлопнула неожиданно громко, словно вырвалась из ее рук…
Вячеслав Вячеславович поежился, стоя в наплывающем холоде у окна. Где же лоцман и буксиры? Он посмотрел вниз. С трапа на судно спрыгивали люди.
— Кто пожаловал? — крикнул Вячеслав Вячеславович вахтенному.
— Пополнение и пассажиры, — ответил тот, но Вячеслав Вячеславович и сам узнал отпускника-моториста и еще двух своих моряков. Остальные были ему незнакомы, взгляд его зацепился только за женщину, очень миленькую. Наверное, новая буфетчица.
— Вот что, — сказал он третьему, — давайте готовность машине. Буксиры к нам идут.
19 ч 48 мин — 21 ч 10 мин
Портовая комиссия именовалась комиссией слишком пышно. С проверкой перед выходом в рейс прибыл всего один человек — заместитель главного капитана, давнишний знакомый Вячеслава Вячеславовича, когда-то они даже плавали на одном судне. Поэтому формальности были быстренько закруглены, но учебные тревоги заместитель потребовал проиграть все и вникал в них с большим тщанием. Пока матросы заводили пластырь, раскатывали шланги, спускали шлюпку, заместитель шариком катался по всем корабельным закоулкам, таскал за собой Вячеслава Вячеславовича, старпома и накидал им кучу замечаний, которые старпом тут же вносил в записную книжечку.
— Ну что, может, хватит? — спросил, наконец, заместитель и весело потер ручки. — К следующему рейсу устраните, сам приду проверить. Отбой, старпом.
Старпом шмыгнул вконец лиловым носиком, рукавом промокнул пот под чёлочкой и побежал давать отбой, а Вячеслав Вячеславович с заместителем пошли направо, в капитанскую каюту.
— Может быть, перекусим, Юрий Васильевич? — предложил Охотин.
— Можненько, — миролюбиво согласился заместитель.
— Чудненько, — поддакнул Охотин.
Похохотали.
Это были словечки стармеха с плавбазы «Воронеж», где они начинали морскую службу. Первое из них тамошний стармех употреблял перед стопкой, второе — после нее. Эти словечки для Вячеслава Вячеславовича и заместителя означали конец формальностям и возможность возврата к отношениям их непринужденной юности.
Вячеслав Вячеславович нажал кнопку буфетного звонка. Явилась Глаша и с ней красивая кареглазая девушка, почти девочка, с трепетными бровями.
— Гм, — сказал Вячеслав Вячеславович, — как вас зовут?
— Шидловская, Марина, — тихо ответила та.
— Мария ее зовут, — ревниво вставила Глаша, — я ей дела сдаю. Звали, Вячеслав Вячеславович?
— Да. Сделайте мне перекусить чего-нибудь, пожалуйста, немедля.
— Хорошо.
Глаша быстренько открыла буфет, достала свежую скатерть, сервировку, посуду, на ходу объясняя Марине, где что лежит и как что надо делать.
— А штормовки, рейки вот эти, в порту никогда не ставь, Вячеслав Вячеславович их не любит…
Столик был накрыт.
— У артельщика там возьмите… — добавил Вячеслав Вячеславович.
Когда все было готово и девушки ушли, Юрий Васильевич, все так же весело потирая ручки, полностью скрываясь в кресле, так, что ножки его едва доставали до полу, оживленно сказал:
— А ты знаешь, Вячеслав Вячеславович, сегодня к ночи твой старик в порт приходит. Жаль, опять не встретитесь.
— Какой старик?
— Михаил Иваныч…
— Он же в Дубоссарах дачу достраивает!
— Э, брат, отстал ты. Бросил старик свою пенсию. Уломал самого! Я его перед рейсом проверял, он на «Антокольском» рукой водит. Жалел он, сокрушался, что тебя не встретил, спрашивал, как да что.
— Значит, не утерпел Михаил Иваныч… А что ему иначе-то? Он кроме моря и земли не знает.
— Угу. И три дочери еще не замужем. Задумаешься…
— Может быть, и это. Я думаю — по двадцать капель за стариков, за Михаила Иваныча. Все-таки они нас учили…
— И за ваш счастливый рейс!..
Едва портовая комиссия убыла с борта, позвонил стармех:
— Вячеславыч, приняли мазут, Вячеславыч. На морскую вахту перешли, Вячеславыч.
— Добро. К двадцати одному схему на три генератора наберите, поплывем.
— Наберем, Вячеславыч. Как у тебя самочувствие-то, Вячеславыч, уж больно неважно ты утром выглядел…
— Спасибо, нормально.
— Ну и ладно, Вячеславыч…
Вячеслав Вячеславович походил из угла в угол по кабинету. Слышно было, как с правого борта, внизу, ругается капитан бункеровщика:
— Выбирай швартов быстрее! Зацепился? Я тебе покажу — зацепился! Не видишь, разворачивает! Тимохин, помоги этому терапевту!
Вячеслав Вячеславович улыбнулся: тоже, придумали ругательство. Интересно, чем это ему врачи досадили?
У Ирины муж тоже врач. И, наверное, хороший парень, иначе стала бы она так плакать… Нельзя от нее было уходить, а я ушел. Не первая такая?.. Хватит мне, пожалуй, морские узлы завязывать и развязывать… Зайти бы к ней сейчас, а бросаю, как всех прежних, черт меня побери! Как только в море выйдем, отстукаю ей радиограмму. Хорошую. Надо, чтобы хорошую, плохую нельзя. Хотя бы рейс скорее прошел, что ли…
Вчера ему удалось схватить такси и даже уговорить шофера, чтобы он взял их всех впятером, благо ехать было под гору. Так и колесили вниз: Галина Сергеевна с шофером, а он с тремя женщинами сзади. Пока развозили всех по домам, понял, как на поворотах все теснее и теснее прижимало к нему Ирину и она не отодвигалась, только постукивала туфельками, потому что пол в автомобиле был ледяной. Галина Сергеевна выходила последней, обнадеживающе заглянула ему в глаза, чмокнула Ирину в щеку и исчезла в подъезде. Они стояли!
— Куда теперь-то? — скучно спросил шофер.
— Прямо, если можно, — ответила Ирина.
Машина тронулась, раскатилась по наледи, и Вячеслав Вячеславович как придержал Ирину за плечи, так и не выпускал даже тогда, когда они, замерзая, два квартала шли пешком.
Стыдно и радостно было уходить от нее утром, и он еще остановился в подъезде и перечитал в потемках список жильцов, пока не нашел под номером квартиры: Греков Л. Л. — Леонид Леонидович…
Что же делать-то? Бабий узел завязать, что ли, как советовал старик капитан Строков?..
А Михаил Иваныч рассуждал когда-то, вытягивая руку шлюпочной:
— Видишь ты какой человек, Слава… Я тебе сейчас объясню. Взялся ты за дело, повел его так, так, потом вдруг раз — этак, — Михаил Иваныч переворачивал руку ладонью вниз, — что же получается? Ты слушай, сынок: морскими узлами надо шкерты вязать, а не жизнь. Жизнь-то надо бабьим, понял? Морские узлы веками придумывали, а почему и для чего? Морской-то узел, он какой? Держит твердо, намертво, будь здоров держит, а чуть дернул ты за свободный конец — он — взик! — распустился, и ты опять оторвался, свободен, значит: выбирай, что дальше делать. Для жизни так не годится. Уж если ты в жизни что выбрал, вяжи для себя бабьим узлом, чтобы потом не то что ногтями — зубами не развязать было, хоть так тяни, хоть этак, понял, сынок? И потом — простоват ты все-таки, Слава…
Вячеслав Вячеславович вспомнил, как пожевал при этом Михаил Иванович свою пораненную щеку, повеселел при этом воспоминании, но тут его пригласили в кают-компанию, где заканчивали оформление отхода, разобраться с пассажиром. Пассажир был франтоватый молодой человек: несмотря на февраль, в шляпе и легком пальто.
— Вы куда? — поинтересовался Охотин.
— Врачом на «Двину», подменять врача иду до конца рейса.
— А кто там врачом?
— Греков, Леня. А вы что, его знаете?
— Не имел возможности. И что тут у вас?
Оформление пассажира не заняло и двух минут, но у Вячеслава Вячеславовича зыбко закололо под сердцем, он рассеянно потрепал по плечу заплаканную Глашу, глянул на провожающих, которых выпроваживали в катер, поблагодарил пограничников, пожал руку старшему, посмотрел, как отвалил от борта катер, как он исчез за сияющими огнями соседа, и тогда Вячеслав Вячеславович зашел в каюту, захватил бинокль, поднялся в рубку и приказал сниматься с якоря.
Этого ждали давно.
Боцман со вторым штурманом побежали на бак, звездочка брашпиля была соединена единым махом, зашумела на палубе поданная для обмыва якорь-цепи вода, защелкали в клюзе литые цепные звенья. Желтые глазки на контрольном табло показывали, что в установку льется ток с трех генераторов, а зеленая лампочка утверждала, что обороты можно менять прямо с мостика. Рулевой пошевелился и доложил, что ходовые огни, компас и рулевое управление проверены. Значит, во всем был порядок.
С минуту Вячеслав Вячеславович разглядывал стоящие на рейде суда, рассчитывая, как выбраться из этого лабиринта, потом в бинокль просмотрел их все, прикинул, какие интервалы между ними, и что за длина у каждого, и как будет проходить снос от начинающегося прилива.
Боцман прозевал длину цени, якорь оторвался от грунта неожиданно, нос «Кустодиева» завалило под ветер, но удалось хорошо и благополучно вывернуться переменными ходами, хотя Вячеслав Вячеславович и не преминул помянуть по трансляции боцманскую невнимательность. Развернулись подходяще, и, приведя судно на курс, Вячеслав Вячеславович успокоился и даже прислушался, как начинает над бортом закипать и поплескивать черная ночная вода. Мурманские огни пошли вдоль по правому борту, назад, и Вячеслав Вячеславович проводил взглядом их движение туда, где они начинали сливаться в сплошное городское зарево, смазанное густым сизым дымом еще не прогретых как следует судовых дизелей.
Это было такое время, которое никогда не станет безразличным. К этому никогда не привыкнешь, сколько бы ни плавал.
Корабль трогается с места, потихоньку набирает скорость, и огни так же тягуче начинают идти назад. Даже можно себе представить, что судно стоит на месте, а это берега с гладью воды начинают бесшумно двигаться навстречу и наматываются, как лента, на земной барабан. В рулевой рубке темно, все светится снаружи: корабли, причальные люстры, огни автомобилей, электросварочные сполохи и окна домов, где тебя ждут, или уже не ждут, или еще только когда-нибудь будут ждать.
Вячеслав Вячеславович попробовал поискать позади, за горбом Зеленого мыса, хотя бы приближенно, тот угол города, где утром так взрывчато захлопнулась за ним дверь, но там в холодном воздухе стояло такое дрожащее зеленоватое зарево, что нельзя было разобрать никаких очертаний, и он вернулся в рубку, потому что справа залив пересекал катерок и нужно было сбавлять ход.
Протянулись громады кораблей, потом помигал подслеповатый огонь Пинагория, и среднее колено залива развернулось на повороте перед ним, как ночной пустынный пустырь, застроенный кое-где по сторонам. В дальнем конце засветились красные огни створа, что рассекал эту площадь пополам и напоминал о правилах уличного движения: идя вдоль створа, нужно было держаться правой стороны, как на порядочном, приличном шоссе, куда бы ты ни шел.
В рубку «Кустодиева» заглянул неутомимый старпом.
— Здесь Артеменко нет? Нигде не найду. Палубную команду из столовой выкуривать пришлось, прилипли к телевизору. Придумали на нашу шею эти фигурные танцы на льду! Нет Артеменко? Вызовите его, пожалуйста, и отправьте к боцману укладывать стрелы. Куда он запропастился?
Впереди, на баке, задраивали трюм, и боцман там аккуратно посвечивал фонариком, чтобы не слепить судоводителей на мостике. В расстворе двуногой мачты слабо белел флагшток, а за ним колебался, отражаясь в воде, низкий гакабортный огонек какого-то судна, которое постепенно настигал «Кустодиев».
Вячеслав Вячеславович вышел на крыло мостика и запрокинул голову. Небо тихо светилось зеленоватым, не затеняющим звезд, полярным сиянием. Свет его, словно кисея, колебался плавно и медленно. Вячеслав Вячеславович успокаивался. Уходили в прошлое и два последних сумасшедших дня, и беготня, и нервотрепка с начальством, и дымный и суетливый, как все мурманские рестораны, «Утес», и даже прошлая неожиданная, словно землетрясение, ночь; только слышал он легкий, похожий на летнюю волну, голос: «…глаза у вас хорошие, правда?..» И то, наверно, это было потому, что судно на ходу вздрагивало и по небу скользили зеленоватые тени… «Радиограмму, пожалуй, дам, — решил Вячеслав Вячеславович, — а до прочего еще целый рейс. Будет время подумать…»
Он облокотился о фальшборт и смотрел на ночной колеблющийся залив.
— Близко к судну подходим, товарищ капитан, — доложил вахтенный штурман, — может, вправо прижаться, здесь берег приглубый.
— Возьмите левее, — возразил Вячеслав Вячеславович, оставаясь на месте. — Так. Еще левее. Ну вот, хорошо. Внимательней на руле! Вот так. Подмораживает к ночи… Вода парить начинает.
Попутное суденышко со светящимися над самой водой иллюминаторами, видимо рейсовый теплоходик, мелькнуло внизу на фоне береговых огней и осталось позади. Стояла тишина, и только вода шумела под бортом. Тишина устанавливалась и в душе, приходило спасительное убеждение, что море все поставит на свои места, что, может быть, вообще не было никакой драмы и только время покажет, так ли это все серьезно: и женщина, и переживания из-за начальства, и вся нервотрепка при отходе…
— Впереди, слева, встречное судно, — доложил впередсмотрящий с бака, — приближается быстро.
— Мы почти на левую сторону перешли, — с тревогой в голосе добавил штурман из затемненной рубки, — створ смещается.
Вячеслав Вячеславович, преодолевая неожиданную лень, оторвался от фальшборта, зашел в рубку и взял бинокль. Белые звезды ходовых огней быстро вырастали над пологим мысом слева, встречное судно приближалось и шло, казалось, поперек залива.
«Высокое судно», — отметил про себя Вячеслав Вячеславович и добавил вслух:
— Это не встречное судно, пересекает залив.
— Куда же оно тут может идти? — спросил штурман.
— А черт его знает. Сбавьте ход до самого малого, лево полборта. Попробуем разойтись правыми бортами.
Едва «Кустодиев» начал уваливаться влево, как Вячеслав Вячеславович понял, что судно, которое шло было на пересечку, поворачивает вправо, прямо на них. Вячеслав Вячеславович сжался: нет, еще далеко, успеем вперед проскочить. А вправо уже не успеть!
— Судно поворачивается на нас! — раздался в динамике крик впередсмотрящего, и затем микрофон у него ударился обо что-то металлическое, и в динамике загремели удаляющиеся шаги.
— Самый полный вперед, еще влево! — тоже заорал Вячеслав Вячеславович. Штурман с треском передвинул рычаг манипулятора на самый полный вперед, присели под нагрузкой дизеля, и пять тысяч тонн кустодиевского металла начали медленно ускорять движение. А встречное судно стремительно вырастало, томительно прорезались в темноте его очертания, и через несколько секунд передний топовый огонь осветил лица всех, кто был в рубке «Кустодиева». Капитан Охотин понял, что еще раз в своей ЖИЗНИ дернул за свободный конец морского узла…
Б) С другой стороны…
05 ч 40 мин — 11 ч 27 мин
Михаил Иванович Строков появился на палубе, когда заканчивали загрузку первого трюма. В домашних черных валенках с галошами и нитрованном полушубке, он деловито заглянул в трюм, на глазок подсчитал объем свободного места, понаблюдал за работой лебедчика, посоветовал спускать площадку к трюму сразу от борта на одном шкентеле, а не вырисовывать в воздухе букву Г, посопел потухшей папироской и отправился назад, к кормовой надстройке. Лебедчик, пока цепляли очередную площадку, посмотрел, как, покашливая, идет в корму капитан. Не спится старику.
На транспортном рефрижераторе «Антокольский» за рейс уже привыкли к тому, что капитан вставал рано, никогда не позже начала шестого. Так Михаил Иванович поднимался два с лишним десятка лет. К утру всегда начинало болеть плечо, и не находилось другого лекарства, как забыться в повседневных хлопотах, а потом, когда он расхаживался, боль в плече исчезала. За эти двадцать лет Михаил Иванович пытался избавиться от ежеутренней боли, вылечить плечо: ездил на курорты, грелся, ходил к гомеопату, прибегал к народным средствам — не помогло. Не помогала и поза, выбранная для сна: в пять часов плечо начинало ныть и дергать, и можно было даже не проверять часы.
Из-за этого еще на «Кустодиеве» на него обиделся старпом, Славка Охотин. Не знал парень, почему капитан является на мостик спозаранку, на утренней старпомовской вахте, думал, что не доверяет, — и обиделся. Потом разобрался, извинялся несколько раз, — хороший был парень, Славка-то.
Михаил Иванович прошел на камбуз, где сонные девушки заваривали утреннее какао, прошелся по коридорам надстройки, сделал выговор артельщику, который бежал из кладовых с горящей сигаретой в руке, потолковал в котельном отделении пару минут с третьим механиком.
«Молодежь, везде молодежь, куда ни кинь. Вон и на «Кустодиеве», поди-ка, один стармех из старой гвардии остался. А начинали как? Все в годах были, тралфлот строили, войну прошли. А ведь все правильно, так и быть должно. Скоро с нас какой прок? На песке нашем пора ихний бетон замешивать… И с чего это я так? Плечо злее обычного болело, что ли?» Михаил Иванович добрался до рулевой рубки и закряхтел, увидев в ней одного четвертого штурмана.
— А старпом где же?
— Ушел бумаги писать. Все нормально, ветра нет, стоим на швартовах как вкопанные. Погрузка с опережением идет. Второй и третий трюма уже полностью забиты.
— Ну ладно, — ответил Михаил Иванович, — а матрос где?
— Внизу на палубе оба работают…
— Ну ладно, — еще раз сказал Михаил Иванович, — как рыбка-то? Партии проверяли? Где второй штурман?
— Выше минус четырнадцати нет ни в одном из ящиков. Заморозили на совесть. Постарались. Второй с ихней технологиней по всем трюмам лазал. Сдают первым сортом.
— По первому-то по первому, надо бы кое-что и по второму, — заметил Михаил Иванович, но дальше в свои думы юного штурмана посвящать не стал. Конечно, за пересортицу мы не отвечаем, каждый ящик вскрывать не будешь, однако лучше бы кое-что заставить их сдать вторым сортом. Рыбку-то еще на берег всю сдавать придется, опять же, значит, всю первым сортом… Нет, запас в этом деле не помешает…
«Антокольский» стоял у борта производственного рефрижератора.
Работа шла споро. Тормоза лебедок жвакали часто, то груженая, то пустая площадка летала в свете люстр между бортом плавзавода и трюмом «Антокольского». В восточной части Кильдинского пролива, где они стояли, происходила смена течений, и оба корабля развернуло поперек, носом в берег, синеватый снежный край которого едва виднелся впереди, высоко над носовыми якорными огнями. На рейде стояло еще несколько рыбопромысловых баз, так что было тесно и нескучно: успевай поглядывать, как разворачивается судно, чтоб не навалиться на соседа, а при здешней хитрой системе течений все они разворачивались кто куда.
В Баренцевом море появилась рыба, и конвейер работал безостановочно.
Рыболовные траулеры, траулеры-морозилыцнки, колхозные сейнеры, средние рыболовные траулеры, малые рыболовные траулеры, большие морозильные рыболовные траулеры ловили рыбу, шкерили, солили, присаливали, морозили, а то и вообще не обрабатывали — сдавали свежьем на плавбазы и производственные рефрижераторы. На рефрижераторах изготовляли свежемороженую рыбу разных видов, филе, консервы, пресервы, вытапливали рыбий жир, на плавбазах треску укладывали в трюм, когда везло — делали селедку бочечного и ящичного посола, — и когда трюмы наполнялись, подскакивал транспортный рефрижератор, вроде вот «Антокольского», за трое — пятеро суток забирал положенные ему три тысячи с хвостиком тонн и бежал скорее в порт, к рыбокомбинату, а чаще прямо к причалам торгового порта, и рыба шла в вагоны, и поезда грохотали на юг: рыбка — стране. Все вместе это было то, что на юге называется «путина», — а тут, на севере, путина всегда, когда есть рыба, то в одном конце моря, то в другом, а то сначала в Норвежском, а потом и к американскому плоскому острову Сейбл, на Джорджес-банку, к Флемиш-капу, или вообще на Патагонский шельф, или в африканский Уолфиш-Бей, — все равно: та же путина. Промысел.
Михаил Иванович потянул ноздрями воздух: с рефрижератора, с рыбофабрики наплыл родной, знакомый еще с той поры, когда он ходил в учениках салогрея, запах перетапливаемой печени, рыбьего жира и подсыхающих рыбьих внутренностей, — живая струя в стылом морском воздухе.
Работа шла споро, и к полудню, пожалуй, можно сниматься в порт. Работка!
Чем лучше ловилась рыба у Мурманского берега, тем расторопней надо было оборачиваться между портом и промыслом, тем нервнее были приходы и отходы, и на таком коротком плече команда не успевала выспаться, — весь переход в один конец всего четыре часа, вот, например, отсюда, с Восточного Кильдина. Работка выматывает, но — деньги жене… А кто не женат, тоже не помешают.
Потому и работали посменно, без перерывов, и в мокрый шторм, и в сухой снегопад. И выполняли план, и перевыполняли, и входили в такой азарт, какой премиальными не предусмотрен, и никакой прогрессивкой такую злость к работе не укупишь, — это же рыбацкая злость. Рыбку — стране, только бы ловилась!..
Михаил Иванович после мостика заглянул к радистам — прогноз принять не забыли бы, — в одиночество попил в кают-компании какао со свежеиспеченным хлебом, крякнул довольно, пошевелил рукой и почувствовал, что боль в плече утихомиривается. То-то и хорошо.
Потом он выбрал в пачке папиросу посвежее и всласть покурил, сидя в кресле в салоне. И пока Михаил Иванович курил, заходили в кают-компанию ребята, здоровались с ним, завтракали, обжигаясь и торопясь — кто на вахту, и неторопливо — кто с вахты. Михаил Иванович окончательно согласился, что новый день начат и жизнь вошла в свою колею, как и должно. Боль в плече окончательно пропала, и он, мягко шаркая галошами, пошел в каюту за рабочими рукавицами, чтобы пойти на палубу поразмяться на лебедках.
Удалось это сделать не сразу, потому что заявился боцман, Николай Семеныч, и завел речь об отпуске. А к боцману в глубине души Михаил Иванович относился по-приятельски, потому что были они почти ровесники.
— Тебе чего, Семеныч?
— В Мурманск седни идем? Так как же с отпуском моим порешим, Михаил Иваныч?
— Ты чего же так собрался, зима на дворе?
— Надо, Михаил Иваныч… У меня и выходных под пятьдесят штук, как раз до июня будет. Брату надо с садом помочь, хатой заняться. Теперь что ж, дело к пенсии…
— Знаю. Однако ты, Семеныч, так настройся: всю стоянку работать будешь, чемоданчик к отходу собери. Как портовой комиссии судно сдашь, так вместе с ними и сойдешь с борта, понял? Кстати, ты со старпомом-то говорил об этом? Чего ты ко мне-то?
— Говорил. Дак он еще и к вам отправил, как, мол, новый капитан посмотрит на это…
— Так и посмотрю, и ты не обижайся, Семеныч. Я сам всю жизнь в отпуск этак ухожу, сам своему пароходу с берега швартовы отдаю. Кто тебя заменит-то?
— А Вася Кузьмин.
— Это который же?
— А старший с третьей смены. Старпом одобрил.
— Помню, помню. Толковый парнишка. Ну как, все решили, Семеныч?
— Вроде так, Михаил Иваныч. Груз палубный будет?
— А к чему нам? И так план уже на борту.
— День долгий, могут еще план добавить.
— Такая работа, — согласился Михаил Иванович.
Боцман ушел по собственным делам. Следом неторопко отправился и Михаил Иванович, на ходу размышляя о том, что вот и боцману через год на пенсию и он уже заботится о хате с садом, а как ему там, на этой пенсии, покажется-то? Дети у боцмана все самостоятельные, семейные, отцовская опека им не нужна. Конечно, если устал боцман от моря чересчур, то покажется ему хата с садиком чистым раем, а там, глядишь, и совсем привыкнет. Руки у него, как и у всех боцманов, особенно вот пожилых, к хозяйству ой как лежат, потому — всю жизнь по хозяйству. Можно себе представить, как боцман свою хату размарафетит…
У самого Михаила Ивановича жизнь получилась так, что дети у него были, по его годам, молодые. Только старшая дочка родилась в первый год войны, а остальные — ничего нельзя было поделать, — в сорок шестом, пятидесятом и пятьдесят третьем году, когда самому Михаилу Ивановичу был уже сорок один год. Долго раздумывал он, идти на пенсию ай нет, и проработал сверх пенсионного возраста, в глубине мыслей самого себя укоряя: ну зачем работаю, молодым только дорогу заступаю. Пора бы уже, пора, пока деньжонки на сберкнижке есть. Правда, Славка Охотин, тогдашний его старпом, только посмеивался при дружеской беседе:
— Don’t worry, Михаил Иваныч! Язык общий мы с вами нашли. Работайте, пока нравится. Я за вами, как за каменной стеной, науку грызть буду!
Однако Михаил Иванович отвоевал себе по заявлению нарез земли, участочек в Дубоссарах, на хорошем месте, и начал там строить дом на старость лет, а потом этот дом стал требовать столько внимания — впору большому пароходу, — что Михаил Иванович и вовсе ушел на пенсию, но получилось — ненадолго. Много было причин, а среди них — три главных: не умел Михаил Иванович жить береговой жизнью, еще больше не умел торговаться с предприимчивыми южными дельцами, чтоб хватало на две квартиры, — деньги на дом стали таять уж очень быстро, даром что сам Михаил Иванович был не промах, да и жизнь кое-чему научила. И нужно было еще поддерживать младших дочерей, студенток, красивых — в мать, дебелых и таких же холодных, — когда еще у них своя-то любовь-семья завяжется… Наконец надоело Михаилу Ивановичу возиться с домиком в Дубоссарах, не такой он еще был старый, чтобы на мостике стоять не мог, даже зрение сохранилось один к одному.
И передал Михаил Иванович все дела по дому неразворотливой, но зато твердой в слове жене, и вернулся в управление, и уговорил дать ему поработать до шестидесяти хотя бы лет. Медкомиссию прошел, да и прошлая работа не позабылась, а чего ей позабыться, когда перерыва почти и не было! О том, как у него по утрам болит рука, Михаил Иванович никому в жизни, кроме жены, никогда не рассказывал. Однако с возвращением с пенсии словно что-то убыло у капитана Строкова, иногда спотыкался он в решении и замечал, не показывая виду, что волнуется при этом, как молодой штурманец…
…Михаил Иванович не успел и полчаса подергать рукоятками лебедок, потаскать площадку с рыбой, опережая сигналы ухмана; вира, вбок, еще вверх, майна и наоборот — в зависть и пример молодежи получалось это у него точно, красиво и даже лихо, — как по трансляции пригласили его в радиорубку на переговоры с руководителем промысла.
Кока Михаил Иванович добирался до радиорубки, руководитель промысла уже разворчался по радиотелефону:
— Где ты там запропастился, Михаил Иваныч, у нас же срок переговоров обговорен был… Ну вот, слава богу, доброе утро!
— Доброе утро, — кротко ответил Михаил Иванович.
— Тут вот, значит, что Михаил Иваныч. Предупреждаю, что с главком и управлением это уже обговорено. И не только по тебе одному. Ты погрузку заканчиваешь, да? Сколько возьмешь? Три восемьсот? Отлично. И еще надо взять сколько можно на палубу, понимаешь? Сегодня погода холодная, а к нулю часам тебя вагоны будут ждать на южных причалах.
— А вдруг оттепель? — спросил Михаил Иванович.
— Ты же старый помор, какая оттепель… Ты прогноз-то читал?
— Читал, — ответил Михаил Иванович и пальцем показал радисту, чтобы тот притащил поскорее журнал прогнозов. — Да чего толку-то? Прогноз, знаете ли… Днем еле-еле четыре градуса мороза набирается, загублю рыбу, а кто отвечать будет? В общем, против я. Да и судно у меня, сами знаете, какое валкое, воду опять же я всю выдал, а тут — палубный груз…
— Сейчас погода тихая, вам же два шага до дому, а к ночи похолодает…
— План у меня уже есть.
— Да что план? Не гнать же из-за сотни тонн сюда еще один рефрижератор, Михаил Иваныч, рассуди сам. Ты остойчивость просчитай как следует, и надо груз брать на палубу. Все у меня.
— Не согласен я на мороженую рыбу…
— Эх, тяжело с вами разговаривать, Михаил Иванович! Как вы простой вещи не поймете! Ну тогда давайте так: возьмете у соседей консервы, возьмете сельдь в бочках.
— Я сначала остойчивость тут у себя посмотрю.
— Ну смотрите, только поскорее. В ноль часов вас вагоны на южном участке будут ждать. Делайте что хотите, но успевайте! Можете обратиться в Мурманск, но я вас предупредил, что с главком и управлением вопрос согласован. Все. До свиданья.
Михаил Иванович крякнул, отдал радисту микрофон и приказал вызвать к себе грузового помощника.
12 ч 15 мин — 14 ч 20 мин
К полудню первый трюм на «Антокольском» и оба его твиндека были загружены под завязку, крышка опущена и задраена, и трюмная команда приступила к погрузке на палубу. Все устали до чертиков и переругивались поначалу из-за сверхпланового груза, но работали. Все-таки на палубе дышалось свободнее и было теплее, чем в трюме, хотя с Кильдинских вершин временами срывался ветерок и сыпал колючим зернистым снегом.
Михаил Иванович позвал помполита, посоветовался со старпомом и стармехом, и решено было после обеда создать еще две бригады из подвахты, чтобы закончить погрузку пораньше и успеть прийти в Мурманск часа за два до полуночи. Тогда бы оставалось время на подход к южным причалам с полной водой, а кое-кто смог бы так же спокойно успеть домой и даже заскочить в дежурный гастроном.
Благим этим планам не суждено было исполниться, потому что Михаила Ивановича снова вызвали на радиотелефон и предложили консервы снять на месте, а для приемки сельди в бочках перешвартоваться к плавбазе «Арктика», где, оказывается, сельди был полный завал.
Все это вместе взятое означало потерю двух-трех часов времени, Михаил Иванович возмутился, но делать было нечего, пришлось к окончанию консервной эпопеи приготовить машину и играть аврал, как только опустилась на палубу «Антокольского» последняя грузовая площадка и второй помощник подписал документы.
С этой последней площадкой на борт «Антокольского» прибыл и спортивного вида молодой мужчина, в красивых очках и с легким чемоданом, зажатым в литой коричневой перчатке, и сразу бросился к капитану, но Михаил Иванович отмахнулся от него как от мухи и приказал ждать внизу, у каюты старпома, пока они не освободятся оба, потому что уже отдавали швартовы, а любой пассажир, который почему-либо спешит с моря в порт, тут же начинает под руку лезть с вопросами: когда и скоро ли?
Хорошо, что «Двина» была тяжелее «Антокольского» и удалось слегка опереться об нее и оторваться, проходя в паре метров, и, как всегда, слегка холодело внутри, потому что восемь тысяч тонн одного судна скользили близко вдоль двадцати тысяч тонн другого, а сулой, поворот течения, так и прижимал их друг к другу.
Долго разворачивались на тесном рейде, и Михаил Иванович даже слегка вспотел, но в конце концов ему удалось подвести судно к «Арктике» и остановиться метрах в четырех параллельно ей, а дальше все было легче: подали концы с носа и кормы и подтянулись к «Арктике», так что даже резиновые кранцы под бортом не скрипнули.
О том, как он будет отходить отсюда в темноте, да еще если поднимется ветерок, Михаил Иванович старался не думать.
Пока подтягивались да заводили дополнительные швартовы, в рубку заглянул радист, попросил разрешения отвлечь за ненадобностью рулевого.
— Куда это еще? — поинтересовался Михаил Иванович?
— Ему тут радиограмма слишком дикая пришла, может на центре исказили или я что пропустил, разобраться бы…
— Выходит, бывают и не слишком дикие, так, что ли? Неси сюда радиограмму. И впредь все дикие радиограммы мне носи, мало ли что там могут отбрякать.
Радист принес радиограмму. Михаил Иванович, шевеля губами, прочитал ее про себя, хмыкнул, покряхтел:
— Подходящая радиограмма. Сам бы такие получал… Неженатый, что ли?
— Холостяк по призванию, — ответил радист.
— Вот и зря. Дико ему, вишь ты, показалось. На, держи-ка, сынок, молодец, — и он отдал листочек рулевому.
— Так… Ура! — заорал рулевой. — Это же сила! — И он попытался выбить в рубке коленце чечетки. — Это же то, что надо! Балда ты, радист! Эгей, с меня тебе стол с коньяком!
— Почему это я балда? — обиделся радист. — Что это за радио? В гробу я видал такие тексты: поздравляю, рыба снилась не напрасно. Да еще соня. Тут что хоть подумаешь. Я же не детективщик — такие радио разбирать.
— Да не соня, а Соня, имя это. Понял, бестолковый? Эх, стол с меня, — продолжал орать рулевой, — это же у меня ребенок будет! Понял?
— Сам ты балда, — оправившись, сказал радист, — чему радуешься? Давно ли женат…
— Ты, сынок, не кисни, женат не женат, — вмешался Михаил Иванович, — прав он. А тебе, Митрохин, хватит шуметь. Иди вниз, попереживай. Лучший рулевой, старшина запаса, шумишь, как в детском саду.
— Михаил Иваныч, меня же домой без сына в отпуск не звали!
— Ну и слава богу. Не забудь нас с радистом на крестины позвать. А шуметь иди вниз, в каюту.
— Же-ле-зо-бе-тон-но! — снова заорал Митрохин и побежал вниз, размахивая радиограммой, будто флажком.
«Вот радуется, — подумал Михаил Иванович, — а я-то хоть где о первой дочке узнал? В Уфе, в артиллерийском училище, пожалуй. Именно там. Перед выпуском. А вот радовался ли этак, не помню… На фронт собирались… Точно. Все думал: как они протянут на моем аттестате? Да и мать слишком красивая была…»
Михаил Иванович крякнул, достал папироску, перемял ее крест-накрест, прикурил и засопел, словно трубкой. Он сделал несколько затяжек, потом увидел капитана «Арктики» и вышел из рубки.
— Здорово, Василий Васильевич! — сложив ладони рупором, выкликнул он.
— Здравствуйте, Михаил Иваныч, еще раз, поскольку по радио здоровались.
— Хорошо ли я стал под погрузку?
— Отменно, Михаил Иваныч! Вываливайте стрелы от второго трюма, и начнем, как договорились.
— Старпом командует. У меня просьба есть, Василий Васильевич, поработай ты своими стрелами мне на третий трюм.
— Чего так-то?
— Да мне же к нулю надо на южный район успеть, вагоны ждать будут, опоздать боюсь. Не часто нашего брата этак балуют…
— Если еще груза возьмете, сейчас организую стрелы на ваш третий трюм. Как, идет?
— У меня же остойчивость! Два часа над расчетами потел… Не могу.
— Жалко, жалко. Я бы вам еще два раза по столько добавил.
— В следующий раз, голуба, в следующий раз… Так ты погоди, не уходи, будут стрелы мне на третий трюм ай нет?
— Подумаем, Михаил Иваныч, сейчас подумаем. Людей мало. Если только из уважения…
Михаил Иванович постучал галошей о галошу, зашел в рубку, сказал механикам, чтобы останавливали дизеля, и стал, прохаживаясь, наблюдать, как разворачивается со своей бригадой старпом: вываливает стрелы, вооружает их в пару для работы «телефоном», навешивает храпцы, такие парные крючки для подъема бочек, парашютом. Тут он не утерпел.
— Бочки-то тяжелые, по семи пудов, ты же у них края крючьями оборвешь! — крикнул он старпому.
— А мы по два храпца на бочку, потихоньку попробуем, все равно место для площадки надо расчистить.
— Смотри, поломаешь края, бочки между бортами будут!
— Отрегулируем…
Михаил Иванович, посапывая папироской, разбирал про себя, как работает на палубе старпом.
…Славку Охотина, если бы его подзавести, поторапливать не надо бы было. Сноровисто работал. Этот работает ровнее, с бабьего узла на морской не перескакивает, уклон не тот. Талант не тот, значит. Опыта тоже маловато. А расти будет медленнее, чем Славка, однако надежнее, пожалуй. А Славка что? Сам себе под стать, что снаружи, что внутри, упругий, как пружина. И колеблется так же. С ним бы еще годика два поплавать… А то все усмехался, когда ему говоришь, все сам да сам…
И еще вдруг вспомнил Михаил Иванович, как впервые увидел он своего старпома и будущего преемника Славу Охотина, высокого, стройного да еще с усиками этими, и поначалу не поверил в него как моряка, слишком уж тот был картинный. Аттестация у парня была отличной, и за дело взялся он с жаром, и работал талантливо, только очень уж неровно. Много повозился с ним Михаил Иванович, много и своей, и его крови попортил. Еще что не нравилось Михаилу Ивановичу в Славке, так это его нелюбовь к разговорам на семейные и родительские темы. Уж как его ни старался подцепить Михаил Иванович, ничего не получалось. Однажды рассердился Строков:
— Ты смотри, каким они тебя красивым вырастили, а не теплый ты к ним!
А Слава Охотин посмотрел на него глазами с золотинкой и сказал:
— Я папу с мамой люблю, Михаил Иваныч. Я к ним каждый отпуск езжу. Но — я пока для них так, всего-навсего матрос-рулевой необученный… Они ждут, когда я большим человеком стану. Видите какая у нас любовь? Так что пока не будем об этом. Я знаю, что делаю.
И Михаил Иванович перестал приставать к нему с наставлениями.
«…И чего это я сегодня весь день Славку вспоминаю, словно бы думать больше не о чем? Капитанит — и ладно. Бока набьет — умней станет да еще меня вспомнит, что зря в слова мои вникать не хотел. Вот сегодня приду — мне мать такой разворот с девочками и домом устроит, а я весь день про Славку… И с «Арктики» не будет проку, надо самому стрелы на третий трюм вооружать, а не о родителях чьих-то думать, вот в чем дело…»
Михаил Иванович бросил папироску в медную пепельницу на переборке, подтянул брюки под полушубком и двинулся вниз.
Давешний пассажир, скучавший у двери старпомовской каюты, заслонил дорогу.
— Ну что, сынок?
— Я врач с «Двины», Греков. Мне надо в Мурманск.
— В Мурманск всем надо.
— Вот мои документы.
— Что же ты, три недели не дотерпел?
— Мне экзамены сдавать.
— Причина — важнее некуда. Старпома обожди, он оформит и определит.
— А в Мурманске сегодня будем?
— Дом в Мурманске, что ли?
— А как же!
16 ч 40 мин — 18 ч 35 мин
Перегрузка бочек шла споро, но еще быстрее наступали сумерки, а за ними и ночь. Солнце прокатилось в распадках прибрежных гор, слегка потрогало верхушки корабельных надстроек. Обычный февральский день за шестьдесят девятой параллелью.
Дней таких в жизни Михаила Ивановича было видимо-невидимо, потому что всю почти свою жизнь, начиная с шестнадцати лет, провел Михаил Иванович на Севере, проплавал на Севере, вот только война прошла для него средней полосой и югом, да в последние годы начал он, сначала на больших морозильных траулерах, а потом на рефрижераторах, плавать в Западную Атлантику, Северное море, к берегам Америки, Африки, на Кубу. И только под занавес его долгой морской жизни невиданно открылся ему берег, дальние страны не на карте, а на ощупь, когда стали возить рыбу прямо с промысла за границу или заходили туда пополнять запасы. Каждый такой заход становился для Михаила Ивановича событием, старик помолодел, взялся за английский и теорию мореплавания повторил так, что мог затуркать любого выпускника мореходки, что он иногда и проделывал с удовольствием и ехидцей.
Конечно, такая работа была не то что всю жизнь: Архангельск — море — Архангельск или Мурманск — море — Мурманск, — а занимался этим делом Михаил Иванович с тысяча девятьсот двадцать седьмого года, когда приехал с братом из глубинной Вологодчины на заработки в Мурманск. Уехали они из дому не потому, что плохо жилось, а просто нужны были деньги на раздел братьев и сестер, которых было у Михаила Ивановича восемь человек.
В Мурманске от города было одно название да железная дорога. Сплошной шанхай. Над халупами и оккупационными гофрированными бараками властвовало каменное здание транспортного потребительского общества, ТПО, неподалеку от которого имеется ныне у Михаила Ивановича добротная четырехкомнатная квартира. Рыболовный флот в ту пору тоже больше гудел на бумаге, хотя и шла вниз по дороге кое-какая рыба: семга, сельдь и треска, и требовались — дай бог — толковые рабочие руки.
Брат не выдержал непривычной, на удачу, рыбацкой работы, моря и суматошного города, отбыл обратно в деревню, а Михаил Иванович остался и, начав с ученика салогрея, пенсионный расчет получил с капитанских заработков. Спасибо добрым людям. Заставили кончить школу, а потом он и сам в числе первых, осилил мореходный техникум, и стал работать по судоводительской линии, и начал с третьего помощника на РТ «Акула», и плавал на «Сазане», и на знаменитом «Кирове», и еще на других, — а всего судов у него в биографии было немногим больше десятка: не терпел он перемен, и сам, по доброй воле, с судна не переходил, разве что когда повышали в должности. И пока он плавал, учился и опять плавал, все некогда ему было жениться, и женился он перед самой войной, в отпуске, у себя в деревне, куда заехал по весне помочь брату. Женился на красивой не по себе и неприступной девушке: видать, повезло ему как заезжему, да к тому же еще и моряку. В деревне же его и застала война, и жена два дня не отпускала его на вокзал в город, прятала деньги и документы и валялась у крылечка в ногах. Сначала Михаил Иванович удивлялся, с чего это она, такая ледышка, вдруг взвилась, а на третий день тряхнул ее за душу и сказал:
— Ты меня перед людьми не позорь, я как-никак партийный, и штурман я к тому же!
Тогда она вернула ему документы и деньги, и он отправился в город на вокзал, чтобы добираться до своего траулера в Мурманск.
По дороге дернула его нелегкая зайти за справкой в военкомат, и тут его, как не имевшего звания офицера запаса, поскольку до войны после техникума таких званий не давали, вот тут-то его и мобилизовали и отправили, учли все же образование, на курсы артиллерийских командиров в Уфу. Через год выскочил он оттуда младшим лейтенантом, и отправился на фронт под Старую Руссу, и закончил войну начальником полковой разведки в Будапеште, и очень ему повезло, потому что остался он жив. Только под Шепетовкой, при контузии, тряхнуло так, что он прикусил себе изнутри щеку, и теперь этот рубец начинал чесаться, когда Михаил Иванович волновался. А в Будапеште было по-другому. Светло там было ночью от горящих домов, и, когда Михаил Иванович на рекогносцировке выглянул из-за угла, ударило его в плечо, закрутился он волчком и вспомнил себя уже в санбате. И снова ему повезло, потому что осколок прошел навылет, кое-что зацепил, но кости и мускулы остались целы. Но и боль осталась. Каждое утро, изо дня в день, плечо начинало ныть в пять утра, потому что ранило его в пять утра.
Демобилизовался он в сорок шестом, забрал жену с дочкой и двинул в Мурманск и начал свою морскую жизнь сызнова, пойдя штурманом к старику Копытову.
Рыбки наловился он вволюшку, пока не перебрался на плавбазу, а затем на транспортный рефрижератор, так что всю рыбную индустрию знал Михаил Иванович назубок — от трального буя до холодильников рыбокомбината. У многих ума набирался — начиная с великих рыбацких капитанов Демидова, Копытова и Стрельбицкого, многим и сам отдавал, что за душой имел, но больше всех привязался он на старости лет, под пенсию, к своему старпому Славке Охотину, просто диву даться можно, так любил парня, что даже в зятья себе не прочил, не звал. Наверно, под старость у многих в работе так бывает: хочется оставить при деле кого-то вместо себя, свое передать, словно бы самому не совсем из дела уйти.
Славка Охотин пришел на «Кустодиев», отплавав после мореходки восемь лет против строковских сорока. Было с чего покипятиться поначалу, это уже потом потихоньку-помаленьку, и не без помощи, как говорится, партийной организации, все притерлось, сошлифовалось и замком сомкнулось.
Но чем Славка сразу взял, так это тем, что очень уж искренне к работе относился да всякую тонкость в деле старался постигнуть сам. Так до конца и не приучился небрыкливо советы Михаила Ивановича слушать.
Однако за прощальной чаркой, сдавая пароход Славке, Михаил Иванович не удержался:
— Все ж таки, Слава, тебе матереть пораньше надо. Смотри-ко, время нас обгоняет, кругом индустрия, толковые ребята нарасхват. А флот как растет! Если дело так дальше пойдет, а оно так и запланировано, то вы скоро в двадцать пять лет капитанами дай бог на каких кораблях будете! Тут нутряного таланту мало, институтским познанием в мореходной астрономии не отделаешься. Нужно руку на жизни набить, вот в чем дело, сынок. Так что ты детские сопли поскорей подбирай. Капитаном быть не просто.
— Опять — последняя инстанция перед богом?
— Это точно сказано, голуба. Но ведь это одна сторона. А другая — то, что ты судном должен хозяйствовать не хуже, чем председатель Совета Министров — государством. У тебя только масштабы помельче да министров поменьше, понял? Ай, не просто быть капитаном…
«…Интересно, как-то он там, Славка, управляется? Говорят, неплохо, третья премия за ними, а все же самому интересно… — думал Михаил Иванович, сидя за письменным столом в кресле, в валенках ноги отогревая и ожидаючи радиста, который позвонил и сказал, что сей миг принесет важную радиограмму. — Жаль, что не встретились в порту, и опять, наверно, разойдемся… Если он на лето в отпуск пойдет, обязательно пойду ему на подмену…»
Зашел в каюту радист, отдал радиограмму:
— Это из управления. Пора веревки отвязывать, Михаил Иванович, так выходит?
— Им легче, — покряхтел Михаил Иванович, — все распланировали, море, правда, забыли… Это каким же ходом мне лететь надо будет, чтобы к сроку успеть?
— Полным, Михаил Иванович, — засмеялся радист.
— То-то и оно. Вишь ты, в ноль часов и не позже у южных причалов быть надлежит. Вагоны, вишь ты, уже простаивают. Чего же вы мне эту селедку в бочках подсунули? Какие штрафы железная дорога дерет, это я давно знаю. Что им, разгружать больше некого?..
18 ч 40 мин — 21 ч 10 мин
От «Арктики» отошли удачно: помогло течение. Как только отдали швартовы, суда отбросило друг от друга.
Михаил Иванович не раздумывал, идти ли в порт вокруг острова или кратчайшим путем через узкий Кильдинский пролив, по-местному — Кильдинскую салму: времени было в обрез. Выбран был пролив, и выбран был не экономичный, но самый быстрый режим хода: на гребной двигатель работали все четыре электрогенератора.
К самому узкому месту пролива, к светлому песчаному мысу Пригонный, следовали малым ходом: прямо почти на дороге лежал круглый, словно каравай, каменистый островок Малый Кильдин, и нужно было делать крутой поворот сначала вправо, а потом влево, в обход камня.
Уже темнело, только слабый свет разливался с чистого морозного неба и заснеженных берегов. Мигал впереди огонек на Малом Кильдине и справа — над самой водой, на Пригонном. Серый свет и снег скрадывали расстояние, вода и берега нереально повисли вокруг «Антокольского», и Михаил Иванович приказал включить радиолокатор, перестав доверять оценке мира на глаз, — слишком что-то все вокруг выглядело зыбким, хотя Михаил Иванович и проходил этим самым проливом за свою жизнь, может быть, сотню раз.
Поравнялись с огоньком на мысе Пригонный, и Михаил Иванович скомандовал положить руля право на борт. «Антокольский» пошел за рулем, кренясь налево, и вдруг лег на борт так, что на грузовую палубу стала заплескиваться вода. Что-то с треском поехало к борту под полубаком, с грохотом посыпались со стола в штурманской прокладочные инструменты, упал и покатился по рубке мегафон.
— Одерживай! Одерживай! — заспешил Михаил Иванович, но рулевой уже и без того инстинктивно стал отводить руль. — Одерживай и давай потихонечку влево, только потихонечку.
Судно продолжало лежать на левом борту, и Михаил Иванович боялся, как бы оно на новом повороте не перекинулось резко на другой борт. А тут еще из центрального поста, из машины, спросили:
— Как там, переворачиваться не собираемся? — Вахтенный механик пытался шутить, но слышно было, что ему не до юмора.
Ужо несколько минут шли прямым курсом на выход, но «Антокольский» все так же лежал на борту и едва-едва заметно распрямлялся. Помощник, тихо ругаясь, выуживал по углам штурманской циркули, карандаши.
— Ну и остойчивость, — сказал Михаил Иванович, чтобы успокоить всех, кто был в рубке, — по расчетам, нормально, а на глаз — некрасиво, судно слишком высокое…
И дальше, для себя, он додумал до конца: остойчивость неважная, в море с такой выходить нельзя.
Наконец «Антокольский» стал прямо. Михаил Иванович дал полный ход и молвил в темноту для вахтенного помощника:
— Вот что, повороты плавно делать будем, не то кого-нибудь кондрашка хватит. Команда наших умных расчетов не знает. Впередсмотрящего оставь на месте да поинтересуйся, что там на баке трещало.
— Пустяки тут, — ответил с бака боцман Семеныч, — несколько ящиков с консервами помяло. Сейчас все перекрепим еще разок.
— Бочки тоже проверь. Кстати, проход на бак есть какой-нибудь?
— Проход поверху, отличный, как по тротуару, да…
— Ну, проверь там все. С полчаса морем идти придется…
Море было тихим необычно для зимы. Мелкая волнишка отскакивала от борта, и чуть доходила до устья Кольского залива откуда-то издалека пологая, невысокая, нечувствительная для «Антокольского» зыбь.
В темный Кольский залив, обставленный шатрами отсветов над городками и поселками, повернули аккуратно, так что внизу, наверно, никто и не заметил поворота.
Михаил Иванович узнавал здесь каждый островок, каждый мысок, каждый заливчик, каждую губу. Он не брался ни разу подсчитывать, сколько же он проходил этим заливом, но и то, если взять хотя бы пять рейсов в год, туда и обратно — десять раз, итого все равно с двадцать седьмого года набиралось раз около четырехсот, а на самом деле было и того больше.
Михаил Иванович помнил залив еще таким, когда огней на нем было — раз, два и обчелся и не было в помине всех нынешних поселков, городков и городов, причалов, заводов, доков — всего того, что превращает скалистую холодную землю в обжитые берега большого морского порта.
Михаил Иванович не ломал над этим голову, он только иногда удивлялся, как же неправдоподобно быстро здесь все изменилось и при этом еще того быстрее прошла его собственная жизнь, словно вчера он шел от осклизлого деревянного причала на осклизлой деревянной шняке по треску, а сегодня возвращается в порт на могучем дизель-электроходе и у бетонных южных причалов ждут его беленькие рефрижераторные вагоны…
Он посмотрел на светящийся циферблат часов и понял, что с таким ходом они ко времени должны успеть, если даже учесть волокиту с прибытием буксиров в лоцмана, швартовку и оформление документов.
— На Тювагубский створ скоро ложиться, Брандвахту проходим, — доложил вахтенный штурман.
— Чую, голуба. Вызови-ка на мостик Митрохина, пусть на руле постоит, тесно скоро будет, а времени нам терять никак нельзя. Уж ты не обижайся, — добавил он, обратившись к рулевому, — пошли-ка вправо потихоньку.
Привели в корму белые огни Тювагубского створа, и Михаил Иванович на миг призадумался, споткнулся во времени. По правилам порта… пора было бы уменьшить ход, и Михаил Иванович так бы и сделал в другое время, но тут впереди брезжил простой вагонов, потому что при опоздании подойти к причалу можно будет только на следующей полной воде, через двенадцать часов, на подходе там такие наносы песка из Туломы, что на малой воде не подойти никак.
Михаил Иванович закряхтел: уж очень ему стало неуютно. Приходится бежать по заливу с этакой скоростью в нарушение всех правил, а иначе с начальством объясняться придется: что же ты, скажут, старый, не справляешься? Может, конечно, и не скажут, но про себя подумают. А если даже и не подумают, то все равно нехорошо: вернулся с пенсии, первый рейс, а тут сразу — простой вагонов, и по чьей, спрашивается, вине?..
Правда, встречных судов нет, вообще сейчас по заливу движение небольшое… К тому же заступил на руль Митрохин, а лучше его рулевого не придумаешь.
Михаил Иванович успокоился.
— Ну что, Митрохин, уже ботинки почистил?
— А как же, Михаил Иваныч, в первых рядах рвануть хочу. Вот Соня обрадуется…
— Ты, сынок, пока на руле повнимательней будь, до Сони еще добраться надо.
— Не беспокойтесь, Михаил Иваныч, как по ниточке проведу. Скорость хорошая, только кустики мелькают. Рулем шевелить не нужно. Ну замолк я…
Митрохин и на самом деле замолк, сосредоточился на руле, и Михаилу Ивановичу стало свободнее под сердцем. Но, когда проходили Североморский плёс с россыпью девиационных знаков, Михаил Иванович услышал в трансляции разговор, болтовню, перемежаемую смешками. Впередсмотрящий забавляется, что ли?
— Эй, на баке, на связь! Это ты там, голуба, языком треплешь? Кто там еще?
— Я… Доктору отвечал, с «Двины». Он думал, что мы уже к Мурманску подходим, а это ведь Североморск.
— Ты вот что: доктор, если ему нравится, пусть на города глазеет, а ты от дела не отвлекайся!
— Есть.
За бортом стало светло, как на вечерней улице. Слева перемещался Североморск, впереди, справа, где двигалось несколько бледных огоньков, за черной грядой сопок висело обширное зарево мурманских огней.
— Поворачивать надо, приближаемся к Великому, — снова доложил пунктуальный штурман.
Михаил Иванович покосился на него, но сказал:
— Право помалу, Митрохин, здорово не спеши, иначе пароход набок завалишь… Сынок, дай-ка бинокль… Что это за огни у Чалм-Пушки? Ага. Один другого обгоняет. На выход идут. Так, Митрохин, так, пусть и катится…
— Впереди нас суда, — доложил впередсмотрящий.
— Ну и доклад, — чертыхнулся Михаил Иванович. — Как там створ, посмотри, голуба. Добавь еще вправо, Митрохин, как бы створ не проскочить…
— Встречное судно поворачивает!
— Мы на створе!
Оба этих доклада ошеломили Михаила Ивановича.
— Он что, с ума сошел, что ему на нашей стороне делать? Дай ему одни гудочек! Еще вправо, Митрохин! Ай, поросенок, он ведь еще лево берет! Лево на борт! Митрохин! Малый ход! Поживее! Как же так? Полный, полный назад! Судно вправо не пускай, Митрохин!
— Судно прибли… — фальцетом закричал с бака впередсмотрящий, и потом стало видно, как метнулись на баке в стороны две фигуры…
Встречное судно ускользало вправо и росло на глазах, приобретая необычно знакомые для Михаила Ивановича очертания. Мягко светились бортовые огни его надстроек. Михаил Иванович, обвисая на откинутой до предела на-зад рукоятке манипулятора и чувствуя, как нестерпимо зачесалась изнутри щека, уже надеялся, что нос «Антокольского» скользнет мимо встречного судна, когда впереди со свистом вырвались красные и голубые искры…
В) Заключение
Когда Вячеслав Вячеславович Охотин понял, что еще раз в своей жизни развязал морской узел, было уже поздно. Со свистом вырвались искры из-под борта, раздался грохот, и всех, кто был в рубке, сшибло с ног.
Низкий форштевень тяжело груженного «Антокольского» врезался в надстройку, и на нем тоже все попадали, кто был на ногах, а некоторых выкинуло из коек. Форштевень ломался сам и ломал по пути переборки, обшивку борта, хрустящие скорлупки кают, оборудование и людей, в то время как машина «Антокольского» работала полным ходом назад. Взорвались газы в покрасочной кладовой, взрывом одну часть обшивки выкинуло внутрь «Кустодиева», другую — назад, в надстройке. Начался пожар, но тут же вся кладовая красок была смята, и пожар потух. Пробив еще несколько палуб и переборок, «Антокольский» остановился. Его форштевень распахал в борту «Кустодиева» дыру размером с ворота хорошего дока. Под тяжестью принятой воды «Кустодиев» осел на корму, подмял под себя «Антокольского» и рваными краями надстройки намертво зацепился за устройства на баке таранившего его судна.
На обоих судах сыграли аварийную тревогу, но делать было уже нечего: все, что можно было затопить, было затоплено; все, что можно было разрушить, было разрушено; и осталось только доложить о случившемся и попытаться вытащить из перекореженного железа оставшихся в живых людей.
На «Антокольском» никто не пострадал, синяки и ссадины не в счет. На «Кустодиеве» краем разорванной палубы разрезало матроса третьего класса Артеменко, который в каюте у зеркала отмачивал растворителем покрашенные под брюнета бакенбарды. Он бы остался жив, если бы упал, но его задержала раковина умывальника. От матроса Симонова, утром стоявшего на вахте у трапа, нашли не все части тела. Кроме того, в лист продольной переборки в три ряда закатало новенькую буфетчицу Машу Шидловскую. Ее вырезали автогеном уже на заводе. Она была невредима, но сошла с ума.
Когда уже подходили спасательные буксиры, Михаил Иванович, подламываясь на одеревенелых ногах, подошел, никого не стесняясь, к микрофону УКВ.
— Это ведь ты, Слава? Как же так, сынок? Кто же тебя учил так, по левой стороне, плавать? Как же ты?..
— Простите меня, Михаил Иваныч… Слишком быстро вы шли.
— Под суд мы с тобой, Слава, пойдем. Я-то старый, а вот ты как же? Сколько людей-то?
— Трех человек нет. Кричит кто-то там страшно, буфетчица, кажется. Было бы больше, да все танцы на льду смотрели в столовой… Нельзя так, Михаил Иваныч…
— Я-то старый, — повторил Михаил Иванович, — а вот ты теперь как же?..
1969
ПОЧТА С ВОСТОЧНОГО ПОБЕРЕЖЬЯ
#img_8.jpeg
1
Теплоходу «Олонец» шел пятьдесят четвертый год. Время намяло ему бока, и если бы не добротная сталь обшивки, усиленный ледовый набор да два капитальных ремонта, «Олонец» давно списали бы на патефонные иголки, как всех его одногодков. Но ему повезло.
В первую мировую войну, когда турки уничтожили английский десант на полуострове Галлиполи, англичане убедились, как мало у них госпитальных судов. Тогда и решено было построить несколько недорогих пароходов, которые не пришлось бы жалеть в случае их гибели.
На верфях Ньюкасла в то время строились для России ледоколы. Заказчику сдали лишь «Козьму Минина», «Князя Пожарского» да еще пару номерных архангельских ледоколов, а хорошей стали было наготовлено впрок. Скоренько пустили запасы в дело и склепали несколько корпусов, даже не ставя об этом в известность взбаламученную Февральской революцией Россию.
Так «Олонец» оказался построенным из доблестной ледокольной стали и был фактически родственником «Ермаку» и «Святогору», но скромно помалкивал об этом, как и подобает незнаменитому родичу. Да и то сказать, голосок его был слаб: чтобы погудеть мощным ледокольным гудком, ему едва хватило бы пара в главных котлах.
Он попал в Россию через несколько лет после Октября, в одно время со «Святогором», стараниями Леонида Борисовича Красина. Яростные, изголодавшиеся по флоту матросы счистили плесень консервации с «Олонца», его так и подмывало всеми иллюминаторами оглянуться на пылающий, нестерпимый в европейском воздухе, флаг.
Поначалу пробовал «Олонец» возить нэповские пикники в пределах Маркизовой лужи, но уж очень не по нему было это плавание: у Нарвы и Сестрорецка обрывалась советская земля, и хотя рьяная публика, прорываясь на мостик, требовала подвернуть вон к тому зеленому островку, но нельзя было этого сделать, потому что островок не был еще советским. А когда очень уж начинали приставать купчишки и дамы, капитан вежливо отвечал, что он и рад бы, «но, граждане, здесь минное поле, видите — красная черта на карте». Нэпманы боязливо взглядывали на карту, над которой сопел с циркулем в руке золотушный штурманенок, — и уже не ездили проветриваться на «Олонце». Им и без того хватало остроты ощущений.
Потом «Олонец» перевели на Черное море, и он возил между всеми мало-мальскими портами арбузы, кефаль, копченую ставриду, первые советские велосипеды и первых рабоче-крестьянских и совслужащих туристов. Тогда он впервые ночью услышал об оценке женщины с классовых позиций, и хотя с тех пор много на нем и любили, и изменяли в любви, и говорили о ней, но тот гордый и горький шепот прозвучал для него откровением: что он мог бы сказать в этом плане сам о себе? Строили его как госпитальное судно, раненые неравны перед богом только степенью своей близости к смерти, а потому каюты всех трех классов различались на «Олонце» лишь числом коек: где две койки в каюте — первый, где четыре — второй, а где больше четырех коек — там третий класс. Это никого не обижало, потому что разница в билете была мизерная, а буфет и ресторан работали и не работали одинаково для всех. Разве в том было дело? Лишь бы люди увидели синие горы на далеком горизонте, распахнутое море и воду, такую синюю и чистую, что в нее невозможно поверить… Ах, как весело плавалось тогда!
«Олонец» редко доковали, цеплялись к днищу водоросли и ракушки, но плохо поддавалась им знаменитая ледокольная сталь, и он умудрялся поддерживать рейсовую скорость в нужных пределах, пока не износилась окончательно паровая машина и котлы не потекли так безудержно, что никакая черноморская чеканка не помогала.
Так «Олонец» попал в свой первый капитальный ремонт, сменили ему и котлы, и машину, и трубопроводы, и очень жаль, что не бывает и быть не может капитального ремонта человеку, потому что за это время не стало у «Олонца» его капитана: до того доспорил капитан с пароходством и дирекцией завода, желая сделать пассажирские помещения менее госпитальными, что обвинили его, капитана, в буржуазном разложении и потакании буржуазным вкусам. Как раз при выходе с завода на пол-обороте завис клапан капитанского сердца. Плакала команда, но нечем было плакать свежепокрашенному «Олонцу» с его новеньким котлом и трубопроводами. На похоронах бледнел начальник пароходства, потому что человек из Москвы благодарил за все капитана и заметил вскользь: мол, нет места в наших рядах том, кто не понимает, что советский человек достоин…
И принял «Олонец» новый капитан, тот самый смущавший нэпманов штурманенок, и оба они достойно два года представляли советский флаг на линии Ленинград — Копенгаген — Гамбург.
Потом сошли со стапелей новые великие лайнеры, и «Олонец» с пониманием дела отдал им линию. До того как затихнуть у стенки в ленинградской блокаде, успел «Олонец» сделать два военных рейса, вывозя раненых, больных и детей, и после первого же рейса был навсегда закрашен на нем милосердный красный крест, потому что сразу стало ясно, сколь бесполезен он перед фашизмом. Отплевываясь из двух пулеметиков, «Олонец» вздрагивал от близких разрывов, опасался, выдержит ли сердце тщедушного человечка на мостике, посылающего судно в немыслимые зигзаги.
Закамуфлированный под окрестные здания, с заколоченными окнами, на двух ношах угля в сутки выстоял «Олонец» обе блокадные зимы, и не все из его экипажа вернулись к нему из окопов.
И еще раз капитальный ремонт, в Германии, в Варнемюнде. Старательные немцы сменили паровую машину на дизеля, гигиенично удалили следы пуль и осколков, вставили еще более огромные стекла в окна ресторана и даже придумали раздвижной столик над раковиной умывальника в каждой каюте. Заработал камбузный лифт. В светильниках-бра, бронзовых плафонах, зеркалах, цветном линолеуме, с поворотным краном вместо старомодных стрел, с четырьмя сотнями чугунных чушек для балласта и скоростью тринадцать миль в час, «Олонец» развозил из Мурманска по домам гостей московского молодежного фестиваля, и огромная фестивальная ромашка закрывала всю его надстройку от окон рулевой рубки до палубы.
По возвращении из Исландии, в шторм, разорвалось на «Олонце» сердце второго его капитана… И снова нечем было плакать «Олонцу», но никак не мог затихнуть над гаванью его тифон, когда накрытый кормовым флагом гроб скользнул с трапа в катафалк.
Да останутся вечно в кораблях капитаны, не сошедшие с мостика!
Судьба «Олонца» была решена: ему сменили не только хозяина, но и порт приписки. Так он оказался на Севере, в тех льдах и тех водах, для которых полвека назад были специально изготовлены винты, валы и корпусная сталь. Трудолюбия ему было не занимать стать, и плавал он на всех местных линиях, и не признался бы ни в жизнь, что стал стар, если бы не потерял однажды один из своих верных якорей. Занесенная бестрепетной рукой второго помощника запись об этом в судовом журнале гласила так:
«…Четверг, 14 мая 1970 г. 11.40. При проверке якорной цепи накидная планка жвака-галса по причине полнейшего износа самопроизвольно отдалась, в результате чего якорь с десятью смычками якорной цепи ушел в воду. 12.10. Для поисков якоря и цепи спущена на воду рабочая шлюпка. Четыре человека во главе со старшим помощником отправились на поиски. 14.50. Несмотря на принятые меры, якоря обнаружить не удалось».
Вот тогда капитан Сергей Родионович Печерников осмотрел виновную планку, снял очки и хлопнул ладошкой по стенке цепного ящика:
— Пора нам с тобой, голубчик, на пенсию. Был конь, да уездился!
Железо «Олонца» глухо и безропотно загудело в ответ.
2
Пассажирскому помощнику капитана теплохода «Олонец» капитан-лейтенанту запаса Дементьеву исполнилось тридцать три. Ни официального банкета, ни дружеской вечеринки, ни мальчишника по этому поводу не было. После ужина Эльтран Григорьевич подготовил рейсовый отчет, заполнил пассажирскую рапортичку за половину рейса, в одиночестве выпил стакан отдающей гудроном «Отборной» водки и лег спать достаточно целеустремленно для вчерашнего капитан-лейтенанта.
Он не забыл приоткрыть окно и задернуть шторки. Модерновая расцветочка штор не создавала и намека на темноту, но так было спокойнее, потому что окошко его каюты выходило прямо на главную палубу, где прогуливались пассажиры. Кроме того, мимо этого окна пролегала бойкая дорога из судового ресторана в третий класс.
То ли от бессонного летнего солнца, то ли от морской тихой необъятности, то ли от запаха горящего торфа, которым тянуло с берега, застыло в природе напряженное беспокойство, ожидание неведомых перемен, нечто смутное, вроде дымки над Кольским полуостровом. В иное время Эльтран Григорьевич, пожалуй, не заснул бы, помаялся и пошел бы, подобно пассажирам, глазеть на море, на кильватерную дорожку, на незакатное солнце, на серовато-синий берег, на дымки далеких траулеров, на взбалмошных нырков, и тогда бы полезли в голову воспоминания, кадры прошедшей жизни, слетали бы, словно с ленты бесхозного магнитофона, разнообразные голоса, и заново пришлось бы перебирать по годам круто заломленную жизнь, и неизвестно, до чего бы опять довело это самокопание, но «Отборная» подействовала безукоризненно, и Эльтран Григорьевич уснул.
Грохотали над головой в ресторане отпускники, бегали по трапам и вдоль каютного окошка, клацали бутылками, радист крутил на все море пластинки одна другой чумовее, но Дементьев проспал бесчувственно далеко за полночь.
Проснулся он сразу, как по тревоге, увидел перед лицом знакомый до последней царапины, до последнего утолщения шпаклевки подволок и спросонья в который раз подивился, как высоко вознесла его старинная олонецкая койка. Койка эта стала непомерно высокой после второго капитального ремонта, когда на первородный деревянный остов была насажена дюралевая анодированная рама с панцирной сеткой.
Во рту было бесчеловечно после водки. Дементьев сполз с койки, выпил полграфина воды из горлышка, сел на диван, ноги уложил на креслице и закурил.
За окном разговаривали. Он знал эту пару.
Муж еще в прошлый рейс приходил на доре, узнавал расписание.
Он был командир поста наблюдения и связи, бравый мичманюга с черными усами, чистым лицом, самоуверенной выправкой и руками молотобойца. Мичман расспрашивал про расписание с достоинством и деловито, а в лице у него было непонятное выражение, словно он не хотел, чтобы существовало расписание и ходили рейсовые пароходы.
Ничего не поделаешь, расписание было, и мичману пришлось ехать с женой в Мурманск.
Мичман говорил глухо, словно сквозь маску водолазного костюма:
— Я вижу. Ты белье у дома развешиваешь, а все норовишь задом к посту повернуться. Ты хоть приседай, за бельем-то, к тазу!
— Ай, Петя, ножки у меня чистые, смугленькие, пусть матросики полюбуются. Чего они видят на службе-то?
Смеялась женщина невесело.
— Смотри, добалуешься!
— Ой, Петенька, помнишь, как я тебя молила, чтобы ты меня не трогал? Ой, как я билась, как плакала, когда ты меня на руках нес! Ты меня послушался? Что же ты теперь-то? Не бери, коли не мил. А взял — терпи уж, что будет… Не надо, Петя, ничего у тебя не выйдет. Вот посмотри лучше, как волна плещет.
— Я на это достаточно насмотрелся.
— А я нет. Второй раз еду… А ведь боишься ты, Петя, что не будет третьего разика? что не вернусь я? Боишься…
— Не дури, Лена!
— А что мне дурить-то? Второй месяц всего-навсего пошел. Может, дам еще телеграмму, если надумаю, чтобы ты отцом был…
— Хуже зверя ты стала, Лена.
— И буду такой, Петенька, пока с тобой не разведусь. Или, может… пока тебя не полюблю. Как ты думаешь?
Эльтран Григорьевич надел потихоньку тапочки и закрыл за собой дверь каюты.
В вестибюле бра были уже погашены, струился в пролете бронзовый свет плафона. Дементьев поднялся на верхнюю площадку маленького олонецкого вестибюля. Ресторан уже был закрыт висячим замком с бумажной вставкой в скважине. Через полуотворенную дверь капитанской каюты слышно было позвякивание ложечки о чайный стакан. Любил капитан, Сергей Родионыч, полночные чаепития, для чего имелись у него походный чайник, именной серебряный подстаканник, такая же ложечка, сахарница и к этому случаю всегда чистый носовой платок.
— Ах, папашка, папашка, — прошептал Дементьев, — славный вы человек!
Он помялся, помедлил в вестибюле, но так и не решился помешать капитану и вышел на палубу. Сигарета как раз догорела до фильтра, и Эльтран Григорьевич, прикинув, откуда тянет ветерок, щелчком среднего пальца метнул ее за борт.
Теперь тихо было не только на море, но и на борту. Ни одной чайки не было видно вокруг. Заметно посвежело. Из носового тамбура третьего класса доносилась песня «Как провожают пароходы». Наверно, выжили отпускников из кают, вот они и догуливают в тамбуре. А пели не пьяно, ладно, под гитару, и, странное дело, мелькал в этом мужском хоре и один женский голос. Вроде бы не было в носу, в третьем классе, женщин…
Мичман с женой отодвинулись от людей, от надстройки, подальше — видно, слышали, как Дементьев выходил из каюты, — все разговаривают.
У нее пальтецо накинуто на плечи, облокотилась о фальшборт, смотрит в воду, прическа самодельная, но ей идет, волосы с фиолетовым отливом, юбочка короткая, фигурка усталая, обиженная, прильнула к железу, стоит нога за ногу, вплетается в безмолвие моря, ноги-то какие!.. Ничего не будет, мальчишеская полузабытая жалость к женщинам всплывает из глубины души, потому что все светло и неясно: и море под полуночным солнцем, и теплоход, и пальто ее внакидку на плечи…
Мичман в кителе, резко очерченный, самое бы место кованой его руке на светлых плечах, но он стоит рядом с ней, в полуметре от борта, и руки мичману не для чего.
Эльтран Григорьевич поежился, закурил новую сигарету и пошел в рулевую рубку.
— Слушай, Григорьевич, ты бы навел порядок в третьем классе, твоя ведь обязанность, — встретил его второй помощник. — Горланят среди ночи.
— Докурю сигарету — наведу.
— Только побереги свою бородку, там один демобилизованный парень, с гитарой — ухарь!
— Поберегу уж, так и быть, — ответил Эльтран Григорьевич.
Дело в том, что месяца два назад он завел себе короткую академическую бородку. Бородка получилась густой и темной и очень, говорят, украсила его подводницкое бледное голубоглазое лицо.
— Какой вы интересный стали! — воскликнула буфетчица Зина, вернувшись из отпуска.
— Теперь у тебя лицо породистого интеллигента, — заметила другая женщина. Ей можно было верить, потому что она была художницей в театре.
Короче говоря, дементьевская бородка имела успех на восточной и западной линиях, в кассах морского вокзала, в пассажирском агентстве, и после этого он перестал относиться к ней как к баловству.
Эти два месяца Эльтрану Григорьевичу в удовольствие было ежеутренне подравнивать, подбривать, причесывать и одеколонить бородку, в удовольствие было проверять билеты и документы, стоя у трапа подтянутым, в форме с погончиками и золотым кольцом на левой руке. «Олонец» стал тем пароходом, где пассажирский — Борода. Все это походило на галантную игру, отдавало юностью и кино, забавляло Дементьева, но добавило в легендарную репутацию «Олонца» некую новую черточку, так что, пожалуй, даже билеты на него постоянные пассажиры брали охотней. Впрочем, выбор пароходов был невелик, вернее выбора не было совсем, и оттого в свободное время, когда спадали пассажирские хлопоты, Дементьев валялся на своей уникальной койке, разглядывал подволок, и ему было откровенно стыдно за себя. И это он, орденоносец, лучший штурман эскадры! Что он своей бородой «Олонцу» добавляет? Да тут у каждой заклепки, если толком ее рассмотреть, судьба интереснее капитан-лейтенантской.
— С гитарой, говоришь? — переспросил Дементьев.
— А что, не слышишь? Лихой парнишка, такому девок только подавай.
— Это хорошо, — ответил Дементьев, загасил сигарету в старинной, похожей на подсвечник, пепельнице и отправился в третий класс.
Мичман все стоял около жены. Он оглянулся на дементьевские шаги, и Эльтран Григорьевич пожалел, что не пошел по другому борту. Солоно приходилось мичману, непресным, небезразличным было его лицо. Женщина не шелохнулась, только переступила с ноги на ногу, и Эльтран Григорьевич, круто повернув, перешел на другую сторону.
Пели в тамбуре третьего класса несколько солдат с побережья, старшина первой статьи с гитарой и дежурная классная номерная Варя. Солдатики и Варя были пьяненькие и серьезные, старшина дирижировал, брал аккорды. На палубе несколько бутылок без наклеек, ломтики сыра в мятой газете. Окурков нет и не накурено.
— На тебе сошелся клином белый свет… — начал морячок. Варя подхватила, солдаты продолжили.
— Стоп, ребята, полный назад! — вмешался Дементьев и прижал рукой струны. — Второй час ночи, громкие читки запрещены законом.
— Не лезь, Борода, — сказал морячок.
— Повторяю, если не расслышали: второй час ночи. Или вам объяснить это через дежурного коменданта на морвокзале?
Солдаты все втроем поднялись, одернули полы мундиров и затопали друг за другом вниз. Понятно, у ребят хороший командир, да к тому же едут они домой в первый и наверняка единственный за службу отпуск.
Старшина опустил гитару между колен, сделал гранитное лицо и стал подтягивать струны. Морячок заметный, соболиные брови, косые бачки и прямо медальонный профиль.
— Ну, а вы почему не на своем месте, Варя? И в нетрезвом виде. Бутылки эти откуда?
— Из магазина, Эль Григория, — ответила Варя и икнула. — Я курить запретила, ви-и-дите, как чисто?
— Это хорошо, — сказал Дементьев. — Разбудите Нину Павловну, сами ложитесь спать. Утром с объяснительной ко мне. Все ясно?
Варя презрительно шевельнула пухлым плечиком в модной вязаной кофте, качнулась, вставая.
— Шел бы ты спать, Борода, чем мы тебе помешали? — с томлением протянул старшина первой статьи.
— А вот сейчас производство налажу и пойду. Ну-с, и вы пожалуйте в каюту согласно купленному билету.
— Я за билет заплатил? Вот! И сам знаю, где мне быть. Я уже ДМБ. Мне няньки не нужны, понятно? Знаешь, я откуда? Не трогай меня, Борода, я неба полгода не видал!..
— Это хорошо. Ну, а бутылочку пустую я прихвачу для сувенира, вот вам за нее пятнадцать копеек. И без шума! Денежки поберегите, они вам дома пригодятся.
— Зачем бутылку берете? — спросила Варя. — Пра сло, не буду я Нину Павловну будить, сама постою.
— Да нет уж, Варюша, вы свободны, договорились?
Эльтран Григорьевич, краем глаза наблюдая за старшиной, подхватил бутылку с остатками коньяка и шагнул через комингс.
— Спокойной ночи!
Он пошагал к себе, удивляясь своему спокойствию, а еще больше тому, что старшина перестал гоношиться.
Палуба была пустынной. Угомонились пассажиры, отстрадал свое мичман вон у тех кнехтов, до слез нагляделась в воду его жена, солнце поднялось выше, в светлом ночном небе появились с северной стороны крючковатые облака. Заштилело. Ушел запах горящего торфа, в безветренном воздухе повисли над берегом плоские полосы дыма: как всегда летом, кое-где горела на полуострове тундра. Длинная полоса кильватерного шлейфа по дуге тянулась вправо, словно прочерченная по серебру, и, подрагивая, слегка клонились на повороте немеркнущие мачты «Олонца».
Эльтран Григорьевич увидел знакомые очертания мыса, похожего на горбатое животное с маленькой головой, по ноздри погруженное в воду. Он десятки раз видел этот мыс и в просветленную оптику перископа, и в бинокль с лодочной рубки, и через визирные нити пеленгатора, но с палубы «Олонца» мыс выглядел неизменно по-другому, и прошло несколько рейсов, прежде чем Дементьев догадался, что ему теперь подобает смотреть на мыс глазами не штурмана, а всего-навсего пассажирского помощника, с точки зрения навигации — практически пассажира, и тогда все сразу стало на свои места. Но вытравить штурмана в себе он не мог. Едва он видел огонь маячка, как начинал без секундомера, про себя, подсчитывать промежутки между вспышками или вспоминал, соответствует ли цвет и характер раскраски маячной башни указанным в справочнике. Он каждый раз успевал проделать в уме всю подготовительную работу, и оставалось только взять пеленг. Но пеленги брали вахтенные помощники капитана, да и то, казалось, сам «Олонец» бегал по своим курсам без их участия, из рейса в рейс по одному и тому же месту, как трамвай по рельсам. Разве это штурманская работа?
«Через полчаса будем на якоре, — прикинул Дементьев, — надо разобраться, какие у нас места остались, да вот еще трап…»
Он увидел в окне рулевой рубки большую круглую голову капитана. Сергей Родионович блеснул очками и поманил его к себе прокуренным пальцем.
— Что, трофеи?
— Опять навынос пили, Сергей Родионович. Вот, наклейку оборвали, да не всю. Читаю: рест… тепл… ол… Так сказать, вещественное доказательство.
— Ну, опять у директора своя воля — раздолье. Зайдите сюда, что мы с вами эдак разговариваем?
Надо сказать, что не далее как накануне состоялся в каюте капитана большой курултай, совещание командного состава, по поводу судового ресторана. Дементьев, у которого был полон рот хлопот с подвыпившими пассажирами и имелись к тому же личные причины, заявил:
— Я не буду говорить о том, что стоит вечный шум на судне, что доходит до драк и, вероятно, кто-нибудь скоро окажется за бортом. Я понимаю — ребята из тундры, рыбаки с побережья, едут в отпуск, рады дорваться. Но мы-то что делаем? Что мы-то в самом начало отпуска им подсовываем?
— А обратно — лучше? — спросил старпом.
— Обратно едут — то же самое, дальше побережья не ушлешь, терять нечего. А у нас в ресторане водка вразлив, водка навыкат, водка навынос, водка на завтрак, водка на вечерний чай. Это надо менять!
— Мне план выполнять надо, — покорно ответил директор ресторана Игнат Исаевич Кучинский.
— Испокон веку пили на Мурмане и пить будут, — махнул рукой старпом. — Не мы под этот порядок план устанавливаем, а торгмортранс.
— По товарной продукции, по ассортименту блюд мы никогда план не выполняем, — возразил Дементьев, — зато наверстываем: коньяк «Енисели» по двадцать рублей бутылка со свистом летит! Женщины жалуются, детишки, ушатики, на что смотрят? А вы хитры, Игнат Исаевич, к Мурманску кабачок на замок, иначе бы половина пассажиров прямиком в вытрезвитель шла и был бы скандал.
— А к Мурманску, хе-хе, и торговать-то больше печем, — ответил Игнат Исаевич и потер седые височки. — Вы, товарищ помощник, сами, я извиняюсь, сколько раз просили бутылочку хорошего коньяка зарезервировать?
— Просил — больше не буду.
— В магазине не достанете.
— Перебьюсь.
— К сучку или, извиняюсь, к спирту больше привыкли?
— А я ко всему понемногу, Игнат Исаевич, не одним коньяком жив человек. Так вот, хотите вы иди не хотите, а работу ресторана менять придется. Сами здесь не решим — будем разговаривать через партком и пассажирское агентство.
— Ну зачем же так сразу, — вмешался капитан. — Доброе-то слово и кость ломит, а вы сразу — партком, агентство. А мы с вами зачем тут работаем? Нам и премии за то платят, что мы порядок тут сами у себя наводим. И в агентство вы через мою старую голову не лезьте. Уж кто-кто, а вы субординацию знать должны. Верно, Денис Иванович? — обратился он к помполиту.
Денис Иванович сидел внушительно и прямо, седые усы грозно обвисали, брови хмурились. Про то и поговорка была у матросов: сидит Денис — усы вниз. Денис Иванович соображал. Если начнется ломка с участием парткома… Ой-ой. Конечно, пьют пассажиры безбожно, и директор ресторана делец приличный, и давно пора бы изменения сделать в сфере обслуживания, он и сам собирался об этом потолковать… Надо, чтобы это исходило от нас… но от этого выскочки капитан-лейтенашки, о котором самом подлинно известно, что пил он запоем, почему его и в судоводители не взяли… Да… И совсем затосковал Денис Иванович, когда вспомнил, как устанавливали в парткоме огромный стенд к юбилею пароходства и на том стенде была одна фотография с «Олонца», где он, Денис Иванович, сидит рядом с замминистра, и цветы на столе, и выглядит он, Денис Иванович, ничуть не хуже замминистра, разве что у того нашивок на рукаве в два раза больше, но зато орденских колодок у них наравне.
— Да, — сказал Денис Иваныч, — мы сами займемся этим вопросом. Он назрел, и постановка его своевременна. Пассажирский помощник прав.
— Ну вот, — сказал Сергей Родионович, — ты, директор, слушай, что люди говорят, и на ус мотай. Не все то полезно, что в карман полезло. Я на одной площадке с рестораном живу. Кабы не вахта, давно бы от гвалта с ума сошел.
Тогда и решено было на первых порах хотя бы прекратить торговлю спиртным навынос.
И потому Сергей Родионович сильно нахмурился, услышав сообщение Дементьева о «трофее». Волновался он после благодушного ночного чаепития редко, и это тем более неприятно было. Капитан не любил своевольства, и раз уж решили не торговать водкой навынос, так оно и должно было быть. А тут что? Где же тогда авторитет командирского совещания и его личного капитанского слова?
Сергей Родионович осушил платочком свежий прилив чайного пота. Ох, этот директор! Конечно, олонецкий ресторан был всегда на хорошем счету, но в последнее время, особенно вот при новой буфетчице Серафиме, чересчур начали давить на спиртное. Хмель не вода, а чистая беда. И пассажир другой идет. В книге жалоб про молоко пишут. Буфетчица только фыркает, когда книгу листает. Нет, Игнат Исаевич, придется кое-что подправить, не пойдет эдак дело. И пассажирскому помощнику ты по уставу со всеми потрохами подчинен…
Сергей Родионович собирался честно доплавать на «Олонце» до пенсии, хотя работать с каждым годом становилось все труднее. Еще несколько лет назад, рассуждая об этом, Сергей Родионович сказал теплоходу:
— Вот что, давай-ка договоримся. Уйду я на пенсию, тогда и ты соглашайся на Зеленый мыс.
Под Зеленым мысом расположилась база Вторчермета, и немало пароходов, траулеров и боевых кораблей, свое отслуживших, были преданы там скупому автогенному огню.
С тех пор, с того первого разговора, и привык Сергей Родионович в смутные минуты беседовать с «Олонцом», и мог позволить себе фамильярность старшего брата, похлопать или подтолкнуть, например, потому что был пятью почти годами старше судна…
— Ладно, разберемся с твоей бутылкой, — сказал Сергей Родионович Дементьеву, — вот на якорь станем — и разберемся. Или утречком, если директор спит.
Сергей Родионович не говорил на манер иных капитанов: стану на якорь, отойду в рейс, ошвартуюсь… Давно уже все делали они на пару с «Олонцом», и «Олонец» пока не подводил Сергея Родионовича, за исключением того разве случая, когда были потеряны якорь и двести пятьдесят метров якорной цепи. Якоря, подобного оставшемуся, не нашли, подобрали подходящий по весу, и оттого, что торчали в носу два разных якоря, был у «Олонца» слегка обескураженный вид.
3
Незаменимых людей нет. Есть труднозаменимые. И еще — труднозаменяемые.
Именно таким был директор ресторана на «Олонце» Игнат Исаевич Кучинский, и потому битва с бутылочным половодьем, затеянная Дементьевым, вряд ли к чему-нибудь путному привела бы, если бы не удалось все по-доброму решить в своем кругу. Игнат Исаевич, будучи ресторанным богом, крепко держал в руках шкоты от многих парусов и, если хотел, поворачивал мнение комсостава под тот ветер, который ему был выгоден. Так что возня предстояла нудная, и, пряча сувенирную бутылку в сейф, расположенный все в той же высотной койке, Дементьев со спокойной обреченностью решился не отступать.
Наивным ханжеством была бы попытка перевести на кефир и манную кашу пассажиров восточного побережья, людей экстравагантного образа жизни. По году, по два, а то и по три они не видели Большой земли, они пытались поймать колебания погоды на метеостанциях, изучали море, пасли оленей и ловили семгу, зажигали маяки и караулили границу, и старенький «Олонец» являлся им вестником того быта, о котором они порядочно истосковались. Тут было всего три категории пассажиров: едущие в отпуск, едущие из отпуска, едущие к новому месту службы. И семьи их. Ступая над страховочной сеткой с бревенчатого причала или выкарабкиваясь из мотающейся на волнах шлюпки, они с боязнью, радостью и восхищением смотрели на белый клепаный борт «Олонца», сотни раз слышанная магнитофонная музыка оглушала их, и немудрящие пассажирские каюты со светильниками в изголовье коек не вмещали их нетерпения: заснешь, проснешься — и начнется новая неизвестность и новая суета сует.
Всего хватало на побережье: и смерть видели, и дети рождались, и рыба и мясо были, и коньяк случался, но вот чего не было на всем побережье, так это бронзовых перил в вестибюле ресторана, бронзовых плафонов и всамделишных предупредительных официанток в наколках, в белых передничках, с блокнотиком в кармашке.
«…Садитесь, гражданочка, не обессудьте, вот все, что в меню, и вы, товарищ солдат, пожалуйста, можно и водочки, но — сто грамм только. А коньяк… желаете сколько? двести? Ну триста запишем для ровного счета, чтобы добавки потом не просить. Минуточку, минуточку — все сейчас будет!..»
Все это Дементьев понимал не хуже Игната Исаевича, он бы и сам, будучи одиноким, непременно первым делом пошел бы в ресторан, где звук посуды, и музыка, и окна широченные, в которые видно море и берег этот, въевшийся в кровь. Чем не жизнь?
Он раскаялся, что поспал с вечера. Уже и новые пассажиры были размещены по каютам, и двух рыбачков он пристроил на палубные места для проветривания, и с горем и смехом был вытянут на палубу с лодки холодильник «Ока-3», который устроил грузовому помощнику по знакомству местный рыбкооп. «Олонец» бодро бежал на выход, открывалось море, а о сне не могло быть и речи. Эльтран Григорьевич сидел в излюбленной позиции на диване, ноги на сиденье креслица, спина к переборке, бородка выторкнута по-ассирийски вперед.
«…Ну и что, кончится эта бутылочная баталия, и возьму я, допустим, верх, а дальше-то что? Может, попросить папашку, чтобы он походатайствовал за меня насчет диплома?.. Техминимум сдам, пойду третьим помощником куда-нибудь. Утверждаться необходимо в новой-то ипостаси…»
Он подмигнул компостерной машине, установленной на письменном столе:
— Не к тебе пальцы, матушка, тянутся, а к секстану. Знаешь как звезды на горизонт сажают, когда качка? А как их отличить одну от другой? Ну вот… К тому же плохо к тебе относились, кормилица, рычажок скрипит, вчера, пока цифры набрал, палец порезал. А секстанчик у меня был верный, выверенный, я на него дыхнуть боялся…
Эльтран Григорьевич прикрыл веки и еще выше задрал бородку.
«…Как-то поживает мой героический и многоорденоносный товарищ командир, капитан второго ранга Кадулин? Вот для чьей огневой биографии писателя Бабеля не хватает!..»
Зыбко под сердцем стало у Дементьева, пахнуло на него запахом аккумуляторов и железа, брызнули за ворот капли соляра, и палуба под ногами пошла вниз косо и стремительно, словно при срочном погружении. Как недавно еще все это было!
Он вспомнил первую свою самостоятельную автономку, когда он пошел штурманом на большой дизельной лодке. И приборы были выверены тогда чрезвычайно, и пособия были все до единого, но не хватало уверенности в себе, и только-только начинало приходить мастерство. Ему казалось, что он потерял счисление, и потому он вскакивал, едва заснув, и перепроверял себя до изнеможения.
Другой командир плюнул бы на такого штурмана, Кадулин — ах, папашка! — только щурил и без того узкие глаза:
— Не уподобляйтесь ветреной женщине, штурман. Обилием друзей мужа не заменишь. Всплывем — определишься по звездам. Но учти: не будет хорошего неба — повешу на перископе!
— Будет небо, товарищ командир!
И как дожидался Дементьев этого всплытия! Он проверил прогноз погоды, и по прогнозу выходило — ясно, и рассчитал время, когда уже стемнеет, но не настолько, чтобы не было видно горизонта, но чтобы и не успела взойти луна, потому что они вели боевое патрулирование и нужна была полная скрытность.
Они подвсплыли, и, пока Кадулин разглядывал мир в командирский перископ, Эльтран Григорьевич развернул объектив второго перископа к зениту. Лодку слабо покачивало, и, когда объектив по диагонали прочеркнули одна за другой три звезды пояса Ориона, Дементьев задохнулся от неведомого дотоле ощущения близости и надежности звезд. Ускользавшие из объектива, они были сейчас гораздо яснее и ближе, чем когда бы то ни было, наверное, потому, что они были очень ему нужны.
Командир осмотрел горизонт, небо с редкими облаками, поддули среднюю цистерну, и лодка всплыла в позиционное положение, когда над водой торчит только рубка.
— Ну, штурман, бери свои игрушки — и за мной!
Командир лез к звездам по вертикальному трапу на две ступеньки выше Дементьева, и грязные капли с его сапог падали Эльтрану Григорьевичу за ворот, и так потом бывало всегда, когда они подвсплывали для связи, подзарядки и астрономических определений. Прежде чем видеть звезды, Дементьев видел твердые подошвы командирских сапог, и за этими сапогами он, пожалуй, полез бы куда угодно.
Командир отдраил люк, китель задрало ему на голову, так что видна стала исподняя бумажная рубаха, и потом, бывало, они всегда выскакивали втроем: командир, штурман и избыток атмосферного давления в лодке…
А тогда, в первый раз, Дементьев, тщательно прицеливаясь, взял высоты четырех звезд и ничего не запомнил из того темнеющего океана, кроме боли в пояснице от кромки люка да качающейся вровень с волнами лодочной рубки. Это позднее он научился мимоходом схватывать штрихи, краски и запахи, а тогда он торопливо провалился вниз, в свой закуток рядом с центральным постом, дважды пересчитал наблюдения и сказал командиру:
— Можно погружаться, товарищ командир!
Кадулин засмеялся:
— Вот видишь, как все просто, а ты боялся. Перекури, штурман, посуши ладони, смотри, карандаш к пальцам прилипает… Все в порядке?
— Все в порядке, товарищ командир, — ответил Дементьев и тоже засмеялся.
Оказывается, немного нужно было, чтобы он поверил в холодность своего рассудка, упругость мысли, цепкость памяти, проницательность интуиции — во все то, что превратило его работу в искусство и сделало его лучшим штурманом эскадры подводных лодок.
То были пять ослепительных лет. Он ходил со своим командиром во все автономки, и среди них были такие плавания, за которые награждали боевыми орденами, и все понимали, что это были настоящие, прочные награды. Вместе с наградами пришла хорошая двухкомнатная квартира, и пришел второй ребенок, а еще через два года, вернувшись из автономки, Дементьев узнал, что у его жены есть любовник, лейтенант с соседней плавказармы.
Нелепость и неожиданность этого открытия убили Дементьева.
Он редко дарил жене цветы, пил не больше других и никогда не интересовался, куда тратит она всю его зарплату. Он ненасытно зацеловывал ее, возвращаясь с моря, и, готовясь плавать, он длинно и с увлечением рассказывал о тонкостях штурманского дела, а жена терпеливо слушала его. И все места для отпуска выбирала она. У Дементьева не было родственников, и жена была ему одна за всех.
Он заметил, что во время автономок, примерно к середине срока, память о жене, как и о прочем береговом, сглаживалась и тускнела, происходило отчуждение, словно лодка, окруженная водной толщей, была одной планетой, а женщина ступала совсем по другой, неправдоподобно давно покинутой планете. И только когда ложились на обратный курс и на карте надвигались знакомые берега, остро пробуждалась тоска по детям, по квартирному уюту, но сначала — тоска по ней. И он спешил припасть к ней, забывая, какой он стал слабый и какая у него бледная, картофельная кожа. Но он ведь вернулся из автономки — все равно что из космоса или с войны. Дементьев самому бы себе не признался, как он любит жену, он просто считал, что у него есть добрая, хорошая семья с милой женщиной и детьми, так похожими на него.
Он не смог поговорить с ней, потому что она безудержно плакала, сидя на диване между детьми.
«Для защиты посадила», — подумал Дементьев и с ужасом почувствовал, как шевельнулась в нем ненависть к ней. И тогда он ушел.
В базе ничего не утаишь, и офицеры на лодке уже знали о дементьевском деле. Дементьев постарел за два дня. На третий день командир сказал:
— Пойдем-ка, штурман.
Так Эльтран Григорьевич оказался в гостях у капитана второго ранга Кадулина. Дом у командира был надежный и целесообразный, как спасательный вельбот.
Сидели за столом, закусывали, разговаривали, обходя насущные темы. Хозяйка, Вера Алексеевна, ненавязчиво потчевала гостя. Но командир все-таки не утерпел:
— Я бы таких друзей с плавказарм — вон из гарнизона!
Дементьев усмехнулся, глядя в рюмку:
— Он ведь мог быть и не с плавказармы, мог бы быть свой коллега, штурман с другой лодки. Или самодеятельный солдатик из стройбата…
— Стыдно вам должно быть, Элик, — вмешалась хозяйка. — Не все ведь такие!
— А мне разве легче, если даже и не все?
Вера Алексеевна притихла, потом налила себе коньяку и сказала с грустью:
— Проклятая бабья жизнь. За вас, флотоводцы!
Ушел от них Дементьев просветленным и сосредоточенным, но на следующий же день стал просить начальство о переводе на другую лодку, собиравшуюся на юг, потому что невыносимо было ему людское сочувствие. Кадулин долго не соглашался, потом махнул рукой:
— Иди, штурман. Может, для тебя это и лучше.
Так Дементьев покинул своего командира, и зря он это сделал. На всех лодках всегда есть спирт, и Дементьев завел себе особую канистрочку из гирокомпасного набора. Сначала он пил понемногу, очень редко, когда приходили тягучая тоска по жене и стыд за свое бегство, потом больше и чаще.
— Ничего, это всего лишь допинг, мальчишки, — успокаивал себя Дементьев.
В те дни кто-то посоветовал ему класть после «допинга» под язык таблетку валидола, чтобы не пахло, и это свирепое сочетание окончательно развинтило дементьевскую волю. Он вернулся на Север начинающим алкоголиком. Семьи уже не было. Финиш наступил в отделе кадров, где решали, что же с ним делать. Валидол не подвел, но когда начали перелистывать его дело, Дементьев поднялся и назидательно сказал:
— Мальчишки, мою жену звали Людмилой, что значит — людям милая. Людям! А меня зовут Эльтран, в переводе — электрификация транспорта. Улавливаете разницу, мальчишки?
После этого он посинел и повалился на письменный стол, на свое личное дело.
Его демобилизовали через три месяца, а еще через месяц вернувшийся из знаменитого плавания Герой Советского Союза Марат Сергеевич Кадулин встретил его, похмельного, на первом причале в Североморске и, хотя был ниже Дементьева на полторы головы, взял его за грудки и сказал:
— Никогда себе по прощу, что отпустил тебя с лодки, штурман!
— Ах, папашка, — с пьяной удалью ответил Эльтран Григорьевич, — спасибо вам за все. Только кончилась моя офицерская жизнь.
4
— Григорич, проспитесь, Григорич! Дора подходит.
Дементьев открыл глаза, но вахтенный матрос уже захлопнул дверь. Солнце бежало по никелю компостерной машины. Чуфыкал невдали движок моторной доры. Он чуть было не проспал остановку!
Пока он выходил на палубу, солнце исчезло в облаках. Он глянул вверх. Только что существовавшая прогалина была последней на пути солнца. Ветер зашел к юго-западу, но облака бежали над проливом под углом к ветру.
— Циклон, — определил Дементьев, — можно не глядеть на барометр. На мостике! Что там колдун делает?
— Падает, — махнул рукой старпом.
— Все ясно! Готовь кранцы к Мурманску поплотнее, ветер я гарантирую.
— Похоже, — согласился старпом, — смотри, сколько тебе народу привезли. Я уж подумываю, не играть ли тревогу «Человек за бортом».
— У меня двенадцать мест осталось, всем не хватит.
Переполненная людьми дора прицеливалась к трапу, и на нее страшно было смотреть. Над водой выступали только нос да будка над мотором; люди вперемежку с чемоданами и узлами стояли посредине и сидели на бортах. Непонятно только, почему эта портопунктовская дора не тонула.
— Александров, приготовь быстро пару спасательных кругов! Эй, на доре, близко к трапу не подходите! Вылезать осторожно, по одному! Иван Никитич, вы что же на старости лет лихачить взялись — так плавсредство перегружать! Эй, старой, не слышишь, что ли?
Пассажиры на доре засмеялись, женщины заохали, а стоящий у руля портопунктовский дед успокоительно поднял узенькую ручку. Из-под кепки, из поднятого воротника видавшей виды авиационной куртки выползала на плечо, на манер аксельбанта, седая длинная бороденка, и угадывались под ломаным козырьком цепкие хозяйские глазки.
Ошвартовался дед там, где надо, ни на сантиметр в сторону, порядок у него на доре был железный, и дед поддерживал его решительным, уши режущим голоском:
— Лейтенант, вылазь первым! Чемодан потом возьмешь! Живо! Живо! Теперь ты, командировочный! Да не дави женщине на пузо! — И дед для доходчивости вворачивал матерщину. Мат у деда был фольклорный, необидный, так что даже женщины улыбались.
Дементьев бывал у этого старика в гостях. Дед значился начальником портопункта, имел квартиру в казенном доме, пожарный щит с багром и двумя ведрами, спасательный круг, моторную дору, кассиршу с билетной кассой и корову.
Корова эта в свое время немало озадачила начальство.
— Дедушка, ну зачем вам корова? — допытывался главный бухгалтер. — На какой мы баланс ее поставим, и что вы с ней заведете делать на голом-то острове? Ягель есть она ведь не будет?
— Без коровы не поеду! — отрезал дед. — Чего это мы со старой без нее делать будем?
Все знали, что он перевелся в Мурманск с Белого моря, где был смотрителем на маяке, но хотел еще дальше, на побережье, у которого погибли в войну оба его сына. Портопункт давно пустовал, и решено было пойти ему навстречу.
Неизвестно, на каких паевых началах обговорилось финансирование коровы, но в один летописи достойный день была она с попутным грузом на лихтере доставлена на остров и выгружена на куцый причальчик. Летом упрямый дед выпасал ее на южных склонах сопок, откармливал купальницей и луговником, а может быть, даже приучил есть ягель и только на зиму выписывал сено в прессованных кипах. Водились у деда молоко, сметана, творог, пускал он их в продажу с божеской полярной наценкой, а то и просто в обмен на крупу или картошку, потому что, кроме коровы, был у него впоследствии заведен хрячок, и, глядя на деда, приступили к животноводству и другие островные организации.
В гостях у деда Эльтран Григорьевич, выпив поначалу для установления контактов олонецкого коньяку, отпился потом молоком и закусил творогом как никогда в жизни.
Таков был этот дед, Иван Никитич, начальник портопункта.
Он живо высадил на борт всех пассажиров, по цепочке вытащены были чемоданы, дед самолично выбрался наверх, и тогда выяснилось, что в портопункте продали шесть липших билетов.
— Не пойдет так, Иван Никитич, — сказал Дементьев, — не могу я принять этих пассажиров, нет места.
— Это на таком-то большом пароходе — и без места? — прищурился дед. — Что же им, отпуск здеся проводить?
— Я же вам сообщил: двенадцать мест. А кассирша шесть лишних оформила. Нельзя так делать. Палубные бы еще куда ни шло, если капитан согласится…
— Ай, Борода, больно ты стал строгий. Спроси-ка ты у капитана, пока почту грузят, возьмет ай нет. Я в каюте посижу, чего мне-то Родионыча беспокоить? А вы, ребята, тут попаситесь, пока я вам протекцию устрою.
Пассажиры сели на свои чемоданы и закурили. Эльтран Григорьевич проводил старика до каюты и поднялся к капитану.
Сергей Родионович, только смеживший глаза на дежурном диванчике, шумно запыхтел:
— Тьфу! Опять лишние билеты? Снова припаяют нам с тобой по начету. Что улыбаешься-то? Хоть правое дело, а в кармане засвербело… Отпускники, говоришь? Надо бы взять отпускников-то… Оформи их на палубные места. Пусть едут в кассу, билеты исправят. Времени им на все про все час, и забирай, бог с ними. Иван-то Никитич где?
— У меня в каюте сидит.
— Попроси, если у него есть, молочка сегодняшнего. Вот тебе канистра и деньги. Внуку надо, не пьет он у меня заводское. Попроси. Я уж полежу до отхода. Давление, что ли, будь оно неладно…
Дементьев зашел к себе. Иван Никитич, сняв кепку, смолил цигарку.
— А я к тебе по делу, Борода, потому и из доры вылез. На, держи, — полез он за пазуху. — Молоко она у меня берет, для деток. Между прочим, гляжу, старшенький — вылитый ты, без бороды, конечно. Замужем она, Людмила-то, майор у нее. Недавно приехали… Кем она тебе доводится-то? — любопытствовал дед. — На́ тебе записку. Очень уж просила. Тихая такая, брюхатая ходит. Справная баба, чего краснеешь?
— Болтай больше, Иван Никитич, — хмурясь, чувствуя, как занимается лицо, пробубнил Дементьев.
Дед в ответ только прищурился и дохнул шестиствольной цигаркой.
Пожалуй, снова происходило срочное погружение…
«…Вы много раз заходили сюда, но я только вчера случайно узнала у Ивана Никитича, что ты на «Олонце». Нам необходимо поговорить, это ненадолго. Не беспокойся, в нашей жизни не может быть больше никаких перемен, но речь идет о детях. Приедь. Иван Никитич говорит, что это можно. Я хочу все сказать тебе лично. Люда».
— Она с утра за парным молоком приходит. Со старой беседуют… Ну, что скажешь?
— Так что, Иван Никитич? Ничего, пожалуй, — ответил Дементьев, складывая и разрывая крест-накрест записку. — Вот капитан просил молока для внука, если сегодняшнее есть. Деньги держите.
Обрывки письма легли в пепельницу.
— Что же, дело хозяйское… Деньги мне кстати, дом поправить надо, совсем захудал. С другой половины жильцы съехали, корову туда намереваюсь определить. — Дед погрустнел. — Что же, жить немного осталось, скоро тут и похоронят, все поближе к ребятам…
Иван Никитич всех молодых мужчин, парней и мальчишек называл ребятами, но Дементьев понял, что сказал он сейчас о своих сыновьях.
— Ты там, в Мурманске, поинтересуйся-ка насчет шиферу, Борода. Нет, шифер дорого, ты насчет рубероида или, скажем, толя поинтересуйся. Толь подешевле.
— Ладно, Иван Никитич, только не знаю, успею ли к следующему рейсу, сутки всего стоянка.
— Я потерплю, успевай скорее. Давай руку.
Иван Никитич надвинул кепку на уши, поддернул вверх воротник куртки, расправил вдоль по «молнии» бороденку.
— Плоха погода будет, ох плоха! Там у меня еще четыре отпускника маются, я и их заодно палубными оформлю.
— Хорошо, Иван Никитич, только поторопитесь, пожалуйста.
— Не сорву я твоего расписания, ангел… — матюгнулся дед, снова стал самим собой и, сбивая набок бороденку, побежал к доре. — Вещи здеся оставьте, ребята, сами в лодку живо. Не пропадут ваши чемоданы, вахтенный присмотрит. Вся почта? Отдавай чалку!
Дора окуталась керосиновым выхлопом, прошла под нос «Олонца» и побежала к причалу.
Эльтран Григорьевич поднялся на мостик и взял бинокль. Бинокль был артиллерийский, раздобытый тут же на побережье, с делениями дистанций и крестиком в середине окуляра.
Ни на причале, за мачтами деревянного бота, ни на плоском грифельном берегу не было видно ни одной женской фигуры. Порывистый ветер из-за мыса стлал дым над трубой портопунктовского домика, вырывал клубки дыма из-под ползущего в гору вездехода.
Дементьев установил прицельный крестик на спине Ивана Никитича, дождался, когда тот вылез на причал, повел бинокль влево, не теряя деда в торопливой толпе пассажиров. Так сопроводил он деда до портопунктовской кассы, снова обождал, когда тот выбежит наружу. Дед юркнул в проулок между старыми складами, но Дементьев не упустил его. Деления бинокля перегородили проулок, и тогда из-за угла склада выступила к деду женщина с бидончиком в руке, в знакомом пальто, и Дементьев поставил отяжелевшие локти на ветроотбойник. Дед задержался на полминуты, хлопнул себя рукой по штанине, тронул женщину за плечо и снова побежал в гору. Вспыхивала у деда под сапогами пепельная пыль.
Женщина глянула вслед старику, посмотрела на «Олонец», и Дементьеву показалось, что он видит ее лицо и даже то, как шевелятся губы. Она недолго разглядывала «Олонец», отвернулась и пошла к стандартным кирпичным домикам нижнего поселка, бережно ставя ноги и чуть откидываясь на каждом шаге назад, и Дементьев, немея, все смотрел и смотрел сквозь деления бинокля на ее стройную и прямую со спины фигуру с бидончиком, обвисшим в руке. Вот как, оказывается, бывает, уходят женщины…
Перед крайним домиком женщина остановилась, глянула на «Олонец» и шагнула на крыльцо. Дементьев увидел темный проем двери и обкусил лоскуток кожи с потрескавшихся губ.
5
Разбирательство с фирменной бутылкой произошло по окончании завтрака, после съемки с якоря. На разборе в каюте Сергея Родионовича присутствовал один Игнат Исаевич Кучинский.
Ему пришлось подождать, так как капитан задержался на мостике.
Пока «Олонец» издавал гудки и кренился на поворотах, Игнат Исаевич разглядывал не единожды виденную меблировку темного дерева, замысловатые светильники и капитанский чайный сервиз на столике в углу.
«Чего старик такую артподготовку проводит? Неужели из-за позавчерашнего разговора? Так ведь торговля — вещь деликатная, разве об этом расскажешь? Об этом можно со своим братом директором поговорить, да и то всех козырей не открывая. Мне вот обдумать нужно, что с планом делать буду, если цены на спиртное подбросят. Будет вам, товарищ помощник, не десять, а двадцать рублей бутылочка! Сведения точные. Конечно, на побережье и с наценкой все реализуем, а вот из порта как выходить? Из отпуска пассажиры пустенькие добираются. А тут… Что-то я не слышал, чтобы на молоке люди премии получали… Для детей, конечно, надо молоко завести. Давно пора. А где его хранить? А кто готовить его будет? Предлагать просто, а как на этой лохани ассортимент организуешь? Что, я сам об этом не болею? Да… Серафима план крепко накручивает, но что-то очень уж беспардонно. Не дай бог — сложится впечатление, что ресторан ей на откуп отдан. Партбилетом могут пощекотать… Это надо пресечь! Во-первых. Во-вторых, с пассажирским поговорить, чтобы не в свое дело не лез. Ну и наладить молоко для каюты матери и ребенка. И кефиру. В крайнем случае, пойдет перед Мурманском солдатне и рыбакам на опохмелку. И чтобы никакой слякоти с продажей навынос…»
Игнат Исаевич вовремя успел обдумать план ближайших действий, потому что с мостика вернулся капитан.
— Вы уж извините, задержался, — говорил Сергей Родионович, цепляя на вешалку телогрейку и шапку. — Рыбаков нанесло. Мойва подошла, что ли? Поздновато для мойвы-то. Сейнерами кишмя кишит. Ну ладно. Я ведь вот чего… — Капитан снял и протер платочком очки, снова надвинул их на бугроватый нос и оглядел Игната Исаевича. — Я ведь опять по поводу водки…
Игнат Исаевич вздохнул и устало потер длинными красивыми пальцами седые височки:
— Мы уже договорились, Сергей Родионович…
— Не торопись отвечать, торопись слушать! Серафима опять спиртное навынос продает. Как это прикажете понимать?
— Этого не может быть, — ответил Игнат Исаевич, — указания даны…
— Сегодня ночью до двух, почитай, часов в третьем классе шум стоял. Осипова, каютная номерная, там же была, тепленькая. Девка, правда, не ахти — шуба енотова, а душа промотана. Но в тамбуре-то ваш коньячок пили! А вы мне об указаниях. Вы поинтересуйтесь деталями у пассажирского помощника.
«Ну вот, теперь все ясно, — подумал Игнат Исаевич. — Снова Борода. И где я ему дорогу перешел?..»
— Сергей Родионович, насколько я знаю, указаниями министерства не только разрешается, но и требуется подача напитков и легких закусок в пассажирские каюты, и особенно ночью.
— Ну, голубчик, это же сказано с оговоркой: при соответствующих рейсах. У нас с вами не круиз с туристами и не заграничная линия для господ капиталистов. У нас и ресторан-то всего ничего: лоскут крашенины да кус квашенины. У нас ночью одна дежурная номерная на все три класса, и ту подпоили. Разберитесь, Игнат Исаевич, и довольно нам об этом разговаривать!
— Хорошо, Сергей Родионович, я разберусь.
— Прямо сейчас и ступайте. И заметьте: пассажирский помощник — парень дельный и упрямый. Поняли, Игнат Исаевич, — упрямый? И мне лично очень бы желалось, чтобы все наши вопросы мы решили сами, здесь.
Игнат Исаевич кивнул с достоинством, аккуратно притворил дверь, и капитан остался один.
Он прилег наискось, не снимая ботинок, нога на ногу, на диванчик, положил очки на грудь. Он так делал всегда, когда нельзя было спать: боялся за очки и потому не засыпал.
…Ну вот, отойдут немного ноги, а там, глядишь, и залив, снова на мостик надо. А Игнат Исаевич привык жить в свое удовольствие, никто ему не мешал. Хват — сам себе и горшок и ухват. Ресторан на хорошем счету. Крутехонько взялся за него пассажирский! Поломать-то можно, а что взамен предложишь? Эдакое питье на восточной линии всегда было в обычном порядке вещей. Да разве только на этой? Иначе и ресторан бы не придумывали, а была бы просто-напросто столовка…
Немного оставалось дотянуть Сергею Родионовичу до пенсии, и, по правде говоря, не очень хотелось ему влезать в эти дрязги, с горбатым не переклонишься. Не то чтобы он притерпелся или там с одобрением относился к директорской манере выполнять план, а именно потому, что, сколько он себя помнил на этих линиях, всегда шумлив был ресторан и всегда слонялись по судну пьяненькие пассажиры.
Рассуждая обо всем этом, Сергей Родионович решил, что хоть и раньше пили дай бог, но теперь стали пить злее. Конечно, особенно это в глаза не лезет, вот, допустим, на «Олонце» публика едет все больше нормальная, спокойная, летом книжки на верхней палубе читают, никто не скажет, что на судне распущенность, кавардак и морской службы нет. Опять же и пассажиры: ну солдаты там или матросы-отпускники — ладно, зря они свою пятерку не берегут, отпуск на родительские деньги гуляют, а остальные народ денежный, позволить себе могут, и деньги у них не бросовые, хрустящим горбом заработанные… И все же пошли мы на поводу у тенденции: иной рюмку выпьет, хочется ему еще, а мы и рады стараться, аж раскрываемся до пупа, хлещи дальше! Да не то чтобы хорошего вина, тонкого, а сучок, сиводрал выкатываем, от которого череп деформируется. Бывает, и побалуем, когда план трещит. Тогда коньячок «Дойна» или «Енисели» с ресторанной наценкой по двадцати рублей поллитровая склянка, двести рублей старыми деньгами, и впрямь со свистом идет… Намекал директор, что коньяк еще подорожает. А и на руку. Игнат Исаевич мастер это обставить: растравит народ по рюмочке, по маленькой, а когда войдут в охотку, — извините, нет ничего, вот только… «Дойна». Давай и «Дойну»! Вот тебе и финансовый план. Кому тошно, а ему все в мо́шну.
Сергей Родионович знал историю первых капитанов «Олонца», но верил в нее, словно в легенду. Он не был суеверным и никому в жизни никогда не завидовал. Он сам прожил такую жизнь, которой можно было позавидовать. Он всего добился сам, и никто не мог бы его упрекнуть в том, что он был чьим-нибудь протеже. И слово-то такое узнал Сергей Родионович после войны. А воевал он здесь же, на Севере, на переименованном в сторожевой корабль рыболовном траулере, демобилизовался с колодкой из семи ленточек: пяти орденских и двух — за использование госпитальной койки. Пробовал порыбачить на Азовщине, не понравилось море — по всей глади сено плывет да арбузные корки. Вернулся на Север, перегонял репарационный флот из Германии да так и осел на пассажирских судах, работал сноровисто и крепко сидел на своем месте. Роскошный значок капитана дальнего плавания добыт им был мозолями, С первого шага к «двухсотпудовому» маломерному дипломчику и через многие курсы и экзамены экстерном, потому уважал Сергей Родионович труд и все, что добыто трудом, даже право на баловство.
К Дементьеву приглядывался он с любопытством, раздумывая, сможет ли человек, у которого было ремесло, да хмелью обросло, сможет ли он добывать все сначала. Это ведь совсем не то, что взяться сызмала. Дельный чувствовался в Дементьеве парень, да все никак не проявлял он характера, а разве без характера чего добьешься? И подобрел к Дементьеву Сергей Родионович, одна беда, не мог запомнить его сполошного имени, называл его то Эльмаром, то Эльдаром, то просто никак.
«А с директором ресторана ему не потягаться, остер топор, да и пень зубаст… Надо бы вниз сойти, узнать, как они к соглашению приходят…»
Сергей Родионович повздыхал, поднял с груди очки, протер платочком круглую, ежиком стриженную голову и, покряхтывая, пошел по винтовой пологой лестнице вниз.
Прибыл он вовремя.
Еще на подходе к каюте он услышал высокий срывающийся голос Игната Исаевича:
— И вашего брата, офицеров, я знаю. До кабака дорветесь — пьете не хуже рыбакколхозсоюза! И мне каждая офицерская крыса не…
Проворно отворив дверь, Сергей Родионович успел увидеть, как брызнули пуговицы с директорского пиджака. Директор впаялся спиной в бархатную коричневую спинку дивана. У пассажирского помощника тряслась борода.
— Здорово вы разговариваете… Партбилет при себе, поди?..
— Да как он смеет! — начал Игнат Исаевич.
— Не знаю, Игнат Исаевич, не знаю! И знать, заметьте, не хочу! Вы мне что же деловой вопрос в потасовку превращаете? А?
Дементьев прыгающими пальцами вычеркнул спичку, закурил, процедил дым сквозь зубы и обратился к капитану:
— Заранее признаю, что я виноват, Сергей Родионович. Однако прошу раз и навсегда выяснить вопрос об офицерстве, поскольку ко мне это будет еще долго относиться. Сергей Родионович, я прошу меня выслушать! Я сам вывалился из офицерского корпуса, и на меня кивать нечего. Но на груди у меня не всё юбилейные медали, как тут изволил заметить Игнат Исаевич, есть и боевые ордена. Иллюстрирую: сейчас постоянно на позициях находится три десятка американских ракетных лодок. Это четыреста восемьдесят «Поларисов» с ядерными головками. Кто им противопоставлен? Не усмехайтесь, Игнат Исаевич, я тоже делал эту работу! Это неважно, что о ней знают меньше, чем о бытовом обслуживании! Так что оставим в покое офицерство и давайте делать дело. Еще раз, Сергей Родионович, простите.
— Хорошую лекцию завернул, — одобрительно сказал Сергей Родионович, стараясь уместить себя в креслице. — Понял, директор? Не всяк в монахи идет ради хлеба куса, иной и ради Иисуса. Однако у меня минут пять времени осталось, так что давайте-ка без дуэли еще раз разберемся. Круто брать не будем. Кстати, я ведь, Игнат Исаевич, тоже офицер запаса, правда, чином поменьше, чем Эдгар Григорьевич. Значит, такое вам задание: к концу следующего рейса представьте мне все ваши предложения. Раньше чем через год «Олонец» списывать не станут, так уж и быть, начнем работать по-новому. Доброе братство лучше богатства. Вот дивиться в пароходстве будут: чего-й-то, скажут, Печерников перед пенсией новатором стать вздумал? Да ладно. Я с Денисом Ивановичем потолкую, и, будьте уверены, судовой комитет и парторганизация этим вопросом вплотную займутся. А вы миритесь. Одной рукой узла не завяжешь. Поняли? И еще одно, Игнат Исаевич: по уставу вы и все ваши работники пассажирскому помощнику подчинены. Вопросов не будет? Ну, подумайте.
Сергей Родионович выбрался из кресла, тяжело переступил комингс, и бронзовые планки вестибюльного трапа заскрипели под ним. Игнат Исаевич молча поднялся, оправил пиджак, покрутил хвостик нитки от оборванной пуговицы, но так ничего и не сказал, пройдя мимо Дементьева со смуглым задумчивым лицом. Дементьев сполоснул под краном потные ладони, просушил их полотенцем.
…Черт возьми, как нелепо получилось!.. Вообще-то директора понять можно. Он на всех пассажиров через прилавок буфета смотрит… И что же тогда выходит? Кассирша в билетное окошечко, Сергей Родионович с капитанского мостика, а уборщица — та вовсе сквозь лужицу в гальюне?.. А сам я разве не рассматривал род людской с высоты преуспевающего офицера? Но ежели так смотреть, как же узнаешь, что им на самом деле нужно? Все зависит не от высоты глаза наблюдателя, навигационные правила тут ни при чем… Нехорошо получилось, чуть было не ударил директора, а он ведь мой подчиненный. И было бы тогда наивысшее хамство… «Не уподобляйтесь ветреной женщине, штурман, — сказал бы Марат Сергеевич Кадулин. — Изменив один раз, она будет изменять постоянно. Оставайтесь верным тому, во что верите. И не хамите ни другу, ни врагу».
6
Циклон не подвел, и в Мурманске швартовались при шестибалльном юго-западном ветре. Была полная сизигийная вода, и бетонированный пассажирский пирс показался Дементьеву обрывком городского шоссе, уходящего в лохматые волны залива. К серым столбам светильников жались встречающие. Ветер поддувал так, что брызги доплескивали до швартовых тумб на причале, и, глядя на штору, хлопающую в высоком окне морвокзального ресторана, Дементьев заволновался, как справится со швартовкой Сергей Родионович.
Но капитан тоже не подвел. Он прицелился к южной стенке, и «Олонец» остановился точно в тот неуловимый миг, когда его прижало ветром к причалу. Кранцы не скрипнули, швартовы были поданы береговым матросам из рук в руки, никто не ощутил ни малейшего толчка, и даже боцман растерялся, замешкался, отвязывая ненужный бросательный конец.
«Ай да папашка, — подумал Дементьев, — работа высочайшего класса!»
Встречающие, спасаясь от ветра, подбежали под высокий борт «Олонца», и Эльтран Григорьевич подмигнул дежурному помощнику коменданта, помахал рукой почтовому экспедитору и вежливо покивал натуральной блондинке в сетчатом коротком платье, платочке, плаще болонья, длинноногой, в белых туфельках — Сонечке, жене Игната Исаевича Кучинского.
На «Олонце» все знали, что ревновал ее Игнат Исаевич безбожно, но напрасно, потому что Сонечка его боготворила, и не было еще ни одного случая, чтобы она не прибежала к первому швартову. Сонечка была самая красивая жена в торгмортрансе.
Люди на причале зябли, и сам Дементьев ежился в форменной куртке, поправляя нарукавную повязку и поглядывая на пассажиров. Толпились они в проходах, мешали швартоваться и вываливать трап. Хорошо, что была полная вода, но то особо нетерпеливые давно бы уноровились перебраться через борт, чтобы ринуться по билеты в кассы аэрофлота и на железнодорожный вокзал. Отпускники…
Вот и колесики трапа царапнули по бетону причала, и Дементьев стал выпускать пассажиров.
Прошли мамаши с ребятишками, неразличимо прошагали солдаты, спустились озабоченные семейные офицеры, и рыбаки с опухшими лицами, и вчерашний старшина с гитарой, который сочно побагровел, перехватив дементьевский взгляд, и старенькая учительница с пионерским звеном, и пачка шебутных студентов-биологов, и капитан первого ранга с элегантным чемоданом — люди, люди, пассажиры, гуськом, словно десантники, обдавая духами, перегаром, одеколоном, запахами глаженого сукна, мыла, табака и лизола, который добавляется в воду при мытье пассажирских помещений, — так сказать, итог рейса, проценты плана, — часть работы, кусок жизни, твоя доля в человечестве.
Выпуская пассажиров, Дементьев успел перекинуться парой слов с Сонечкой, сообщить ей, что Игнат Исаевич жив-здоров и, видимо, задержался по службе. Попутно он приказал матросам поднести несколько чемоданов женщинам да подтянуть поручни у трапа.
Последними сходили осунувшийся мичман Петя с женой. Чемоданчики болтались в каменных мичманских кулаках, жена, тихая, ясноглазая, четко ставила каблучки. Они миновали «Олонец», и женщина пошла боком, прикрывая лицо воротником плаща, а мичман не замечал ветра, ступал, с грохотом отдирая подошвы, словно он сам был частью этого пирса с его тумбами, фонарями и бетонной облицовкой.
Дементьев долго следил за ними. Треугольник мичманской спины уменьшался, словно мишень, и женская фигурка колебалась поодаль.
— Плотно ступаешь, командор, да не по тебе твоя донна Анна, — пожалел его Дементьев. — Надо выбирать по себе, по своей, мальчишки, силе. Кажется, я это понимать начинаю, а?
— Не акай, Григорьич, — засмеялся за спиной старпом. — Судно закрепишь по-штормовому, я боцману сказал, что делать. Шефу доложишь. Я пока полежу, толкни, когда разгрузку закончат. Кранцы по месту подгоните, и чтоб не меньше трех нейлоновых концов с носа и кормы! Я ушел.
Старпом был самым незаметным человеком на «Олонце», — незаметно делал он свое дело, и, казалось, уйди старпом вовсе — все будет по-старому, и никто не обратит внимания на его уход. Умел старпом обставить все так, чтобы дело крутилось по возможности без его личного присутствия. С его-то руки и завелась на «Олонце» традиция ставить на береговую старпомовскую вахту пассажирских помощников, а сам старпом в это время осуществлял общее руководство, нес ответственность, лежа в каюте и перечитывая том за томом любимую им Большую Советскую Энциклопедию. Между ним и Дементьевым с обоюдного согласия установлена была легкая фамильярность.
— Будет сделано, господин первый офицер! — козырнул Дементьев вслед исчезнувшему старпому.
Подать дополнительные швартовы и навесить кранцы было пустячным делом, потому что место у причала было притерто «Олонцом» с точностью до сантиметра, матросы наизусть помнили, что куда заводить, так что для контроля вполне хватало боцманского глаза.
Наконец и встречающие во главе с Сонечкой резво взбежали на «Олонец», почтовая машина попятилась к борту для приемки писем и посылок с побережья, матросы уже настраивали краны, чтобы извлечь семнадцать тонн макулатуры из первого трюма да попутно холодильник грузового помощника, звенели ящики с порожней ресторанной тарой на ботдеке, шлепала, поддавала волна под старинную, с кринолином, корму «Олонца», несло по ветру угольный дым буксиров по ту сторону причала — хороший, бодрый приход, успели в самое вовремя, по ободу циклона, теперь если и прихватит, да уж все — привязаны в порту.
Эльтран Григорьевич обошел для порядка судно, сказал вахтенному у трапа, чтобы тот натянул себе нарукавную повязку посвежее, и поднялся доложить капитану.
У Сергея Родионовича сидел помполит, и вид у обоих был нерадужный. Перед приходом Дементьева они успели серьезно поговорить о текущих делах. Кроме того, после штормовой швартовки Сергей Родионович вдруг почувствовал, как обмякли в коленях ноги и заломило под сердцем. Помполиту же Денису Ивановичу давно полагался отпуск, поскольку наступили каникулы в сети политпросвещения, но капитан неожиданно возразил.
Сергей Родионович лежал на диванчике, расстегнув воротник, и помполит сурово выговаривал ему:
— Не бережешь ты себя, Сергей Родионович, а нервишки пошаливают, и надо тебе отдохнуть. Какое в наши годы здоровье?
— По барыне и баранина, Денис. Сам понимаешь, что значит четверть мощности на задний ход, как у нас, вот и устал я маленько на швартовке.
— Буксир-то можно было позвать? Зачем же себя ломать-то?
— Ну, Денис, ты меня заранее в пенсионеры не списывай. Пока винт у «Олонца» крутится, я при таком ветре буксир вызывать не буду. Что же это за работа? Нам и так пароходство, сам знаешь, каждый год убыток планирует, а мы еще портофлоту за буксиры платить будем? На острую косу найдется покосу. Нет уж, Денис, ты меня от этого дела уволь!
— Я-то уволю, Сергей Родионович дорогой, но пойми и ты: нельзя на износ работать. Много ли в пароходстве такого кадра, как ты, осталось? То-то и оно. Наше дело так складывается, что, пока мы в строю, мы себя должны в полной готовности содержать, полноценными к работе быть. А иначе как же?
— Ну ладно, Денис, какая уж тут полноценность. Дай бог дотянуть честно. Я тебя понимаю, и партком наверняка согласен, однако нельзя тебе сейчас в отпуск. Давай рассуди: наша ведь с тобой вина, что Игнат эдак развернулся? Наша, а пассажирский прав, и старпом, вижу, с ним согласен. Игнату Исаевичу доходы терять жалко, опять же место ему хорошее наверху обещали, так что с того? У них с Эльрадом до рукопашной доходит. Пассажирский — парень настырный, дело до парткома доведет, но своего добьется, у него офицерская закалка.
— Я об этом полночи думал, — ответил Денис Иванович, — мы это дело не имеем права из рук выпускать. Почин должен быть нашим… Не тянуться же нам за юнцами, за балабонами…
— Какие же они юнцы, Денис?
— Ты, Сергей Родионыч, эту зелень защищаешь, а ее ковать и закаливать надо, окалину с нее сбивать!
— Не мы с тобой с них окалину собьем, Денис, а жизнь, — устало сказал Сергей Родионович, — печка нежит, а дорожка учит. Не надо из молодых раньше времени стариков делать. Наше дело — верный глазомер им дать и уверенность в себе, раз мы с тобой, Денис, старая гвардия. Ты думаешь, что? — заволновался Сергей Родионович, — у молодежи политграмоты не хватает? Молебен нет, а пользы нет? Не то, Денис, не то! Традиции, понял, традиции у них нету. А непереная стрела вбок летит. Ты думаешь, что? Ну давай вот так, как коммунист с коммунистом, — ты думаешь, что? Они без нас с тобой все возьмут, все получат: и голову образованием набьют, и брюхо подходящей пищей, а вот душу, понимаешь, Денис, душу рабочую мы им наполнить должны, раз, говоришь, мы с тобой старая гвардия!
— Эк ты ударился, Сергей Родионыч! Да разве же я возражаю? Цацкаться с ними я не согласен. Вот почему пассажирский, пьянчужка этот, с неснятым строгачом, так ломит? Почему он ни с тобой, ни со мной, ни с парторганизацией не посоветовался?
— Да зачем же ему? Это же его прямые обязанности, в уставе печатными буквами изложенные.
— Нет, Сергей Родионыч, нет! Не про тот устав говоришь! Если он дело новое начинает, он об этом должен с товарищами по партии посоветоваться. А то что же получается: выгнанный с флота офицер лучше, чем мы с тобой?
— Лучше не лучше, Денис, да вот ведь что… Не люби потаковщика, люби встрешника. И давай-ка теперь подключи к этому делу судком и парторганизацию. Да еще народный контроль. Куда река пойдет, там и русло будет.
— Ох, не оберемся мы с тобой хлопот с этим Дементьевым, чувствую я, что будет и нам по шее. Никак мы с тобой, Сергей Родионыч, друг друга не поймем…
— Что же теперь, гнать его с «Олонца», если он прав?
— Ты что, Сергей Родионыч! — испугался помполит.
Сергей Родионыч смотрел мутными глазами, и большое лицо его наливалось темнотой.
— Ты что, Сергей Родионыч?
— Опять сердце… погоди… — Сергей Родионыч прикрыл глаза, откинулся к переборке, и тут как раз появился Дементьев.
— Товарищ капитан, Сергей Родионыч!
Капитан шевельнул веками:
— У?
— Судно по-штормовому закреплено, пассажиры сошли, груз и почта разгружаются. Старпом на борту. Какие указания будут по службе?.. Может, доктора?
Сергей Родионыч приподнял веки:
— Ты вот что, голубчик… Ты закажи-ка, пожалуйста, такси. В эдаком виде мне пешком до своей Третьей Террасы не добраться… Понял? Доктора никакого не надо. И пусть старпом ко мне зайдет.
Капитан умолк.
Денис Иваныч покачал головой, предостерегающе поднял указательный палец, и Дементьев попятился из салона.
Сырой и холодный ветер порывами влетал с палубы в открытую дверь вестибюля, и Дементьеву пришлось повоевать, закрывая дверь против ветра. «Олонец» вздрагивал и дергался на швартовах, и это означало, что циклон уже вплотную подступил к Мурманскому порту.
Эльтран Григорьевич разбудил старпома, подняв валявшийся на ковре у дивана том энциклопедии и, хлопнув им по столу, передал капитанское приказание, потом прямо из кают-компании, с берегового телефона, позвонил диспетчерше таксомоторного парка. В ожидании контрольного звонка он поглаживал бороду у широкого окна кают-компании, когда мимо пробежала, прижимая платочек к носу, зареванная директорская жена Сонечка…
7
В каюте директора ресторана произошло вот что. Сонечка поссорилась с Игнатом Исаевичем в присутствии буфетчицы Серафимы.
Тут своя была предыстория. Серафима работала на «Олонце» недавно, но пришла она по рекомендации давнишнего приятеля Игната Исаевича, да к тому же успела окончить пару курсов того же самого торгово-кулинарного техникума, где учился когда-то сам Игнат Исаевич. Серафиму он проверил в течение нескольких рейсов по восточной линии и после этого в буфетных делах стал ей доверять больше, чем самому себе.
Хватка у Серафимы была мертвая. Никто бы этого не сказал, видя ее золотой шиньон, милые голубые глаза и тоненькую уютную фигурку, но даже видавший виды Игнат Исаевич с изумлением потрогал седину на висках, познакомясь с балансом по буфету за первый же месяц. Сколько купюры осело в кармашке аккуратного накрахмаленного Серафиминого передничка, Игнат Исаевич никогда не узнал, да и не пытался этого делать, его с лихвой устроили официальные цифры отчета: Серафима работала хорошо! Неслыханное дело — в книге жалоб и предложений запестрели разгонистые записи с благодарностью за работу буфета, с просьбами о поощрении работницы буфета С. А. Громовой, отдельные записи об отсутствии молочных блюд не огорчали Серафиму.
Старалась Серафима Александровна Громова не для себя. В далеком Подольске была у нее на бабушкином попечении дочка, а в таком же далеком Вильнюсе — неудачник муж, когда-то небезвозмездно сумевший организовать там себе квартиру и место, но на этом же катастрофически поломавший и карьеру и семью.
Серафима Александровна еще не надумала, бросить ли ей мужа совсем или нет, жалко было его, хозяйственного и доброго, от одного воспоминания, как купал он ее в ванне, как миловал в лучшие годы, начинало глухо колотиться сердце. И последний мужнин подарок — накладные французские ресницы — надевала она только по решительным дням. Годы без мужа не пропали даром. Притерпелась Серафима Александровна ко всему и беспокоилась только о дочкином будущем. Представлялось, что нужен для этого дом с заботливым отцом, но главное — полная денежная независимость.
Игнату Исаевичу нужен был план с процентами, отпускники денег за лишние триста граммов не жалели, этикетку с ресторанным штампом содрать с бутылки — нехитрое дело. Со временем Серафима надеялась и некоторых официанток ввести в долю, а каютные номерные и сейчас сами по себе были довольны, потому что только на сдаче пустых бутылок имели приработок по тридцать — сорок рублей в месяц.
Так что в общем и целом все шло путем, пока не впутался незвано-непрошено в налаженную работу пассажирский помощник Эльтран Григорьевич Дементьев. Поразмыслив, Серафима поняла, что пассажирский помощник тоже хочет начать новую жизнь, только со своего края, и даже посочувствовала ему. Еще поразмыслив и перелистав книжечку личного опыта, Серафима успокоилась, потому что затеял Дементьев совершенно бесполезное дело, если только что-нибудь не стрясется на планете и не запретят алкогольные напитки в ресторанах, а тут уж не только ее личный опыт, но и вся история человечества возражала. Однако Серафима решила аккуратнее использовать основную доходную статью — торговлю спиртным навынос, помягче заниматься пересортицей и недоливом, затянуть тихую жизнь и сбить тем самым пыл и азарт у пассажирского помощника. Ах как подвела ее бутылка, которую Дементьев забрал из тамбура!
Узнав об этом рано утром, Серафима Александровна спустилась вниз, и тогда старшине первой статьи досталось так, как не доставалось никогда в жизни, а каютной номерной, медлительной Варе, которая вместе со старшиной просила у нее коньяк, Серафима Александровна просто надавала пощечин.
Варя всхлипывала и просила прощения, но Серафима отрезала:
— Не у меня прощения проси, дура, а у пассажирского помощника. Да запомни, что я в этой истории ни при чем. Смотри, чтоб старшина твой раньше времени не смылся! Пусть скажет что угодно, что, мол, с корабля спирту взял, а тут в порожние бутылки перелил, для приличия. Или еще что… Ох, смотри, Варька, если у меня неприятности будут — тебе тоже, на «Олонце» не быть!
Пока Варя приходила в себя да подкрашивалась, старшины и след простыл. После разговора с Серафимой Александровной он почел за лучшее перебраться из третьего класса на ботдек, за кормовую рубку, чтобы потом уйти потихоньку с толпой пассажиров. Варя поискала его по судну, еще раз поплакала в Серафиминой каюте, и Серафима Александровна отложила в сторону накладные и разную прочую бухгалтерию, выгнала Варю вон и принялась за подготовку к разговору. Она решила начать с Игната Исаевича. Момент был выбран удачно.
Злой, расстроенный и растерянный директор ресторана, прижимая пальцами височки, не находил себе места в своей небольшой, душистой, словно коробка из-под сигар, каюте. Каютка его была такой же величины, что и у всего среднего комсостава, что и у пассажирского помощника, лежали на столе те же счеты, только вместо компостерной машинки привернут был намертво арифмометр, но казалась каюта меньшей из-за аромата, сосредоточенного в ней. Любил Игнат Исаевич хорошие сигареты, любил, чтобы веяло вокруг него хорошими, тонкими несентиментальными духами, чтобы и мыло было нерезким, парфюмерией не воняло, но чтобы отдавало лишь чистой чистотой. И запонки носил он неяркие, цветом к рубашке, рациональной формы. И обручальное кольцо у него было из золота средней пробы, с оттенком под смуглоту кожи. О жене его, Сонечке, и слова нет. Поздно женился на ней Игнат Исаевич, но уж зато и в копеечку попал! Сонечке ни в чем отказу не было, но и на жену Игнат Исаевич пожаловаться не мог: два года прошли у них, как медовый месяц.
Всю, кажется, предыдущую жизнь Игнат Исаевич не жил, а только жить собирался, и лишь с появлением Сонечки началось у него то, что многие называют счастьем. Он иногда усмехался, удивляясь своему пылу, все больше хотелось ему быть с Сонечкой неотлучно, тяготили даже короткие олонецкие рейсы, а тут как раз обещали ему новый комбинат-ресторан с кулинарией, кафе и столовой и даже вызывали в проектное бюро, интересовались его личным мнением по этому комбинату, но, пока приказ не подписан, нужно было продержаться с полгода…
«Вот затею сейчас перестройку, начнет трещать план, и не будет тогда никакого приказа! Не вовремя, ни к чему, но для чего мне сейчас дементьевские идеи. Подумаешь — новое слово, постоянно растущие потребности трудящихся! А для чего им, потребностям этим, постоянно расти? Питье есть, еда есть. Курам на смех — из олонецкого ресторана молочное кафе делать! Так сказать, плавкафе для восточной линии… Это же не Одесса — Крым — Кавказ, крем-брюле, цинандали с мороженым. Ну было бы новое судно, а тут же за сорок лет до меня ресторан сивухой и свиным шницелем провонял. Новаторы нашлись, организаторы производства… А чего это я, — удивился вдруг Игнат Исаевич, — так разволновался? Мне что, нервы уже не нужны? С пассажирским поцапался, как щенок. Это в моем-то положении…»
Игнат Исаевич сокрушенно обозрел оборванные пуговицы в сделал вывод, что необходимо надеть другой костюм. Нельзя же являться домой без пуговиц. Не посвящать же Сонечку в эту склочную историю.
Он глянул на остановившийся против иллюминатора бетонный столб причального светильника, стал открывать шкаф, но тут явилась необыкновенно милая и нарядная Серафима. Постучала она, как всегда, деликатно, с уважением глянула на Игната Исаевича чистыми голубыми глазами.
— Я решилась вас побеспокоить, Игнат Исаевич, по поводу вчерашней бутылки. Не виноваты мы в этом, Игнат Исаевич! Я эти пять звездочек Осиповой, каютной номерной, знаете — Варя, полненькая такая? — так вот я ей эту бутылку еще до Гремихи продала, просила она очень себе на день рождения… И вот видите, что получилось? — Серафима, порозовев, вздохнула. — Я думаю, Игнат Исаевич, нужно покончить с продажей спиртного экипажу. Не знаю, как вы думаете, только нужно сходить к капитану и чтобы был официальный приказ!
Игнат Исаевич поморщился: Серафима, как всегда, била наверняка. Отключить ресторан от команды было такой же утопией, как превратить его в молочное кафе. Кому уж, как не буфетчице, было знать, что к ресторану прибегают все, начиная с капитана: в городе, бывает, и колбасы не купишь, а что касаемо некоторых напитков, так это уж абсолютно ни в жизнь поверх прилавка не возьмешь. Значит, официального запрета не будет.
— Не будем темнить, Серафима Александровна, — начал Игнат Исаевич. — О каком запрете может идти речь?! Но — все напитки, кроме пива, извольте продавать только с моего личного ведома, об этом, кажется, я вам уже дважды говорил!
— Ну да, попробуй им не продавать, они мне и ящика лишнего не отнесут, боцман веревочки не даст, механики с водой горячей замучают.
— Не утрируйте, Серафима Александровна, всё, что обязаны, все будут делать. Вы мне об этом сказать не стесняйтесь.
— Что же, я вас каждый раз беспокоить буду? — всплеснула руками Серафима.
— Ну, довольно, — сухо ответил Игнат Исаевич, — мы с вами об этом достаточно говорили. Что еще у вас?
— Разве плохо буфет работал? — неожиданно всхлипнула Серафима. — Разве план я вам не перевыполняла? — Она всхлипнула еще раз, вытащила платочек и присела на краешек стула. — Вот какие благодарности! Вот как! И это вы, Игнат Исаевич!
— Довольно, Серафима Александровна, — повторил Игнат Исаевич, — довольно же! Я не желаю спорить с Дементьевым и ссориться с капитаном. Вы достаточно умны, чтобы это понять!
Серафима Александровна приложила платочек к уголку глаза, и тотчас отлетела каютная дверь и в каюту с распахнутыми глазами ворвалась Сонечка.
— Что это значит, Игнат? Почему ты без пиджака?
— Успокойся, Соня, здравствуй, пройди сюда, — засуетился Игнат Исаевич. — Садись вот сюда, проходи же! Мы все решили, Серафима Александровна?
— Ох, смотрите, Игнат Исаевич, не дошло бы у нас до суда! Доведет он! Ох, я вас предупреждаю сердечно! Попомните мои слова! — Она с трудом поднялась и, придерживаясь за переборки, с платочком у глаз, вышла из каюты.
— Игнат, скажи мне, что случилось? Почему ты без пиджака, Игнат? Почему она плачет? Какой суд?
Сонечка сцепляла и комкала руки поверх высокой груди, и Игнат Исаевич всерьез заволновался.
— Ну что ты, право, Соня, деловой разговор, мало ли может быть у меня неприятностей, ну как тебе, право, не стыдно?
— Деловой разговор! Это ты называешь деловым разговором?
— Я же не виноват, что мне приходится работать с женщинами. И потом, не плакала она вовсе, это же все ваша бабья тактика, когда вам нужно, вы…
— Наша тактика? Моя тактика? Выходит, я тебя обманывала? А я-то, дура, каждый раз бегу к трапу, жду тебя не дождусь! Я не могу жить в обмане! О, я не могу жить с подозрением!
— Сонечка! — протянул руки Игнат Исаевич.
Сонечка отстранилась и выскользнула из каюты. Игнат Исаевич бросился следом, но опомнился, проверил, толком ли заперт сейф, и выдернул из шкафа форменный пиджак.
8
Дементьев и не подозревал, какое он вокруг себя расшевелил пространство и сколь далеко распространятся вызванные им колебания.
К тому времени, когда подошло такси для капитана, он успел закончить отчет, организовать машину под грязное белье, наладить выгрузку почты, порожней тары, макулатуры и мотоциклов. Собственно, макулатура и мотоциклы были по ведомству второго помощника, да не мерзнуть же им обоим на палубе.
Вот тебе и конец июня! В телогрейке и то прохладно. Низкие серые тучи бреющим полетом шли над заливом, пускался сыпать пылевидный дождик, прокатывались короткие шквалы, и тогда, всполаскивая, сгибались к востоку юные деревца в сквере у морвокзала. Розовая гранитная стела в память погибших портовиков потемнела от размокшей копоти. Однако непогода была нетусклой: свежий воздух промывал город, светились мокрые крыши, росянел асфальт, и на всем лежало дыхание близкого снега.
Подкатила к трапу забрызганная по фары «Волга», шофер психовал, как обычно, потому что потерял полчаса перед шлагбаумом у портовых переездов. Пока вахтенный матрос успокаивал шофера, Дементьев со старпомом вывели капитана. Вместе с Сергеем Родионовичем, поддерживая его, сошел Денис Иванович, перегороженное усами лицо его было значительно и строго.
Медлительно, с одышкой, разместись на заднем сиденье, положив рядом с собой фуражку, Сергей Родионович сказал старпому:
— Ну, думаю, все обойдется, голубчик. Крепление судна лично проверьте. Я позвоню кому надо. Если нужно будет, вы не стесняйтесь меня тревожить. Понятно?
— Понял, Сергей Родионович. Как с отходом на завтра?
— Утро вечера мудренее. Если циклон не задержит, все будем делать по расписанию.
— Понял. Вы отдохните как следует, Сергей Родионович. Гут?
— Гут, гут, — усмехнулся Сергей Родионович. — Дублера ночевать пришлю. Все понял? Дай-ка бидончик. Поехали.
Старпом захлопнул за ним дверцу, Денис Иванович кивнул им на прощанье, и машина, фыркнув, ушла с причала. Старпом помахал рукой, разгоняя дым выхлопа, бодро застегнул «молнию» на куртке и, расставив ноги, прищурился вдогон такси:
— Хочет судьбу перехитрить старик.
— Уточнить не изволите? — спросил Дементьев.
— Изволю. Все олонецкие капитаны погибали тут, на мостике. Сергей Родионыч это знает. Видел сегодняшнюю швартовку? Колоссальный старик! Но сердце у него сдает. Приступ прошел — а он все же боится, домой едет. Понял, Борода?
— Дома, вероятно, спокойнее?
— Сказал! Судно на нем висит, в порту шторм, а капитан — дома. Капитан, понял? Разве у капитана будет на душе спокойно? Нет, побаивается старик тут, на судне, концы отдать. Только от судьбы не убежишь… На флоте традиции знаешь какие? Если что завели — век так крутиться будет.
— До тебя тут все старпомы энциклопедию изучали?
— Хм, остришь… Я — другое дело. Я высшую мореходку не для «Олонца» кончал. Я тут ни в одну традицию не врастаю. Зачем мне?
— Десятитысячник тебе, не меньше?
— Хотя бы.
— А тут кто будет?
— Ну, меня в этом и старик не убедил. Поговорил я с ним об этом, а он мне: каковы сами, таковы и сани. Я это запомнил. Объективно: дело я знаю? Образование у меня есть? Не лодырь?
— Не лодырь, — засмеялся Дементьев.
— Я трачу ровно столько, сколько нужно для «Олонца». Мне мое еще пригодится.
— Выходит, тоже судьбу обмануть хочешь?
— Зачем мне?
— Исключительно своеобразно… Сергея Родионовича менять не будешь?
— Что ты! Ни в жизнь. Стать капитаном на таком судне — это сразу всю его биографию безгрешную на себя взвалить! Фьюить! А работа? В здешние погоды вдоль берега по дыркам лазить, да еще с людьми, да на столетнем пароходе? Орден мне авансом давай — не соглашусь.
— Крепко же ты в своей судьбе уверен.
— Не уверен, но — рассчитываю.
— Позавидовать не позволишь?
— В свое время, Борода, — внушительно ответил старпом. — Ну, я судно проверю, а ты заппши-ка, когда капитан убыл и что у нас тут за погода.
— Будет исполнено, не волнуйся, о деловитый!
Каюта, когда Дементьев в нее вернулся, была захламлена обрывками давешнего письма от жены. Они лепились по всем углам, на койке, на столе и даже на туалетной полочке. Он забыл накинуть задрайку на окно, и порыв ветра перешерстил каюту: даже собранные скрепкой корешки билетов валялись вместе с бланками рейсового отчета на ковровой дорожке.
Дементьев прикрыл окно, тщательно завинтил барашки, сдернул на место разметанные ветром шторы и, чертыхаясь, взялся за приборку. Стоя на коленях и осторожно сгребая пепел обложкой старого журнала, Дементьев вспомнил старпомовские рассуждения о судьбе.
«О мамма мия, каррамба, сиерра-брамапутра! Какая я все-таки дрянь, мальчишки! Лучший штурман эскадры, подумаешь! Жалкий интеллигент. Всю жизнь меня тянули за уши, ах как красиво я катил по рельсам! Вот, бороду отрастить сил хватило! Ха, мальчишки!»
Дементьев покачал пригоршни, полные окурков, пепла и бумаги, высыпал все в корзину и поднялся с колен.
«От хороших людей жены не уходят. Это вам ясно?»
Он отряхнул ладони.
«Вам-то, может быть, и ясно, а мне — увы! — нет. Но соплёй меня уже не перешибешь, Игнат Исаевич. На повестку дня стал вопрос о газе. Начнем!»
Дементьев вытащил недопитую бутылку «Отборной» водки, подержал ее над раковиной, пошевелил пробку и снова поставил бутылку в шкаф.
«Нет уж, пусть постоит до лучших времен. Вылить легче. Пусть стоит. Что бы вы сказали на это, товарищ командир? Не уподобляйтесь ветреной женщине, штурман? Легче легкого воздерживаться, когда нет соблазна? Нет, равнение не туда, мальчишки!»
Дементьев вспомнил себя, бледного и щуплого послевоенного ленинградского мальчика, на самом конце четвертой роты Нахимовского училища, в бескозырке сорок третьего размера, перетянутого в два слоя жестким флотским ремнем. В роте меж своих звался он Карандашиком. Раз-два, раз-два, раз-два-три!.. Вспомнил он себя и выпускником, в первой шеренге, с пробивающимися усиками, марширующего по гранитной набережной. А слева, краем глаза, видна певучая линия борта «Авроры», взлетающая к тому самому орудию, и серые бездымные трубы, уходящие в зенит, и солнце там, за Невой… Раз-два, раз-два! И вот уже это солнце скачет вдоль горизонта в окуляре его секстана, и ленточки зажаты в зубах, и надо бы работать в чехле или бы в берете, но так волнующе тянет встречным ветром с головы бескозырку… Дементьев! Элка! Аспирант! Тебя к старпому! Раз-два! Лейтенант Дементьев назначается… Чемоданчик у ног и внимательные, улыбчивые на дне, кадулинскне глаза. Ну, какая жизнь впереди, штурман? Раз на раз не приходится, товарищ командир. Сдал я где-то. Вас обманул… Ты не меня, ты флот обманул, штурман! Эту индустрию ценить нужно. И себя тоже. Настоящие штурмана на дороге не валяются. Не уподобляйтесь ветреной женщине, штурман. Дежурная привязанность ничего не стоит. Вопросы есть?
Вопросов было так много, что задавать их не было смысла. Дементьев, оказывается, и моргнуть не успел, как огромная пустота отделила его от прежней, высокой и целенаправленной жизни. Оказалось, что все его предыдущие похмельные прозрения были сущей ерундой по сравнению с тем, что ему открывалось теперь. Кудесник астрономии и радионавигации становился тридцатитрехлетним советским гражданином со штурманским образованием, но без рабочего диплома в кармане, с двумя боевыми орденами и тремя юбилейными медалями на груди, уволенным в запас с почти бесперспективной формулировкой. И если офицером он был на месте хотя бы потому, что с дней блокады усвоил невычитанную ненависть к фашизму, то теперь вся будущая жизнь представлялась ему сплошным разливанным болотом быта, в котором можно было и предполагалось утонуть, потому что он не видел в нем ни одной мало-мальски твердой дороги.
Дементьев не представлял себе работы на берегу, но ему много пришлось побегать по морским организациям, и, если бы не Марат Сергеевич Кадулин, вряд ли бы стал он пассажирским помощником на «Олонце».
Когда Дементьев на несколько дней бросил пить, ему стало так совестно перед Кадулиным, что он даже почти не почувствовал к своему бывшему командиру никакой благодарности, но — странное дело — этот стыд помог ему взять себя в руки.
— Доложишь в двух случаях, штурман: когда получишь диплом и если наладишь с семьей, — сказал на прощание Кадулин и пожал Дементьеву руку.
В пачке наградных удостоверений Дементьев хранил фотокарточку детей. Иногда, не слишком часто, он разглядывал ее, удивляясь знакомой пухлости губ, всматриваясь в глаза человечков, которых он успел увидеть, но к которым не успел привязаться. Потом он обнаружил случайный паспортный снимок жены, долго не знал, что с ним делать, но тоже положил в удостоверение от Красной Звезды. Маленькое лицо жены на снимке было печальным и спокойным, словно она тогда уже наперед знала, как все у них будет.
Они не виделись уже два года, и Дементьев отмахивался от доброхотов, желавших что-либо сообщить о ней, И вот теперь эта почта с восточного побережья и портопунктовский дед Иван Никитич в роли письмоносца…
Да, но как же Иван Никитич? Что же это такое, что привело его на старости лет к местам, где погибли его ребята? Они растворились в воде, даже могилы нет, над которой посидеть можно, пока живой, или лечь рядом, когда помрешь. Что этот дед слышит день за днем, когда в берег бьет море?..
Дементьев прибрал, наконец, каюту. Последний клочок бумаги с торопливыми, выдавленными шариковой ручкой буковками был скатан в горошину и щелчком вброшен в мусорную корзину. В каюте снова стало чисто и прохладно, и сыроватый запах старой деревянной мебели снова расположился в ней.
Сменилась очередная вахта, буфетчица Зина пригласила отобедать, но Дементьев лишь мотнул бородой, устраиваясь поуютнее на диване, ноги в креслице и глядя в заплывающее каплями стекло, в оранжевый полусвет, потому что окно выходило прямо на крашенный суриком борт большого сухогруза.
Пришел старпом.
— Слушай, Борода, сдавай-ка мне вахту и греби на бережок. Все равно мне безвылазно торчать по-штормовому, проверяющие скоро циркулировать начнут, а на берегу, если не ошибаюсь, одна девушка из драмтеатра скучает. Сдавай мне вахту да иди-ка до утра, Эльтран Григорьевич, настроение у тебя лучше будет, чем ныне. По дороге загляни в кассу, как там с пассажиропотоком. И уточни, есть ли заявки на груз или опять вино, кино и домино на побережье повезем. Как?
— Так! — ответил Дементьев, с хрустом потянулся, подмигнув необычайно великодушному старпому.
Он сдал вахту, но никуда не пошел, хотя принял душ и поначалу успел позвонить той женщине, что скоро будет.
Он даже надел свое серое элегантное пальто с черным бархатным воротником, так шедшее к его глазам и бороде, и сошел на причал. Штормовой ветер, подталкивая в спину, домчал его до зеленого здания морвокзала, и массивная деревянная дверь наддала еще сзади. Он просмотрел длинный, на трех листах, список пассажиров, приколотый снаружи у окошечка кассы. Потом отыскал две копейки, снова набрал знакомый номер и сказал, что прийти не может, потому что получено штормовое предупреждение.
После этого он поднялся на второй этаж, сел за столик у окна и долго и размеренно обедал, представляя, что будет сегодня вечером делать художница Валя, обыкновенная, несмотря на весь ее богемный антураж, милая девочка, которой в жизни нужно только обыкновенное прочное счастье. Попутно он разглядывал в окно залепленный дождем и снегом «Олонец», который на полном отливе, казалось, уткнулся ледокольным форштевнем в устланный камнем откос берега…
9
«…Сейчас прибежал Иван Никитич и сказал, что вы сегодня снова зайдете. Он очень удивлен, кстати, что вы пошли в рейс в такую плохую погоду. Но дело не в этом. Я боялась, что ты откажешься встретиться со мной, и была права. Тогда, пожалуйста, выслушай главное.
За того лейтенанта прости, если можешь, а мужа — люблю. Конечно, если бы ты был все время дома, я бы никого другого не узнала, ни хуже тебя, ни лучше. Но ты ведь меня и не любил, по правде-то. Звезды ты свои любил да компасы. Не было у тебя силы, Элик, по-настоящему, по-мужски заниматься семьей. И жили мы с тобой, как любовники, мне даже иногда стыдно вспоминать… когда ты приходил из автономии. И не думай, пожалуйста, что я тебе жизнь поломала. Скорее всего, мы ее оба не построили. Но не в этом теперь дело. Самое главное вот в чем: дети спросили меня, кто у них папа. Я один раз обидела тебя и не хочу дважды. Хотя они маленькие и все еще забудут, даже до конца школы, но все же ты должен сказать мне, что я им должна ответить. Вот почему я тебя снова беспокою. Люда».
1970
МУРМАНСК-199
#img_9.jpeg
1
На той суетной площадке, откуда налево — в зал междугородного телефона, а направо — в зал почтовых операций, перед широким прилавком «Союзпечати» женщина остановилась, и Меркулов опустил взгляд. Но это оказалось ни к чему, потому что он увидел, как прямые светлые ноги в блестящих сапожках легко, словно в танце, развернули ее лицом к нему, и он, тоже останавливаясь, вдохнул поглубже и решился посмотреть вверх. Шубка, строго сжатые губы, румянец негодования и блестящие серые, чуть подведенные стеклографом, глаза. Такие лица у женщин он видел только во сне, когда был пацаном.
Нижняя губка у нее дернулась, словно она хотела подавить улыбку или что-то сказать, глаза потемнели, потемнел и румянец, но она ничего не сказала Меркулову, только посмотрела на него с укоризной, как мама, и скользнула в зал направо.
Меркулов толкнул левую дверь и успел увидеть в стекле свою счастливую, распаренную, от счастья глупую физиономию, но это его не огорчило, даже наоборот, он почувствовал, что щеки продолжают безудержно сдвигаться к ушам, а ондатровая шапка стремится на брови, и ему потребовалось некоторое время для того, чтобы справиться с собой, кружа по залу под скучными взглядами томящихся абонентов.
Пока он циркулировал между опорами, он ни на миг не забывал о том, противоположном, зале, потому что всякий раз заканчивал круг у стеклянной входной двери, еще на подходе к ней начиная через лестничную мельтешащую людьми площадку всматриваться в глубину почтового зала, но там тоже мелькали бесчисленные смутные головы и плечи, и он с некоторым усилием запускал себя на очередную орбиту вдоль разноголосых телефонных кабин.
На пятом витке Меркулов не удержался и снова вылетел к прилавку «Союзпечати», с удовлетворением успев заметить в стекле двери, что шапка находится теперь на штатном месте, щеки скомпоновались и подбородок надежно замыкает лицо в полном соответствии с настроением, возрастом и чином.
У прилавка он, изогнувшись набок, извлек из бездонного кармана казенной казанской шубы кое-какую мелочишку, пересыпанную личинками трубочного табака, ткнул пальцем в первый попавшийся еженедельник, сдвинулся к углу, ибо там была самая удобная для наблюдения позиция, и остался бы там навеки, но он занимал слитком много места, был рыж и скуласт, и киоскерша всучила ему сдачу, а потом, предлагая свежую литературу другим товарищам, помалу организовала выталкивание подозрительного ей читателя из общих рядов.
Так Меркулов оказался ни пришей ни пристегни посреди площадки, люди наталкивались на него даже тогда, когда он прижался к перилам, и он еще раз понял, что движение — это жизнь.
Тогда он сунул в правый карман шубы перчатки и еженедельник, из левого достал трубку, хранившуюся в разобранном виде вместе с табаком в пластиковом складном кисете, кисет упрятал обратно, а трубку разместил в левой ладони и неторопливо двинулся в зал почтовых операций, то посасывая пустую трубку, то ощериваясь и постукивая мундштуком по белым своим крепким зубам.
В почтовом зале глаза сами собой разбежались, хотя Меркулов и пытался удержать их косым прищуром век. Где там! Народу было больше чем достаточно, вдоль стоек возвышался сплошной частокол очередей, и Меркулов осознал, что все это с ним происходит в час «пик».
Хотелось спросить, откуда столько народу берется, если и в магазинах, и на улицах, и в автобусах, и тут, на почтамте, его полным-полно.
Затем Меркулов испугался, потому что забыл, какой на женщине был головной убор — шляпа ли с усталыми полями, шапочка меховая или платок.
— Как же так? — спросил он сам себя. — Ноги помню, лицо как на фотопленке, сапожки с глянцем, шубка, кажется, из синтетики… Вот беда, выше глаз ничего не видел. Ничего, пойдет, так все равно мимо меня…
Первым делом он оглядел столы, над которыми, как в бухгалтерии, стоял шорох бумаги и скрип перьев. Вокруг столов горбились люди, были среди них и женщины, но невнятны были их фигуры и не видно было склоненных лиц.
Затем Меркулов с легкой завистью оглядел большую молчаливую очередь, сосредоточенную под висящими, как флаги расцвечивания, буквами алфавита у стопки «до востребования», равнодушно скользнул глазами по нескольким добротным спинам у окошечка сберкассы и остановился на толпе у приема и выдачи переводов, телеграмм, ценных и заказных отправлений.
В пределах видимости женщину обнаружить не удалось. Меркулов обхватил ладонью упругую, как каучуковый шарик, головку трубки, словно тренировал мышцы кисти, постоял, определяя курс, и медленными шагами направился в обход зала по часовой стрелке, потому что клиенты в очередях стояли развернувшись навстречу солнцевороту.
Мимо, мимо… озабоченных, нетерпеливых, терпящих… Нудное это дело, очередь… Мимо. Не та. И эта тоже не та. Пижон, разглядываю, как своих… Мимо. И тут, конечно, нет. Нет.
— Слушайте, как же так можно? Мурманск-199. Полгорода по этому адресу пишет, а вы не знаете! Ну да, 199! — услышал Меркулов такой ясный, с весенней хрипотцой, женский голос, который мог принадлежать только одному в городе человеку.
Она успела оказаться в голове довольно длинной очереди и уже сдавала телеграмму юной белобрысой телеграфистке, которая, бедняжка, не знала, что существует такое местное отделение связи!
Меркулов остановился, глянул на сердитые мохнатые ресницы, на возникший вновь румянец, на пальцы, украшенные синеньким камушком. Ее рука лежала на темном, заляпанном чернилами прилавке, как цветок на мокром асфальте, и Меркулов чуть было не вмешался в ход почтового процесса, чтобы сделать выговор льняной приемщице за незнание самого главного адреса в городе, но девчушка исправилась:
— Извините, я первый вечер…
И тогда до Меркулова дошло, что означает телеграмма по этому адресу, и рука его самопроизвольно вставила мундштук трубки в исказившуюся пасть, и он сомкнул зубы на мундштуке намертво, как бульдог. Еще не сделав и двух шагов, он почувствовал, что вслед ему смотрят, но дело было сделано, адрес ясен, телеграмма отправлена, и Меркулов дошел до двери, ни разу не споткнувшись.
А девушка осталась на почте.
2
На улице был тихий вечер и морозец, потому что антициклон царствовал на Мурмане уже три дня. Ледок хрустел, голые деревья в сквере были как царапины на белом стекле, на обесцвеченных стенах вечерних зданий зажигались квадраты окон, и народ валил валом со всех сторон к кинотеатру.
Меркулов, не выпуская изо рта трубки, прошелся из конца в конец и обратно по тротуару, именуемому стометровкой отнюдь не из спортивных соображений, и остановился в раздумье перед кинотеатром. В розовом зале шел один фильм, в голубом — другой, но раздумывал Меркулов напрасно, потому что билетов не было в обеих кассах.
И Меркулов окончательно понял, что все дороги на сегодня отрезаны, кроме двух: или идти на судно и выспаться перед рейсом, или навестить Андрея Климентьича, а проведать его, конечно, требовалось.
И Меркулов заспешил к Климентьичу, забыв о пустой трубке, хотя та и напоминала ему о себе и всхрипыванием, и запахом прокаленного дерева, и, само собой, кислой табачной слюной.
Он разделался с ней только тогда, когда вспотел в своей спецодежде и дышать стало неловко. Он остановился, коротким взмахом руки встряхнул трубку и сунул ее, не развинчивая, в карман.
И снова прохожие пошли уклоняться по сторонам при виде преследуемого весной курносого молодого мужика в дорогой шапке, в овчинной шубе, крытой, чертовой кожей и перетянутой поясом так, что полы ее стлались по горизонту. К тому же был мужик широкорот, с веселым лесным разрезом глаз и улицу мерил ботинками на таком рубчике, которому позавидовал бы любой тягач.
…Климентьич был дома, сам открыл на звонок, безапелляционно водворил обратно принесенную Меркуловым бутылку коньяку и тогда уже загромыхал:
— Разболокайся, Васята, дорогой! Лизавета, слышь, Лизавета, кто пришел! — Климентьич клюнул Меркулова в щеку, подмигнул и просипел: — Бутылочку свою держи в резерве, понял?
Климентьич был душевен, въедлив, сед, багроволиц, громогласен, как на палубе, и, кроме того, был для Меркулова всем, чем может быть хороший старый капитан для безродного матроса.
И Меркулов обрадовался, уловив знакомый чистый стариковский запах, исходивший от парусиновой рубашки Климентьича.
Климентьич когда-то буквально за уши вытянул Васяту Меркулова из физического и нравственного небытия, но и Меркулов рассчитывал не остаться перед ним в долгу.
— Да где ж это Лизавета запропастилась? Лизавета! Слышь, Лизавета Васильна!
На зов Климентьича выплыла из-за шторки, седая тоже, старушка, вполроста мужу, молвила:
— Не шуми, Андрюша, как же так можно? Раздевайтесь, Васенька. Да не шуми ты, Андрюша!
— Китель мой где, спрашиваю!
— Где же ему быть, надет не дождется такого часа на плечиках в малом шкафу. Вот вам шлепанцы, Васенька.
Меркулову померещилось что-то близко знакомое, недавно слышанное, в ее говоре, но догадаться до конца не дал Климентьич. Обернулся он моментально и объявился в прихожей в наглухо застегнутом кителе довоенного габардина, с двумя орденами Трудового Красного Знамени, причем первый из них Климентьич принципиально не перепаивал на планку с ленточкой, а привинчивал в том виде, как получил из рук всесоюзного старосты. Видать, не только сам по себе был орден дорог, а еще и то, что овевала этот орден своя эпоха.
В кителе Климентьич был еще длиннее, чем в рубахе.
Меркулов, бывало, протестовал, чтобы в его честь надевался Климентьичем этот парадный мундир с позеленевшими нашивками, из которых выбивались уже медные спиральки. Климентьич раза два отмолчался, а на третий внушил:
— Ты, Васята, молод мне советовать. И просить не проси. Я ведь не баба, не для тебя одеваюсь, я персонально перед новыми рыбаками предстаю. И ты, Васята, единоличник, помалкивай, понимай, что через тебя тралфлот со мной беседует.
Пока Меркулов возился с застежкой на ботинке, Климентьич колыхался над ним, как ель над валуном, грохотал, скрипел, вкручивался в душу:
— Что, брюхо взошло? Пыхтишь, как брашпиль на прогреве! Вот то-то и рыбы имать не можешь! Это когда же случалось, чтобы мы два рейса кряду были в пролове? Рыбы нет? Я те покажу — рыбы нет! Ты, Васята, расскажи старику, у кого это в марте три заверта было? Кто это в январе две корзины на штаге держал, а сам целый мешок окуня по морю распустил? Анекдот! Анекдот, Васята, но ты мне все же намекни, кто это из моих ребят на анекдоты начал работать?
Меркулов справился, наконец, с ботинками и разогнулся.
— Красавец! Ладно уж, красавец, хватит мне тебя парить. Сам знаю, что экипаж после ремонта с бору по сосенке. Пойдем-ка в дом. Да ведь к тому же, — Климентьич нагнулся к Меркулову и подмигнул, — будет тебе завтра вящий сюрприз.
— Зачем мне сюрприз, — ответил Меркулов, — до дня рождения далеко.
— Далеко не далеко, а вот завтра придешь на судно и увидишь. Проходи.
И Меркулов очутился на диване за столом, с непостижимой стремительностью накрытом домотканой скатертью, на которой посуды было мало, а простору много, но уж зато ни единой пустой латки! Увенчивал эту завлекательную простоту резной, толстого стекла, прозрачный графинчик.
По другую сторону стола сидел, сияя орденами, прямой, как фор-стеньга, Климентьич, Елизавета Васильевна привычно пристроилась с узкого конца стола поближе к кухне, а четвертая сторона была открыта для желающих присоединиться.
— Что-й-то, Васята, в тебе сегодня не так, — заметил, приглядываясь, Климентьич. — Может, понадобится скоро квартира?
— Может, и понадобится! — ответил Меркулов и сразу почувствовал, как кровь бросилась к лицу, воспротестовала против такого беспардонного самозвонства. И он внес корректуру: — Захотелось, чтобы понадобилась.
— Ха! Три десятка и апрель на дворе, — хохотнул Климентьич, — захочется.
Он, принюхиваясь, поводил носом над столом:
— Давай-ка лучше распотчуем, что тут Лизавета Васильна наготовила, да ты мне доложи, куда рыба ушла и почему у тебя со снастью сплошь такая неразбериха.
Они успели выпить по три рюмочки и рассудить касательно рыбы, касательно промысловой выдержки, касательно поисковых приборов и синтетического сетного полотна, но взбудораженный антициклоном апрель настиг Меркулова, и потому дверной звонок сначала пискнул, пробуя голос, а затем залился по-родственному задорно. Все на свете дверные звонки так извещают дом только о приходе милых.
И Меркулов почти не удивился, увидев знакомый ровно вздернутый носик и румянец того тона, будто на щеки ее падал отсвет сиреневых гроздей.
— Любаха, красотуля, — взрокотал Климентьич, — да как же ты кстати! Васята, знакомься — племянница моя. Институт кончает, изо всей родни едина не зауздана. Не красней, Любаха, пожару натворишь!
Меркулов пожал ее руку и обругал себя за то, что на почте сравнил ее с цветком на асфальте. Жизнь так и билась в этой противоречивой ручке, была она и теплой, и свежей с мороза.
— Не знаешь, что надеть, тетя Лиза. Кажется — весна, а к ночи холод, — пожаловалась Люба, обходя стол с Климентьичевой стороны. — Вот товарищ, правда, предусмотрительный: и шуба и шапка у него папанинские.
— Тоже никак не угадаю, — насупился Меркулов и ему очень захотелось заняться трубкой.
— Да? И не жарко вам в ней бегать? Вот уж никогда бы не подумала, что вы капитан!
Меркулов, чтобы прийти в себя, увлекся рыжиком в сметане, а Климентьич, наоборот, отложил застольный инструмент и уставился на Любу.
— Ах, дядя Андрей, зачем же быть таким подозрительным! Просто мы с Васятой догоняли сегодня один автобус. Правда?
Она легонько подтолкнула Меркулова сапожком, и Меркулов обрадовался своей предусмотрительности: хлебом бы, сырком или колбасой наверняка бы подавился, а с грибком обошлось.
— Ох и крутишься ты, Любка, как семга против потока, — одобрительно сказал Климентьич, оглядывая ее и поводя из стороны на сторону носом. — Пригубишь с нами за компанию?
— За рыбаков? А как же, дядя? Что бы мы, бедные, без вас, рыбаков, завели делать? Мурман опустеет. Наливай самую большую рюмку!
— Ты что же это, Андрюша, на удочку идешь? — спросила Елизавета Васильевна. — Возьми в серванте наперсток, и будет с нее!
Меркулов постепенно вошел в меридиан, потому что и застолье образовалось, и ему, наконец, позволили закурить трубку, а еще потому, что женщины, сидевшие оберучь Климентьича, понимали, отчего бывает солона трещочка, и одним присутствием своим вносили горний смысл в разговор о приемах траления, делении кутка и молодых матросах, — и добрая Елизавета Васильевна, которую Климентьич из рыбачек и взял за себя и которая первого своего сына успела уже оплакать в море, и Любаха эта с подведенными черным карандашиком глазами, родством своим и неясными надеждами вплетенная в жизнь тралфлота. И трубка курилась мягко и хорошо, табачок всем был в меру, и графинчик пустел не быстрее, чем следовало.
Климентьич весь вечер нацеливался то на племянницу, то на Меркулова и, когда подступила пора прощаться, заговорил:
— Ты признайся, Любаха, попросту, на что тебе механик твой Веня? Сдохнешь ты с ним. Скучный он.
— Андрюша, твое ли ото дело? — вступилась Елизавета Васильевна. — Он хороший молодой человек, аккуратный, не распущенный, Любочке по душе. Как же так можно!
— Нет, ты, Любаха, погоди. Ты вот на кого посмотри, на Васяту. Капитан, промысловик до мозгу костей. Диплом есть, так нет, высшую мореходку начал! Внешность у него, правда, того, так ведь вертлюг, когда рвется, и не такого разукрасит.
— Ах, Климентьич, Климентьич, — сказала Люба, поднимаясь и обнимая Климентьича за шею, — для свата ты слишком напорист и неделикатен. О борьбе с частной собственностью я бы еще послушала, но к сватовству нужно готовиться. Ты бы хоть полотенце повязал через плечо!
И она чмокнула Климентьича в щеку.
Климентьич приосанился.
— Любаха, стар я стал, но ничего! За своих ребят я постою. А ну-ка давайте сюда чаю, сороки!
Елизавета Васильевна отпустила мужу ласковый подзатыльник, и они обе ушли из комнаты, и Климентьич упредил Меркулова, который вынул было изо рта трубку:
— Стой, Васята! Это ей на пользу дела. Чтоб не корила никого потом, что ей глаза не открывали. Понял? По остатней, что ли? Ну, чтобы рыба тебе была!
Они посидели еще десяток минут над чаем, договаривая недоговоренное, но разговор уже исчерпывался, и подступали к ним иные проблемы, и Климентьич присматривался к Меркулову, словно видел его впервые, а Меркулов, признаться, больше прислушивался к голосам на кухне и к тому, как непонятно смеется там Люба.
Наконец Климентьич покачал перед собой руками, словно чашами весов, и сказал Меркулову трезво и строго:
— Я там попросил, чтобы тебе хорошего тралмейстера дали. Сам увидишь. К мужику приглядись, но дело он знает. Да возьми себя в руки: ремонт кончился, рыба нужна, и без рыбы ты экипаж у себя не удержишь. Понял?
Меркулов начал развинчивать трубку, и тут как раз заглянула в комнату уже одетая Люба и спросила, прищуриваясь:
— Дядя Климентьич, ты не возражаешь, если Васята доведет меня до дому?
Климентьич не возражал.
3
— Вы пояс немного распустите, хотя бы на два люверса, — посоветовала она, останавливаясь и оглядывая Меркулова, — вот, так лучше. Фигура у вас сразу стала монолитней.
Она взяла Меркулова под руку и тесно пошла рядом.
— Вот. И мне полы ваши оттопыренные не мешают. Можно считать — одна возлюбленная пара…
— Откуда вам известно, что эти отверстия с металлической окантовкой по полотну называются люверсами?
— О, как внятно! В нашей семье все женщины это знают. У моей детской кроватки ограждений не было — были леера. И перил в доме не было — были поручни. А вы, наверно, колхозник?
— Не помню, — ответил Меркулов, свободной рукой пытаясь развернуть в кармане кисет и достать трубку, — я детдомовский.
— Колхозник, — убежденно сказала она. — Бьюсь об заклад, что у вас в правом кармане бутылка.
— Верно, — сказал Меркулов. — Как вы догадались?
— Еще бы тут не догадаться, если она довольно ощутимо меня колотит.
Меркулов высвободил руку, переложил коньяк в левый карман, а заодно извлек из кисета трубку, привел ее в немедленную готовность, но набивать табаком и закуривать не стал, а лишь обнял трубку ладонью, и Люба вовремя догадливо взяла его снова под руку.
Начиналась тропинка, проложенная наискось через сквер Театрального бульвара, и они оба одновременно поскользнулись на вытаявшем из-под снега листе оцинкованного железа.
— Последствия январских ураганов? — косолапо утверждая себя на стылой дорожке, спросил Меркулов.
— Ну, вы сама надежность! — засмеялась она. — Однако цинк вас едва не подвел. Я тогда шла на работу и слышала, как они слетали с драмтеатра.
Меркулов ничего не ответил, потому что отвечать по существу вопроса было нечего: новогоднюю ночь он провел лежа носом на волну севернее островов Вестеролен, и не осталось от нее никаких воспоминаний, кроме боязни; думал лишь о том, чтобы не укачались кочегары да справилась с углем и шлаком посланная на подмогу в машинное отделение и состоящая сплошь из одних салаг палубная команда. Еще думал, что будет, если откуда-нибудь вынырнет другое судно, — ведь шансов разойтись не было никаких, локатор вышел из строя, и сил едва хватало держать вразрез волне. Успокаивал себя тем соображением, что океанские суда идут гораздо мористее, а промысловый флот поголовно вот так же выгребает против пены и снега, лишь бы только к берегу не сносило. Посмывало тогда кое-что, да выбило два стекла в рубке, щиты сколачивать пришлось…
— Вы неудачник, да? Дядя Климентьич очень переживает, что вы всё в пролове…
— Почему? Ловил и я неплохо. А тут такая штука, задержались мы чрезмерно в ремонте. На судне, кроме меня и «деда», никого из старичков не осталось. Может быть, я и растерялся, честно сказать. Да тут еще шторма. В общем, если в этом рейсе не выправлюсь…
— Пойдете в управдомы? Для управдома у вас слишком пиратский вид. Может быть, перейдем на «ты»?
— Можно попробовать, — ответил Меркулов и закусил трубку.
Она дружелюбно подергала меркуловский локоть и даже заглянула ему в лицо, но поскольку маска железобетонного морского волка успела затвердеть на Меркулове, то и она, прошептав: «Виновата, капитан…», изобразила томную, скучающую во флирте, даму, вцепилась в него обеими руками, склонила к его плечу легкую голову, и Меркулов углом сощуренного глаза разглядел, наконец, что на ней меховая шапочка с помпоном и козыречком, открывающая переменчивое, как у Гавроша, лицо.
Да тут еще они вдвоем отразились в витрине диетического магазина, и Меркулову стало не по себе от того, что он увидел в стекле. Хоть бы заиндевело, что ли.
Проспект вытянулся перед ними во всю свою невеликую длину, пожалуй, более широкий, нежели длинный, и неясные сопки за домами в его конце ощутимо клонились к заливу. Света уже не было, но не было и темноты, хотя горели фонари и окна еще не все погасли. Смутное сияние исходило от неба и от снега, облитого, словно глазурью, голубоватым ледком. Пахло весной, то есть неощутимым, трудно определимым, свежим, арбузным, огуречным, так, как, бывает, пахнет большое пространство пресной воды, когда к нему долго добираешься сушей.
Угадывались по всему проспекту люди — в одиночку, попарно и компаниями. Долгая непролазная зима дала передышку в два солнечных дня, и было не удивительно видеть гуляющих за полночь, да к тому же назавтра предстояла суббота.
Меркулов уже собрался начинать примирение, как из-за киоска на углу послышалось глухое гитарное бряцание и заунывное, но для этой заунывности довольно стройное пение в три голоса:
На следующем шаге открылись за киоском четыре простоволосых парня, с лохмами на разный манер, но с обязательной полной их выкладкой на воротники пальто, в мятых, раструбами, штанах. Гитара лежала у одного из них на колене, трое других трусились над ней, ерзали плечами по стенке киоска:
Гитаре вдруг передавили горло:
— Дядя, дай закурить!
Меркулов покачал перед собой трубкой.
— Ну и што! Постой минутку, а мы трубочкой по разку затянемся, — продолжил тот же ломкий, шепелявящий голос, и Меркулов снова не понял, кто же из них четверых говорит.
— Балда ты, Осот. Мужчина трубку, как и женщину, по кругу не пускает, это же не трубка мира!..
Меркулов выделил на сей раз, что возразил Осоту чернявый румяный паренек, стоявший с краю, трубка захрустела у него в ладони, но Люба повисла на нем, позволила лишь тяжело переступить на месте.
— Вы что, индейцы, перед военкоматом специально репетируете? — спросила она.
— Вы угадали, мэм, — ответил чернявый, — через месяц пишите письма, шлите телеграммы.
— Ну ладно, после демобилизации приходите сюда вчетвером, я посмотрю, какими вы станете.
— Только без посторонних, мэм.
— Разве может быть такой серьезный мужчина посторонним, а, индейцы? — ответила она и погладила Меркулова по рукаву.
— Почему это мы индейцы? — спросил обиженный голос Осота.
— Скоро поймете. Ну, пока, нас дома дети ждут!
Она потянула Меркулова за собой, и он нехотя подчинился, и гитара за спиной звучно выдала несколько тактов мендельсоновского марша, и еще показалось, что кто-то из парней с одобрением сказал:
— Молоток девка!
Они прошли с полквартала молча, и Меркулов, боясь остыть, все сжимал свою трубку, и Люба шла рядом так тихо, что не слышно было даже ее дыхания.
Она заговорила первая:
— Мой капитан, я знаю, что вы за меня накостыляли бы каждому из них отдельно. И, может быть, даже всем вместе. Но мне не хотелось омрачать необыкновенный вечер. Да к тому же не такие они плохие.
— Я достаточно знаком с такими по траулеру, — сухо сказал Меркулов и разжал, наконец, руку.
— Вы очень старый по сравнению с ними. У вас была война, детдом и тралфлот, а у них детсад и школа.
Меркулов засопел, успокаиваясь, и она предложила:
— Закурите свою трубку, капитан… Как здорово пахнет!
И они снова молча пошли дальше, и Меркулов, медленно процеживая сквозь зубы и ноздри сладкий, туманящий ощущения дым, горестно раздумывал о том, насколько она его моложе, и что именно поэтому она сразу нашла верный тон разговора с парнями, и что вообще, может быть, эти парни как-то с ней знакомы, даже наверняка знакомы, но от этого хамство не должно быть более допустимым, хотя в его положении он, безусловно, искал выход не лучшим образом, но ведь и оставить это так просто нельзя…
— У вас что, раньше женщин не было? — неожиданно спросила она.
— Как же не быть… были, — все в том же раздумье ответил Меркулов и испугался.
— Не пугайтесь, я это знала. Хотя вы сегодня несколько несуразно для взрослого мужчины себя вели. Что это было за преследование? Так несолидно!
Меркулов не придумал, что ответить, и ему стало жарко.
— Смешной вы сейчас, как царь-помидор! — прыснула она. — А я-то думала, что вы меня помните и потому так нахально бежите за мной на почту. А вы меня нисколечко не помните! Ужасно…
— Откуда же мне…
— Лет десять назад у Андрея Климентьича на кухне бравый третий помощник обучал одну пионерку вялить ерша…
— Что?! — останавливаясь и беря ее за плечи, заорал Меркулов. — Когда вы успели вырасти?!
— Вы были тогда рыжим-прерыжим, и шрама на лице тогда у вас не было. Здорово вам досталось?
— Нормально, — совладал с собой Меркулов. — Так мы уже где-то у дома?
— Вон, угловой…
— А окна куда?
— Сюда, в переулок…
— А Веня — это серьезно? Там, на почте, я видел…
— Он очень внимательный… Вам это необходимо?
— Вот так, — Меркулов чиркнул мундштуком трубки себя по горлу.
— Не обольщайтесь, Васята. Он очень внимательный…
— Но ведь…
— Я понимаю, как там, в море, без писем, без вестей. И потому — да здравствует Мурманск-199!
— Но ведь… — повторил Меркулов, однако она высвободила руку.
— Мама в окно смотрит, Климентьичу не раз названивала уже… Так что, перейдем на «ты»?
— Можно попробовать… — снова ответил Меркулов и принялся раздувать угольки в трубке.
— Тру-у-бка ваша поту-у-хла, — нараспев заговорила Люба, — мама неусы-ы-пно в окошке, и детям пора спа-а-ть… Так и быть, перейдем на «ты» после того, как расхрабримся, выпьем на брудершафт! Не забудьте, кстати, капитан, что у вас будет новый тралмейстер!
Она побежала через улицу, временами останавливаясь, чтобы тихо крикнуть ему:
— Вы мне понравились, капитан… Счастливого плавания!.. Ловите как следует рыбу…
Меркулов опомнился, когда она взялась за ручку двери:
— Какое окно, Люба?
— Зачем?
— Чтобы помолиться.
— А! Молитесь пикше!
Она скользнула в дверь, но Меркулов, перекатывая зубами мундштук трубки, дождался, пока на третьем этаже вспыхнуло одно из окон и потом приблизился там к стеклу знакомый силуэт. Она подняла руку, словно бы закрывая форточку, постояла так несколько мгновений, откинулась внутрь, и окно погасло.
Меркулов проулками зашагал вниз, к порту, ощущая, как медленно отходит холодок от затылка, и иногда замедляя движение, словно опасаясь, что сквозь хруст наста он не расслышит, если его окликнут.
Но никто его не окликнул.
4
Новый тралмейстер приглянулся Меркулову. Был он невелик ростом, сух, коренаст, на траулер к отходу пришел, как на работу, в кожаной шапке, в темной чистой робе, в добротной телогрейке, в яловых, хорошо смазанных сапогах с навернутыми сверху голенищами; и отвороты, и петельки у голенищ потемнели в меру, чувствовалось, что хозяин грязными руками за них не берется. Хотя этот наряд не совсем соответствовал лицу командного состава, Меркулов про себя его одобрил.
Тралмейстер поставил в сторонку видавший виды, но все еще крепкий кофр, и тут же, на палубе, представился капитану:
— Тихов, Иван Иванович. Так что старшим мастером по до́быче.
Меркулов пожал тиховскую руку, одобрил ее цепкость и не успел задать никаких вопросов, потому что Тихов аккуратно доложил:
— Я ходил на «шведах», сам-сабо, вопросов нет.
Меркулов несколько мгновений произучал пожилое, приятное, загорелое лицо нового тралмейстера, сощуривая при этом узкие, раскосые, как зарубка на дереве, глаза, потом указал ему трубкой же на вход в жилые помещения, да и сам пошел в каюту просмотреть документы, приготовленные для отходной комиссии.
Внутри знакомо пахло рыбой и робой, углем а шлаком, из машины тянуло теплым, почти хлебным запахом парового судна, деликатно чавкала там какая-то помпочка, и Меркулов обрел то восторженно-спокойное состояние души, которое почти всегда бывало у него на родном пароходе, даже если что-нибудь и не ладилось. То ли брала свое многолетняя привычка, то ли действительное пристрастие к бесшумному пароплавству, а может быть, и то, что он когда-то очнулся от смертной боли как раз под легкий трепет пара, но Меркулов не мог представить себя среди дизельного грохота, хотя на своем паровичке он иногда ясно ощущал, что время обходит его, как будто бы он остановился. Однако он не мечтал об огромных белоснежных новейших траулерах, хотя они иногда и снились ему, как, бывает, снятся недоступные женщины.
Все-таки все здесь было свое, родное, верное, неизменное и не могущее измениться. Да, по правде сказать, и каюта была не так уж плоха, и паровичок этот достаточно мореходен, и даже чрезмерно остойчив, а потому порывист при качке…
А новый тралмейстер действовал. Он взял за глотку боцмана и заставил выдать робу себе и новичкам из палубной команды. Новички робу приняли, но на палубу затем их пришлось выгонять с помощью старпома, потому что Тихов, не откладывая дела в долгий ящик, затеял перемерку тральных ваеров, заставлял подновлять марки и ваера измерял дотошно, словно это были не стальные тросы, а шелк на платье невестам.
— То и есть, — сказал матросам Тихов, — по сантиметру на метр, на сто метров метр будет. Лишний метр — трал косит, раскрывается он не полностью, так-сяк. Вы рыбу сюда ловить собрались, деньги зарабатывать или что? Вдурную время тратить с вами я не буду. Делайте два-раз то, что сказано, да чище!
Потом досталось механикам за то, что барабаны траловой лебедки иногда заедает при переключении на холостой ход, затем тралмейстер поцапался с боцманом из-за того, что тот чекеля от тралов пытался приспособить себе на промбуй, а вслед за этим команда занялась проверкой обоих тралов, так что, пожалуй, некоторые и не заметили, как прошел отход и началась работа, и, может быть, не все смогли путем опохмелиться, и пришли в себя естественным порядком на палубном сквозняке.
Еще Тихов поинтересовался у капитана, где намечается промышлять да какие там грунты, и предложил старый трал дооснастить, то есть подшить снизу по швам металлические шары-кухтыли, на которых трал должен был катиться по дну, как на подшипниках. Меркулов согласился, и работы эти с малыми перерывами заняли все время перехода от Мурманска до промысла, а идти было всего ничего, на старинное, поморам еще известное, Мурманское мелководье.
Сам Меркулов тоже толком выспаться не успел, потому что знакомился с командой, вникал то в одно, то в другое дело, то натаскивал в теоретической части штурманов, то подслушивал переговоры промышляющих капитанов, по петушиному знаку отыскивая их радиоволну. Рыбка ловилась крайне средне, повычерпали, что ли, казавшееся неисчерпаемым Баренцево море?.. И Меркулов порадовался, что новый тралмейстер развязал ему руки для сугубо капитанской рыбацкой деятельности, и тут же отбил старому своему Андрею Климентьичу радиограмму в одно слово: «Спасибо», ибо вес в управлении старик продолжал иметь, но и здорово размазывать насчет благодарности не годилось.
Попутно Меркулов вспомнил о Любе и обо всем этом вечере с апрельским антициклоном, и собственное поведение показалось ему столь дико детским и непотребным по сути, что он, удивляясь, как это могло произойти, устыдился весь, от «краба» до подошв ботинок, и понял, что устыдился напоказ, потому что увидел вдруг вытаращенные глаза радиста Лени Шкурко. Надо сказать, что Леня Шкурко карие свои очи любил, берег, нежил их в тени густых ресниц и если уж выкатывал бельма, так только при абсолютно исключительных обстоятельствах.
Неладное требовалось в корне пресечь, и Меркулов снова порадовался, так как явилась во главе с боцманом делегация униженных Тиховым и работой матросов с целью коллективной жалобы.
Меркулов выслушал хоровое исполнение навета и изрек, при каждом слове указывая мундштуком на очередного хориста:
— Вы отвыкли работать! Но — со всех точек зрения — рыбу нужно ловить! Но — рыбу ловят не руками, а тралом! Тихов учит вас работать. Будет рыба — поклонитесь ему в ножки.
— А если не будет? — спросил боцман.
— Если не будет — я пойду в матросы.
— Ну уж, Василий Михалыч… — усомнился боцман.
— Все. А ты, Чашкин, подстриги свои лохмы, ибо ты здесь не попадья и тем более не поп.
— Товарищ капитан, я их подстригу, если будет рыба, — потупившись, жалобно, но твердо ответил Чашкин.
— Почему?
— А если я снова вернусь в порт без денег, кто же меня примет? Или волосы, или деньги. Так я хоть за компанию со своими ребятами перебьюсь.
— Да, настоящий мужчина, вернувшись с промысла, должен быть при деньгах. Чашкин, пожалуй, прав, делегаты. Ладно. Рыба будет, если мы будем работать. Не я один, и не Тихов, а все мы вместе, поняли? А с душещипательными жалобами идите к помполиту. Он человек душевный, работу знает и вас, голубчиков, тоже. Впрочем, и он вам ответит, что море моряку дано для дела, а для отдыха моряку иногда предназначается берег… Как считаешь, Чашкин?
— Не знаю, — ответил Чашкин, подтолкнул боцмана, и все они загрохотали сапогами от радиорубки вниз.
Меркулов тоже поднялся.
— Леня, у меня к тебе такое дело: записывай на магнитофон все без исключения рыбацкие байки, все, что услышишь в эфире без меня. Ясно? Нужна полная информация: где, как, что и сколько!
Леня понимающе смежил бархатные ресницы, и Меркулов пошел к себе переодеться попроще, потому что дело приблизилось к первому тралу.
А первый трал, что первая поклевка. Как пойдет?
5
Перед первым спуском трала Меркулов всегда волновался. Не так чтобы публично, но в душе, про себя, как и полагается истовому рыбаку. Может быть, это было даже не само волнение, а просто укоренившееся от детдомовской рыбалки воспоминание.
Тогда у них на троих существовала одна удочка с нитяной леской, и честь первого плевка на крючок доставалась тому, кто прошлый раз был удачливее всех. Клев в той речушке бывал разный, но Васята Меркулов иногда по месяцу и более делал почин в рыбалке, приучился при этом иметь ничего не выражающее лицо, но дрейфил каждый раз страшно, потому что имел ответственность и перед единственной удочкой, и перед бурчащими от голода животами приятелей.
С тех пор не было для него горше наказания, чем то, когда у него отбирали право забросить удочку первым. Не из-за потери почета. Выходит, переставали доверять его умению, удачливости, опытности, в старательность его переставали верить.
Все это так и осталось при нем на всю жизнь, так было всегда, пока он работал после детдома в совхозе, плавал матросом в тралфлоте, служил стрелком-радистом в авиации, и снова шкерил по двадцать рыбин в минуту, и боцманил, и был помощником тралмейстера, и, учась заочно, выбивался с помощью Климентьича в штурмана.
Став капитаном, он с трудом приучил себя не хвататься за снасть, давать поудить и помощникам, поскольку все равно ведь промысел должен идти круглосуточно, и никаких сил не хватит двадцать дней отбарабанивать в одиночку. Да, кроме того, Климентьич-то ему самому с третьих штурманов самостоятельно тралить давал…
В кусачем толстом свитере, в сапогах и телогрейке стоять на мостике у открытого окна было куда как сподручней, и Меркулову самому понравилось, как удачно зашел он на первое траление: суда вокруг поразбросало по разным курсам, кое-кто забрался повыше на горку, и оставался, по всей видимости, незанятым коридор «по изобате», вдоль по пологому склону банки.
«На гору лезть не буду, — прикинул Меркулов, — вода еще не прогрелась, и рыба вряд ли туда поднимется. Попробуем, где поглубже».
Третий штурман уже укладывал траулер рабочим бортом к ветру, но Меркулов остановил его:
— Заберись еще на ветер. Пока трал спускаем, нас с этого желоба вон куда снесет, а там и без нас людно. Давай полный! Еще правее возьми, градусов на двадцать. Так. Глубина к сотне подойдет, — стопори, и начали.
Порядок у Тихова внизу на палубе был ничего, хотя и набежало на палубу для первого раза слишком много народу, но к подъему будет еще больше.
Тихов семенил там, проверяя, есть ли где надо багры, ключи-крокодилы, чекеля, ломики и привязки. Попутно он турнул в сторону угольщика с подвахтенным кочегаром, заставил матросов растянуть получше крылья трала, сам, как и положено, завязал куток и еще подбежал под рубку:
— Капитан, спускать тихо-мирно, на ход не дави, трал новый, как бы, того-сего, полотно не перекосить…
— Учи! — ответил, окутываясь дымом, Меркулов. Но даже эти зряшные для него наставления тралмейстера не перебили меркуловского настроения, потому что доволен он был и морозной, но ясной погодой, и тем, что удачно вывел траулер на склон ложбинки, где рыба должна была быть, раз уж она была и на пригорках, и тем был доволен, какой деловой достался ему тралмейстер. Радовало даже угрюмое выражение чашкинского женственного лица: видно, крепко доставалось на орехи тому от Тихова.
Меркулов отправил рулевого на палубу, загнал штурмана на руль и взялся-таки сам за управление, ибо и трал был новый, и экипаж почти весь новый, и тралмейстер тоже, и новый надлежало начать почин.
Спустили в воду куток, затем сквер трала, с руганью и неизбежной, несмотря на репетиции, неразберихой, были выправлены и выпущены крылья, и Меркулов сверху с удовольствием наблюдал, как дрейф расправляет, распластывает в воде трал. Тут заело у Чашкина в углу под фальшбортом бобинцы нижней подборы, Тихов прокатился туда, словно сам был металлическим шаром, взмахнул ломиком, и бобинцы, громыхнув по фальшборту, оттянули подбору вниз, приоткрыли пасть трала. Тихов снова прокатился туда-обратно, выправляя за борт кованые коромысла клячевок, и пошли за клячевками кабеля, и трал отдалился, стал в волнах большою скатообразною тенью, и вот уже плюхнулись за борт плавники распорных траловых досок, с дрожью побежали тросы, тень заметно растворилась в воде, и по мановению тиховской руки, под мерные выклики матросов, отмечавших длину носового и кормового ваеров, Меркулов осторожно повел траулер в сторону трала, следя, чтобы натяжение обоих ваеров было равномерным и не ослабевало, прямо-таки физически чувствуя, как сейчас оседает, погружается в глубину трал, как его там распирают, растягивают подборы, доски и встречный напор воды, и каждый узелок нового сетного полотна сейчас стягивается втугую, и трал насовсем принимает ту форму, какова она у него сейчас, и от его, Меркулова, да тралмейстера Тихова умения зависело, чтобы очертания трала закрепились такими, какими они были на чертеже.
Приближались предельные марки, и Меркулов сбавил ход, чтобы трал плавно притерся к грунту, и все произошло по науке, потому что ваера перестали вибрировать, значит, доски шли уже по грунту, и трал работал во весь раскрыв. Тогда уже осталось только взять оба ваера вместе на стопор, увеличить ход и подправить курс точно вдоль склона, и Меркулов снова остался доволен всем: и проход впереди был чист, и длины склона хватало, чтобы идти с тралом около двух часов, потому что нельзя было поворачивать обратно с новым тралом, чтобы не перекосить его. Корабль в начале движения оказался на той глубине, что надо, и трал спустили хотя и не так быстро, как хотелось, но все же быстрее, чем в прошлых двух рейсах, а главное — спустили почти без нарушений техники безопасности, по крайней мере, ни сердце ни разу не екнуло, что кто-нибудь сует голову или ноги не туда, ни взматериться ни разу не пришлось.
Экипаж, кажется, испытывал идентичные ощущения, на палубе смеялись, не спешили бежать греться, хотя брызги замерзали на роконах. Весело тюкали топорики и молотки: полным ходом шла сборка чердаков в трюмо, ящиков на палубе под улов и столов-рыбоделов для обработки рыбы на колодку, поротую с головой и без головы да на пласт, потому что из переговоров по радио ясно было, что улов тут хотя и устойчив, но невелик, идет в основном «стоялая» треска с приловом зубатки и окуня-самца. Приготовили к работе рыбомучную установку, а консервный мастер проверил автоклав и заготовил стампы под тресковую печень.
Так что все было в порядке, и полагалось по этому поводу в тишине каюты посмаковать «Золотое руно», но прежде Меркулов вызвал на штурвал рулевого, понаблюдал за ваерами и приказал штурману свистнуть в машину, чтобы держали на шесть оборотов больше.
— Зачем, Василий Михайлович? — удивился штурман. — Машина на пределе, да ведь прошлый раз на таких глубинах восьмидесяти за глаза хватало.
— Прошлый рейс мы тралили на песчаном грунте, а тут глина. Соображаешь? Тралу идти тяжелее, а скорость надо держать. Кстати, возьми-ка секундомер да покидай с матросом чурбачки.
И беседовать с трубкой в каюту Меркулов ушел лишь после того, как штурман доложил, что скорость траулера по планширному лагу, то есть по скорости проплывания щепок вдоль борта, составляет три узла, — маловато, конечно, но больше из машины уже не выжмешь.
«…Вот уж Климентьичу за Ивана Тихова спасибо», — думал Меркулов, втиснувшись в каюте в потертое, укрытое самодельным чехлом из полиэтиленовой пленки, кресло, уминая в трубке упругий волокнистый, с нежной влажностью, табачок и поглядывая краем острого, как чаячье крыло, глаза на медленно потеющую кофеварку.
Теперь можно и кофейку стакан.
6
Первый трал не вышел комом, обнадежил, хотя и без каких-либо рекордов. Но и то хорошо.
Есть на свете люди, чьей профессией является пропускание сквозь себя, через руки ли, через ум или душу неисчислимого множества элементов безликой стихии, как-то: земли, песка, воды, слов, математических символов, для того чтобы найти нечто, оправдывающее все затраченные при этом усилия. Великие сетовали на непродуктивность такой работы, но, может быть, лишь рыбаки не отвлеченно, а абсолютно конкретно представляют себе, каково бывает процедить через сети море, когда из сетей не вытряхиваешь ничего, кроме редких мусоринок да капель все той же воды.
Поэтому первый трал с довольно упитанным кутком, который из осторожности пришлось опорожнять в два приема, поднял на ноги всех. Вышли на палубу и машинисты, а кок Сережа Санин вообще явился с брезентовым мешком у пояса, чтобы отобрать свежей рыбки на уху по балкам, изготовлять которую он теоретически уже умел.
Сережа приплясывал у рыбного ящика в поварской пожелтелой куртке, в колпаке, в белых нитяных шкерочных перчатках, с вилкой-острогою в руке, причем вилка своими размерами напоминала трезубец морского царя. Не так велика была вилка, как мал росточком был сам Сережа, матросы смеялись, что даже поварские харчи и полное самообслуживание в районной столовой, где он раньше служил, не идут ему впрок.
Меркулов спустился на палубу, чтобы по следам на трале проверить, каковы на самом деле были грунты, потому что, кажется, сошли они в конце ложбины с глины, да и с глубиной слегка промахнулись, трал поднимали с ямы. И точно, по коричневым мазкам на килях досок определил, что заканчивали траление на марганцевом иле, это уж когда уменьшали ход, а до того, значит, минут на десять — пятнадцать задрали трал над грунтом, штурман запись на эхолоте проморгал, могли бы рыбы взять чуток больше.
Тут чуток, да там чуток, а набирается с куток. Нет, надо самому на мостике постоять, пока дорожку не намнем до полной очевидности…
Меркулов с тралмейстером согласился, чтобы трал опорожнить за два раза, глядя, как тот бойко пересчитывает узелки сети, определяет усадку трала. Выходило без перекоса, сетное полотно стянуло ровно, когда Тихов на выбор складывал участки сети пополам, узелок становился к узелку, и нить льнула к нити.
Первую половину улова вылили не совсем удачно, даже показалось, что это Тихов растерялся с дележным стропом, отпустил немного, вот и высыпалась часть рыбы мимо ящика на палубу, под ноги траловой лебедке; такой блекло-серебристый, с розовым, веселый водопадик. Тралмейстер громко заматерился, но расплескавшаяся по палубе рыба пришлась как праздник. Кок Сережа Санин, поскальзываясь, бросился со своей острогой в самую гущу, свирепо цедя воздух сквозь зубы и норовя подцепить на трезубец рыбку покрупнее, покруглее, а за Сережей бросились подбирать ее голыми руками и остальные.
Меркулов выждал, пока они нарадуются, вдосталь наколют руки, крутанул над головой трубкой и приказал всем кончать этот базар, бездельникам приступать к обработке рыбы вместе с вахтой, штурману сдвинуть траулер на три кабельтова к востоку, матросам шкерить окуня, зубатку, пикшу и треску, а рыбьи головы и весь прочий прилов: сайду, пертуев и пинагоров — пустить на муку.
Ветер к тому времени покрепчал, волны перехлестывали фальшборт, розоватило воду низкое солнце, судно дрейфовало так, что и ход для спуска трала не требовался. Подвахта смоталась в каюты одеваться потеплее, рыба стихала, и только Сережа Санин воевал с острогой в погоне за каким-то необыкновенно живучим окунем.
А тут еще вылили из трала остатнюю рыбу, и снова часть ее хлынула через буртик, и Сережин окунь затерялся бы в толпе, если бы Меркулов не свеликодушничал, наступив окуню сапогом на хвост.
Окунь был хорош, с загривком как у быка, пучеглаз, ярок как петух, и шипы плавников у него были напряжены, как стрелы перед спуском с тетивы.
Сережа дотянулся до окуня, Меркулов приподнял сапог, но окунек так мотанул хвостом, что Сережка растянулся бы на рыбе, если бы Меркулов снова не пожалел его, придержав за ворот свободной рукой. Поддержка помогла, Сережа успел сунуть окуня в мешок, но тот продолжал бунтовать. Сережа шатался от его ударов.
— Вот это окунишка! — вместо «спасибо» сказал он Меркулову.
— Ты знаешь, сколько ему лет?
— А сколько?
— Лет тридцать, не меньше.
— Ну да?
— Вот те и да. Окунь медленно растет, считай, что тебе достался уникальный. Самки у него сейчас в Норвежском море, вот он и зол.
В подтверждение меркуловских слов окунь выдал Сереже отменный пинок и стих. Сережа ойкнул, охнул, мешок ухватил за край и заспешил на камбуз, шатаясь временами от взрывов ярости, сотрясавших мешок изнутри.
— Ты на рыбалку выходи с кастрюлей, а не с торбой, тут тебе не речка, — напутствовал его Меркулов, — а консультантом насчет ухи салогрея пригласи, он это дело в тонкости постиг!
Второй спуск трала должен был пройти быстрее, чем первый, но неожиданно зацепилась распорная доска на носовой траловой дуге, никак не могли там отдать стопорную цепку. Меркулов, психанув, собрался бежать туда с мостика сам, но тралмейстер опередил его, повертелся, как обезьяна, вокруг дуги, шевельнул, стукнул что-то ключом-крокодилом, помахал этим же крокодилом перед матросскими носами и тут же оказался на своем командном пункте у траловой лебедки; матросы и ахнуть не успели, как дело пошло. И Меркулов снова самолично вывел корабль на курс траления, на этот раз в обратном направлении и несколько выше по склону покатого подводного холма. Дым из трубы повалил еще гуще так как приходилось идти против ветра и механики из машины выжимали все.
Один из матросов часто махал пикой, подавая рыбу, а за рыбоделом дробно стучали шкерочными ножами все свободные от вахты, получалось еще кое у кого весьма неважно, мешали и холод, и соседи, и надвинутые на головы капюшоны, и недостаточно острые ножи, а главное — то, что слишком мало эти люди работали вместе, авралом, и рыбмастер Филиппыч, по прозвищу «Профессор», подскакивал то к одному, то к другому, объясняя, как брать рыбу, как рубить ей голову, как пластать, как изымать окуневые жабры и куда, наконец, должна лететь тушка, куда печень, куда требуха.
Шкерка рыбы у самого Филиппыча шла ювелирно: чик — раз! — готово! Но после десятой — двенадцатой рыбины он скисал, ибо кончалась сила в руках, удар становился не тот, да и пальцы, четверть века отмахавшие на холодном вотру, переставали гнуться в сырых перчатках.
Квадратное озерко рыбы в ящике мелело, шумела вода в рыбомойке, суетились засольщики, и Меркулов понял, что через несколько тралов, если, конечно, рыба не повалит валом, можно уже будет обходиться при обработке одной вахтой, люди во вкус и азарт войдут, придет сноровка и тогда обнаружится, что локтями в тесноте толкаться ни к чему.
Несколько неприятным Меркулову показалось то, что не стоял в общем ряду за рыбоделом Иван Иваныч Тихон. Он сменил стопорную цепочку на носовой траловой дуге и непонятно зачем занимался теперь очисткой большой сельдяной бочки.
Меркулов, удостоверясь, что траулер идет как надо, спустился сам погреться за рыбоделом и хотел пригласить Тихова, но раздумал, глядя на гомонящих чаек — верную примету того, что рыба будет: на безрыбье чайки молчат.
Меркулов потеснил Чашкина, орудовавшего головорубным ножом, толкнул его локтем в бок:
— Ну, время волосы стричь?..
Первая уха по балкам, которую изготовил Сережа, была единогласно вылита за борт.
7
А Люба в это время пробиралась к выходу в переполненном троллейбусе, цепляясь за поручень, и за ней настойчиво, раздражая запахом парикмахерской и вина, тесно передвигался молодой человек с открытой вьющейся шевелюрой, в красивой нейлоновой куртке и свитере с отложным воротником. Он очень хотел быть с ней рядом.
Троллейбус натужно тянул к Семеновскому озеру, вставали за его плоской серой гладью нереальные в вечернем свете сборные, типового проекта, дома, а видны они были лишь потому, что на передних сиденьях пассажиры детсадовского возраста рукавичками стирали со стекол туман: снаружи стоял мороз, а тут порядком надышали.
Любе было ужасно некогда, потому что надо было заскочить к портнихе, потом постараться сделать маникюр, а потом успеть еще к двадцати часам в УКП, где сегодня предстоял зачет по теории чисел. Откровенно говоря, маникюр и предназначался для зачета, потому что преподаватель был сед, тонок и представителен, как артист, и девчонки давно говорили, что у него на зачетах горят только неряхи.
Так что Люба спешила, а тут еще в троллейбусе привязался к ней этот элегантный обормот в свитере. И что они вечно к ней пристают!
Люба остановилась против отсека с малышами, ибо проход дальше был закрыт четырьмя тетями с большим количеством сумок и авосек. Парень в нейлоне тут же пристроился рядом, используя каждый толчок на каждом выступе дороги, чтобы прикоснуться к ней.
— Слушайте, гражданин, — громко сказала Люба, — держитесь как следует!
Тетки оглянулись на них, а парень тихо и раздельно сказал ей сквозь зубы:
— Не митингуй…
Ух как полыхнуло у Любы сердце! Она посмотрела на любопытствующих женщин, придвинулась ближе к парню и спросила тихо и тоже с томлением:
— Вы джентльмен?..
— Угу… — все так же сквозь зубы ответил парень и придержал ее за талию.
— Мальчик, подержи тетину сумочку, — живо обратилась Люба к одному из хлопчиков, что приклеивали носы к стеклу на коленях у бабушек, — подержи сумочку, видишь, какая она красивая.
Троллейбус притормаживал к остановке, маленькая бабуся, державшая мальчишку на коленях, с недоумением взяла у Любы сумочку, парень обнял ее еще крепче, и Люба, отклонившись, на весь троллейбус шлепнула его ладошкой по щеке.
Парень глянул на нее дикими глазами, схватился рукой за щеку и, расталкивая хозяек с авоськами, устремился вперед. Женщины зашумели, словно потревоженные гусыни, чередой потянулись на выход, а парень обошел троллейбус, постучал кулаком в стекло и поманил Любу пальцем.
Люба показала ему язык, скорчила рожу, и парень неожиданно глупо ухмыльнулся и потер щеку большой корявой ладонью, а Люба отвернулась, потому что сразу после пощечины разглядела эту отмеченную грязной трудной работой руку с корявыми толстыми ногтями и пальцами в черных порезах, и ей стало очень обидно, что у такого парня с такими-то руками не находится какого-нибудь доброго и простого средства, чтобы выразить тоску свою и тягу, а вот лишь скользкие от алкоголя глаза и инстинктивная животная прилипчивость.
— Так и надо их всех, охальников! — одобрила старушка, державшая ее сумочку.
— И-и, зря говоришь! — решительно вступилась другая, высокая и костистая, сидевшая напротив с внучкой. — Холостяк, поди, с моря пришел. Такой заглядной мужчина!
— Как не так! — поджала губы маленькая. — Пойдем-ка, Петенька, отсюда. Возьмите, гражданочка, ваш редикюль.
Люба вышла вместе с ними и до самой портнихиной двери раздумывала об этом парне и сравнивала его с Веней, который ласков, и предупредителен, и внимателен к ней, словцо к лаковым туфлям, так и водит ее посуху, и пылинки сдувает, а если и дохнет на нее когда, то только так, чтобы чисто было, но никакой влаги, никакого вреда.
Наст похрустывал под сапожками точно так, как тогда, когда провожал ее от дяди Климентьича Меркулов, и она подумала и об этом Васяте Меркулове, рыжем, широкоротом и массивном, со шрамом от виска к губе, вспомнила, как он держал ее за плечи и орал: «Когда же вы успели вырасти?!» А вспомнив об этом, Люба и сама удивилась, когда успел эдак заматереть сам Меркулов, ибо тогда, когда он учил ее вялить ерша, был он весь как звонкая кованая медная статуэтка, да ведь десять лет прошло, и он теперь мужик настоящий, и она, увы, не пионерочка. Родственников послушать, так давно старая дева…
А Меркулов Васята знал не знал, а здорово ее подкупил, раньше она только в кино видела, чтобы на женщин с таким восхищением смотрели, хотя, конечно, глаза у него дремучие, человек сильный, в себя уходит быстро, только на повороте каком-нибудь и засечешь, что он на самом деле чувствует.
— А вдруг Меркулов в меня втрескался? Ясное дело, влюбился. Чем я девушка плоха? И личико, и работница, и в институте учусь. Про ручки-ножки и говорить не будем.
Люба топнула вправо-влево сапожком по льду прокатанной ребятней тропинки, посмотрела на саму себя, отраженную в этом льду, словно в темном стекле, разбежалась и лихо проехалась, повизгивая, по очередной прогалине.
«Вот как начну не Венечке, а капитану Меркулову телеграммы слать… Что будет?»
У нее было еще время подумать.
8
Тихов с бочкой возился не напрасно, то есть, как обнаружилось в дальнейшем, бочка эта входила в его личное рейсовое обязательство и к мокрому или чановому посолу деликатесной рыбы никакого отношения не имела.
Первую неделю рыба шла не пусто и не густо, однако суточные задания удавалось все-таки перекрывать, и постоянная нагрузка делала свое доброе дело, так как команда тоже втянулась в промысел как следует, успевали и обсушиться, и обогреться, и отдохнуть, и на вахту, и помочь на подвахте в трюме или за рыбоделом. Определились уже и кое-какие мастера, так, например, Чашкин, сдержавший слово и подстригшийся почти что наголо, здорово приспособился на рубке голов, причем не только при разделке рыбы на колодку поротую, но и при гораздо более сложной обработке на клипфиск, когда голову трески приходилось отделять полукругом вплотную по-за жабрами. А тут еще холод донимал, сырость и качка, надежно стоять у рыбодела не удавалось даже на подстеленных рогожах, но, во всяком случае, брака у Чашкина почти не было, рыбмастер Филиппыч был им доволен, выделил ему во главе рыбодела штатное место, где Чашкин и свирепствовал и в свою смену, и на подхвате. Меркулов удивлялся в душе, откуда у этого сухопарого парнишки столько упрямства, потому как сила тут была ни при чем: запястье правой руки у Чашкина как опухло от ножа в первый день работы, так и не тоньшало, а ведь, кроме как к рыбоделу, Чашкин в свободное время иногда выходил глянуть, как работают с тралом другие, потому что у самого у него это не очень получалось — то опаздывал отдать что-нибудь, то, наоборот, закрепить, то лез опасно куда не надо, и Тихов Иван Иваныч ругал его больше, чем остальных.
Сам Тихов по приказанию Меркулова нехотя начал доверять спуск трала своему помощнику, но к тралу выходил почти всякий раз, проверял, мерил, щупал, чинил порванное полотно, и Меркулов всякий раз при этом высоко оценивал его сноровку, когда он не глядя находил пятку и начинал вязку так, что игла с пряденом крутилась у него в пальцах, как у фокусника, и ныряла в ячеях сети, как живая.
Бочку свою Тихов пропарил с каустиком, промыл, но далее этого дело не пошло, потому что Меркулов сказал ему:
— Вот что, Иван Иваныч, если ты решил насолить себе рыбки, так бочками солить у нас не принято. Если на всю команду хочешь намочить да навялить — не возражаю, но только в личное время.
Это было слишком жестоко, и Тихов обиделся.
Меркулов сказал ему тогда, тыкая в грудь мундштуком трубки:
— Так хорошо работаешь… На что тебе эта бочка?
— Я не сосунок, — ответил Тихов, — стало быть, знаю.
— Ну добро, — сказал Меркулов, — только в рабочее время со всеми работай.
— Спасибо, — кротко и сумрачно сказал Тихов и ушел спать.
Меркулов в этом рейсе себя не жалел и другим не давал пощады, следил, чтобы успевали поесть и выспаться толком — и снова за работу, а коль работы нет — за техническую учебу, или профилактикой техники да снаряжения каждому по своей части заниматься, но главное, конечно, было — план взять. Это было нужно потому, что судну требовался постоянный экипаж, а безрыбье кого хочешь сбежать уговорит, за каждым ведь рыбаком запросы его, семья, отец с матерью, а то еще хлеще — жена. На кой же черт месяцем в море болтаться, если ни прибытку, ни смысла никакого нет?
Меркулов посовещался с помполитом и стармехом, и все втроем сообща они пришли к выводу, что перелом в этом рейсе закономерно должен был наступить, потому что все к тому клонилось еще в двух предыдущих, только как-то не хватало настырности и запала в работе да не ладилось с тралом, так что новый мастеровитый и въедливый тралмейстер Иван Иванович Тихов пришелся как раз к месту.
Потом они договорились, кто какой участок будет конкретно контролировать, а потом в течение двух суток ими властвовал циклон, настоящий зимний шторм с ветром до одиннадцати баллов, с обледенением, со снегом, после шторма вдруг потеплело, навалился на море сырой туман, и рыба исчезла.
Еще двое суток они процеживали заштилевшее море, давясь своими и чужими туманными гудками. Меркулов разрывался между указателем эхолота, рыбоискателем и экраном радара, но трал появлялся из серой мути за бортом неизменно тощий, набиралось в нем рыбы на две Сережины торбы. Меркулов сверху видел смутные фигуры копошащихся у трала людей, а внизу, у лебедки, скучного неподвижного тралмейстера Ивана Ивановича Тихова, и, когда спускали трал, Меркулов боялся лишь одного — как бы не намотать его на винт, потому что полотно в штиль обвисало вниз у самого борта, траулер валялся на зыби, как ванька-встанька, да и не видно было в воде ни лешего, и лишь путем аккуратных и сложных маневров удавалось вытравить все как положено, однако циркуляция при этом нередко затягивалась, траулер попадал не на те глубины, что надо, а оба промысловых буя, по которым можно было бы ориентироваться, кто-то подрезал в первый же день.
При всем при этом удавалось избежать столкновений, но Меркулов опасался уже за свою голову, хотя кофеварка была с началом шторма перебазирована им на мостик в работала так же, как радиолокатор, — непрерывно и безукоризненно.
Руководитель промысла решил переключиться на север, где, по данным разведки, обнаружены были разрозненные концентрации окуня, но Меркулов закусил уже мундштук и отказался, мотивируя отказ тем, что переход туда и обратно займет две трети остающегося для промысла времени, да и машина уверенности не внушала, что-то там случилось с цилиндром низкого давления…
Насчет машины это была сущая правда, и стармех честно предупредил, что второго такого шторма ей в этом рейсе не выдержать.
— Ну ничего, — нашелся пошутить Меркулов, — ребята за нас план в Индийском океане, у Африки, да у Ньюфаундленда вытянут. Слава богу, пароходу восемнадцать лет, устал бортовичок, семь раз себя окупил.
— Ну добро, Василий Михалыч, учитывая все это… Запиши все, где надо, официально. Кстати, по секрету, слышал я в управлении предложение и тебя с Юго-Западной Атлантикой познакомить…
Меркулов понял, что руководителю жалко оставлять его тут одного в пролове, и снова отшутился:
— Я и на своем пароплаве до Уолфиш-Бея дотопаю, машина у него хоть куда, это ведь не на Демидовскую банку — рукой подать.
— Ну и ладно. На советы выходи без опозданий, Василий Михалыч. Тут еще «Ржевск» остается, ему через два дня в порт.
Точки траулеров на экране локатора начали смещаться к северо-востоку, огоньки концевого из них даже обнаружены были визуально, показалось, что это туман расходится, но это было только длинное нефтяное пятно, над которым ветерок непонятным образом разметал промозглый пар.
— Где же тут будет рыба, когда сплошняком мазут! — голосил внизу Чашкин, но кричал он напрасно, потому что пятно тут же заволокло так же плотно, как и весь район мелководья.
Меркулов предупредил «Ржевск», что ложится в дрейф, приказал по вахте про локатор не забывать, дал стармеху шесть часов на ремонт машины, поставил телеграф на стоп, выключил кофеварку и рухнул рядом с ней на диван. Через несколько секунд его храп начал сотрясать штурманскую рубку.
Устал капитан.
9
Ровно через пять часов Меркулов проснулся, поморщился, понюхал кисловатый прокуренный воздух, посидел с полминуты на диване, прикрывая пальцами глаза, потому что солнце в иллюминатор вливалось с особым блеском штилевого моря.
Затем он вышел в ходовую рубку, почти на ощупь пробрался сквозь сизый папиросный дым к борту и распахнул дверь.
Море было промыто, блестяще, спокойно, холодно, синело по-весеннему нежно, и траулер на нем сверкал в тонкой ледяной скорлупе.
— Как с машиной? — хрипло откашливаясь, спросил Меркулов.
— Да стармех еще два часа просил, — доложил за спиной третий штурман, — все они там с ночи без перерыва.
— Все равно потеря времени, — проворчал Меркулов. — Далеко унесло?
— Да вот девять миль от «Ржевска», он все там ходит.
— Тэк-с. Чем команда занята?
— Да кое-кто времени зря не теряет. Тут, посмотрите, такое производство налажено…
Штурман говорил с непонятной интонацией, то ли одобряя, то ли злобненько радуясь, и Меркулов внимательно исследовал взглядом его лицо. Исследование результатов ие дало, потому что и лицо штурманское окрашено было той же интонацией.
— В чем дело? — недовольно спросил Меркулов, все еще продолжая пробанивать горло.
— Да вон… — начал штурман, но тут но левому борту послышался истошный чаячий крик, шум, дикое, как при петушиной драке, хлопанье крыльев.
Высунувшись из окна, Меркулов увидел Ивана Иваныча Тихова, который, стоя у самого фальшборта, заправскими рыболовьими движениями выбирал звенящую нейлоновую леску. На конце лесы билась большая клуша. Она то взмывала в воздух, то, окутываясь клубком брызг, крыльями и лапами тормозила о воду, но Тихов стоял неколебимо, руки его мерно и вовремя перехватывали жилку, складки шторм-робы переливались на нем, как на памятнике, и Меркулов в который раз отметил, как он всецело умеет соответствовать той работе, которой занят, ни лишней щепочки из-под топора, все к делу. Только на что ему эта забава?
Меркулову, бывало, попадались дикари, которые, обалдев от работы, кино и домино, не зная, чем развлечься и как убить в море время, ловили чаек и глупышей, придумывали, насколько позволяла их изобретательность, разные шутки: связывали, например, за лапы длинной бечевкой нескольких птиц и с хохотом наблюдали, как те пытаются разлететься в разные стороны, обреченные быть вместе, пока не размокнет, не перегниет бечевка, или еще пытались запускать чайку на нитке, на манер воздушного змея, а не могущих летать глупышей пускали по морю попарно, занятно им было, как глупыши побегут по морю на привязи… Меркулов не любил такого никогда, даже когда был еще зеленым матросом, и пресекал, когда начал обретать силу.
Нет, он не боготворил чаек и не верил, что в них переселились души погибших моряков, да и для себя он давно решил, что это профанация сути дела, что поэты, писатели, композиторы и фотографы, боясь или не умея заглянуть внутрь морской жизни, заромантизировали бедных чаек до того, что ужо с души воротит, а те все кружатся вокруг траулера, всегда озабоченные и голодные, и не ведают, как дешево можно ими спекулировать в искусстве. В этих птицах было нечто другое, что вызывало серьезное к ним отношение: на долгом промысле они были родственны людям, потому что они были тоже не из рыбьего царства, и так же, как люди, они не могли спасаться внутри моря, в самый лютый шторм они тоже держались грудью на ветер. Слюнявая романтика тут ни при чем, рыбам ведь тоже не откажешь в своеобразной красоте и силе, и нет, наверно, ни одной рыбины, которой хотелось бы под шкерочный нож.
Тихов, между тем, подтащил клушу к борту и мягким упругим рывком выдернул ее прямо на себя, так, как выдергивают на грудь из воды крупную, хорошо забравшую рыбу. Он успел перехватить ее на лету левой рукой, зажать крылья. В то же мгновение в правой его руке оказался деревянный молоток-мушкель, птица была уложена головой на плоский планширь… Хак! — и хриплый крик ее оборвался.
Иван Иванович отложил мушкель, аккуратно высвободил из горла птицы крючок-тройчатку, чайку положил себе под ноги в ватервейс, изжеванную наживку стряхнул за борт и стал нанизывать новый кусок рыбьей требухи. Глазевший рядом юнец с первой вахты наклонился к чайке.
— Что за скотобойня, тралмейстер? — сонным голосом спросил Меркулов.
— Жду, матка-малина! Подумал, вчера на предпоследнем заходе рыбы не взяли, потому споднизу губку здорово стригли. Полтрала губки, так что я у старого трала нижнюю подбору сам-двадцать переделал, капитан.
— Меня зовут Василий Михайлович.
— Ух ты, — сказал Тихов, — когда тралить зачнем?
— Сегодня. А пока, Иван Иванович, поднимись ко мне.
— Да он как работает! — сказал за спиной штурман. — Мушкелем — чтобы кровью не брызгать, пух — в бочку париться, чтоб жир сошел, а перья и все остальное — за борт. Первый завод на решетках у трубы сохнет, килограмма три, поди, пуху.
— А ты куда смотрел?
— Он на старпомовской вахте начал; капитан, говорит, знает.
Меркулов понял, чему предназначалась та бочка. Теперь она стояла внизу, у парового патрубка, накрытая брезентом, под который нырял узкий паровой шланг. Бочка побулькивала по-супному, и в воздухе распространялся сладковатый запах жилистой постной птицы.
Меркулов закусил горькую свою трубку, попробовал, как пощипывает шершавый язык табачная смола, ноздри его закаменели ненадолго, пока он рассматривал море, и щетина на щеках встала торчком.
— Вот что, передай стармеху, что я пошел бриться. Определись как следует, через полчаса чтобы шел полным ходом к «Ржевску», в то место, что у меня треугольником помечено. Понял точно?
Но перед бритьем Меркулов освежился беседой с Иваном Иванычем Тиховым. Тралмейстер стал у двери все такой же компактный, деловитый, что и прежде, только, показалось, глаза у него поблескивают, как у куницы, но Меркулов возникшее было сравнение сразу в себе подавил, чтобы эмоции не превалировали над фактом.
— В порядке тралы, значит?
— Стал-быть.
— А рыбы нет…
— Рыбу, сам-знам, капитан ищет. Мое дело — снасть…
— Рыбу мы найдем. Чайки на перину, что ли?
— Дочка замуж идет…
— А в магазинах что, нет?
— Разве там перины?
— А я тебя вспомнил, Тихов Иван Иванович. Это ведь ты с Кондратом Кругловым ходил?
— Капитан Круглов мастер был, людей понимал, земля ему пухом…
— Видишь, и тут пух! Вспомнил я это дело. Это ведь ты, Иван Иванович, из рейсов пух чемоданами возил, подушки по два червонца толкал?
— Я, едрена-зелена, в море не гулять хожу. Есть рыба — работаю, нет — опять работаю. Браконьер я?
— Браконьером тебя не назовешь. Умелец.
— Всяко дело уметь надо.
— Ну вот что, Иван Иванович. Начинали вы неплохо, команду на палубе подтянули. Рыба будет. Но будет много — трала из воды вынимать не будем. А насчет шабашки, извини, птиц оставь в покое. И не забывай, что ты комсостав, люди твои на тебя глядят. У нас, понимаешь, и рыбку-то вялят побаловаться, а не для…
— Мне с пустыми руками в порт ни к чему. Ты, дорогой капитан, ищи рыбу, не за мной, сам-знам, дело стоит, — возразил Тихов. — Я те плох — другого тралмейстера ищи. Пух-перо я дочке обещал, и не спекулянт я, хоть в обэхаэс сообщай. А плох я — не держусь за вас, работники везде нужны. Полгода скоро в пролове, Василий Михайлович? Каб не я, кто бы трал шевелил? Извини-подвинься.
— Ты, Тихов, конечно, силен, — сказал Меркулов, вставая и раскатывая, словно картечь, между чугунными ладонями трубку, — но частного промысла у меня на борту не будет, только общий.
— Ищи рыбу, Василий Михайлович, — едва заметно пожав плечами, ответил Тихов. — Пошел я…
Меркулов прицелился глазом в его аккуратную спину, но души с предохранителя не спустил, потянул легонько, попробовал, тут ли спусковой крючок да надежен ли он под пальцем.
Рыба, рыба была нужна.
10
Стармех управился вовремя, и Меркулов увидел еще при бритье, что солнце заскользило в сторону, палуба чуть заметно опустилась набок: траулер производил поворот.
Пока он брился, мылся до пояса и завтракал, он все пытался представить себе, что же сейчас делает рыба. Он давно ознакомлен был с промысловым прогнозом, но сейчас он сам себе хотел быть промразведкой, более того, он хотел бы восстановить в себе всю информацию, которой обладала к сему моменту наука о рыболовстве, да еще присовокупить к тому собственные чутье и опыт, то есть многие дни и ночи, проведенные тут, на траулере, помороженные пальцы, и покалеченное лицо, и четко не зарегистрированные в мозгу, но совершенно точные признаки того, что трал входит в косяк, и даже то неуловимое для других, но совершенно определенное для него самого движение века, когда глаз схватывал на ленте самописца первые штришки, означавшие рыбу.
…Понятное дело, крупная половозрелая треска нерестилась сейчас в Норвежском море. Но та ровная тресочка, которую они начали было брать в начале рейса, должна была быть тут соответственно прогреву воды и вековым миграциям. Она начинала уже сдвигаться к востоку, выходить на мелководье. Шторм перебил все, но дело не в самом шторме, а в том, что со сменой погоды льды могли сдвинуться южнее, следовательно, наступало похолодание воды, и рыба, очевидно, чувствовала это раньше, чем приборы. Но сейчас снова стабилизируется антициклон… Однако же рыба не могла за двое суток уйти невесть куда. Наверное, косяки стали меньше и подвижнее, значит, надо сделать контрольные траления в пределах окраин мелководья и дальше к западу. Увеличить глубину траления. Увеличить скорость. У второго трала нижнюю подбору оборудовать потяжелее, под чистый грунт. Еще приказать Лёне, чтоб принял все сводки по морю, что услышит. Да самому не забыть о промысловых советах. Да еще…
Задач в голове созрело столь много, что Меркулов не стал их додумывать, чтобы в конце ни пришлось вспоминать: а что же было вначале?
Он, ударяясь боками о поручни тесного внутреннего трапа, устремился в штурманскую, легким толчком локтя выставил штурмана на мостик, сам нацепил наушники радиопеленгатора, сам определил место и сам с удовольствием нанес его на карту, прикинул курсы контрольных тралений, включил рыбопоисковую аппаратуру, и карусель завертелась снова, и кофеварка на мостике была введена на непрерывный режим работы.
Они обшаривали один квадрат за другим, и Меркулов понимал, что мало когда в жизни тралил он так тщательно, так истово, так безошибочно. Он заходил на траление так, как хороший летчик заходит на штурмовку, ни метром ближе, ни метром дальше, ни метром в сторону от штурмуемого объекта, и заканчивал траление такой циркуляцией, словно выводил штурмовик из боевого пике, но рыба была неуязвима.
Несколько раз, когда трал приносил до полутонны ровной пятилетней трески, появлялась надежда стабилизировать уловы, но косячки были такие редкие, что их едва регистрировала аппаратура, и такие подвижные, что ни один повторный заход на них не удался, и Меркулов про себя прозвал такие косячки «разведгруппами».
Сначала он комбинировал с тралами, подстраивал их всякий раз под грунт, и Тихов безропотно выполнял его указания, но вскоре стало ясно, что тралы лучше не настроишь, а потом пошли такие тяжелые грунты, что каждый раз после подъема тралу требовался ремонт. Так и работали обоими тралами: один в починке, другой воду цедит, а моряки не спеша управляются с рыбой, вся мелочь на муку, печень — на консервы, а рыба поровнее, покрупнее — на сложную разделку, на клипфиск. Видя, что план по всем показателям не вытянуть, Меркулов решил хотя бы улучшить финансовый результат, благо клипфиск и консервы из печени подороже, для траулера поприбыльнее.
Однако от траления на тяжелых грунтах пришлось отказаться, потому что добытая и выловленная рыба никаким образом не оправдывала затрат.
«Ржевск» так в ушел в порт с недогрузом, но Меркулов снова отказался куда-либо далеко переходить, сдвинулся на ровные грунты несколько юго-западнее тех районов, где начинал промысел, И на одном своем упрямстве да на хорошо налаженных тралах довел вылов до пятисот — семисот килограммов за подъем. Этого не хватало, чтобы выполнить план по добыче, но тресочка шла ровненькая, как полешки для голландской печи, и при чистой ее обработке они могли по финансовым показателям очень близко подойти к плану.
Меркулов коротко переговорил почти со всеми, и его поняли, потому что рейс подходил к концу, а заработками не пахло и таяла надежда стать добычливым кораблем, а это касалось каждого и всех. Экипаж работал так, как работает взвод саперов на рытье осточертелой, однако всем нужной траншеи — не разгибая спин, но поднимая голов, не видя конца своей работе, но зная, что конец этот настанет только так — когда не разгибаешь спины, не поднимаешь головы, но роешь, роешь и роешь. Экипаж работал так, но все же и не так, потому что не давила гора работы, не полным было напряжение сил, и Меркулов чувствовал это хорошо, потому что сам-то он выкладывался полностью. Очевидно, экипаж понимал его, потому что, хотя и без живости, но тщательно и быстро спускался и поднимался трал, деликатно, без излишних окликов «Профессора» Филиппыча обрабатывалась рыба, и печень с необычной для консервщика гигиеничностью собиралась и сортировалась на рыбий жир и консервы, и механики держали пар на марке и обороты винта как требовалось, и радист Леня не вылезал из наушников. Но рыбы было мало.
Хотя работа уже отладилась, как на конвейере, Меркулов держал себя зажатым в кулаке, как трубку, зачерствел, спал мало, между тралами, на мостик выходил к каждому подъему и спуску, советовался со штурманами у промыслового планшета, исследовал улов, прилов и мусор в каждом трале, оглох уже от бессонницы и курения, но рыбы было по-прежнему мало.
Иван Иванович Тихов в свободное время возобновил переработку чаек на пух-перо, и Меркулов, стиснув зубами мундштук трубки, не сказал ему ничего: в конце концов, на птицефермах уток и кур забивают миллионами, а тиховское мастерство обращаться с тралом стоило всех этих нахальных, назойливых клуш, которые вились над траулером, норовили выхватить рыбу даже с рыбодела и тогда, когда рыбы было катастрофически мало!
Хак! Хак! — звучало с планширя, булькала бочка в закутке за лебедкой, но трал всплывал безукоризненно, улов выливался в палубный ящик бережно, как птичье молоко, во время починки полотна тиховская рука с иглой и пряденом летала, как стриж, и матросы, сплошь зеленая пацанва, смотревшие на Тихова с непонятной тоской, готовили трал почти с быстротой ракетного расчета.
Погода была всякой, но Тихов своему помощнику работы не передоверял и на палубе оказывался всегда, когда бы сам Меркулов ни взглядывал туда. Ну ладно, капитан спит не раздеваясь на диванчике в штурманской, но каково иметь сей образ жизни для вечно мокрого тралмейстера?
Крепок был мужичок Тихов.
11
На третий день тусклой конвейерной работы Меркулов счел возможным перенести кофеварку обратно к себе в каюту. Кроме того, он побрился, принял душ в сменил сапоги на нормальные капитанские тапочки, а щетинистый свитер на мягкую фланелевую рубашку. Штурмана на мостике вполне управлялись и без него, и пора было подвести предварительные итоги.
…План взять в том рейсе можно было, если бы не неурядицы с тралом на первых днях. Теперь, конечно, Тихов всех работать научил, вышколил, видно, что матросы его побаиваются, но в порту с ним надо расстаться. Рвач он, а это как зараза, да и жестокость его пацанву уродует. Но работу он отладил, а это пока сейчас основное, потому что нужна рыба, без рыбы экипажа не сварганить. Интересно, я вот ушел в каюту, а Тихов там на палубе, как краб — одной клешней в трал, другой в бочку с чаячьим пухом. Неужели на берегу этот пух все еще в ходу, дефицит?..
Меркулов вспомнил, как несколько лет назад извергал из себя непотребщину Андрей Климентьич:
— Ты слышь, Васята, чего это Лизавета удумала! Бом-брам-трам! Андрей, младший, женится, так она постелю молодым справляет. Матаня Круглова ей подушки, слышь, по червонцу штука уступила, выдешевила Лизавета Васильна, на базаре, слышь, их по двадцать продают. Из чаячьего пера! У клоповода этого Круглова тралмейстер, гад, ас по тральной части, чаек заготовляет. Кажинный рейс по два мешка пуха!
— У крыльца вашего паленым…
— Еще бы и нет! Пожег я их все! Слышь, как Лизавета за четыре червонца убивается? Реви, реви, Лизавета Васильна, за свою бабью дурость. Чтоб мой Андрюшка со своей молодкой на таких подушках валялся!..
— Не из-за денег я, Андрюша, из-за грубости твоей…
— Ха! Я груб? Выходит, можно быть и подлым, только, слышь, не грубым! Так, что ли?.. Кремации я их предал, прощай-прости дыму ихнему сказал, Васята.
Меркулов случай этот запомнил, хотя тогда и посмеялся в душе немножко над стариком.
…То-то Климентьич перед отходом с такими экивоками о новом тралмейстере говорил, вон оно что! И Люба тоже что-то о нем знала, а что она может о нем знать? Впрочем, тралфлот для нее родной дом и Мурманск-199 родной адрес. Потомственные связи. Презирает она, наверно, меня, за такую правую руку, как Тихов… Чепуха это все и не женское дело! Я капитан, промысловик, и стране нужна не лирика, а рыба. Пусть Тихов до порта дотянет, а там — хватит. Не обидится, понимает, поди, что себе еще не скоро нового Кондрата Круглова найдет… Круглов кулак был на пять с плюсом, никогда карт не открывал, все у него на дне кошелки… так и откручивался на промсоветах, а в порту — всегда в первых рядах устраивался, потому что всегда с рыбой бывал… Ничего, потерпеть неделю осталось. Только-только конвейер наладился… Ребятам заработать надо, тому же стриженому Чашкину. И поверить в удачливость свою. Про меня они то знают, что пожить могу, ни кола ни двора, дети по лавкам не пищат, а деньги сколько лет гребу… А где они, мои деньги? Что-то не помню. Нецелеустремленно я о них думал, когда их загребал. А мог бы и не загребать… с разбитой головой в трале, если бы не Андрей Климентьич. Он ведь, старая язва, наверняка сейчас в управлении сводками интересуется, а тут что — ровно, но слабо. Может, он мне этого Тихова на зуб мудрости, силенки попробовать, подсунул? А черт с ним, с этим Тиховым, только и дела, что он да он!..
Может, к берегу сдвинуться, там поискать? Должна же быть где-то рыба… Как это Люба крикнула? Молитесь пикше! Чем же черт не шутит? Да и вообще, по такой холодной весне, должна, по идее, молодая пикша с юго-востока жаться к Мурманскому берегу, а там мойва нерестится, значит корм для пикши есть. Да и вода в струе прибрежного течения теплее. Покручусь здесь денек, а там сбегаю, попробую насчет пикши. И тогда бы ее в ледок, в лед, во второй трюм, свежьем. Филиппыч, «Профессор», по свежью позарез соскучился… Если пойдет рыба — план возьмем всяко, не пойдет — разница небольшая, что девяносто два, что восемьдесят девять процентов плана. Так что распускаться мне довольно. Помылся, покурил, и хватит. Подремлю минут сорок до следующего трала, и опять в сапоги! Надо, чтобы была рыба…
Меркулов стал переселяться на диван, но в дверях возник необычайно торжественный радист Леня с картонной папкой, из которой выглядывал, как платочек из жениховского нагрудного кармана, уголок радиограммы.
— Ну, Леня! Ты, брат, как генерал на свадьбе.
— Вас можно поздравить, Василий Михалыч, — ответствовал Леня, и глаза его маслено заискрились.
— До Героя Труда мне еще рановато.
— Фу, Герой Труда! Вас ждет иное…
— БМРТ я за последние полгода не заслужил.
— При чем тут БМРТ! Четыре тысячи тонн железа!
— Давай, хватит…
Радист протянул Меркулову папку с радиограммой торжественно, словно он был посол и вручал верительные грамоты, и Меркулову тоже не удалось взять ее, как хотелось, небрежно.
— Ох и любишь ты все обставлять… — пробурчал Меркулов и потянулся за трубкой. Он думал, что радист догадается убраться, но тот стоял в дверях, внимательный, как на раздолбоне, и Меркулов раскрыл папку.
Под номерами радиограммы он увидел свою фамилию без официальной приставки «капитану».
— Гм… «Меркулову Приходите к Первомаю зпт организация промыслового совета цветов брудершафта за мной тчк Честно говоря жду я». Гм… Слушай, радист, давай в радиорубку.
— Теперь можно, Василий Михалыч, а то вдруг бы валокордин…
— Как же, валокордин, разбежался!
— Первый пригласительный мой? — спросил Леня, засмеялся мягко, ласково, по-украински, и исчез.
…Вот тебе и гонка за автобусом, и прогулка под индейскую гитару! Человечек-то оказался милый, небезразличный. Дуриком не прикидывайся, рыжий пень Меркулов. А то сделал вид, что в погоне за треской-пикшей все позабыл. Чувствуешь, что это такое, когда женщина тебя ждет? Она ждет, и жизни твоей вряд ли теперь хватит, чтоб за все рассчитаться. Ты ведь ей по частям не нужен, и она по частям не нужна, не тот случай…
Меркулов раскочегарил как следует трубку, потому что все его былое одиночество нахлынуло на него запахами траулера, с отпотевшим линолеумом и сохнущей резиной робой, с многообразными рыбьими амбре, сухим горьковатым запахом угля и застарелым табачным дымом. Он запер дверь каюты, достал ту самую, нетронутую, бутылку коньяку, срезал пальцем синтетическую укупорку, налил полстакана, вдохнул как следует полную затяжку «Золотого руна» и сказал, глядя в иллюминатор на покрытое редкими солнечными бликами море:
— Ну что ж, ты давай там!..
Затем он запер коньяк, снова обул сапоги, надел свитер и стеганку, проверил пальцем температуру собственных щек и спустился на палубу.
Траулер шел на юго-запад, и по белым отсветам над хмурящимся морем впереди угадывалась заснеженная еще суша. Очередная партия рыбы была уже разделана, и матросы с помполитом, тихо переговариваясь, закуривали под укрытием полубака. Филиппыч с Чашкиным скатывали палубу забортной водой, и было ясно, что сегодня не очень холодно, потому что вода ничуть не замерзала. Дрожали с правого борта натянутые до предела ваера, а с левого Иван Иванович Тихов извлекал очередную жертву. Около него суетился прихлебатель.
Меркулов подошел к Тихову, когда тот укладывал орущую чайку на планширь.
— Погоди, Иван Иванович, дай я.
Меркулов перехватил чайку и почувствовал, как она дрожит, надрывается, пытаясь освободиться Из клюва у нее капала кровь.
Тихов недоверчиво посмотрел на медное меркуловское лицо и протянул мушкель.
— Так, — сказал Меркулов, — видишь?
Мушкель, кувыркаясь, шлепнулся в воду.
— Видишь?
Чайка, голося и заваливаясь из-за помятого крыла на бок, полетела еще дальше.
— Видишь? — спросил Меркулов, берясь за крючки поддева, но Тихов наступил на леску ногой. Руки его рыскали по карманам. — Плохо ищешь, Иван Иваныч, нож позади тебя на ящике лежит.
Тихов молчал, пряча глаза, растягивая в узкую полоску губы, и казалось, что весь он как-то уходит внутрь самого себя, уменьшается, сжимается, превращается в чугунную гирьку.
Тяжело сопели вокруг подошедшие матросы. Меркулов оглядел их всех, понравились они ему своими неравнодушными, ободранными морем и солнцем лицами; большинство из них были мальчишки, и глаза их были по-мальчишески чисты.
— Выкиньте эту заготконтору за борт, — сказал Меркулов, — чтобы и духом ее здесь не пахло.
Незаметный его помполит, которого Меркулов любил за то, что всю почти свою политическую работу он проводил на рабочих местах, улыбнулся, словно увидел новорожденного, но раньше всех высказался Чашкин, чья круглая голова завертелась в капюшоне шторм-робы:
— Правильно, точно, спасибо, Василий Михалыч. Вы меня простите, что я дурака валял. Стыдно мне, ей-богу, что учиться работать пришлось у этого… Да.
— Ладно, Чашкин. Орудуй-ка лучше шлангом да прихвати с собой эту шестерку, — Меркулов подтолкнул к Чашкину прихлебателя и вынул, наконец, трубку изо рта. — Ну как, Иван Иваныч, работать будем?
— Дайте мне поспать, — вздрагивая, ответил Тихов.
— Суток хватит?
— Посмотрю.
— Посмотри, Иван Иваныч. Выспись. Душ прими. Подумай. А пока — за науку спасибо.
— Лучше рыбу ищи, сам-друг, а не учителев, — ответил Тихов и пошел к надстройке. Снасть его, зацепившись за сапог, волочилась за ним. Уже у двери Тихов выругался, стал отцеплять ее от себя, пританцовывая и отплевываясь, словно это была липкая паутина.
Старпом на мостике уже сбавлял ход, отдавали стопора ваеров, и матросы, стоя у вант, поглядывали в воду, словно надеялись через трехсотметровую толщу воды увидеть, что готовит, что несет в себе следующий трал.
1972
КОНСКИЕ ШИРОТЫ
#img_10.jpeg
БОЦМАНСКИЙ ЗУБ
Вам никогда не приходилось подходить на шлюпке к своему кораблю, ночью, издалека, натосковавшись и продрогнув?
Со мной случалось такое.
Однажды осенью, последним рейсом за углем на Шпицберген, мы с «Донецком» отстаивались на якорях у Медвежьего, ожидая ледокол.
В трюмах у нас был груз для зимовщиков «Арктикугля»: фрукты, овощи, сено, ширпотреб и новогодние елки.
Дули неустойчивые ветры, и нам за двое суток пришлось трижды обегать остров, выискивая место поспокойнее. Ледокол запаздывал, а льды в тот год рано сдвинуло к югу, так что нас иногда накрывало полой тумана, который всегда висит у кромки пака.
Боцмана Мишу Кобылина угораздило подхватить зубную боль, да такую, что его разнесло на правую сторону до неузнавания.
— Апельсинов переел, — определил за обедом старший моторист Федя Крюков, — груз на зуб проверял.
— …В каждом здоровом коллективе, — утверждает наш капитан Виталий Павлович Полехин, — должен быть свой злодей, свой клоун и свой хранитель чести.
Так вот, Федя Крюков у нас был как бы хранитель чести. За обеденным столом он сидел по правую руку от боцмана и посмеивался:
— Я почему правду режу? Ему же с левой-то неудобно!..
Налюбовавшись боцманской щекой, Виталий Павлович вспомнил, что на «Донецке» доктор неплохо разбирается в стоматологии, и приказал готовить к спуску правый вельбот.
Через пятнадцать минут мы вчетвером, держась за мусинги, впрыгнули в шлюпку. Следом шагнул боцман. Заверещала шлюпочная лебедка, мы начали проваливаться, и скоро под днище шлюпки шлепнула плавная маковка зыби.
С грохотом отлетели отданные шлюптали, Федя Крюков завел мотор, и мы пошли к «Донецку».
— Долго не задерживайтесь, скоро стемнеет! — напутствовал по трансляции капитан.
Оказывается, только с палубы судна море было спокойным.
Стоя у штурвала вельбота, я глянул вперед и не увидел «Донецка», обернулся назад — полупогруженные в волны мачты и мостик нашего «Валдая» кренились нам вдогонку. Потом вельбот вынесло на вершину волны и стали видны черный, украшенный кремовыми кранами, корпус «Донецка», заснеженные скалы Медвежьего и плывущая в низких облаках вершина горы Мизери.
Так и поплыли, держа берег слева.
Боцман сидел в полушубке, спиной к форштевню. Правый глаз у него был задвинут распухшей щекой. Шевелить головой он не мог, однако по штормтрапу на «Донецк» поднялся, ни разу не оступись на выбленках.
Матросы и Федя Крюков по очереди слазали в гости на «Донецк», а мне осточертело торчать в шлюпке, дергаясь под кормой «Донецка» на бакштове и помалу превращаясь в кочерыжку, как и полагается в подобных случаях командиру.
Уже засветился над нашими головами якорный фонарь, когда на юте появился дюжий донецкий доктор, без шапки и в халате с поднятым воротником, и заорал нам:
— Вашего боцмана, ребята, придется до Баренцбурга здесь оставить! Виталий Павлович добро дал, валяйте домой!
Вахтенный помощник, выглянувший из-под его локтя, добавил:
— Они фальшфейером посветят, а мы за вами в локатор последим. Огонек зажгите! Остров справа держи, да не забудь, течение оттуда, как из Волги, прет! Давай!
И мы поплыли обратно.
Горы Мизери в темноте не видно стало, да еще и темнота была не полная, но пока мы шли — стемнело. Какое тут работало течение, это я понял сразу, оглядываясь на «Донецк»: нас так и несло боком.
Подправили курс на течение, только не очень я в этом был уверен, потому что картушка шлюпочного компасика сама по себе кидалась в обе стороны сразу на полгоризонта. Потом справа над водой показалось далекое зеленое сияние, и мы не сразу догадались, что это норвежцы включили на своей метеостанции наружное освещение с фонарями дневного света.
С ночного мостика эта метеостанция выглядит почти как набережная Лиссабона, но со шлюпки — вроде северного сияния.
Ребята в шлюпке притихли, даже Федя Крюков замолк, хотя еще выложил не все соображения относительно боцманского зуба, и я, косясь краем глаза на норвежскую иллюминацию, тоже молчал.
Со мной странное состояние случается иногда в ночном безориентирном море: ни неба, ни воды не вижу, волна вверх вскидывает, а мне кажется — падаю прямо к центру пропасти. Волна вниз — а душа все равно у горла стоит. И нужно подумать о чем-нибудь заманчиво-повседневном, например, что есть охота, или бы женщину увидеть, или бы глоток чего-нибудь веселого хлебнуть, чтобы вновь обрести все привычные земные плоскости и направления.
Человек сам в себе — тоже магнитная стрелка и теряет устойчивость, выпадая из своего поля. Иногда, правда, в такие минуты мне кажется, что это вечность меня обтекает, но вцепиться в этот поток мне не дано. Он неощутимее воздуха.
Подумать о чем-нибудь я не успел, потому что справа по курсу зажглась на парашюте разноцветная ракета, и когда звезды ее канули в море, в тон стороне, на фоне угадываемого острова, проявились корабельные огни. Стало быть, нас там ждали.
Понадобилось еще минут сорок, чтобы выгрести против течения на дистанцию их постоянной видимости, и чем ближе они колебались в глубине ночи, тем более растягивалось время. Уже и матросы, и Федя Крюков сидели как бакланы, вытянув шеи из воротников, когда по воде послышался божественный звук живого парохода: стук вспомогательного дизеля, шум струи, льющейся из шпигата, жужжание камбузного вентилятора. Несокрушимый борт заслонил нас от зыби, и мачтовые светильники заглянули в шлюпку.
— Эй, держи фалинь! Так. Закладывайте шлюптали! Живее! Подобрать фалинь! Держись! — картавя, командовал сверху старпом.
Шлюпку дернуло, стукнуло пару раз о борт дюралевым боком и понесло вверх. Придерживая обессилевший штурвал, я считал этажи иллюминаторов, пока не уперся взглядом в лицо капитана. Литые плечи Виталия Павловича закрывали проем окна, поблескивал перстень на пальце. Капитан не мешал командовать вахте, но и не упустил возможности понаблюдать, как принимается и поднимается на место вельбот.
Шлюпка замерла у ботдека, матросы, цепляясь за протянутые им навстречу руки, выбрались на борт, я раскрыл ладонь, чтобы поприветствовать капитана, но тут произошло вот что: из светлого треугольника между капитанским плечом и обечайкой окна выползла, вернее сказать — выпорхнула, белая, как змейка, рука, с конфеткой или бубличком в чистых пальчиках, на миг засветилась, засияла поверх темного капитанского свитера, и пальчики втолкнули конфетку в безмолвные губы Виталия Павловича…
— А кэп-то, а кэп-то?.. — жарким шепотом приговаривал Федя Крюков, когда, закрепив найтовы, мы спускались со шлюпки на ботдек.
1
Когда первым шквалом сорвало с полубака пачку лебедочных чехлов, они прокувыркались в воздухе среди брызг, словно растрепанные гуси, и пропали под бортом.
Затем, противоборствуя ветру, загудели стальные тросы такелажа. Прошло еще с четверть часа, и следующий шквал заставил судно покачнуться.
Так после ужина они попали в местный средиземноморский шторм, который иногда выбегает в Средиземное море к югу от Лионского залива, когда между Западными Альпами и Севеннами по долине Роны прорывается к морю мистраль.
Этот внезапный ветер поднимает остроугольную высокую волну, и идти сквозь нее так же приятно, как проламываться на тракторе сквозь кирпичные стенки.
Однако теплоход «Валдай» продолжал следовать генеральным направлением на запад, имея полный груз в трюмах на порт Сантьяго-де-Куба.
Боцман Михаил Семенович Кобылин о шторме еще не знал.
Он задержался к ужину на покраске грузовых лебедок. Придя с работы и сполоснув руки, он согнал из-за дощатого стола на верхней палубе дежурных «козлятников», дождался, пока ему подали ужин, съел две тарелки борща, котлету с гречневой кашей, выпил фаянсовый бокал компоту, потом выкурил, разглядывая кильватерную струю, сигарету «Мальборо», плюнул вслед окурку за корму и, убедившись, что плевок попал в воду, пошел в душ.
Пресную воду экономили, но Михаил Семенович знал, когда нужно мыться: для уборки накопленной за день грязной посуды после ужина вода подавалась в систему целый час, а кожаный кисет с ключами от кладовок и душевых оттягивал карман боцманского комбинезона.
Когда налетел первый шквал, Михаил Семенович смывал с себя пену, ощущая, как блаженно и остро звенькают по лысеющей голове струйки душа.
Когда пришел следующий шквал, боцман сопел, охлаждаясь. Судно проломило волну, Михаил Семенович качнулся, перекрыл воду, хотел вытереться полотенцем, но раздумал и рывками натянул комбинезон прямо на голого себя. Удовольствие было испорчено, потому что сердце заторкалось, заторопилось, никак не мог вспомнить, все ли толком прибрано на палубе. Застегнув пряжки сандалеток, он глянул, не забыл ли чего в душевой, потушил свет, замкнул дверь и неслышно побежал в каюту.
Трансляция помалкивала, и боцман пригладил волосы над ушами, натянул полотняный берет, взял швартовые рукавицы и двинулся на палубу.
Он не удивился темноте наверху, не стал зажмуриваться, а на ощупь нашел поручень трапа и поднялся на шлюпочную палубу.
Здесь было еще темнее, лишь колыхался свет над иллюминаторами машинного капа, и слышно было как впереди по надстройке хлещут брызги. Боцман знал здесь назубок каждый шкертик.
Он опробовал шлюпочные стопора, обхлопал тугие, как штормовой парус, чехлы на вельботах, задраил дверцы покрашенных с утра пожарных ящиков и понял, что даже здесь, в тылу надстройки, похолодало. Комбинезон обтягивал его плотно, как вторая кожа, и порывы влажного воздуха вызывали у боцмана озноб.
Глаза скоро освоились, стали видны за бортом белые барашки, вспыхивающие в отсветах иллюминаторов.
Однако в первую очередь нужно было идти на бак, где безудержно разгуливал ветер и бурлило море. Проверяя шлюпки, Михаил Семенович выгадывал время. Он перебрал в уме все, что могло быть не в порядке на баке, вроде бы все там было как надо, но от этого та, носовая часть не перестала его заботить меньше. Потом боцман с досадой подумал о дефицитной приборной эмали, которою он так ровно покрасил сегодня грузовые лебедки и которая наверняка погибала сейчас под водопадом соленых брызг, и едва не выругался, потому что всю эту запоротую эмаль придется обдирать с лебедок, зачищать, грунтовать и красить заново. Зря он не устоял позавчера перед старпомом, согласился обождать с лебедками из боязни алжирского пыльного ветра! А теперь соль будет хуже всякой пыли.
Михаил Семенович мимоходом погрелся у машинных вентиляторов, в потоке обжигающего, пахнущего дизелями воздуха, просушил уши.
«Пышет, как бронетранспортер», — подумалось ему.
Но тут как раз впереди взорвалась волна, за бортом разлился ослепительный гребень, задребезжал обвес верхнего мостика, засветилось небо перед мачтами, и Михаила Семеновича накрыло тучей мелких, колючих, как осколки, брызг. Вода, журча, побежала к шпигатам, а боцман, рывком развернув кремальеру водонепроницаемой двери, по внутренним коридорам добрался до рулевой рубки. Воду с себя стряхивать он не стал, а только по привычке оббил рукавицами обе штанины.
Видимость в рулевой рубке была как в аквариуме. Сползала по стеклам пелена воды, и посреди рубки плавало лишь лицо рулевого, подсвеченное картушкой компаса. Да еще проносились мутные тени разбивающихся гребней. Тогда хлестало соленой дробью, ухало, чавкало в шпигатах и вполголоса ругался впередсмотрящий на левом крыле. Мокро и ветрено ему там было, но капитан запрещал стоять в рубке. «Море надо не только видеть, но и слышать», — говорил он.
Михаил Семенович, покряхтел, подбирая голос.
— Капитан где же? — спросил он рулевого.
— Ну что шумишь, Миша? Нашелся?
— Точно так, — обиженно ответил Михаил Семенович, — шлюпки я проверял.
— Шлюпки? Молодец. Иди-ка сюда.
— Здесь я, — Михаил Семенович на звук попытался определить, где же есть капитан. Капитанское настроение можно было и не определять: уже само редкое для Виталия Павловича обращение по имени не обещало ничего привлекательного.
— В штурманскую иди, боцман. Дорога известна?
Капитан засмеялся, и, вслушиваясь в его смех, Михаил Семенович не разобрал ни зла, ни ехидства. Почему же тогда по имени-то?
— Разрешите? Прибыл, Виталий Павлович.
Загорелый, как отпускник, капитан стоял у штурманского стола и щурил густо-голубые глаза.
— Ну что, Миша, все в порядке? — спросил капитан, и во рту его засветилась золотая коронка.
Михаил Семенович помедлил, потянул время, сиял берет, промокнул беретом виски.
— В порядке, значит? — капитан снова ощерился.
— Я, Виталий Павлович, сейчас возьму двух матросов с собой. Разрешите свет на палубу?
— Надолго?
— Да так-то все закреплено… Пятые сутки в море… Якоря проверим, вентиляторы трюмные…
— Лебедки, что, сегодня все красили?
— Да, — ответил Михаил Семенович и, как в душевой, почувствовал, что сердце ткнулось в лямку комбинезона.
— Понятно. Чехлов, значит, десять было?
— Все были.
— Ну, поздравляю! С таким трудом достали эту клееную парусину…
Михаил Семенович отмолчался еще раз. Уходя ужинать, он приказал матросу Мисикову убрать всю парусину под полубак. Значит, не убрал матрос…
— Ну, летели они красиво, Миша. Ей-богу. И чем же мы теперь лебедки укрывать будем? Столько времени изоляцию у моторов поднимали… В чем дело, а?
— Я разберусь, Виталий Павлович, и доложу. За лебедки не тревожьтесь, найдем, чем укрыть.
— Может быть, может быть… если, боцман, электромеханик тебе со старпомом голову не отвинтит. Но парусину такую же точно извольте раздобыть где угодно! Это — дело вашего кармана.
— Есть, понял, — Михаил Семенович обгладил обшлага и ловко, как пилотку, насадил беретик. — Разрешите идти? Я сообщу, когда освещение понадобится.
— Ну, действуй, боцман. Кстати, по правому борту не ходить! Палубой волну загребаем. Передайте старпому, чтобы командовал авралом, — и поживее, черт вас возьми!
Михаил Семенович бросился к двери, но все-таки успел с удовольствием заметить, как, оценивая, оглядел его капитан. И боцман снова успокоился, понял себя самого, костистого, тяжелого, на ком без единой морщинки распят комбинезон, и даже согнул руку в локте, чтобы почувствовать, как сопротивляется мускулатуре мокрая ткань.
Капитан капитаном, старпом старпомом, а боцман он и есть боцман: и грязь и почет — все на нем.
2
Михаил Семенович забежал в каюту, натянул на плечи скрипучую прорезиненную куртку, а на ноги — тугие резиновые сапоги, хлопнул поочередно по карманам, проверяя, здесь ли кисет с ключами и такелажный нож, и снова с удовольствием ощутил в себе силу, собранность и готовность к делу.
Он поднял на аврал двух человек из рабочей команды, но Володьки Мисикова найти нигде не мог и уже хотел звонить на мостик, чтобы того вызвали по трансляции, но вовремя заметил в конце коридора, под люстрами, желтое пушистое пятно, которое тут же исчезло за углом.
— Мисиков! Стой! — закричал боцман. — Ко мне!.. Давай, давай, я за тобой бегать не буду.
Матрос Володя Мисиков медленно вытянулся из-за угла коридора. Вернее, сначала показалось бледное тихое лицо, освещенное шаром светло-рыжих, желтых, курчавых, как у барашка, волос, потом возникли тонкая грациозная шея и узкие по сравнению с прической плечи. Обеими руками Володька держал эмалированную кружку с водой.
— Хо-о-рош!
— Шторм же, боцман…
— Еще бы! А почему убегал? Газировки хочется? Вижу. А ну — бегом марш — одеваться, и — к третьему трюму! Две минуты на все.
— Ладно же…
— Отставить «ладно»!
— Тут не армия, боцман, и я вам не солдат, — возразил Мисиков и поднял к груди эмалированную кружку. Газированная вода плеснула на палубу.
— Не армия, значит? Производство? Так что же ты, производственник, чехлы не убрал, как тебе сказано было? Ты знаешь, почем метр эта материя? А ты знаешь, что электромоторы соленой воды боятся? В школе тебя этому учили?
— Меня-то учили, боцман. Там учителя подходящие были, мозги зря не полоскали, — ответил Володька Мисиков, и вода из его кружки еще раз плеснула на палубу, потому что в лице боцмана произошло неясное изменение, а судно резко повалилось на борт.
— Короче, Мисиков: через минуту быть у третьего трюма в полном сборе. Бе-гом!
Боцман отступил на полшага к переборке, и Мисиков действительно побежал, вихляясь нескладным телом, расплескивая газировку. Зыбкий шар волос метался над его тощими плечами.
Зря так спешил Мисиков.
Газировка выдохлась, пока он беседовал с боцманом, на поверхности воды не осталось ни пузырька, а по дороге он разлил половину кружки.
— Тань, а Тань, — поскребся в дверь Таниной каюты Володька.
Ему не ответили, и тогда он с колотящимся сердцем приоткрыл дверь.
— Тань, это я. Я тебе попить принес. Газировочка, холодненькая… Брось же ты расклеиваться… Хочешь, наверх пойдем?
— Спасибо, поставь кружку на столик, — ответила из-за шторки Таня.
— Упадет со стола кружка.
— Ну, вылей в раковину, — ответила Таня.
— Так я же… Я же не так…
— Спасибо, Володька. Мне ничего не надо. Это скоро пройдет. Тебя еще спасать буду.
— Все, ну понял? Иди давай, спасибо.
Щелкнул динамик, и жесткий, барственно-грассирующий голос старшего помощника оглушил их обоих:
— Матросу Мисикову срочно на аврал!
Старпом передохнул. В динамике зашуршало, загрохотало, затем старпом ощутимо пожевал губами, причмокнул и повторил:
— Мисикову на бак срочно! Поторопись, боцман!
— Ну вот, слышишь! И так у тебя неприятности, — рассердилась Таня, — пошел же!
— Ладно, — сказал Володька Мисиков, — подумаешь!
Он выплеснул газировку в раковину, швырнул кружку на диван и хлопнул дверью, — подумаешь!
Он шагал уверенно и спокойно, твердо ставя ноги на скользкий линолеум коридоров, не трогая лееров и не размазывая плечами по переборкам.
«Подумаешь! А я вот на работу. В шторм. К Сереге Авакяну. К боцману-фараону! Подумаешь! Еще посмотрим, кто из нас моряк!»
Когда он выбрался наверх, он удивился, откуда взялся такой сильный, такой напористый и такой прохватывающий до слез ветер.
У третьего трюма никого не было. Люстры с мачт заливали светом туманную нереальную палубу, за борт страшно было смотреть, и, пока он пробирался вперед, он насквозь промок, ушиб ногу о кронштейн парадного трапа и, кажется, заплакал, потому что на губах стало мокро и солоно.
Он долго рассматривал темную, пронизанную потоками брызг пустоту, потом глотнул горького воздуха и побежал вперед, размахивая длинными руками, поскальзываясь, не слыша, как надрываются наверху трансляционные колокольчики. Володьке казалось, что бежит он под гору, вниз, вниз, прямо за борт. Он добежал почти до полубака, когда впереди вспрянуло высокое белое зарево и теплая густая гора воды рухнула на него, подняла и притиснула снизу к ступенькам трапа. Ему повезло. Трап не пустил его в море, а подоспевший Серго Авакян за воротник рубашки подтянул его к двери шкиперской кладовой.
— Здорово, а? Вот дает! — засмеялся Володька Мисиков, прижимаясь спиной к двери и разлепляя волосы. — Вот дает!
— Иди боцману помоги, я за шкертом пошел, — ответил Серго, сдул воду с усиков, странно глянул на Володьку и пропал в облаке брызг за вентиляционными раструбами.
Володька снова засмеялся и бодро взялся за дверь. Он изловчился, и железные задрайки, скрежетнув, отрубили его от дикого моря, ветра и страха. За закрытой дверью волны шумели, как в кино. В кладовке было светло а сухо. Боцман возился в углу, стаскивая со стеллажей плотный тюк новых брезентовых чехлов. Он даже не глянул, кто это вошел, и какой Володька мокрый, и какое у него веселое лицо, и какие молодцеватые плечи.
— Ну-ка, помоги! Скорее закладывай планку, все на палубе будет! Быстро, пока тюк держу! Быстро! — хрипел боцман, удерживая тюк. — Ну же!.. А, Мисиков… Бегом! Быстро!
У боцмана было тяжелое, в испарине, лицо и жилистые неприятные руки.
— Когда коту делать нечего, он у себя под хвостом лижет, — вдыхая поднимающийся от одежды запах штормового моря, твердо ответил Володька Мисиков. — Не муштруй, боцман, здесь не армия!
— Ма-а-рш!
— А иди ты, боцман, на хутор бабочек ловить!
Содержимое полок загрохотало на палубу.
— Ну что ж, производственник… — медленно распрямляясь от тюков и задвигая планку, ответил Михаил Семенович, — нет у меня против тебя зла… Нет!
Перед Володькой Мисиковым полыхнуло желтое и багровое пламя, он раскинул руки и, забываясь, увидел, как взлетели к ногам потолочные светильники…
ИЗБУШКА СЕДОВА
Вы еще не знаете происхождения медвежьей шкуры, которую я возвратил Виталию Павловичу. По справедливости она и должна была быть у него всегда, потому что мокрые ноги не чета седине на затылке.
Шкура явилась тогда же, в конце девятого рейса, при возвращении со Шпицбергена.
Выбираясь из льдов, мы дали порядочный крюк к востоку. Болезнь бульдозериста на радиомаяке Панкратьев и нелетная погода загнали нас еще дальше. Третий помощник признался, что у него чесались ладони, когда он подправлял курс. Секторный радиомаяк Панкратьев не так давно стал выручать судоводителей в промозглом пространстве менаду Новой Землей, Шпицбергеном, Нордкапом и Ян-Майеном, где перепутывались и переплетались ответвления холодных и теплых течений, где прокручивалось большинство циклонов и где полярной ночью звезды выдавались для определений только за особое усердие в службе.
Тысячемильный веер радиополя с шелестом стрекозиных крыльев вращался вокруг высокой оси Панкратьева, и штурману прихваченного циклоном судна оставалось лишь попрочнее расставить ноги, нацепить наушники и подсчитать пролетающие над ним точки и тире. Или увидеть их опадающие всплески на экране электронно-лучевой трубки. Цветная линия на карте соединяла его, вцепившегося в кромку прокладочного стола, и дежурного на радиомаяке, преодолевающего зевоту под гудение и пощелкивание аппаратуры.
Когда белые горы с зеленоватым отломом ледника прорезались тремя вертикальными, от воды до облаков, линиями, боцман с матросами уже расчехлили катер, механики прогрели и опробовали мотор. Набор хирургических инструментов и аптечка были наготове, а доктор, в полушубке поверх спасательного жилета, приплясывал на мостике рядом с капитаном.
Потом из чернильной воды всплыла заснеженная полоска берега, и полосатые мачтищи Панкратьева еще глубже ушли в небо, надвинутое на склоны гор.
Капитан приказал помигать прожектором в сторону домиков у центральной мачты.
У берега плавали, сближаясь и расходясь, два айсберга. То ли переменные порывы ветра, то ли характер глубин, то ли течение мешали им выбраться наружу. Оба айсберга, видимо, недавно откололись от ледника Борзова, потому что стенки их светились свежим льдом. Конечно, эти айсберги были не гиганты Антарктики, но и их бы с лихвой хватило для нашего «Валдая».
Виталий Павлович долго рассматривал айсберги в бинокль и морщился, пока мы крались к месту якорной стоянки.
От домиков на плоской вершине острова Панкратьева, сцепленных друг с другом высоким крытым забором, спускался вниз трактор с волокушей, и плавный их след чернел на отлогом склоне.
Зигзагообразные забереги стерегли сушу, но это был игрушечный лед по сравнению с тем, каким мы только что прошли от Шпицбергена.
В шлюпку были брошены лучшие силы: боцман сидел на баке, старпом стоял у штурвала, доктор пристроился на своих ящиках, третий механик, выгнав Федю Крюкова, контролировал мотор, по банкам пытались галдеть все свободные от вахт. Однако старпом быстро навел порядок, и мы порулили прямо на скособоченную избушку у среза воды.
Пришлось долго долбить припай, пока мы не добрались до льда, способного выдержать человека.
Подошел трактор. В волокуше скорчился под шубой молодой парень с закрытыми глазами, в серой ушанке и с таким же серым лицом. Рядом с ним лежал карабин и еще — невиданное дело! — сидела женщина, блондинка, в стеганых штанах, телогрейке и валенках, уговаривала пария потерпеть. Мы осолопели.
— Что с ним? — спросил доктор.
— Спазма желудка или, может быть, кишечная непроходимость, — испуганно ответила блондинка.
— Вы кто?
— Фельдшер…
— Н-тэк! Ну давайте, — скомандовал доктор.
Но только мы подступились к парию, как он застонал, заколотился, поджимая колени к подбородку.
— Леша, миленький, потерпите, скоро вас на корабль привезут, — покусывая губы, заговорила женщина. Но парня била такая боль, что вряд ли он ее слышал.
— Напрасно вы его сюда везли, — строго сказал доктор, — его надо сначала обследовать.
Блондинка заплакала.
— Это можно сделать здесь, в избушке, — предложил доктору спрыгнувший с трактора коротко остриженный, с непокрытой головой человек. — Я приказал там протопить, когда узнал, что вы на подходе. Успокойся, Муся… Так что же? Стол в избушке хороший. Начальник маяка, — спохватился он и протянул руку доктору.
— Хорошо, — решил доктор. — Вы и вы, тащите его. Ничего, пускай орет. Вы — за инструментом в шлюпку. А вас, вас и вас я прошу со мной, — сказал доктор блондинке, начальнику маяка и старпому.
Старпом пожевал губами, достал «Беломоринку», но доктор успел удивиться раньше:
— Нет, что вы! Это же так ответственно, и вы обязаны там быть!
Парня утащили. С трактора, кряхтя, спустился водитель, выволок за собой карабин.
— Эк вы тут вооружены, — сказал Миша Кобылин, — группа прорыва.
— Ага, — согласился заросший до глаз водитель, — медведей прорва.
— Врешь ведь…
Выскочил из дома начальник маяка с резиновой грелкой.
— Ребята, горячей водички, срочно!
— Вон — радиатор, — кивнул боцман. — А взамен льду покрошите — мигом растает. Только не морского. Тут два литра и дела.
Водитель слил воду, натрамбовал в порожнее ведро снегу, примостил ведро у работающего мотора.
— Что же — медведи? — подступились ребята.
— А ничего. Строители мы. Кое-что тут доделать надо было, поремонтировать: водопровод с озерка, баню, другу каку коммуникацию. Нас последним рейсом брать будут или вертолетом. Лешка-то нож на него навесил, — кивнул он на трактор, — да пошел ровнять траншею. Кормежка неважнецка пошла, сплошь перловка. Они зимовочный запас берегут, а и мы поиздержались. Ну, Лешка наш, значит, того… бульдозер тарахтеть оставил, отошел в сторонку с трассы да… только орлом нахохлился, а тут медведь! Белый, желтый, голодный видать, прет — не до смеху! За все лето раз медведя и видели-то, на том берегу, а тут — вот те на! Как Лешка на бульдозере оказался — не скажу, только сшиблись они с медведем грудь на грудь. Он его и подмял под нож! Мы когда заявились, медведь еще ревел маленько… Ружьев-то ребятам не давали, чтобы не баловались, значит. Эва как! Зря доктор на фельдшершу, она Лешке и слабительного и рвотного — ништо, отказала механика. Никак не может разогнуться парень… Чего курите-то? Откуда знаю? Как откуда, когда я сам после Лешки трактор чистил?..
Тут похохотать бы, но бульдозерист застонал, закричал дико в избушке. Оттуда выскочил старпом, долго перхал в сторонке. Стоны стали тише.
Мы закурили, присев на чурбаки с подветренной стороны избы. Рублена она была на скорую руку, но плотно, как крепость, зачугуневшие в воде плавниковые бревна уже не расщипывало время, железные крючья, вбитые у входа, покрылись окалиной.
— Избушка-то, кажется, древняя, — заметил старпом.
— Древняя и есть, — сказал бородач, — Седов в ей зимовал.
— Седов?!
— Ну, а кто же? В ей летом, когда груз идет, столовая и пекарня, а зимой моторы со шлюпок хранят. Седова изба и есть.
Мы курили, заслоненные от ветра низким домиком, принадлежавшим когда-то очень русскому человеку Георгию Яковлевичу Седову. А вон там, по-видимому, простоял во льду почти год его «Святой великомученик Фока». Сюда же, значит, прилетел, еще не зная о смерти Седова, на брезентовой этажерке Фармана первый полярный авиатор Ян Нагурский и нашел тут, в избушке, почту экспедиции, адресованную Большой земле.
Задумчивее закурилось на чурбачках. Впереди, по ту сторону плоского пролива, зыбко просвечивала на изломе стена сползающего с неба ледника Таисии. Рядом наполнялись снегом вытащенные по деревянным рельсам шлюпки. Чернел хлам. Побрякивала дверь. Даже самые трепливые матросы притихли. Аромат романтики перестал щекотать им ноздри, обыденность обстановки наползла ощутимо, как ледник, и тогда, наверно, раскусилось непростое величие первых, такое же негромкое, как их кораблик, спичками мачт подпирающий купол.
— Вот это экскурсия, — резюмировал боцман и даже ненадолго стащил шапку. Мы с уважением посмотрели, как снежинки облетают его лысину…
Потом все делалось очень быстро. Подступила метель. Доктор за руку попрощался с бородачом, начальником и Мусей; утихшего парня, закутанного в две телогрейки, на шубе донесли до припая сквозь толпу, выросшую за счет набежавшего маячного люда. Боцман с сомнением оглядел лед и велел нести парня двоим. Мне достались ноги, а Сережа Авакян держал его под мышки. В трех метрах от шлюпки лед проломился, Серго раздробил спиной брызнувшие льдинки и исчез с головой, парень упал на лед, а я почувствовал, как огонь добежал от подошв до брючного ремня, и замер. Пришлось вздернуть парня на плечо и тащить к шлюпке. Застревали в ногах и лезли в лицо распустившиеся телогрейки, и было страшно: вдруг угожу в яму? Хорошо, что помог вынырнувший сбоку Серго. Когда отдавали парня на шлюпку, я увидел, что он смотрит на меня благодарным коровьим глазом. Потом нам с Серго досталась лишняя шуба, а бородач приволок с волокуши огромный мешок:
— Эй, возьмите трофей евоный!
Мешок вволокли в шлюпку, бородач жахнул в воздух из карабина, мы пошли к «Валдаю», и теплоход загудел в ответ. Тут все и увидели сквозь снег, как бешено хлещет пена у него под кормой и оба айсберга у самого борта. Старпом остановил шлюпку. Нам с Серго, пожалуй, было лучше других, потому что доктор выделил нам по половине стакана аварийного спирта. Пить было не совсем удобно: мешала цепочка, соединяющая стакан с анкерном. Жгли подбородок недотянутые капли, и спирт сушил губы, как снег.
Закутавшись во что могли, мы со стороны пообсуждали, правильно ли капитан отводит от айсбергов судно, и нам с Серго снова было легче, потому что доктор разрешил повторить.
3
Стихло к утру. От заката до восхода «Валдай» успел пересечь полосу шторма и выйти из него так же неожиданно и незаметно, как попал.
На разделе ночи и утра море было оловянным, но всплывающее сзади солнце голу́било воду, и море голубело, темнело, наливалось синевою по склонам мелких волн, синева расходилась все шире, все полнее, и когда низкое, еще нежаркое солнце засияло за кормой, впередсмотрящий увидел ровное светло-синее море и над ним такое же ровное безоблачное небо. Влажные утренние тени от корпуса и мачт бежали впереди «Валдая», с берега, тянул свежий бриз, судно просыхало, и на железе выступил тонкий налет соли. Дышалось впередсмотрящему чисто и мощно, будто распахивался на обе руки аккордеон, и не хватало глубины легких для такого дыхания.
Усталые, поутру нежадные, чайки скользили в потоке теплого воздуха сбоку от «Валдая». Может быть, они просто запомнили распорядок дня на проходящих судах и знали, что драть горло бесполезно до тех пор, пока солнце не начнет припекать крылья. Тогда внизу непременно появится человек в белом фартуке, нагнется над бортом, и из посудины в его руках посыплется в море желанное множество пищи.
Несуетно и некрикливо летели чайки, несуетное море выстилало теплые мягкие волны с полосами исчезающей ночной пены, и вокруг разными курсами карабкались к горизонту несколько словно бы игрушечных корабликов.
Впереди по курсу поднялись поперек неба косые бетонированные паруса водосборников Гибралтара…
Виталий Павлович проснулся сам. Он сошел с мостика перед рассветом, когда начал затихать ветер, и, как всегда, черкнул карандашиком на карте дужку — здесь его надлежало поднять. Такие черточки на карте появлялись перед оживленными, сложными для плавания и опасными районами и у штурманов именовались «капитанским барьером». Но сегодня капитан поднялся раньше и несколько мгновений лежал, вытягиваясь в струну, чувствуя сладостную истому в напряженных суставах и не понимая причины пробуждения.
Когда в ушах зазвенело от напряжения, а в глазах поплыли мерцающие круги, Виталий Павлович закончил потягивание, вскочил, глянул на море, на часы и взял эспандер. Заботило намечающееся брюшко. Не был Виталий Павлович ни обжорой, ни лежебокой; но стоило хотя бы чуть забросить зарядку — сразу начинал наплывать жирок и рыхлели плечи. Поэтому ежеутренне, невзирая на метеоусловия, он пятнадцать минут отдавал эспандеру и еще пять — пудовой гире. Гирька эта в экипаже была известна под именем Галочки, в отличие от двухпудовой Марьи Михалны, с которою на юте, на дощатом помосте, забавлялись по вечерам матросы.
Виталий Павлович открутил по часам положенные двадцать минут, почистил зубы и принял душ, а звонка с мостика все еще не было.
«Очевидно, встречное течение действует сильнее, чем рассчитывали, и мы не дошли до барьера», — прикинул Виталий Павлович и решил первым делом пойти проверить, что сталось со вчерашней покраской, чехлами и вообще как там дела на баке после шторма. Все-таки несколько волн «Валдай» проломил слишком жестко. Боцман доложил ночью, что все в порядке, но ведь то была штормовая ночь.
Виталий Павлович кратчайшим путем вышел на палубу, до хруста в грудной клетке подышал искристым, протяжным, как шампанское, воздухом, на ближайшем иллюминаторе, покрытом солевым налетом, написал: «О!» — и не торопясь в тени наветренного борта пошел на бак. Палуба пахла, как жестяная детская игрушка, только что купленная в магазине.
Ровное тугое вращение винта едва заметно колебало корпус, железо вздрагивало под ногами, и похлопывали на ветерке притороченные к леерам чехлы.
«Молодцы, догадались просушить, — думал капитан, шагая вдоль фальшборта и всем собой ощущая стремительность несущейся навстречу воды. — А вот где клееные — у рыбок в гостях?»
Поднимаясь по трапу к брашпилю, Виталий Павлович увидел прилипшую к леерам фигуру, с головой, настолько опущенной между плечами, что он только по лямкам комбинезона определил хозяина: Серго Авакян давно намалевал на них рыжие и белые полосы, чтобы сразу обнаруживать свою спецодежду, если ее кто ненароком утянет из сушилки.
«Чем это он увлекся в такую рань? Дельфины, что ли?» — подбираясь к Серго, размышлял Виталий Павлович.
— Дельфины, спрашиваю, дорогой человек?
Матрос вздрогнул, оторвался от лееров.
— Нет, не дельфины, Виталий Павлович. Это… — и он улыбнулся белозубой кавказской улыбкой, округлив рыжеватые усики, — это больше дельфина, пожалуйста.
Тут Виталий Павлович заметил банку с шаровой краской у его ног, нейлоновый страховочный линь, уходящий за борт, и оба конца забортной беседки, завернутые на кнехтах.
— Ого! Вот это энтузиазм, — сказал Виталий Павлович. — И кто же это?
Поскольку Серго предпочел молчать, капитан сам заглянул за борт.
Над кипящим буруном, над пролетающей пеной, на узкой в одну доску, деревянной беседке висел боцман Михаил Семеныч Кобылин и подкрашивал борт катком. Видны были его красные от напряжения уши, заляпанный краской берет и подвернутая под беседку, для устойчивости, нога.
— Ну, Миша, ты отмочил… — начал капитан. Боцман красил как ни в чем не бывало.
— Вы громче говорите, пожалуйста, — подсказал Серго, — там море шумит.
— Эй, боцман, — закричал Виталий Павлович, — что за шутки!
Михаил Семенович запрокинул голову, и лицо его побагровело еще больше.
— За беседочный конец держись, черт побери! Ну, что за номер?
Боцман молча ткнул катком в недокрашенный квадрат, где с темного борта свисали клочья светло-серой краски.
— Это понятно, а вот кто за борт позволил?!
— Полтора метра дела, — прохрипел снизу боцман, — нехорошо ободранным, я уж докрашу…
— Я тебе докрашу!
— Старпом все знает, четвертый помощник контролировать приходил, — вступился Серго. — Я, видите, боцмана подстраховал, пожалуйста, на этом шкерте не страшно.
Словно догадавшись, о чем разговор, боцман похлопал по карабинчику патентованного монтажного пояса.
— Докрасить только то, что не достать отсюда, — решил капитан, — и марш наверх! Я вам устрою сегодня инструктаж по технике безопасности! Все понял, боцман?
Михаил Семенович кивнул и принялся домазывать борт. Серго заботливо подтянул страховочный конец, снова свесил голову к боцману.
«Вот и понятно, почему проснулся, — раздражаясь, подумал Виталий Павлович. — Работнички!»
Он забыл, зачем собирался сюда, походил, потоптался по палубе, потом открыл дверцу переговорного пульта.
— Мостик? Старпома на связь.
— Доброе утро! — свежим хрипловатым утренним голосом ответил старпом.
— Доброе, доброе, Василий Григорьевич. Где мы?
— Восемь миль до мыса Европа.
— Почему меня не разбудили?
— Вы же сами проснулись, — разыграл удивленно старпом.
— Ну хорошо. Потом. — Виталий Павлович повесил микрофон. «И где только старпом подхватил такой дворянский говорочек?»
Старпом помолчал, полуовал губами, вздохнул и щелкнул выключателем трансляции.
Виталий Павлович поднялся на площадку впередсмотрящего и огляделся. Скала Гибралтара была уже совсем справа, наклонные плоскости водосборников сузились так, что хотя до них, может быть, и было восемь миль, но старпом, как обычно, схитрил: судно давно миновало капитанский барьер, значит на сон ушло лишних полчаса.
«Ну, еще раз понятно, почему проснулся», — с удовлетворением отметил Виталий Павлович и посмотрел на часы. Было четверть седьмого. Во сколько же поднялся этот лысый жук, боцман?
Уже видны были белые пятна кораблей на гибралтарском рейде, рассыпанные по горе домики Альхесираса. Слева, примерно в таком же расстоянии, что и Гибралтар, столбами вставали прямо из моря белесые небоскребы Сеуты, и Виталий Павлович подумал о том, как похоже поднимаются навстречу моряку веселые южные города Александрия, Гавана, Гонолулу, Касабланка… — и какие они все разные.
Движение нарастало, поток кораблей вырывался из горла пролива, как джин из бутылки, но Виталий Павлович дотерпел, пока не закончилась покраска носового подзора. Боцман вылез наверх. У него было такое потное, покорное и злое лицо, что капитан только махнул рукой и отвернулся.
4
Граф задержался к завтраку. Вернее, он опоздал. Еще вернее, он проспал. Наверху занялся день, отшумела вода в душевых и туалетах, матросы приступили к работе, а Граф мирно спал на поролоновой койке в кондиционированной прохладе каюты. Его счастливое дыхание обтекало подушку и шевелило челочку. В каюте висел тонкий запах кагора и чего-то еще.
Дело в том, что ночью Графу не дали отдохнуть. Сначала мучила качка. Порывистые взмахи и взлеты довели Графа до сомнамбулического состояния. Он перестал думать и с трепетом ждал, когда овладеет им рвота. Однако тошноты не было, только кружилась голова, и потому ни о чем не думалось, кроме того, что вот-вот должна начаться морская болезнь, а что тогда делать? Иллюминаторы задраены, до гальюна бежать далеко, кульков, как в аэрофлоте, нет. Борясь с этой мыслью, Граф удерживал себя на диване между столиком и переборкой и не в состоянии был отвечать боцману. Но и без его ответов боцман сделал верный вывод, исходя из одного только выражения Графьих глаз, обесцвеченных томлением. Работали, как и полагается, вместо Графа другие.
Потом среди ночи явился мокрый и расхристанный Володька Мисиков. Тревога разбередила сознание Графа, потому что на Володькином лице, в обрамлении желтых волос, он смутно распознал синевой отливающий бланш.
Володька ткнул Графа в грудь чем-то твердым и острым, Граф застонал и стал самим собой. Они откупорили бутылку, сбив сургуч об угол стола, Граф по-рыцарски поделился с Володькой стаканом, но Володька захотел из горлышка, и Граф с замиранием сердца выпил стакан сам. Этого оказалось достаточно. Тоска по тошноте улеглась, голова перестала кружиться, и Граф упал в койку. Ему стало очень жаль себя, потому что он не был на аврале, а вот Володька вернулся оттуда мокрый и бедовый, лихой, и они выпили шторму назло!
Лежа в койке и пытаясь облизать облитый кагором подбородок, Граф смотрел на Володьку, и ему стало жаль не себя, а Володьку Мисикова, хотя тот и пил из горлышка, и вообще был парень что надо.
Володька мотал головой, стучал кулаком по столику и твердил непонятное:
— Подумаешь! Еще посмотрим, чей козырь, да! Подумаешь! А я что, не моряк? Моряк я? — вдруг взял он Графа за грудки.
У Графа сил не хватило, чтобы кивнуть — и баста. Все исчезло. Вот потому он и задержался к завтраку.
…Пока третий помощник спускается с мостика, чтобы по приказанию капитана поднять Графа, есть время пояснить, почему он Граф. Сам по себе он не граф, ему девятнадцатый год, и зовут его Николай Семенович Кравченко. Он любит много думать, но мысли у него имеют не познавательный, а воспоминательный характер. Мелькают в голове картинки детства, дни отрочества, прогулки по Днепру и песни Энгельберта Хампердинка. Еще мелькают постоянно порты заграничных стран, которые он очень хочет увидеть, закончив мореходную школу и став матросом на теплоходе «Валдай». Тем не менее Графом он был всегда: постоянная его задумчивость не дает ему быть как все. Кроме того, он изысканно рассеян и любит музыку. На «Валдай» он прибыл с гитарой, обклеенной переводными блондинками.
— Иди, сынок, — с горестью и любовью проводила его мать, — может, на флоте из тебя что сделают…
Неведомым образом и на «Валдае» его прозвище стало известно на второй же день. Даже Виталий Павлович, который всех знает по имени-отчеству и по фамилии, раз-другой уже называл его Графом…
…Красный флаг полыхал на гафеле «Валдая», сновали корабли между Европой и Африкой, которые так хотел увидеть Граф, и скорбная каменная женщина на мысе Тарифа, белая от земной пыли и океанской соли, недвижно смотрела в спины уходящих, а Коля Кравченко, разбитый качкой и кагором, лежал в каюте. Он многое бы еще проспал, но вмешался распорядок дня, и третий помощник уже дошел до его каюты…
— Я говорю, — сказал третий помощник, — ну и атмосфера!
Он подошел к койке и выдернул из-под головы Графа подушку.
— Вставайте, Граф, вас ждут великие дела!
Этой фразе великого утописта графа Сен-Симона суждено было преследовать Колю Кравченко всю жизнь. Он ткнулся носом в спасательный костюм, нюхнул талька и вскочил, оправляя челочку и хлюпая слюной.
— Говорю, чихните, Кравченко! — назидательно сказал третий штурман, и Граф действительно чихнул. — Я говорю, стыдно! Люди работают, капитан за вас лается, а вы все в клоаке. Стыдно! Брюки? Брюки вы уже неделю не снимаете. Та-а-к, да будет свет. Какая крошка!.. За вас все девушки в Гибралтаре скучают… — пропел третий помощник и пощекотал графский живот.
Граф думал о том, куда делся ночью Володька Мисиков, почему кончился шторм и какой грозный этот Гибралтар.
Еще он вспомнил политическую карту мира и то место на ней, где пестрые берега распадались налево-направо, уступая сплошной синеве…
— Уже океан? — отчаянно спросил Граф.
— Я говорю, в тот год, когда вы родились, выпускники мореходок приходили в бескозырках с ленточками на три сантиметра ниже спины и боялись пропустить даже Азовское море. Вы же явились при козыречке короче воробьиного носа и проспали океан. Как измельчали мореманы!.. Советую убрать из раковины, пока в нее не заглянул старпом. — Уже в дверях третий помощник остановился и строго сказал Графу: — Я говорю, Кравченко, я судоводитель, а не будильник!
Граф совладал с челкой, оправил рубашку и тогда с ошеломлением увидел раковину.
— Не может быть! Не было этого! Я же помню. Точно помню. А вдруг? А может, это Володька? Может, Мисиков? Или…
Он почувствовал, что снова закружилась голова, что судно начало куда-то опускаться, и бросился из каюты, вспомнил, что забыл выключить свет, но как же тогда… после… после… Он побежал наверх, силясь удержать в себе все, что было.
Наверху резануло по глазам пеной, синью, рыжим бортом встречного танкера, блеском стекол на его рубке. Граф вцепился в железо и свесился за борт. Завитки пены закружились, запузырплись перед ним, и когда, разогнувшись, он впервые вдохнул непорочно-мужественный воздух моря, он подумал о самом себе, дрожащем, липком, испохабленном кагором, он увидел себя как бы со стороны, с мостика того танкера…
Светлый стремительный теплоход с льнущим к нему человечком распахивал звенящую воду, и чайки за его кормой пировали, пикировали в кильватерную струю, празднуя встречу Графа с океаном.
5
Капитан видел, как выворачивало Колю Кравченко. Встречный танкер, коробка этак на сорок тысяч тонн, стал уваливаться к «Валдаю», пришлось резко отвернуть, в в конце концов Виталий Павлович вышел на крыло, чтобы проследить за либерийцем. Либериец-то либерийцем… Красно-белый флаг, полосатый как матрас, с белой звездой в синем переднем углу, колыхался лениво, словно его отряхивали от пыли, но внушительная труба, выкидывающая клубы дыма, выдавала владельца: жесткая черная латинская буква N перечеркивала цветные полосы. Супермиллионер из Греции Ставрос Ниархос продолжал зарабатывать деньги. Но клерки его не всегда работали четко: танкер разгребал и перелопачивал воду впустую, подводная часть с потеками ржавчины высоко поднималась над морем.
— Порожнём жарит, — сказал вахтенный матрос, прибиравший мостик.
Капитан не ответил. Он как-то явственно представил себе Море, так, как о нем думали древние — с большой буквы. Море, покрытое кораблями. Море безбрежное и нескончаемое. Море, иссеченное сталью, отсвечивающее нефтью, замусоренное бумагой и синтетикой. Море, возрождающее себя каждый миг…
Огромный нефтевоз Ниархоса пролопатил к проливу, его порожние трюмы жаждали нефти, пятилопастный винт вместе с брызгами выбрасывал в воздух хозяйские деньги, и экзотичная штора нищей Либерии ниспадала за корму.
Справа цепочкой шли три танкера в грузу, довольно уткнувшиеся носами в пену. Спешил на юг белый, как холодильник, банановоз. Неисчислимое количество кораблей растекалось по морю, и дух предпринимательства доступен был не обонянию, а взгляду. Но кого куда что гнало?
Ощущение изначальной чистоты и необходимости своей работы захватило Виталия Павловича.
«Себя не забываем, но не для себя стараемся, — подумал он, — это ведь, пожалуй, главное в нас…»
И ему вдвое прекрасным показался «Валдай» не только потому, что он был строен, строг и современен, но потому, что на нем делалось то дело, которое по душе…
Вахтенному было не до капитанских размышлений. Он уже выскреб из пепельниц окурки, тщательно упаковал их вместе с мусором в газетный кулек и давно прикидывал, как все это удобнее выкинуть по ветру за борт, чтобы не тащиться вниз к мусорному рукаву.
Вахтенный отодвинулся, выбрал мгновение, но, пока он размахивался, капитан оглянулся, замаха не вышло, и пакет зашелестел вдоль самого борта. К счастью, он шлепнулся в воду, и мусор не разнесло по судну. Виталий Павлович ничего не сказал, потому что увидел внизу этого пацана, распластанного по планширю, Колю Кравченко. Вахтенный решил исчезнуть, но капитан остановил его движением руки.
— Все по второму закону! — доложил вахтенный.
— Ваши чинарики на пляжах Испании люди глотать будут.
— Так там же сплошь буржуазия!
— Ну стоп, знаток. Там внизу Кравченке плохо. Посмотрите, чтобы за борт не свалился, и потом доставьте к доктору.
Вахтенного как ветром сдуло, и Виталии Павлович прищурился ему вслед. Он сам когда-то в шутку сформулировал три основных морских закона о ветре: 1. Ветер дует в компас. 2. Не сори против ветра. 3. Попутный ветер дует в спину.
Этот сводик мореходной и житейской мудрости оказался неожиданно популярным на «Валдае», и весь экипаж выучил его наизусть. Даже по поводу одного надоевшего всем разгильдяя на судовом комитете было предложено: администрации применить третий морской закон. И тот был с треском списан с судна.
С некоторых пор Виталий Павлович остерегался афоризмов, они слишком легко запоминались и потому приобрели излишний для дела вес. Кроме того, любой афоризм ироничен. Виталий Павлович заметил, что больше пронимает темная, несистематизированная мысль, которую надо додумывать на людях, а еще лучше — вместе с людьми. Поумнели все, что ли, и никто не приемлет готовых истин?..
Убрали с планширя изнемогшего Графа, поредел поток судов: кто пошел на северо-запад, на Европу, кто на юг, вдоль Африки, кто по дуге большого круга через океан на Нью-Йорк, Гаити, Рио-де-Жанейро. Скрылась в волнах вытесанная из камня Мать моряков, скорбящая на берегу, и сам берег размазался по горизонту, стал безликим. Просто з е м л я виднелась теперь на востоке. Пучок попутных пароходов пока держался, но скоро и он распадется: кто на треть градуса больше дрейфует под ветер, у кого скорость меньше на полтора десятка метров в час, а на третьем неопытные рулевые — так, стянутые одним курсом, все они потихоньку расползутся, разойдутся, рассыплются в океане и, может быть, в лучшем случае на протяжении многих суток будут видеть лишь кончики мачт друг друга, торчащие над ободом горизонта…
Настало время заняться текущими судовыми делами. С чего же начать? Виталий Павлович представил страничку перекидного календаря, исписанную вкривь и вкось, и решил, как рекомендует французская поговорка, начать с начала.
Следовало убедиться, насколько точно определяются штурмана, и задать курс отшествия. В Атлантике открывался сезон тропических ураганов, и, хотя информации о циклонах еще не поступало, Виталий Павлович решил все же не забираться к северу, а выгадывать в скорости, идя в зоне Азорского максимума и далее — в полосе субтропических широт.
Из пылевидной желто-серой полосы берега выделилась темная, вроде мухи, точка, заметалась над морем, постепенно догоняя «Валдай».
«Ну, вот и патрульный самолет, — понял капитан, — через пару галсов и нас зарегистрирует. Все по плану».
Он еще посмотрел на самолет и вошел в рулевую рубку.
— Я говорю, течением сносит, — доложил третий помощник.
— А именно?
— Да вот, говорю.
Третий помощник был одессит.
Вернее, он считал себя таковым, потому что закончил Одесскую высшую мореходку. Вообще-то родом он был из Ярославля.
— Я говорю, вахте можно будет стоять раздетой? — переключился третий помощник. Ему не терпелось хватануть атлантического загару.
— Сначала с плаванием разберемся. Потом спустимся поюжнее. Потом жарко будет. А когда жарко будет — вахте будут разрешены шорты.
Третий помощник вздохнул, и его лицо с хорошим породистым носом обволоклось выражением неосуществленной мечты.
— Я говорю, определяться будете?
— Предупредите вахтенного, чтобы он патрульный самолет не проморгал, — во-первых. Во-вторых, подправьте курс на авторулевом на два градуса вправо. Ну, и в-третьих, покомандуйте судном, пока я тут навигацией займусь.
— Понятно! — воодушевился третий.
Виталий Павлович определил место по локатору, однако дальнейшие расчеты пришлось отложить на четверть часа.
Четырехмоторный старомодный «Шеклтон» наплыл тяжело и медлительно, как «летающая крепость» в кинохрониках второй мировой войны. Обдало дробным поршневым ревом, свистом пропеллеров, шелестом воздуха.
— Служба, номер! — крикнул Виталий Павлович.
— Ройял Айр Форс помер 12970, — доложил третий помощник.
— Запишите. Впрочем, он наверняка еще заход сделает.
Тут в рубку вошел помполит Андрей Иванович Поздняев с инструктором комитета плавсостава Жорой Охрипчиком, и пришлось положить карандаш на карту.
— Доброе утро!
— Утро доброе.
— Кто был-то?
— Англичанин.
— Доверяют, значит?
— Доверяют.
— Кто доверяет? — спросил Охрипчик.
— Американцы. База у них тут рядом, Рота, слышали? Авиация, атомные лодки… А облетывают англичане с Гибралтара. Выходит, доверяют друг другу.
— Интересно, забавно, — сказал Охрипчик. — А где база-то?
— Ну, рядом, — Виталий Павлович постучал безымянным пальцем по Кадисской бухте.
— Ну?
— Ну. Бинокль возьмите, он сейчас с носа зайдет, вся красота нараспашку.
— А вы?
— Я насмотрелся…
— Я с вами пойду, — сказал помполит.
— Вот, самый лучший бинокль, Георгий Васильевич!
— О! — Жора с биноклем устремился наружу. — Где он?
— Напрасно ты с ним так разговариваешь, Виталий, — сказал помполит.
— Ну? Что, есть оргвыводы из вчерашнего шторма?
— Будут. Какие-нибудь. Иначе зачем же киселя хлебать…
— Вон, летит.
— Знакомо, — ответил Андрей Иванович и одним глазом, как птица, уставился в рубочное стекло.
МЕДВЕЖЬЯ ШКУРА
Серго от нее отказался, и с этой шкурой я натерпелся бы хлопот, если бы не Федя Крюков.
Во-первых, она в нескольких местах была просечена гусеничными траками, а изнутри плохо выскоблена. Во-вторых, неясно было, что делать с медвежьим черепом и как к нему присоединить остальное, чтобы получился толковый ковер. В-третьих, у меня не было ни комнаты, где его растянуть, ни такой женщины, чьи ножки стоило бы беречь от холода шкурой полярного медведя.
Я обскоблил шкуру и череп, как умел, и несколько дней чистил мех опилками, крупой и всем, что попадалось под руку. Глазеть на это собирался весь свободный от вахт экипаж, советовали все, не помогал никто, и в конце концов я сделал то, что давно советовал Миша Кобылин: запер шкуру и череп в холодной кладовке под полубаком и оставил все до порта.
Но в порту тоже было не лучше: в ателье меховых изделий шкуру не принимали, в скорняжной мастерской требовали охотничий билет, я полдня искал правление общества охотников, оно, оказывается, находилось под боком у пароходства, но закрылось на выходные дни. В заготсырье я, конечно, не пошел.
По городу активно колесил со мной Федя Крюков, и когда мы, опустошенные, вышли на угол и закурили на морозце, Федя сочувственно сказал:
— Послезавтра в рейс… Есть еще один выход, — он улыбнулся, обнажая желтые крупные зубы. — Не пропадать же добру… Я бы купил.
— Что ты, Федя, — ответил я, — спасибо тебе за хлопоты. Я, понимаешь, вообще думаю, что шкура попала не туда. Капитан седины хватанул, когда от айсбергов откручивался, доктор этому Лешке целые сутки промывание делал, а шкура — мне. Так что я, Федя, продавать ее не буду.
— Доктор к жене в Питер улетел, — заметил Федя.
— Откуда знаешь?
Федя улыбнулся своей улыбкой травоядного ящера, и вдруг глазки его ожили:
— О чем говорим! У кэпа день рождения завтра. Мой совет — лучшего подарка не придумаешь! Мы это быстренько! Тут и идти-то рядом. Сейчас мы отношение для проходной — и пешочком. Это же со мной по пути! У кэпа друзей полно — ему что хошь сделают!
Федина инициатива покорила меня. Мы взяли у артельщика мешки поприличнее, запаковали шкуру, выписали пропуск и двинули к капитану.
У переездов танцевал на морозе третий механик в лаковых ботинках, нейлоновой куртке и ондатровой шапке.
— Все потеете? — издали захохотал он.
— Есть немного, Алексеич.
Федя Крюков подкинул мешок на спине и заулыбался.
— А ты, Федя, куда? — спросил его третий механик.
— Да вот, вместе мы, Виталию Павловичу день рождения…
— А, тогда и я с вами! Спешить некуда… А ты, Федя, зря к капитану, ты же дома рамы законопатить обещал… А может, лучше к Фросе пойдем? У нее подружки — сам знаешь… Давай подсоблю.
Федя Крюков молча мотал головой, улыбался, и его длинная тощая фигура в пальто балахоном качалась под тяжестью мешка.
Даже я с одной медвежьей головой взмок, пока мы взбирались наверх, на квартала́, а Федя и подавно.
— Перекурим, — сказал третий механик. — Ты, Федя, мешок на снег не бросай, как его потом в квартиру? Дайка я его подержу. Вот так. Закурили? Ну, а теперь, Федя, давай пять. Я знаю, что ты тоже член судкома. Но с какой, скажи, стати ты к кэпу завалишься? Это же подхалимаж, Федя. Шкура-то не твоя! Если бы ты свою выдал, это я понимаю. А то! Неудобно, Федя, неудобно. Иди-ка ты окна заклеивай.
— Стоит ли, Алексеич? — спросил я.
— Так я что? Я разве? Видишь, Федя сам идти не хочет. Он же не подхалим. Верно, Федя?
Федя Крюков стоял, то улыбаясь, то стискивая зубы, в длинном двубортном бежевом пальто и в голубом выгоревшем берете на крохотной головке. Мне стало жаль его жилистой шеи.
— Ну так что, Федя? — спросил я.
— Мне тут рядом, — ответил Федя, — капитана поздравьте. И вправду окно утеплить надо. В рейс уйду — детям холод останется. Да. Чего же, веселия вам. И у меня маленькая на ночь найдется. До свиданьица.
Мы с третьим механиком пошагали дальше, и мне все казалось, что кто-то смотрит в спину, тупо, как парабеллум. Я оборачивался, но на тропинке между сугробами ничего не было, кроме темноты.
— Зря ты так, — сказал я третьему механику.
— Ничего, я его знаю, перебьется!
Я вспомнил Федин горячий шепот, когда мы вылезали у Медвежьего из шлюпки, и решил не спорить.
Горбатый проулок привел нас к капитанскому дому. От подъезда задним ходом выруливало между сугробами такси, шофер ажурно матерился в открытую дверцу. Увидев нас, он стал культурным.
— Ребята, подтолкните чуток!
Мы его подтолкнули, и Алексеич вцепился в бампер:
— Погоди, и я с тобой.
— Да ты что? А к кэпу?
— Меня же Фрося ждет! Ты там не очень, не забывай, что с утра под погрузку. Виталию Павловичу привет. Мешки не забудь.
Никакой Фроси у механика не было, это я знал точно. Просто он посовестился самочинно являться к капитану.
Машина укатила, а я, обдирая мешками лестничные пролеты, вскарабкался на четвертый этаж. Открыл сам капитан.
— По линии общественности? — прищурясь, осведомился он.
— И от себя лично.
— Тогда проходи. Ого! Мог бы и не так роскошно. Медведь?
— Он.
Капитан засмеялся, блистая фиксой. Смеется он часто, улыбается того больше, но я ни разу не слышал, чтобы он хохотал.
Я ввалился в коридорчик, и теплый, чистый, милый запах с в о е й квартиры охватил меня. Домотканая дорожка поверх цветного линолеума уводила за угол, где звякала посуда и раздавался женский говор. Из других дверей бормотал телевизор, из третьих шумела вода. В коридорчике было не пошевельнуться.
— Я тут на вахте, — сообщил Виталий Павлович. — Жена на кухне… Зря ты ее приволок. Я ведь ее, пожалуй, не заработал. Ага, пожалуйста!
Дверь слева от входа приотворилась, уперлась на мешок, и в прощелок выглянул серьезный серый глаз.
— Вот, дядя, полюбуйся: его дело делать посадили, а он выглядывает.
— Мне ника-а-к, — затянул хозяин серого глаза.
— А ты напрягись.
— А я напрягаюсь! А это чего привезли?
— А это то, чего тебе знать не надо.
— На этом дело один товарищ на Новой Земле уже погорел, — объяснил я.
Дверь захлопнулась.
— Видишь, все сразу понял. Ну, раздевайся. Отодвинь лыжи. Кстати пришел. Там гости кое-какие… А что с ней делать?
— Я сегодня город изъездил. Морока!.. Блат бы помог.
— Па-а-п, — послышалось за дверью, — а па-а-п!
— Ну, чего тебе?
— А кто такой блат?
— Ну, знаешь что, — возмутился Виталий Павлович и заглянул в дверь, — перестань ковырять стенку! Лучше напрягись как следует!
— Да-а, а мне стыдно напрягаться, потому что дверь плохо закрыта-а…
— Вот шкет! Мы уходим. Через пять минут я вернусь, и если все будет без изменений, ты никогда не увидишь, что мне принесли в этом мешке, ясно?
— Ясно-о. Приди через пять минут.
— Ну, пошли. Чего же ты решил со шкурой проститься?
— Куда мне ее? Ее бы вам с доктором напополам, но раз он улетел… Федя Крюков купить хотел.
— А он-то что? — непонятно спросил Виталий Павлович.
— Это его идея, про день рождения он вспомнил.
— Ну, Федя все помнит, — усмехнулся Виталий Павлович, — он у нас такой…
— Он вас поздравить просил, и третий механик, и вообще все ребята говорили…
— Ну, не так пылко, не на юбилее, — засмеялся капитан.
Распахнулась дверь в кухню, оттуда вывалился сноп июльских запахов: лучок, помидоры, с толком приготовленный шашлык и к нему соус ткемали. Еще там что-то потрескивало и отдувалось потихоньку.
Вышли гости.
— Знакомься: это жена поэта. Это поэт. А это — моя жена.
Жена поэта вскинула живые карие глаза. Поэт, на мой взгляд, больше походил на золотоискателя или на Фритьофа Нансена, пятьсот суток прозимовавшего в снегу, такое у него было обмороженное, обожженное природой лицо, мохнатый свитер я в зазубринах руки. Интересный парень был этот поэт, усы и борода его тоже казались примороженными, да еще с подпалинами от костра. А жена самого Виталия Павловича была такой же простой и милой, как ее квартира, и Виталий Павлович покраснел, представляя нас друг другу.
— Лида, гм, — сказал Виталий Павлович, — этот товарищ принес нам много хлопот. Там, в мешках, шкура и череп медведя, я тебе рассказывал…
— Виталик! — всплеснула она руками. — Что мы с ней будем делать? Оленьи шкуры, которые ты привозил, так и сгнили на чердаке. Ребенок испугается, да и мне самой уже страшно. Ты, конечно, смеешься, — забавно пригрозила она указательным пальцем, — но ты послезавтра уйдешь, а что мне делать? Нет и нет!
— Что ты, Лида, это же такое чудо! — возликовала жена поэта.
— Пойдет, — загудел в усы поэт, — хорошо пойдет! У меня есть один приятель, Витя, ты его знаешь — Кузьмич, он чучела для краеведческого музея делает. Пойдет! Ты, Витя, только оставь деньжат на представительство. Ковер будет — пальчики оближешь и закачаешься! Ну-ка, где тут он, мой губастенькнй, мой клыкастенький?
И мы столпились в коридорчике, и под женский визг, ахи, охи, под одобрительное гудение поэта посмотрели угол шкуры с когтистой лапой, и вовремя догадались не открывать мешок с медвежьей головой, чтобы не напугать совлеченного с трона любознательного сынка.
Еще некоторое время пройдет, прежде чем этот медведь растянется по капитанской гостиной, и капитанская жена Лида без трепета начнет водить по нему щеткой пылесоса, а сынок — кататься верхом, держась за уши, на скаку задирая к потолку грозную пасть. Тогда на шкуре не останется следов мяса и крови — того, что отличает жизнь от экзотики.
Мы затащили мешки на заснеженный балкон и плотно заперли окна.
— Отсюда отлично виден залив, — задумчиво сказал поэт, — и когда Виталий на подходе, на этом гвозде постоянно висит бинокль. Когда Виталий приходит домой, бинокль убирают, потому что напротив — женское общежитие. Даже зимой, когда стекла в инее. Каково?
Я пожал плечами, поэт вдохновенно трахнул меня кулаком по спине, и мы сели за стол, и капитан разлил всем из графинчика водки, приправленной бальзамом, и мы выпили за здоровье капитана, за здоровье хозяйки дома, за тех, кто в море, на вахте (и в поле! — добавил поэт), а также за всех тех, кому полагалось бы выпить с нами.
6
Граф с Володькой Мисиковым вторые сутки отшкрябывали с грузовых лебедок сморщенную штормом эмаль. Работа была хотя и нудная, но не пыльная: на лебедочных площадках ощущалось кое-какое движение воздуха, и можно было, подбираясь ко всеразличным деталям лебедки, время от времени менять позу, а то и вообще делать передышку. Все познается в сравнении, и Граф оценил достоинство этой работы еще через сутки, а пока ему хватало того, что он не уставал. Он даже удивлялся, почему к концу суток так злились матросы, красившие с беседок надстройку. У некоторых из них от сверкания белой эмали слезились глаза, потому что старались они работать без светофильтров. Матросов можно было понять, потому что в этих очках с кожаными тесемками пот заливал глаза, и надо еще посмотреть, что лучше для зрения.
Боцман ворчал, обнаруживая пропуски в покраске, а он их различал непременно, зайдя со стороны, даже когда малевали белым по белому. Доставалось и Мисикову с Графом за то, что намусорили, распустили пленку содранной краски по всей площадке и даже частично вниз на палубу.
— Объясняю: это вам не столярная стружка, от которой чистота и работа вроде как веселее. Да и то хороший столяр стружку тут же за собой приберет. А как вы теперь это все отлепите?
Пленка действительно наприцеплялась ко всему, к чему можно, и Граф намучился, прибирая ее. Она липла и к голику, и к просяному венику, и к совку, в который Граф пытался ее замести. Выяснилось, что лучше всего ее прибирать голыми руками. Отгадав этот маленький производственный секрет, Граф обрадовался и тут же посожалел о своих предназначенных для гитары пальцах, но, поскольку выхода не было и стать штурманом предстояло еще не скоро, Граф продолжил упражнения с пленкой. Володька на замечание боцмана отмолчался и стружку прибирать не пошел, а лишь ожесточеннее заработал шкрябкой.
С Графом он тоже не разговаривал, не о чем говорить было. Граф до слез был обижен за переполненную раковину, а Володька сам ходил стыд стыднем. Вчера старпом не допустил его к работе «ввиду антисанитарной прически», и Володька со зла подстригся под нулевку, благо по такой стрижке были на «Валдае» свои мастера. Поэтому он и нахлобучивал свою ялтинскую белую каскетку с полупрозрачным козырьком на самые уши.
Еще была причина не глядеть на людей: утром в столовой появилось объявление, что сегодня на судовом комитете будет разбираться его, Мисикова, персональное дело.
Вслед за боцманом подсыпал соли электромеханик Иван Нефедыч. Злой он тоже был — дай бог. После того шторма упало на двух лебедках сопротивление изоляции, и электрикам приходилось промывать и сушить моторы.
— Ты, говорят, чехлы утопил? — спросил электромеханик Володьку, глядя на него маленькими глазками поверх очков. — Одни топят, другие заливают, а электрики все изоляцию восстанавливай! У нас своей работы завал. Чего молчишь? Ага, задело, значит?
Непонятно было, как он сказал: з а д е л о или з а д е л о. Володька решил, что з а д е л о.
«Все вы заодно, — обозлился он про себя, — все как есть! Что, электрикам в машине слаще, чем тут? Да им сейчас хоть все моторы залей, они только радоваться будут, в одних-то плавках на солнышке!»
— Ты думаешь, нам тут слаще? — угадал Иван Нефедыч. — Может, и так. Только я тебе скажу: нет поганей работы, чем бестолковая. Тебе вот интересно ее обдирать, краску-то? Ты плечами не жми, ты подумай. Не может тебе быть интересно ее обдирать, если ты человек рабочий. Зряшная получилась работа. Но тут хотя бы стихия. А когда люди себе либо другим такое устраивают? А-а! Ты вот чехлы утопил, лебедки вовремя не закрыли, теперь и ты, и я, старый дурак, вот тут… Такая работа хуже безделья, вишь как.
Едва электромеханик отвернулся, Володька Мисиков перешел к другой лебедке. Он устал от такой длинной морали. Конечно, не все впустую электромеханик чешет, но уж до чего — до лозунгов дошел! Из-за какой-то — тьфу — покраски! Володька скрежетнул скребком, и краска срезалась до железа. Ну! Боцман увидит, заставит загрунтовывать, опять нытья не оберешься, и опять лишняя работа.
Электрики, включив свою жужжалку, убрались восвояси, Нефедыч все же напоследок погрозил отверткой, и Володька, чтоб перевести дух, снова пошел к левой лебедке, а по дороге, для выигрыша времени, остановился и подсказал Графу, где еще не прибрана эмалевая стружка.
Лицо Графа, усеянное прыщами и каплями пота, облагородилось удивлением. Он несколько мгновений проразмышлял, потом покорно, как был, на четвереньках, пополз в указанном направлении. Ветошь и совок волочились за ним, стоптанные полуботинки хлопали по грязным пяткам.
Володьке захотелось сказать ему что-нибудь свойское, такое подходящее. Он долго смотрел на потные графские лопатки, шевелящиеся под синей майкой, но слов не нашлось. Тогда он, приложив лезвие шкрябки к лебедке, осмотрел скучный, исходящий теплом нескончаемый океан, в котором глаз не цеплялся даже за солнечные блики. Потом, переложив скребок, он осмотрел океан с другого борта, но там было то же самое. Тогда Володька с хрустом разогнул спину, потянулся, присел пару раз и примостился на минутку в тени вентиляционной колонки. Тут было сравнительно нежарко, и видны были все, кто работал на покраске надстройки. Красили уже в самом низу, под окнами кают-компании. Старались матросы!
Особенно получалось у Серго Авакяна. Размах шел у него широкий и непрерывный, спокойно двигалась рука, и следующий мазок ложился к предыдущему без просвета и без накладки. За Серго оставалась чистая свежая гладкая поверхность, словно луговина за умелым косарем.
Даже Володька Мисиков заинтересовался: непонятно, как же так он умудряется двигать каток, что целых полтора метра краски с катка на переборку сливается тонко и ровно, будто бумага с рулона. И ни тебе помарок. И ни тебе подчисток. Тут же Серго взял кисточку поменьше и подправил полоску вдоль самих иллюминаторов, и ни разу не пришлось ему подчищать кляксы на стекле. Получалось, что работает он не только чище, но и быстрее других. Боцман с контролем к Серго не подходил…
«Чего и говорить, ударник, — подумал Володька Мисиков, разглядывая устойчивую Сережину спину, разлинованную лямками комбинезона. — Чего этого рыжего на море понесло? Ел бы себе шашлыки с виноградом, так нет — ударник. Узнать бы — может, он ГПТУ на маляра кончал?..»
На затылке у Серго сидела набекрень такая же пляжная кепочка с целлулоидным козырьком, что и почти у всей палубной команды, только с редкостной надписью: «Игарка». Работал он, стоя на самом солнцепеке, да еще в комбинезоне, безостановочно и не оглядываясь, прямо держа спину, и Володька Мисиков тоскливо дотянул мысль до конца:
«Серго что, Серго жить просто».
7
Володька Мисиков все так же горбился возле вентиляционной колонки, надвинув козырек на нос и уложив в колени длинные руки. Шкрябка мирно грелась на солнце рядом с ним. Внизу ползал Коля Кравченко, убирая последнюю эмалевую шелуху.
— У меня уже и зло пропало, — сказал Виталий Павлович, — просто интересно, сколько он протянет. Сейчас идет семнадцатая минута, как он начал филонить.
Старпом вздохнул, пожевал губами и снова вздохнул.
Володька Мисиков повернулся боком к колонке, начал поудобнее пристраивать плечо, прикладывать щеку. Ощущалась двуличность железа: прогретое с утра, оно вводило во искушение сна, но вместе с тем не предоставляло необходимой для тела мягкости.
— Я его разбужу, — вскинул старпом, — нет, я его разбужу!
Он побежал вниз. Володька Мисиков полуобнял колонку, словно толстую добрую бабу, и прислонил к ней голову. За спиной Виталия Павловича дышало уже несколько человек.
Разворачиваясь к Мисикову, зажужжал, застрекотал динамик дальней громкоговорящей связи, но праздничную побудку расстроил Граф. Он закончил сбор мусора, подтянул сползшие к паху штаны, взял ведерко и довольный, что наконец-то выпрямился, бодро двинулся к наветренному борту. Он еще не постиг второго морского закона о ветре. Граф уже поднес ведерко к фальшборту, когда кто-то негромко свистнул. Граф остановился, Володька Мисиков вскочил со шкрябкой в руках, Виталий Павлович осмотрел простодушные лица столпившихся на мостике, а Василий Григорьевич Дымков разъяренно и сладко проговорил в динамик дальней связи:
— Доброе утро, Мисиков, доброе утро! Добрый день! Дальше можете не трудиться, отдыхайте, прошу вас. Скребочек положите куда требуется, — и будьте здоровы, на прогул!
Старпом картавил не больше, чем обычно, но голос его показался Виталию Павловичу не то чтобы просто ехидным, но воодушевленно-въедливым, словно Василий Григорьевич этого случая выступить по микрофону дожидался давно.
Володька Мисиков швырнул шкрябку на палубу, стащил с себя брюки, разостлал их тут же и улегся вверх светлым животом.
Коля Кравченко посмотрел на лебедочную площадку, на мостик и снова занес ведерко над планширем.
Виталий Павлович не выдержал:
— Ну кто же высыпает мусор на ветер? Он же снова весь на палубе будет, ну артист вы, мой милый! Боцман, да разъясните вы ему, наконец, что к чему!
Михаил Семенович отобрал у Графа ведро и начал что-то объяснять ему, указывая согнутым пальцем на море, на брючную ширинку, на лицо и снова на море. Граф сначала оторопело отшатывался, потом просиял, закивал согласно и вцепился в мусорное ведро. Тогда боцман хлопнул его по плечу и подтолкнул к другому борту. На мостике засмеялись. Дошло до Графа, весело сыпанул он мусор под ветер, да еще и выколотил звонко ведерко о борт. А ветерок тут же стих, пропал, словно дул он только для того, чтобы матросик узнал одну из тысяч мелочей морского обихода.
Возвратился на верхний мостик Василий Григорьевич Дымков. Он ни на кого не хотел смотреть. Его красиво высеченное широкое лицо отягощалось зажатой в углу рта папиросой. Старпом покачивал ее на манер сигары, и от этого его уверенная нижняя губа выглядела еще увереннее. Он нашел свои синие пляжные шлепанцы, заправил резиновые дужки между пальцами ног и опустился в шезлонг. Он несколько раз с протяжным всхлипом потянул в себя дым из папиросы, прикрыл глаза, выдохнул клубок и спросил, ни к кому конкретно не адресуясь:
— Понадобилось свистеть? Ты, радист, что ли?
— Фу, а почему-й-то я?
— Все равно узнаю. Никто не смеет лезть не в свое дело!
— Графу свистели, чтобы он мусор против ветра не высыпал, — обиделся радист.
— Мне вы под руку свистели, — повторил Василий Григорьевич, сидя с закрытыми глазами. — Ну ничего, прогуляет — благодарить будет.
Старпом пожевал папиросу, выдул дым сквозь ноздри и успокоился. Лицо его обмякло, распустилось, разгладилось. Он перекинул папиросу во рту, словно сом уклейку, и зевнул. Папироса обвисла в углу губ, и красный плавничок огня покрылся тихой синевой.
Но, прежде чем он заснул снова, Виталий Павлович тронул старпомовский шезлонг и сказал:
— Загляните ко мне сегодня.
ПАКЕТ С НЕБА
Это произошло в середине июля, когда мы, возвращаясь из Канады, уже зацепились за радиомаяк Уэссан и втягивались в Английский канал. Перед полуночью пришла радиограмма от агента: груз переадресовывался с Гавра на Бордо. Такого почти не случалось, но капитан не усомнился ни на секунду в необходимости переадресовки: деньги тут считать умели. Он лишь приветливо ощерился, прочитав перед подписью: «всецело Ваш», и скомандовал лево на борт.
Через полсуток мы выбрались по локатору из двухколейного потока судов, летящего в легком тумане Ла-Манша, и вновь увидели, что в северном полушария бушует лето. Зыбкая стена насыщенного паром воздуха, соединившая море и небо, осталась позади, а впереди, к югу, Бискайский залив расплескал веселые волны.
Давно следует признать легендой рассказы о его буйном нраве, ей-богу, он не заслужил такой черной славы. Сам по себе он так же нормален, как все воды средних широт. Юг Охотского моря на другой стороне Евразии и воды Ньюфаундленда на другой стороне Атлантики куда хуже, и прекрасные курорты Франции и Испании расположены на берегах Бискайи. Другое дело, что его побережье распахнулось дугой в экспансивной попытке охватить тысячемильные валы Атлантики. Но — рискнувший раскрыть объятия океану в ответ не услышит мурлыканья.
Как бы там ни было, Бискай нас баловал июлем, крошилось солнце по волнам, и брызги, звонкие, как пули, отскакивали от бортов. Команда высыпала наверх, словно в парусные времена по сигналу «Все наверх! Паруса ставить!», потому что лето в Канаде было пасмурным, да и переход через Северную Атлантику не изобиловал солнечными днями. Что особенно хорошо было, так это свежий, на русский лад теплый с прохладностью, ветерок при полной безоблачности.
На параллели Ла-Рошели, когда аквамарин океана уже разбавился пресной водой Жиронды, когда от берегов Олерона прилетели французские говорливые чайки и солнце над океаном стало отставать от нас, послышался с небес треск мотора.
Оранжево-черный, яркий, как шмель, блестящий вертолетик, распугивая чаек, покачиваясь, облетел нас и снизился под корму. Светились на солнце прозрачные круги лопастей, а сам вертолетик, казалось, подпрыгивал в воздухе на поджатых к брюшку поплавках. Под плексигласовым колпаком кабины шевелились лица пилотов и их оранжевые костюмы.
Повисев с полминуты внизу, вертолетик боком вылетел из-под кормы, сверкнул на солнце красно-бело-синими кругами опознавательных знаков и завис сбоку от четвертого трюма. Вслед за тем раздвинулась боковая дверца, оттуда выпростал ноги человек с красным лицом, в странном, с козырьком, шлеме, в спасательном жилете. Он поболтал в воздухе высокими шнурованными ботинками, устраиваясь поудобнее, поклонился, прижимая руку к сердцу, и покричал, сложив рупором ладони в перчатках. Потом он догадливо похлопал себя по наушникам, поднял руку и завалился на бок внутрь кабинки.
Возникало нечто новое в истории наших контактов с заграницей.
Виталий Павлович даже вынужден был прикрикнуть на штурмана с вахтенным матросом, которые тоже разинули рты на вертолет.
Правый ботинок вертолетчика некоторое время в одиночку торчал наружу. Потом появился и левый, и сам хозяин снова уселся на краю кабинки. Он снова поприветствовал нас: сначала сомкнутыми в рукопожатии руками, потом кулаком по-ротфронтовски, затем даже чисто по-лоцмански — полукругом поводя раскрытой пятерней. Вертолетик поднялся повыше и приблизился к борту. От воздушной струи заплясала пена под бортом и захлопали чехлы. Любопытные на палубе отодвинулись под прикрытие надстроек.
Хозяин козырного шлема вытащил из нутра кабинки руку с ярким свертком, размахнулся, и пакет довольно точно упал на палубу между комингсом трюма и фальшбортом. Метатель даров подпрыгнул, поаплодировал сам себе, потом, повернув голову, рукой показал пилоту: сдвинься, мол, в сторонку. Вертолет сполз в сторону мостика.
— Ну и артист! — сказал Виталий Павлович, укоризненно покачал головой и погрозил вертолетчику пальцем.
Шнурованные ботинки поджались, последовал взрыв бурного протеста, негодующих и разъясняющих жестов, улыбок, набор приветствий вплоть до воздушного поцелуя, и капитану пришлось тоже помахать ему, будто лоцману, приветственно рукой. Человечек еще раз подпрыгнул, еще поприветствовал нас сжатым кулаком, затем сложил руки, словно чаплинский пилигрим, и опрокинулся в темноту кабинки. Дверь закрылась, вертолет отодвинулся, а я перешел на шлюпочную палубу посмотреть на сверток.
Никто из экипажа, несмотря на естественное любопытство, не бросился его поднимать под взглядами с вертолета. Однако внизу спорили.
— Миша, ну и болван ты! Дай же я его капитану отнесу!
— Стой. Прикажут — понесешь.
— Лысый ты пень, дай хоть глазом глянуть…
— Стой, Федя. Прикажут — посмотришь.
— Наверх попадет, хрена с два мы что увидим!
— А тебе и смотреть не положено.
— Дурак ты, Миша, хоть и боцман, — обмяк Федя, — отпусти локоть, люди смотрят…
— Сходи-ка, принеси дар божий, — сказал Виталий Павлович, и я, стараясь не торопиться, сходил за свертком на палубу.
Вертолетик дождался, пока я передал сверток капитану, приветственно побарахтался с борта на борт и, облетая нас, направился к берегу.
Цветастая коробка, обернутая поролоном и перетянутая радужной спиннинговой жилкой, не имела постоянного центра тяжести и побулькивала. Когда ее распаковали на штурманском столике, внутри оказались две бутылки коньяку, уложенные валетом, несколько пачек сигарет и записка, из коей, даже не зная французского языка, можно было понять, что данным презентом от лица прессы приветствуется первое судно, прибывающее из Канады в Бордо сегодня, 14 июля. Долой Бастилию! — заканчивалась записка.
— Брызги первой революции! — сказал капитан.
— Да, причина повеселиться есть, — добавил помполит, — национальный праздник. Радист, ты найди-ка пленку с марсельезой на всякий случай.
— Это я к себе до таможни заберу, — подмигнул Виталий Павлович, укладывая булькающие, звенящие и шуршащие злаки обратно в коробку, — а вот это, Андрей Иванович, вам в судовой музей. — И он протянул помполиту записку и рулон поролона, на котором чем-то вроде фломастера было выведено: «Русс — ура!»
Помполит посмеялся, свернул поролон потуже, отнес в каюту и потом по трансляции зачитал экипажу информацию о происшедшем. Еще на переходе он обстоятельно рассказал нам о первой французской революции, и эпизод с этим пакетом как нельзя лучше пришелся ко двору.
— Мы не знаем, от лица какой прессы нас приветствовали, но приветствовали нас оригинально, и мы будем считать этот пакет с неба знаком добрых чувств французов к нам!
В тот же вечер, спустя три с половиной часа, мы разглядывали свой «Валдай», пенящий Бискайку, на экране телевизора, удивлялись тому, какой он подтянутый и чистый, видели себя, чаек, берега Франции и Виталия Павловича, грозящего пальцем и приветственно машущего рукой. Комментатор сказал в заключение:
— Наш репортер и команда вертолета сердечно ответили на приветствие советских моряков, пришедших с грузом для Франции из Монреаля.
Поздно вечером Виталий Павлович для начала угощал вертолетным коньяком портовые власти, агента и прессу, и благодаря газетам «Валдай» на несколько суток стал самым популярным судном в устье Гаронны.
Капитан не предполагал, как это может отрыгнуться ему в дальнейшем.
8
Старпом пришел еще до обеда.
— Ну, так быстро? Позагорали бы.
— Какое загорание, когда только и думаешь, за что шеф раздалбывать собирается.
— То-то вы весь раздолбанный ходите. По-моему, я как раз давно вам этим не докучал… Садитесь.
— Да я уж постою, — сказал Василий Григорьевич, подтянул нижнюю губу, прислонился к дверному косяку.
— Ну пожалуйста.
Виталий Павлович приотвернул регистр кондиционера, ладонью опробовал напор выходящего воздуха, еще покрутил рукоятку, чтобы уменьшить шум, наконец добился того, что нужно, и осмотрел Дымкова.
Старпом стоял в светлой тропической форме, со стиснутыми зубами, страдал самолюбием. Губы Василия Григорьевича были поджаты, и потому казалось, что он наложил на десны защитную резинку, как перед боксом. Руки, сомкнутые за спиной, выкатывали вперед грудь, и под черными бакенбардами шевелились желваки.
Виталий Павлович в очередной раз подивился тяжелой красоте старпомовского лица и сказал, легонько прихлопнув рукою по столу:
— Ну, начнем. Зачем вам понадобилось Мисикову прогул объявлять по трансляции?
— Если бы у вас не свистнули, все было бы не так. Я бы его разбудил и вызвал к себе. Вообще не понимаю, почему этого соню защищать надо…
— Тут вот в чем дело, старпом. Надо добиваться, чтобы ему стыдно было, даже больно, из-за его проступка. Но не так! Нельзя быть несправедливым! Теперь: подначка тоже нужна, но, понимаете, сатира и злорадство — не одно и то же.
— А я не автор «Крокодила».
— Все мы авторы своих дел. И потому должны думать, прежде чем делать.
— А я что же, без этого? — крутанул старпом пальцем у виска.
— Ну, я бы не сказал. Но вы любое дело начинаете с того, что подминаете его под себя…
— А я и не скрываю, я власть люблю.
— Власть должна работать! А вы ее настолько любите, что отсыпаетесь на ней, на своей власти! Я думаю, не власть надо проявлять, а волю. Вы так своей властью давите, что люди из-под нее выскальзывают в стороны, как арбузные семечки!
Старпом только вздохнул и пожевал губами.
Существовало еще одно обстоятельство, усложнявшее совместную их работу. Василий Григорьевич несколько лет успел поплавать капитаном в каботаже, на небольшом судне, в основном по снабжению побережья. Он развозил по селениям и колхозам все нужное для жизни — от детской присыпки до охотничьих боеприпасов, продуктов и атласа на гроб. Все на побережье знали его по имени-отчеству, ждали его, гордились им, и постепенно Василий Григорьевич осознал свою значительность. Тогда он установил для себя необременительный график выполнения рейсовых заданий, где переходы и разгрузка перемежались рыбалкой, охотой и застольем.
Затем Василий Григорьевич понял, что вполне мог бы общаться не только с председателями сельсоветов и начальниками гарнизонов. Мир подползал уже к его ботинкам, но для начала пришлось пойти старпомом на «Валдай». Виталий Павлович встретил его радушно, и им понадобилось почти полгода, чтобы перейти на «вы».
«…Самый плохой старпом — это бывший капитан, — думал Виталий Павлович. — Я, видимо, тоже был бы неважным старпомом. Пока плаваешь капитаном, честолюбие исчезает, привыкаешь устанавливать свой порядок, в соответствии с тем, как ты все понимаешь. Старпому, конечно, трудно. Ему надо себя перестроить под меня… мои мысли, мою волю. Все мое, даже, может быть, ошибки мои… На то он и заместитель, правая рука…»
— Вы, Василий Григорьевич, все-таки садитесь. Или я встану. Негоже двум старым капитанам…
Старпом улыбнулся одной щекой, не спеша сел за стол и закурил папиросу.
— Ну вот. Что же все-таки было с чехлами?
— Боцман Мисикову приказал их убрать, а тот все оставил наверху. Вот их и сдуло…
— А о чем вы думали, когда начинался шторм?
— Боцман мне доложил, что все в порядке. Я поверил.
— Но я же говорил, чтобы вы лично проверяли палубу на ночь? А как вы вышли авралом руководить? Вы же больше рукой за фуражку держались, чем командовали. Так сказать, обрекли себя на трудовые муки… Мне ли вас учить, что в шторм надо выходить по-штормовому одетым! Тем более вам, на вас люди смотрят.
Старпом перекинул папиросу из угла в угол рта.
— Ну-ну! Стиль руководителя — эталон для руководимых. Надо соизмерять с этим ответственность. Вы шаляй-валяй, а Мисиков вообще чуть за борт не угодил. Кстати, откуда у него синяк?
— Говорит, о трап ударился, — неохотно ответил Дымков, — когда волной сбило.
— Допустим… Я вот чего боюсь, Василий Григорьевич: как бы боцман у вас не зарвался… С вашей властолюбивостыо вы один не просуществуете, должен у нас возникнуть подпевала, подкулачник… Я бы не хотел, чтобы это был боцман.
— Может, я пойду, а вы его вызовете да обо мне, кулаке, поговорите?
— Не надо обижаться. Я вам все высказываю открыто. Разве это плохо? Да и разговор назрел.
— У меня с боцманом отношения только по делу!
— Боцман в армии старшиной роты служил. У него органическая необходимость иметь командира! По мелочам дергать его не стоит, он сам все знает, но принципиальные вопросы с ним разбирать надо досконально. Причем — давая командирскую установку!
Лицо старпома распускалось, скучнело все более и более, папироса отвисла к подбородку. И Виталий Павлович понял, что эти назидания воспринимаются Дымковым как прописная истина, настолько хорошо усвоенная, что по ней можно не иметь никакого мнения, а делать дело так, как привычно…
— Ну, а почему форштевень у нас оказался ободранным после шторма?
Старпом сплюнул папиросу в ладонь, щеки его подтянулись, губы отвердели, и лицо снова стало коричневым и непробиваемым, как кирпич. Он пожал плечами — стихия…
— А мне думается, что это результат ваших махинаций с краской в Новороссийске. Прокатил вас дружок на вороных… Ну?
Крючок сработал надежно, и старпом, не отвечая, закурил новую папироску. Он действительно уступил кое-что старому приятелю… А в нескольких бидонах, полученных взамен, красочка оказалась липовой: блестела первые сутки, потом начинала выцветать, сохнуть вроде клеевой побелки и шелушиться под ударами волн. Такого подвоха от кореша старпом не ожидал… Спасло то, что у Миши Кобылина нашлось, как всегда, килограммов сто эмали в заначке…
— И боцмана вы наверняка сами на беседку под форштевень загнали. И меня не разбудили, чтобы успеть замазать. Так? Молчите? Ну, запомните: еще раз — и пишите рапорт об отставке.
— Виноват, шеф… Промашка вышла. У кого не бывает! Вы, простите, тоже не ангел…
— Более того, старпом, — и не бог. Последняя инстанция перед богом! Я это старое присловье не забываю…
Виталий Павлович попробовал пальцем воду в графине и принялся поливать цветы. Расхаживая вдоль полированной подставки, разглаживая листья, расправляя отростки и снимая пылинки с упругих стрелок, капитан продолжал:
— Меня интересуют средства малой механизации на палубе. Да, электрощетки, пневмошарошки, краскораспылители. По ведомостям снабжения у нас всего этого числится по три комплекта. А почему они не в работе?
— Виталий Павлович, мы и без них управимся с покраской. Народу хватает. Рейс длинный. Я опасаюсь, матросов занимать нечем будет. Не маты же плести?
— Маты к нашему пластику не подойдут. Хотя вообще-то я их люблю. Хорошо сделанный мат, в два-три цвета, чистый, плотный — это, старпом, овеществленная любовь к своему судну!.. Но это дело прошлого, не модно, да и вообще не нужно. Тогда посмотрим в будущее, старпом. Ручная шкрябка хороша для постижения азов профессии. Для понимания того, каковы будни. И этого хватит… Вы не возражаете, старпом, что труд должен быть раскрепощенным? Даже от ограничений в выборе орудий труда?
Возьмем матроса. Матрос даже с простейшей электрощеткой в руках — это квалифицированный, я бы даже сказал — индустриальный, рабочий. А с ручным скребком — кустарь. Это первое. Второе: нельзя допустить, чтобы авторулевой был умнее живого рулевого. Значит, любое лишнее свободное время для нас бесценно. Профессиональная учеба! Еще: судовые работы и уход за судном по технологическим картам, по графику. Единая ремонтная бригада, технически оснащенная и руководимая инженером, кем-нибудь из механиков. А? Наконец, море в любой момент может сбросить лишние костяшки: неделя дождей или два встречных циклопа — и все. Хотя бы из-за неуверенности в погоде нам нужен выигрыш в производительности труда!
— Это все прекрасно, но также и очень спорно, шеф, — ответил старпом. — Этот дохлый инструмент…
— Это техника, старпом. Технику надо отладить, и тогда все будет о’кэй… Кстати, что вы скажете о щекинском методе?
— Слышал… Как же… Одну буфетчицу сократим, поварихе три часа обработки добавим… Производительность труда! Правильно, в море посуда чистой будет, деньги не лишние, и спешить некуда. А в порту повариха первая на берег уйдет! Вахтенного матроса в буфет пошлем, а у трапа помощник капитана постоит — все равно рабочее время… Нет уж, я думаю, те штаты, что есть, тоже не дураки придумывали!
— Нам от этого не уйти, старпом. Это государственная нужда — делать больше меньшим числом. Только нужно умно делать. К примеру, вы себе заведете карточки трудовых затрат на все виды судовых работ по вашей части. Не грустите, этим будут заниматься все лица командного состава по своим заведованиям… Когда мне предложат: давай, Полехин, переходи на щекинский метод, — я отвечу: вот это пойдет, а вот этого я допустить не могу! Вот вам мои расчеты, а вот статистический материал… Ну как?
— Много хлопот, шеф, и не вижу выгоды…
— Ну, вы стремитесь быть хозяином, должны видеть это… — Виталий Павлович потер и пощелкал пальцами перед скучным лицом старпома.
9
Андрей Иванович Поздняев имел привычку прокаливать поясницу после полудня, перед чаепитием, когда и море, и «Валдай», и воздух прогревались повсеместно и ниоткуда не могло уже прохватить сквозняком. Для прокаливания выбирался участок железной палубы на солнцепеке, прогретый до такой степени, чтобы невозможно было ступить босой ногой. Андрей Иванович расстилал в один слой тонкий шерстяной плед, не спеша раздевался до плавок и, покряхтывая, зажмурясь, укладывал себя плашмя, так, чтобы между спиной и палубой не было ни единого зазора.
Матросы жалостливо отводили глаза от иссеченного вкривь и вкось тела помполита. Розовые рубцы шрамов выделялись всегда: и по белизне незагорелой кожи, и еще страшнее — по загару. Никакое солнце не брало их, ни соленая вода, после длительного загорания швы начинали лишь пластмассово блестеть. Сам Андрей Иванович их, пожалуй, уже не замечал и не считал большим горем. Наоборот, он был откровенно убежден, что ему очень повезло на войне: семь ранений — и шесть из них вскользь, рвало и коверкало снаружи, не продырявливая насквозь.
На седьмой раз повезло меньше: у самого Адриатического побережья, на границе Албании и Югославии, жаркой и сухой весной сорок пятого года осколком немецкой мины выбило у Андрея Ивановича правый глаз. Двадцать пять лет прошло с тех пор, привык он обращаться со скользкой стекляшкой, не было уже противно вынимать ее по утрам из стакана с борным раствором и вставлять на место. Когда очень уставала глазница, Андрей Иванович давал ей отдых, носил черную муаровую повязку. Но вот когда долго лежал на солнце, начинало видеться одно и то же.
Кровь приливала к несуществующему глазу, и словно бы начинала стекляшка распознавать мир таким, каким он был тогда, — в красном тумане. И из этого тумана медленно прорезывалась веселая фигура Петко Вуйковича, партизанского командира, с дареным ППШ на груди. Петко наклоняется, достает бутыль вина из-за пазухи, и на Андрея Ивановича что-то льется, капает, то ли кровь, то ли слезы, то ли крестьянское это вино, — так и не узнал никогда, что это было, головы не удержал, упала она обратно на колкий, раскаленный камень.
Покачивают плащ-палатку партизанские ишачки, приученные к тяжести раненых и к весу минометов…
Когда начиналось это покачивание, Андрей Иванович с усилием над собой перемещался по одеялу на свежее место, с наслаждением чувствуя, как рассасывается по телу тепло, успокаивается голова и начинает затягивать дремота.
Но спать себе он не давал. Полежав минут пятнадцать — двадцать, до появления пота, он перекатывался на новое место. И так пока не исползывал весь плед. Затем он вставал, одевался и шел по судну, стараясь сохранить в себе способность непринужденного движения, не дать себе остыть. Чаще всего он отправлялся к Мише Кобылину и просил работы. В это время он был весел, здоров, разговорчив, и самые проникновенные из политбесед получались тут, за работой, и в это время приходили его послушать все, кто мог.
…Он переменил позицию в третий раз, когда на него пала тень Жоры Охрипчика.
— Что, все бьетесь, воюете с радикулитом, Андрей Иванович?
— Грею про запас, я ведь старый член этого клуба…
— Хотите, желаете, у меня есть рецепт?
— С растворением бритвенных лезвий?
— Да нет. Этот рецепт жена списала для тещи. Теща у меня женщина деловая, серьезная, сообщает, что помогло. Так как?
— Очень буду обязан.
— Ну так вот: берется куриное яйцо, опускается в стакан с уксусной эссенцией на пару дней, пока яйцо не растворится. Затем эссенция сливается, в раствор добавляется пятьдесят грамм сливочного масла, и все это держится в темноте три — четыре дня, после чего смазывается то место, где болит. Это рецепт народной медицины. Да и теща сообщает, что помогло, полегчало.
Андреи Иванович, помаргивая, разглядывал чисто выструганную голову Охрипчика, его седоватые волнистые волосы и серые твердые глаза. На небе над головой Георгия Васильевича висело, словно венок триумфатора, белое облачко…
Жору Андрей Иванович заприметил давно, когда тот из инженеров по технике безопасности определен был в инструкторы комитета плавсостава.
Метод работы Георгия Васильевича и образ его жизни были столь же чисты и ясны, как его рано седеющие волосы и речного цвета глаза. Проводить линию Охрипчик умел и отличался блестящей беспристрастностью, но что в нем лично Андрея Ивановича отпугивало, так это то, что был Георгий Васильевич человеком неизбирательной добросовестности.
Андрей Иванович, будучи членом парткома несколько лет подряд, имел возможность понаблюдать за Охрипчиком вблизи и потому встретил Жору на «Валдае» с любопытством. Впрочем, Георгий Васильевич имел командировку продолжительностью в один рейс и должен был оказать помощь в организации соревнования.
— Ну, и попутно, по ходу, почерпнуть из вашего опыта… — сказал он с широкой улыбкой…
— Так что, как, Андрей Иванович, состоится сегодня судком? — присаживаясь на уголок пледа, спросил Георгий Васильевич.
— Сегодня обязательно.
— А не слишком ли узко ставится вопрос о соревновании?
— Соревнование вахт? Мы плывем, значит это — самое основное. Правда, тут разница в показателях не так заметна и исчислима, как на разгрузке своими силами или в саморемонте. Но она есть, хотя, может быть, в значительной степени выражается в моральных категориях.
— У нас моральные категории пока не соревнуются.
— Ну почему же? С этого и начинается настоящее соревнование.
— Не будем спорить, ругаться, Андрей Иванович, — еще более мягко сказал Охрипчик. — Но где вопрос о соревновании с другими судами?
— А что мы знаем о других-то судах? Перед отходом я запросил показатели по однотипной группе — удивлены вопросом. Подсчитываем, говорят, в начале следующего квартала результаты будут в «Северной звезде», читайте. Я се, конечно, прочитаю… в будущем году. Да что там! «Вышний Волочёк», наш систер-шип, одновременно с нами идет на Кубу из Ленинграда, а мы узнаем об этом потому, что радисты — друзья. А у нас — парное соревнование! Где же тут гласность, где же тут сравнимость результатов и где же здесь возможность практического повторения опыта?
— Ах, Андрей Иваныч! Это отработано, организовано…
— Ах, еще бы! — ответил Андрей Иванович. — Я давно предлагал баскомфлоту издавать «Справочник социалистического соревнования» по всем статьям: финансово-экономическим, техническим, административным… и еще каким — не знаю. Оперативной информации по этим вопросам у нас — вообще никакой!
— Мы же эфир забьем, засорим невероятно!
— О, какая забота! Да он и так черт те чем замусорен. Давно ли мы из Новороссийска, а уже только от баскомфлота получили два радио: об организации художественной самодеятельности и о конкурсе на лучшую наглядную агитацию. Да какие радио! На каждое по три бланка радиограммы. Нет уж! Соревнование надо сравнивать больше по внутренним показателям, а не по тем, что будут в «Северной звезде». Конъюнктура, Георгий Васильевич, — больше чем полдела! То одинаковые рейсы для разных судов, то разные линии для однотипных. Ударная сила, авторитет и обаяние капитана иной раз больше значат, чем труд экипажа в целом…
— А вашего, вашего капитана?
— Нашего? Ну что же… и нашего тоже. Голова у него с прицелом… Вообще он у нас такой, понимаете, парнишка… вместе с экипажем. Такой же плохой, такой же хороший. Короче говоря, у меня нет желания бежать к другому.
— Отрадно, чудесно. Огромная к вам просьба, Андрей Иванович, сделайте мне макет этого вашего справочника. И будьте спокойны, уверены, он будет рассмотрен в баскомфлоте и парткоме.
— Это вы, пожалуй, пробить сможете…
— А как же, Андрей Иванович! Будет и мой взнос, вклад в общее дело.
Андрей Иванович поднялся и начал собирать плед, а Жора Охрипчик ласково похлопал его по согнутому плечу.
10
Открытое заседание судового комитета теплохода «Валдай», на котором разбиралось персональное дело Володьки Мисикова, состоялось в кают-компании сразу после семнадцати.
Приглашены были: капитан, помполит, старпом, Охрипчик, стармех и секретарь комсомольской организации судна Серго Авакян.
Расположились как обычно: судовой комитет за тем столом, что ближе к телевизору, приглашенные — за столом старшего комсостава, но так, чтобы капитанское кресло деликатно пустовало. А сам Виталий Павлович на обычном своем месте в сторонке, между полкой с цветами и кондиционером, откуда видны сидящие, и входная дверь, и затемненная глубина курительного салона, где во всю торцовую стенку светилась прозрачная северная вода, запрокидывались сосны, золотые кресты и ретрансляционная вышка: лицо районного городка Валдая видно было отраженным в его знаменитом озере.
Виталий Павлович любил эту картину. Во время самых докучливых дебатов, когда он разрешал курить в кают-компании, раздольное озеро с растворенной в нем зеленью хвойного леса освежало так же явственно, как если бы он погружался в ту воду на самом деле.
Когда дымили, играли в шахматы и спорили в самом салоне и горели плафоны дневного света, картина теряла задушевность и глубину, и, поразмыслив, можно было решить, что художник искал покоя, споря с самим собой: яростными, крупными, сшибающимися были мазки кисти, и заляпанная ими холстина, как заплата, выпирала с орехового пластика переборок. Может быть, художник спорил не только с собой, и потому, лишь погрузив в полутьму зализанный модерн салона, можно было оживить озеро.
Так или иначе, но Виталий Павлович сидел в сторонке, а председатель судового комитета электромеханик Иван Нефедыч быстро провел вступительную часть, отодвинул книгу протоколов секретарю и начал разбор персонального дела.
Пригласили Володьку Мисикова. Он вошел, коротко высвистнул «здрассте», приткнулся к косяку двери.
— Шапку сними, — строго сказал Иван Нефедыч.
Володька покраснел, стянул пляжную кепочку, сунул ее в карман брюк. Его гусиная синеватая голова поразила Виталия Павловича, и капитан едва не спросил его, зачем надо было так подстригаться, но сдержался, чтобы не мешать естественному ходу заседания. Загара на месте былой мисиковской роскошной шевелюры не было, и потому все сначала уставились в его обрамленное театральной бледностью лицо, да еще с угасающим синяком.
— Эк, ты… — сказал Иван Нефедыч. — Продолжаем, товарищи. Матрос Мисиков Владимир Николаевич прибыл к нам к началу рейса, то есть перед отходом из Новороссийска. За это время имеет ряд проступков, прогул, к обязанностям относится плохо, на замечания не реагирует. Я, к слову сказать, сегодня с ним беседовал, так он больше в сторону смотрел. Скучно ему со мной было, вишь ты. Ну ладно, до нашего судна он был на «Вытегре», характеристики оттуда не имеем. Человек молод, весной этого года закончил мореходную школу. Где учился-то, Мисиков?
— В Пярну, — потупился Володька.
— Хороший городок, бывал я там. Так что, товарищи, прежде чем решать и слушать Мисикова, у меня есть предложение заслушать представителя администрации, в данном случае старшего помощника. Как, возражающих нет? — Иван Нефедыч повернулся вправо, к своему заместителю Феде Крюкову, принял его одобрительный кивок, потом влево, где сидел насупленный боцман Михаил Семенович Кобылин. Иван Нефедыч глянул в его неподвижную лысину и кивнул сам. Затем он осмотрел других членов судового комитета. — Нет возражающих? Слушаем старпома.
Василий Григорьевич Дымков поднялся, пожевал губами и заговорил:
— Может быть, у некоторых товарищей складывается впечатление, что я слишком много претензий предъявляю к Мисикову. Но это не так. Я считаю, что я был к нему недостаточно требователен. И я не буду голословным. Возьмем первый его проступок. Вот документ, — сказал старпом, — написанный самим Мисиковым. — Он взял со стола линованный в клетку тетрадочный листок и показал его кают-компании. — Это объяснительная Мисикова на мое имя, я постараюсь прочитать ее так, как есть.
Аристократический выговор у старпома исчез, он искусно передавал мисиковскую шепелявость и даже весь стиль объяснительной, вместе со знаками препинания и абзацами:
«Объяснительная ст. помощнику капитана т/х Валдай В. Г. Дымкову от матроса второго класса Мисикова В. Н.В. Мисиков, 14.08.71 года».
13 августа 1971 года в 09 час. 30 мин. Вы сняли меня с вахты на палубе, по той причине. Что я был не у трапа, где должен был находиться, а был в жилом помещении. Но я не виноват.
К одному из наших моряков пришла женщина. Вызвать дежурного четвертого помощника Груздова я не мог. Потому. Что помощник — лицо ответственное, и если ко всем морякам будут приходить женщины, то у него просто не хватит времени чтобы выполнять свои обязанности по своему заведыванию.
Только по этой причине я совершил свой проступок.
Прошу Вас, пересмотреть свое решение поставить мне прогул. Действительно ли я виноват в своем вынужденном, чувством понимания долга дежурного, уходе с вахты. А вместо прогула я попрошу, Вас, поставить мне выходной, на т/х Валдай у меня есть уже один выходной.
— Каково? — спросил старпом и передал объяснительную на стол судового комитета. — Но я продолжаю. — Голос Василия Григорьевича снова обрел бархатистую картавость и глубину. — Пробовали Мисикова ставить на вахту, вперед не смотрит, про руль и говорить нечего, стоит отвратительно. Прекрасно! Перевели в рабочую команду. Не выполнил распоряжения боцмана, в результате было утоплено десять чехлов из клееной нейлоновой ткани общей стоимостью около полутора тысяч рублей. Кто будет платить?.. Но и этого Мисикову оказалось мало! Он умудрился опоздать, когда его вызвали по штормовому авралу, потом принял самостоятельное, дурацкое решение бежать на бак по наветренному борту, в результате чего был едва не смыт за борт! Его спасла только счастливая случайность. Вы себе представляете, что бы мы в этом случае имели?!
Нет, Мисиков, просто так это оставлять нельзя, и я вам при свидетелях говорю: я из-за вас в тюрьму не пойду! Вы можете тонуть, когда вам угодно и где вам угодно, но я в тюрьму не собираюсь! Посмотрите — он отделался синяком, а теперь ходит, гордится, геройчик!
…У Володьки Мисикова горло переломилось, словно пожарный шланг. Неудержимое давление слов отрывало его от палубы, но он только судорожно замотал головой, упираясь в грудь подбородком и ничего не видя, кроме суровой лысой головы боцмана Михаила Семеновича Кобылина.
«Эх, — хотел сказать Володька, — эх, разве я такой? Разве так я все делал? И про чехлы я просто забыл, совсем забыл…»
— Нечего несчастного строить, Мисиков! — продолжал старпом, — взрослый человек, деньги зарабатываешь, пора нести ответственность. Комсомолец, наверно! А патлы какие отрастил? Думаешь, в них краса? Грязь в них и перхоть!..
Мне, товарищи, десять дней вместе с доктором пришлось его уговаривать, чтобы подстригся. Вы бы посмотрели, как он сегодня трудился! Все стараются, работают, чтобы на Кубу в достойном виде прийти, а Мисиков спит! В разгар рабочего дня! Капитан двадцать минут насчитал, пока он спал. Я считаю, что мы должны сегодня решить: или будет Мисиков работать как требуется, или пусть пассажиром катится туда и обратно! К чертовой матери!
— Спокойнее, старпом, — краснея, заметил Иван Нефедыч, — вы не на швартовке. А ты, Мисиков, слушай достойно, когда о тебе правду говорят.
Он поднял с переносицы очки и ввернул их спиралью в воздух:
— Что скажешь, Мисиков?
НАША ТАНЯ
Конечно, вы знаете актрису Татьяну Лаврову? Так вот, в нашей Тане тоже было что-то лавровское: то ли губы, сложенные на полуслове, то ли беззащитная смелость взгляда. Это не только мое мнение. Просто я больше других запомнил актрису, и потому мне не нужно было придумывать, на кого похожа наша буфетчица. Впрочем, на белом свете много похожих людей, и меня часто мучает зрительная память: откуда я знаю этого человека?
Особенно достается русским женщинам. Когда долго пробудешь за границей, почему-то в первом же нашем порту все женщины кажутся знакомыми. Не знаю, может быть, тут дело в спокойной русской открытости взгляда, или ненарочитости жеста, или еще в чем-то, что я не успел пока разгадать, или, может быть, даже в том, что для моряка тоска по родине всегда совпадает с тоской по женщине, — не знаю. Однако мне случалось обознаваться даже в первых русских женщинах, ступающих на борт, — врачах, открывающих санитарную границу.
— Здравствуйте! Вы что же, сюда перебрались из Калининграда?
— Здравствуйте… Я никогда не была в Калининграде.
Но о Тане.
Всем юным девушкам не следует плавать на океанских пароходах, а таким, как Таня, и подавно. Не по смазливости. Да в что такое красота, когда одно и то же лицо видишь месяцами? Тонкость души отстаивать трудно.
Когда она к нам пришла, она еще не забыла, как гоняла с пацанами в проулке мяч, и потому на первое время сама собой нашла выход, как быть со всеми на равных. Хорошо это у нее получилось: плавали вместе, словно играли в футбол в одной дворовой команде.
В непогоду она укачивалась только первые сутки, а потом вставала и работала до конца. Ребята это ценили и одобряли: кому охота переходить на самообслуживание и мытариться с грязной посудой, в качку, в мыльных парах, хотя бы и артельно?
В портах она поначалу не знала, куда себя пристроить:
— Мальчики, вы куда? Мальчики, и я с вами!
— Опять с этой зажигалкой? Пошли, без нее проще…
Но она вылетает, и пошли: в культпоход по магазинам, в кино, на шлюпочную вылазку или пробовать пиво. Потом она вовремя всем надоела и сама стала отходить от экипажа, больше о себе думать. Видали, плакала иногда.
Федя Крюков как-то вполголоса посетовал за завтраком в столовой:
— Посмотри, боцман, Танька сияет. Весела птичка, на сучке зарю встретила… Все, Миша!
Миша Кобылин, говорят, хотел ему вклеить по шее, но вместо того взял еще один кусок хлеба, повертел его так и этак и стал намазывать маслом погуще.
Ничего не случилось, но через два месяца Таня с «Валдая» ушла, и в ту же стоянку явилась к нам на борт Жанна Михайловна, активистка женсовета. Я про нее и раньше знал, потому что она была крупной специалисткой по моральным обликам.
Стоянка была короткой, капитан с Жанной беседовать ввиду занятости не смог, и принимал ее Андрей Иванович Поздняев.
Когда я к нему зашел уточнить, надо ли включать в заявку на трансфлотовскую машину перевозку кинокартин и библиотеки, Андрей Иванович обрадовался мне.
Разговор у них с Жанной Михайловной шел, видимо, серьезный, потому что на столе урчала кофеварка и пачка печенья была распечатана с обычной для Андрея Ивановича гигиеничной изысканностью.
Жанна Михайловна осталась сидеть вполоборота, а я согласился выпить чашечку кофе, потому что очень усталый был у Андрея Ивановича глаз. Так и посидел я минуты три — четыре, дегустируя кофе и разглядывая плоскую добродетельную спину Жанны Михайловны, ее пепельные завитые волосы и золотую дужку очков, выступающую сбоку.
Вроде бы и не худая была Жанна Михайловна, не тощая, налитая такая женщина средних лет, однако все на ней сидело словно чехол: и платье, и чулки, и легкая косынка, будто она не одежду носила, а нечто такое, что прикрывало ее от воздействия окружающей среды. Может быть, я и не прав, но что уж было абсолютно верным, так это праздничное ее лицо.
Когда кофе был выпит и делать осталось нечего, Андрей Иванович попросил прислать к нему предсудкома Ивана Нефедыча, а Федю Крюкова предупредить, чтобы с борта не сходил.
Все было выполнено в точности, но еще, я помню, забега́л ко мне капитан, спросил, кивнув в сторону каюты помполита:
— Сидит?
— Да.
Капитан неясно улыбнулся, ничего не сказал и побежал по делам.
Странно у него в таких случаях светится фикса, зазывно, как клык.
Федю Крюкова задержать не удалось, он уже успел отпроситься у стармеха и убыл до отхода в поликлинику водников…
Таня уехала в отпуск, потом еще где-то плавала, а перед самым нашим отходом из Новороссийска на Кубу появилась у трапа в модных брючках, запорошенных цементной пылью, и в сопровождении солнцеподобного Володьки Мисикова.
Виталий Павлович нехорошо потемнел на лицо, выслушав доклад старпома о прибытии новой буфетчицы, но ничего не предпринял.
Серьезной женщиной стала наша Таня. Вот тогда-то именно я и понял, кого она напоминает.
11
Многие после судкома переживали за Володьку Мисикова, но говорили и о другом, о втором вопросе повестки дня.
Интерес сформулировал Виталий Павлович:
— Ну, еще раз подумаем, как ничто превратить в нечто. Вопрос не новый. Но возьмем карандаши и посчитаем.
Во что обходится сегодняшний сон Мисикова? А во что обходятся перекуры? При том, как перекуривают у нас, десять минут перекура в час надо считать минимальной цифрой плюс по десять минут на мытье рук перед обедом и к чаю, итого час сорок в день на человека — долой!
В рабочей команде на палубе — пять человек, значит на перекур уходит ежедневно труд одного матроса, восемь с лишним часов. Триста с лишним человеко-дней ежегодно! Если же сюда добавить перекуры по остальным членам экипажа, получится, что мы на круг плаваем с постоянным некомплектом штата в три — четыре человека, и никто за них не отрабатывает! Что? Ах да, я не прав. Я слышал, комсомольцы опять обязуются выложить по десять часов сверхурочно и безвозмездно. Комсомольцев у нас шестнадцать человек, итого двадцать человеко-дней судну подарят патриоты, и они же сами за один только этот рейс дней сто пятьдесят с гаком прокурят!..
Конечно, есть работы, на которых без перерывов нельзя, и это подтверждено трудовым законодательством. Но сами эти перекуры… Во всем Советском Союзе так? Ну что сказать… Большинство из нас бывали в странах, где перекуров как таковых вообще нет… Я лично не заметил, чтобы из-за их отсутствия там страдала производительность труда или жизненный уровень трудящихся… Да и в Союзе… Вы как реагируете, когда продавщицы в гастрономе на перекур уходят? или кассир? Свое время? То-то и оно: своего времени жаль, государственного — нисколько!
Далее. Так называемая раскачка. На нее, я думаю, времени тратится еще больше, чем на перекуры. Ту же палубу, допустим, от ржавчины очищать надо. Смотришь: шкрябки с вечера наточены, шарошки шлангами оборудованы, сурик по банкам разлит, а работы все нет и нет. В чем дело? Матросы выспались, теперь им море утреннее посозерцать надо.
И летит время… О рабочей хватке с похмелья у меня вообще слов нет!
Нельзя думать о социалистическом соревновании, когда административно плохо организовано производство. Нельзя хребтом выправлять то, чего не доделала голова. Кроме того, при нашей системе оплаты, при твердых окладах, мы не можем всю работу брать на аккорд: расплачиваться нечем. А потому выход один — повышение производительности труда в пределах рабочего времени. От чего же тогда она, производительность, может повыситься? Только от повышения уровня личного мастерства, личного профессионализма. В этом-то и есть основа соревнования внутри коллектива.
Для того чтобы по-современному организовать работу, мы должны, прежде всего, знать, во что она нам обходится сейчас и что даст нам улучшенная организация, механизация и рационализация. Кстати, не та рационализация, что мне показали на примере кресла в центральном посту. Изумительное кресло! Теперь вахтенному механику не хватает только, чтобы это кресло разъезжало по посту, чтобы он мог, не вставая, обозревать все приборы. Такую рационализацию знал еще Гоголь: помните, как у него галушки со сметаной сами прыгали Пацюку в рот? А вы на это кресло убили трое суток рабочего времени. Кстати, стул, стоявший там ранее, был отличный, мягкий, с подлокотниками. Вон штурмана всю вахту проводят на своих двоих — и хоть бы что, меньше спать хотят. Так что давайте начинать не с кресла!
Как проходит этот рейс? Мы идем с опережением графика, и для того, чтобы это опережение сохранилось, нам достаточно иметь превышение плановой скорости на три десятых узла. Маршрут выбран оптимальный, и из авторулевого точности большей, чем техника позволяет, не выжмешь. Задержку со средиземноморским штормом мы уже ликвидировали. Но из Ленинграда с аналогичным грузом вышел «Вышний Волочёк». Когда мы подходили к Гибралтару, он был у Кейп-Врейча, на сто пятьдесят миль ближе нас. Теперь он тоже где-то на полпути. Значит, один из нас по приходе на Кубу будет простаивать. Так что план этого рейса зависит от бога и от стармеха. Если погода будет благоприятной, а дизель — работать, как на ходовых испытаниях, мы попробуем успеть раньше. Но, товарищи, «Вышний Волочёк» недавно доковался и имеет преимущество в скорости.
И последнее: о тех, кто руководит, то есть о всех здесь присутствующих. Да и не только о командном составе. Мы все здесь — руководители. В конечном счете, мы руководим отношением к труду. Давайте об этом не забывать. Что, Федор Иванович, сказал о профсоюзах Ленин?
— Профсоюзы — это школа коммунизма, — незамедлительно ответил Федя Крюков.
— И как это понимать надо?
— Значит, это, мы в профсоюзах… учимся, как жить при коммунизме, — застенчиво улыбнулся Федя.
— Видите, какая ясность… А Ленин, по-моему, имел в виду кое-что другое: в профсоюзах воспитывается коммунистическое отношение к труду. И соревнование, кроме получения конкретных производственно-финансовых результатов, имеет, так сказать, сверхзадачу, цель, которую мы не всегда видим: внедрить в нас, в людей, то понятие, что труд есть главная ценность жизни.
Ничего лучшего по этому поводу я не скажу, чем уже сказал один великий человек, французский скульптор Огюст Роден. Вот отрывок из его творческого завещания:
«Страстно любите свое призвание. Нет ничего прекраснее его. Оно гораздо возвышеннее, чем думает обыватель.
Художник подает великий пример. Он страстно любит свою профессию: самая высокая награда для него — радость творчества. К сожалению, в наше время многие презирают, ненавидят свою работу. Но мир будет счастлив только тогда, когда у каждого человека будет душа художника, иначе говоря, когда каждый будет находить радость в своем труде».
Тут уж, повторяю, мне больше добавить нечего. — И Виталий Павлович постучал кулаком по листку бумаги на ладони.
12
На следующий день приступили с утра к ошкрябке главной палубы. Ее не красили толком с прошлого года, выползла наружу мельчайшая сыпь ржавчины, а прежняя зеленая краска незаметно сходила на нет. Палуба не то чтобы поржавела, а словно бы выцвела, как луг осенью. С раннего утра, пока ее не нагрело солнцем, она была росной и прохладной, и при желании можно было себе представить, что она прихвачена легким заморозком. Забортная вода уже имела постоянную температуру плюс двадцать пять, однако доктор запрещал ночной сон прямо на палубе, так она отсыревала. Доктор знал, как часто простужаются в тропиках по ночам на голом железе.
Бороться со ржавчиной начали по правому борту, чтобы успеть за два дня очистить его на ура, тут же загрунтовать и покрасить патентом. Боцман и Серго Авакян работали с пневматической шарошкой, следом за ними шел с визжащей вроде полотера стальной щеткой Толик Румянцев, а Володьке Мисикову с Графом досталась, как всегда, самая неблагодарная участь: ручными шкрябками и щетками они должны были выскребывать ржавчину по закоулкам, куда не было доступа малой механизации. Опять приходилось работать на четвереньках, на коленях да на корточках, опять нещадно потело набрякшее лицо и к полудню до обалдения припекало солнце.
Володька Мисиков от звонка до звонка качался вслед за щеткой, прикусив свои крошечные губки, надвинув каскетку на глаза и не удостаивая Графа ни единым словом. Граф робел и потому тоже молчал. В голове у него все последние дни уже не роились беспорядочные звуки и афоризмы, но звучало одно бесконечное «Болеро» Равеля. На карачках скребя рыжую ржавчину, Граф внимал мелодии верблюжьего каравана и ничего не мог поделать с собой. Взикали щетка, шкрябка и веник, иногда колокольцем звенел мусорный совок, звякало ведро, и, как шелест песка по барханам, только вдоль борта — шипение пены, сухое шипение пены. И даже тень Володьки Мисикова колебалась над ним плавно и зыбко, как тень груженного скарбом дромадера.
Перерыв мук и зеленый оазис покоя наступали тогда, когда по трансляции раздавалось: «Вниманию экипажа! В бассейн подается свежая вода». Это означало перерыв работ и массовое купание. Граф еле поспевал за Мисиковым, который бежал к четвертому трюму, мимоходом становился под шланг и затем рушился в бассейн в чем был. Граф же стеснялся своих прыщиков и своих грязных ног, но еще больше стеснялся купаться в робе, и потому долго оттирался под душем, забирался на трюм, обмакивал ступни в тазу с раствором хлорки и грустно медлил: в бассейне было уже не протолкнуться. Его дощато-брезентовые стенки трещали под напором буйства и веселья, взлетали за борт и на палубу фонтаны воды.
Граф попадал в бассейн в последнем эшелоне, вместе с Таней, поварихой и стармехом. Стармех Василий Иванович без женщин не купался, но, поныряв в тесном бассейне, подергав за ноги визжащую повариху, утопив пару раз улыбающуюся Таню, Василий Иванович молодел на десяток лет, вылезал, улыбаясь, располагался в сторонке и начинал с достоинством курить.
Граф при них жался в уголок, а если окунался, то закрывал глаза, боялся, потому что еще вчера обжегся, открыв глаза в воде: в голубом проплыли вдоль лица исходящие из алого купальника розовые с золотизной поварихины ноги, съежилось у Графа сердце, и он выскочил из бассейна, выхаркивая из легких воду и выжимая из глаз саднящую соль. Бывало, в Кременчуге он видывал и не такое, и даже целовался с двумя девушками до самозабвения, но тут, на десятом дне от порта, все оказалось не так.
Таня плавала неплохо, всем улыбалась, и было понятно, что ей хорошо в этом звенящем и плещущем мире, под солнцем, у мокрого брезента, на горячем железе под взглядами всего экипажа. Она быстро обводила себя ладонями, отряхивая капли, словно вылепляла саму себя из воздуха и воды, переступала по нагретой крышке трюма, сдергивала резиновую шапочку, трогала волосы и снова улыбалась всем. Тогда Мисиков вставал, со свистом сплевывал за борт и боком падал в бассейн. На том и конец перекуру.
Кто куда: одни в машину, другие — драить палубу, третьи — обед варить да белье стирать, некоторые — продолжить солнечные ванны, а иные — в каюты, поспать в холодке. Кому что по традиции и по распорядку дня…
— Володь, а Володь, ты чего же говорить не хочешь? Ты чего же?
— Да все того же, Граф, — только и ответа нашлось у Володьки.
И Граф от него отстал, тем паче, что опять надо было припасть к комингсу трюма да взяться за сварной шов на стыке с палубой. Кто изведал, тот знает; нет ничего хуже, чем пытаться очистить от ржавчины и сварочной окалины шов, если сделан он машинной сваркой да не зачищен с постройки — корявый, сморщенный, перевитой, как трос. Тут попотеешь, потычешь шкрябкой, щеткой так-сяк, а боцман все недоволен!
Солнце жарит беспросыпно, ни ветерка над океаном, а тут, у комингса, и вовсе не чувствуется никакой свежей струи, даже на полном ходу: воздух обтекает надстройку, гладит с боков ходовой мостик и взлетает вверх за корму вместе с мутным дизельным дымом. В этом дыме плавает, колышется, как чайка на волне, белый клотик кормовой мачты. И когда еще наступит акклиматизация!
Дизеля начали дымить, потому что изменился у них температурный режим, и надо бы делать перерегулировку, но стармех, погадав в штурманской рубке над атласом климатических данных, решил потерпеть еще денек, пока не подойдет нагрев воды к тропическому номиналу… а уж там можно будет и подрегулировать дизеля на все предстоящее в тропиках время.
Но Граф этого не знает. Он работает, опустив голову к палубе, к ржавчине, надоевшей, проклятой. Интересное дело: пот глаза заливает, во рту, как в парилке, сухо, а нос размок, хлюпать им приходится. Краем глаза видно, как время от времени почесывается Володька Мисиков. У Володьки штаны с рубахой посерели, пылью выступила на них соль, некоторые пылинки настолько большие, что блестят. Под солевым покрывалом вдвойне потеет Володька, соль его кусает, а не понял еще, что нельзя купаться в робе.
Жара! Железо скрежещет противно, зубы у Графа от этого скрежета свербят, а щетка в руках Серго иногда выдает такую ноту, словно это не щетка, а бормашина, и тогда не только зубы, но и колени судорогой сводит. Чтобы забыться, Граф ищет такт, ритм для щетки, и мало-помалу верблюжий караван снова пускается в путь по барханам, с визгом взлетает рыжая пыль из-под неторопливых копыт.
Через полчаса, сталкиваясь с Володькой Мисиковым, Граф не выдерживает:
— Володь, погоди, давай шкрябки сменим. У меня совсем ступилась.
— Пошли к наждаку, — согласился Володька.
И они перебрались на левый борт, где в закутке рядом со шкиперской оборудована у боцмана небольшая мастерская: тисочки, наждак, электродрель, точило.
Заверещал каменный диск, брызнули веером искры, и шкрябку выбило из рук Графа.
— Держи, дворянство! — прикрикнул Володька Мисиков. — Держать, что ли, не можешь?
— Погоди, Володя, ей-богу, руки устали. И палец, видишь, порезал.
— А! — Володька взялся сам, но и у него вышло не лучше: шкрябка ерзает по диску, шуму много, а толку — шиш, не затачивается каленая рессорная сталь.
— Погоди, Володь, сейчас рука отойдет, направим… Здорово тебе на судкоме вчера досталось?
— Все мое, другому в карман не переложишь… Как хотели, так и вклеили…
— Все за шторм?
— За все.
— А ты что же?
— Балбес ты, Граф!
— Я как друг, а ты…
— Ну все. Давай-ка шкрябку, пока нас как бездельников не засекли.
— Может, молотком эти зазубрины?
— Сказал!.. А черт их знает, может, и молотком…
Пока они пристраивались у тисков в надежде выправить зазубрины молотком, появился боцман.
— Так… Ну что тут у вас?
Граф протянул ему шкрябку.
— Кха! — сумрачно кашлянул Михаил Семенович. — Положи молоток на место.
Боцман медленно, как на инструктаже, снял с крючка и надвинул на глаза защитные очки, натянул рукавицы.
— Включи.
Засвистела сталь, слетающая с твердо прижатой к наждаку шкрябки, и, когда боцман перевернул ее, прямо на глазах протаяла по краю светлая полоска. Четыре раза повернул боцман шкрябку, посмотрел на свет и сунул в воду под точило.
— Крути.
Правил он ее, держа наискось, будто кухонный ножик.
— Хватит.
Стряхнув на верстак рукавицу, Михаил Семенович сбрил шкрябкой присохшую к пальцам краску, попробовал лезвие на ноготь и отдал шкрябку Графу.
— Мисиков, давай твою. И следи внимательно, как надо делать. Второй раз учить не буду. Смотри.
БАНЬО РУСО
Получается, что я все о прошлом да о прошлом, о том, что было, а вам пора уже знать и то, что будет. Поверьте, в будущем происходит не меньше событий, чем в прошлом и сейчас.
«Вышний Волочёк» пришел на Кубу раньше нас, и мы там долго прозагорали бы, но на входе в бухту Сантьяго-де-Куба с лоцманского бота вместо лоцмана поднялся к нам энергичный, молодой, загорелый, как мулат, человек в зеленой униформе с лейтенантскими уголками, с патронташем и пистолетом Стечкина на широком поясе, взбежал на мостик и поприветствовал всех сразу:
— Салуд, товаричи! Буэнос диас, капитано! О, компаньеро Виталий! Виталий! Комо эста устэ, как себя чувствуете?
— Муй бьен, грасьяс, Педро, и устэ? Очень хорошо, спасибо, Педро, а ты?
— Бьен, Виталий, хорошо!
Они обнялись и довольно долго выколачивали друг из друга морскую и земную пыль.
— Надо немного говорить, Виталий!
— Ну, пойдем в каюту. Старпом, полежим в дрейфе на этом месте, пусть в море помалу относит. Пасэ устэ, проходи, Педро. Уна копа дэ бино? Стакан вина?
Старпом, не ожидая лишних распоряжений, отправил к капитану Таню, и нам пришлось помаяться в догадках еще с полчаса, пока в сопровождении капитана у штормтрапа не появился загадочный Педро. Искры рассыпались по палубе от его улыбки.
На штормтрапе он задержался.
— Баньо русо, Виталий?
— Баньо русо, веник, квас и стакан бланка агуа! — ответил Виталий Павлович и поднял вверх большой палец.
Педро захохотал и спрыгнул на палубу лоцманского бота, а Виталий Павлович вернулся на мостик и скомандовал лево на борт и полный вперед.
— Разгружаться будем в Сьенфуэгосе, — объяснил он, — «Вышний Волочёк» уже у причала. Педро обещал все быстро организовать. Значит, сделает.
— Молод что-то этот Педро, — проворчал старпом.
— Ему, Василий Григорьевич, тридцать лет. Пацаном был у барбудос, а в шестьдесят втором уже отвечал за охрану советских судов.
— У нас говорить научился?
— В Ленинграде. Он еще на паре языков говорит, тоже на месте изучал, так что, старпом, у этой революции не начальное образование, а, как говорят у третьего помощника в Одессе, совсем наоборот. Ну, проложите курс вот так — и затем сюда.
И мы поплыли по зеленому, плоскому, как стол, душному Карибскому морю, вдоль берегов самого красивого в мире острова, и серые, сизые, сухие склоны гор Сьерра Маэстра прорывались с правого борта сквозь дождевые облака: пассат упирался в горы с той, с атлантической стороны, а тут наплывали облака, сверкали над саванной молнии, и после полудня разражался над побережьем ливень, — на Кубе стоял сезон дождей. Но в море, в десятке миль от берега, было жарко, влажно и сухо, только когда мы проходили мимо очередного ливня, заметно тянуло оттуда прохладой и сладко-терпким запахом мангровых зарослей, нескончаемо тянувшихся вдоль воды.
Нас и тут не забыли навестить и зарегистрировать наше прибытие: со стороны Гуантанамо появился большой четырехмоторный самолет, облепленный грибовидными наростами радиолокационных антенн, прошелся вдоль того и другого борта, залетел вперед, сбросил в воду два гидроакустических буя и стал кружить над ними, как призрак, то появляясь, то растворяясь в колеблющейся дымке морских испарений. Иногда сверху слышно было рычание его моторов.
Около одного из буев мы прошли совсем близко, его оранжевая головка с торчащей вверх щеткой антенны, покачиваясь, выглядывала из волн, а вокруг в зелено-голубой прозрачной воде расплывалось ядовитое пятно ориентирной краски, словно выпущенная каракатицей защитная жидкость. Самолет прослушивал, нет ли кого еще под нами…
Пока на следующий день мы входили по извилистому, как речка, фарватеру в обширную бухту Сьенфуэгоса, ждали буксир и швартовались к причалу, похолодало, потемнело, загрохотал гром, и небо разом опрокинулось на бухту. Ливень переполнил все, что имело края, вода потоком падала отовсюду, теплоход присел под ее тяжестью, и на палубах воды было почти по колено. Разламывалось небо, ветер порывом менял направление, и тогда становилось видно, что происходит вокруг.
На греческом транспорте, готовившемся к отходу по ту сторону пирса, выскочила на крышки трюма почти вся команда, нагишом. Они орали, прыгали, мотались над трюмом, яростно намыливали волосы на голове и внизу живота, смыкаясь в кольцо, танцевали сиртаки. Глядя на них, выбежали мыться изголодавшиеся по пресной воде наши ребята. Часовой на причале, еле видимый в потоках ливня, опрокинул карабин дулом вниз, чтобы туда не заливалась вода, скалил зубы, вертя мокрой курчавой головой то на нас, то на греков. Вот это потоп, вот дождь, вот ливень!
Третий механик, выглянувший было проверить захлопки машинной вентиляции, нырнул вниз, за руку вытащил наверх упирающуюся, плачущую и смеющуюся Таню, в коротеньком платьице и с синей ленточкой в прическе. Оба они мигом промокли, но механик, отнимая от ее лица ее же ладони, заставил ее взглянуть на сиртаки, на наших орлов, плясавших на шлюпочной палубе. Таня дала механику подножку и, пока он барахтался в водопадах на палубе, убежала вниз.
Громыхнуло снова, блеснула молния, да так и осталась сиять, потому что выглянуло солнце. Ливень пропал, и кое-кто не успел даже смыть мыло. С мостика грека залопотал толстяк в фуражке с огромнейшим козырьком, заспешили с плавками наши парни, засвистел отводивший грека буксир, и через десять минут стало жарко, хотя и не так, как было до ливня. Разгрузку начали через час.
Русская баня состоялась в тот же вечер. С Педро приехали в гости еще двое таких же симпатичных быстроглазых ребят, потому попариться за компанию капитан пригласил Андрея Ивановича. Помполит отказался:
— Я лучше потом на чаек загляну. Я тут с ребятами телевизор посмотрю. Боюсь, Виталий, сердце… Вы же озвереете!..
— Баньо русо! — засмеялся капитан.
— Вот-вот. Позови лучше инструктора.
— Ему нельзя скоромиться, Андрей Иванович, пост не позволяет…
— Попробуй. Пожалуй, только не пойдет он после именин…
— Ну, пошли мы. Ребята ждут. Пушками, боеприпасами своими весь стол завалили.
Скоро мимо салона прошествовала процессия с вениками, а капитан нес, кроме того, пачку простыней и запотевший большой графин с фирменным квасом. Повариха квас варить умела, из отпуска не забывала привезти с собой хмелю, и квас у нее получался не хуже, чем в самом знаменитом Валдае.
— Ну, даст он им сейчас! — восхитился Иван Нефедыч и даже потер руки.
Дверь в душевой охнула, сильней загудел паровой трубопровод, и дальний угол коридора наполнился невнятным банным шумом.
Парилка у нас, конечно, была без каменки, самодельная, не то что на новых судах финской постройки, но механики здорово постарались, комбинируя грелки с двойным перепуском, так что парок получался почти сухой, дышать, во всяком случае, можно было.
Пока мы под гром грузовых лебедок смотрели, как Фидель перед сафрой проверяет сахарные заводы, как он выступает на митинге протеста против американского произвола в международных водах, пока слушали песни Елены Бурке и смаковали ананасы в сухом вине, забеспокоился Георгий Васильевич Охрипчик. Он несколько раз выглядывал из запасной каюты радиста, где жил, потом прошелся к душевой, вернулся и все-таки не утерпел: приоткрыл нечаянно дверь и заглянул в раздевалку. Сразу слышно стало хлестание веников, охи-вздохи, рев и плеск воды.
— Ну, какого черта! Закройте дверь, пар уходит! — зарычал кэп.
Дверь в конце коридора защелкнулась, тапочки Георгия Васильевича конфузливо прошелестели по ковру.
Справедливости ради следует добавить, что после бани поварихой пронесены были в каюту капитана дымящаяся кастрюлька с картошкой в мундире, чайник заварного чаю и миска соленых огурцов… На следующий день, когда Педро у нас обедал в отсутствие капитана, Василий Григорьевич Дымков, как старший за столом, поддержал разговор:
— Как вам, Педро, понравилась вчерашняя баня?
— О, — счастливо засмеялся Педро, — муй бьен! Жена вчера сюда приезжаль… как это… в командировку, а я помниль только подушка… Утром — на! на! на! — И он, белозубый, с хохотом похлопал себя по шее.
13
Едва Таня начала ритуальную предобеденную возню с посудой, как солнце перебралось правее и косо засветилось в окнах кают-компании. Через десять минут все приборы расположились на своих местах, и хлеб дышал в плетенках, и соль с горчицей и перцем томилась в судке. Подрагивали стрелки цветов, и прохладцей тянуло словно бы не из кондиционера, а от озера с картины. Таня часто забывала, что там тоже переборка, выходящая к канцелярии грузового помощника, посмотришь — и взгляд проваливается в озеро и в простор за соснами.
Полированная коробка с фотографией крестной мамы «Валдая» и с горлышком той самой бутылки, что была разбита о форштевень при спуске судна на воду, занимавшая раньше центр этой стены, висит теперь в столовой команды, на видном месте среди экспонатов задуманного Андреем Ивановичем судового музея. А тут — озеро, подаренное в прошлом году, когда приезжала делегация из этого городка, Валдая.
На озеро с противоположной стороны кают-компании смотрит суровый и усталый Ленин. Смотрит он и на капитанское кресло, стоящее между ним и озером, и Таня не раз замечала, как, бывает, тоже смотрит на Ленина Виталий Павлович, даже иногда спотыкается во время еды. Взгляд у Ленина требовательный, не то что в школьных книжках. Фотография, говорил Андрей Иванович, сделана была в самые тяжелые дни для нашего государства, и Андрей Иванович считает, что именно такой Ленин делал революцию. Андрей Иванович сам эту фотографию раздобыл и очень ее любит. Из-за нее и капитан поссорился с инструктором профкома Охрипчиком. Инструктор поморщился как-то, иностранцы, мол, смотрят, надо сменить портрет, повесить фотографию Ленина с улыбкой. Тут Виталий Павлович и взорвался: ленинский, говорит, оптимизм не в улыбке! Сусальные коммунисты мечтают о сусальном коммунизме, но Ленин-то был не такой! Он, Георгий Васильевич, верил не только в неизбежность, но и в необходимость коммунизма. А необходимость — это потребность, нужда, обязанность для человека! Пока ему, глядя на нас с вами, особенно улыбаться нечему!..
Георгий Васильевич Охрипчик на Таню смотрит ласково, с каким-то длинным сочувствием. Расспрашивает, интересуется, советует, какие книги читать. Таня решила с ним больше не разговаривать, а если уж не удастся отвязаться от разговора, то спросить его прямо, как матроса: что надо? Федя Крюков говорил, что Охрипчик человек большой, непростой, намекал, что и сам не лыком шит. Сил нет, как он, Федя, улыбается Виталию Павловичу: уже и зубы кончились, а улыбка все расползается…
Володьку Мисикова тоже жалко. Суматошный он, кроме как посмеиваться, ничего не умеет, нынешний подъездовый мальчик… У них в школе таких тоже много было, некоторых армия на глазах по частям собрала, а другие все так и валандаются…
Когда ехали в Новороссийск, «Валдай» догоняли, Володька хлебнул в вагоне-ресторане для храбрости и попробовал в тамбуре сграбастать ее за грудь. Пришлось показать ему один прием, после которого он долго валялся на полке, а потом на всех станциях то цветы, то вишни, то помидоры покупать бегал, пока не кончились деньги. Она Володьке чемодан от вокзала до причала нести доверила, до сих пор счастливый ходит. Ходил, вернее.
Сегодня днем, когда Виталий Павлович приказал три самых жарких часа на солнцепеке не работать, как купались да загорали на трюме, Таня попробовала поговорить с Володькой, но он только оглядел ее снизу вверх и чвикнул слюной сквозь зубы. Синяк у него под глазом уже почти совсем прошел, и Таня не обиделась, только еще больше Мисикова пожалела: на друзей, кроме Графа, ему не везет, а родителей, она же знает, он и сам за ценность не считает — они, говорит, довольны, что меня вырастили, без дела не болтаюсь, вот и пусть будут довольны…. Да с таким безразличием, что страшно становится. Она бы никогда о своих бестолковых папке с мамой так не сказала…
Таня росла странно, то в деревне, то в городе, потому что отец с матерью жили врозь, а она любила их обоих: разойдясь, они продолжали хорошо вспоминать друг друга. Отец жил в Рязани и преподавал в сельхозинституте, а мама остановилась в деревне, у деда с бабушкой, неподалеку от есенинского Константинова и знаменитой своею церковной колокольней: точеная желто-белая, из светлого кирпича звонница, с шатром в голубых звездах, стоящая на горе по-над Окой, видна была за десятки километров с плоского левобережья да с реки, почти из-под самой Рязани.
Шесть часов накрутит теплоходик по речным извивам, а колокольня все так же стоит там, в выси.
— Вот и для меня так твой папка, — сказала ей когда-то давно мать, — я перед ним виновата, и вот сколько по жизни ни кручу, а все его вижу.
Таня была маленькая, но это запомнила, и всегда оглядывалась на колокольню, когда ехала в Рязань, к отцу, в школу.
— У мамы удивительная душа, — говорил отец. — Просто ей не тот человек был нужен…
Летом Таня по нескольку раз на день переплывала Оку, и, случалось, уносило ее течением далеко, пока она лежала на спине, слушала звон воды и разглядывала небо. Потом она вскидывалась, искала блистающий звездами шатер и выбиралась на берег. Ей ничего не стоило пройтись обратно по нагорной или по пойменной луговине и снова броситься в воду, не дожидаясь парома. Одна беда, вода в Оке с каждым годом становилась все грязней и грязней, после купания приходилось отмываться из колодца, и во время сенокоса на низких левобережных лугах воду из речки отстаивали, сливали и дважды кипятили.
Ах, этот сенокос! Таня всегда брала с собой дедову фляжку с домашним, на крыжовнике, морсом, и славно было из нее отглотнуть, отдувая кусочки ягодной кожицы, стоя в жарком невесомом сене, с плавающими под платьем щекочущими знобливыми сенинками, разгоряченной настолько, что сама чувствуешь, как начинает скапливаться потный ручеек, от шеи вниз, в лифчик, по ложбинке. И сама-то солнцем прокалена сильнее, чем эта скошенная поутру трава.
Сегодня в полдень, на палубе, после неудачного разговора с Мисиковым Володькой, Таня снова вдруг ощутила это сенокосное состояние, когда по жилам, кажется, не кровь бежит, а сплошное солнце.
Хоть бы намек на ветер в океане, горячая соль на всем, роятся кое-какие облачка по сторонам, но долго не посмотришь ни в небо, ни в море: сразу гул в голове.
Свежепокрашенная надстройка сверкает на солнце, как белое пламя, тропики подступают, запахи юга кружат голову, спрячешься в кондиционированной каюте, а тело горит изнутри.
Слава богу, хоть по вечерам солнце быстро скатывается в воду.
14
Многим свойственно доброту принимать за слабость, и, однажды узнав это, Виталий Павлович решил не опускаться до доброты. Он решил, что доброта человека должна быть ясной из сути поступка, а не из того, как этот поступок совершается. Так с людьми удобнее.
Существовало еще одно правило, которое он для себя учредил: при любых обстоятельствах ежедневно и подробнейше обходить судно. Время он подбирал так, чтобы час на час не приходился, чтобы люди не привыкали и к встрече готовы не были.
Кроме того, во время этих обходов жизнь судна раскрывалась неожиданно и естественно: иной раз движение матросских спин, склоненных над работой, говорило больше, чем доклад старпома, а сохнущие под вентилятором мотористские шорты в разводьях пота и соляра ненавязчиво напоминали об уважении к их хозяину, стоящему вахту там, внизу, где температура воздуха уже несколько дней стабильно превышала плюс пятьдесят.
Самое главное, теплоход ощущался как живой: сама по себе шевелилась рулевая машина, вращая мерцающий, массивный, как дуло крепостной мортиры, баллер руля, слышно было пульсирование воды в жилах трубопроводов, тянулись сухожилия кабелей и натянутые нервы антенн, напряженно и безостановочно колотился главный дизель, и перед грудью теплохода дыбилось море.
Стоило на минуту замереть, и охватывало ни с чем не сравнимое состояние: уносилась назад вода, уходило время, и судно превращалось в то нечто неизменное, от чего отсчитывается изменение мира. И процедура перевода часовых стрелок на соответствующее долготе время лишь усугубляла боль: забавно, грустно, и время течет сквозь пальцы, как песок, как вода вдоль борта…
Обходя судно в открытом океане, Виталий Павлович видел больше задумчивых лиц, нежели близ земли: тягомотина судовой жизни и монотонность воды действовали на всех. Радовались каждой встречной щепке. Выручала общественность, спасал юмор, захватывала книга, избавляло от напрасных мыслей кино.
В тропиках кинозал размещался за надстройкой на крышке четвертого трюма, по соседству с бассейном, и отдельные гурманы (жлобы — заверял третий помощник) исхитрялись смотреть действо, располагаясь в воде. Это были отъявленные любители купаться, прозванные водяными, потому что к ночи уже вполне сносно обычному кинозрителю в шортах, с персональной раскладушкой, шезлонгом или табуреткой. А бассейн принимали лишь ко сну, и то не все. К чести водяных, был лишь один случай, когда они начали вести себя неприлично во время киносеанса. Боцман живо их вразумил, выпустив воду из бассейна, но все-таки нет-нет да и бывало, что кто-нибудь не вовремя начинал пускать пузыри, веселил публику.
Здесь же, в так называемом культурном комплексе «Четвертый переплет», велась до и после сеанса нескончаемая морская «травля».
Когда Виталий Павлович оказался на этот раз у четвертого трюма, выступал основной рассказчик теплохода, третий штурман.
— Говорю, кот у нас был — на чистом фарше выкормлен. Недосоленного и пересоленного в рот не брал. Миску фаршу ему поставят, а он орет, башкой мотает, лапой на солонку показывает, добавь, мол, чего стоишь, ворона!..
Врать третий помощник мог. Насмеявшись, капитан спросил:
— Это где так жилось?
— Коту-то? Да у нас на рефрижераторе, говорю. Я там на практике был. Мяса ему было от пуза. Такой котище был — собак по заборам гонял!
— Артист!..
— Говорю, чего же делать? Ребята от жары сохнут, а тут все вроде бы горло промочишь…
— Товарищ капитан, когда же кисляк выдавать будут? Плывем-плывем…
— Да, Виталий Павлович, скисло, что ли, «Ркацители»?
— Я им уже объяснял, — извиняюще улыбаясь капитану, вмешался Федя Крюков, — нет, им опять беспокоить надо! Не пересекли мы еще экватор…
— Брось, Федор, мы его и так не пересечем. А вот в прошлый раз не успели погреться, уже вино начали получать!
— Давайте без визга, — сказал Виталий Павлович. — Сухое вино входит в рацион к югу от тропика Рака, а мы еще до него не дошли. Второе: в прошлый раз мы на Кубу шли с севера, климатические зоны менялись тогда быстро, а теперь курс от Гибралтара идет как бы вдоль тропика. Третье: с завтрашнего дня, а может быть с сегодняшнего вечера, вино будет выдаваться, но из расчета той нормы, что будет в пределах тропической зоны. Предполагаю: вы его в ужин выпьете, а потом пустую воду будете сосать, утоление жажды по-русски. А? Нет?..
— Виталий Павлович, послушайте, пожалуйста, жара — аппетит пропал. А рядом — кха! — наше родное… — щелкнул языком Серго Авакян.
— Вот по пятьдесят капель родного и будет, — засмеялся капитан, — на каждый нос!
Он пошел с трюма, но вернулся.
— Кстати, активисты, вы знаете, как в старину звались эти места, где мы сейчас плывем? Да, вот вся эта полоса? Не знаете? А что океан — хозяин погоды, знаете? Ну, вкратце так, — капитан стал рассказывать, руками рисуя в воздухе: — Земля вокруг Солнца вращается так, что экватор нагревается сильнее остальных районов земного шара. Нагретый воздух над экватором поднимается вверх и растекается по обе стороны к полюсам. А на его место из прилежащих широт начинает подтекать, течь, устремляться другой воздух.
Этот постоянный поток, направленный к экватору, и есть пассат. В северном полушарии он дует с северо-востока. Почему не прямо на юг? Вращение Земли его отклоняет вправо.
Далее. Между широтами, где работает пассат, и теми широтами, где опускается нагретый и затем охлажденный наверху воздух с экватора, вот в этом промежутке, как раз в той полосе, где мы плывем уже несколько дней, сами видите, ветры слабые, неустойчивые, неуверенные. Район этот исстари зовется — «Конские широты». Что неясно, Румянцев?
— А почему не суша — хозяйка погоды?
— На океане равномерный нагрев поверхности и ничто не мешает продвижению ветра. Ну, а земля, суша… представьте себе хотя бы гору — как по-разному она с разных сторон будет прогреваться солнцем! Понятно?..
Теперь — почему «Конские широты»? До открытия Америки Колумбом там лошадей не было. Лошадей туда завозили потом, из Европы. Сами понимаете, в районах, где нет постоянных устойчивых ветров, парусники застревали надолго, кончались судовые припасы, и лошади во множестве гибли от жары, поскольку последнюю воду берегли для людей — для пассажиров и для команды. А лошадьми обжирались акулы. Понятно?
— Насчет этих пассатов — так себе, а про коней… — осклабился Федя Крюков, — придумают же!
— Придумают… Наш земной шарик, Федор Иваныч, весь как мемориальный музей… Только покопаться надо, где, кто и как был. Да еще — почему был. История задолго до нас с вами началась, так что придумать успели уже много… А прошлое надо знать. Выхолощенное прошлое — дебильное будущее… Ну что, студенты, молчите? Конспекты записать не успели?
На трюме молчали, а Граф с Мисиковым даже отвернулись, смотрели за борт, словно надеялись увидеть там дергающихся, дохлых, с распростертыми копытами лошадей, из которых в темной воде акулы выдирают куски себе на потребу.
— Я, ребята, — продолжил капитан, — иногда даже думаю, что «Конские широты» — понятие биографическое. Когда в жизни попадаешь в безветрие, нужда много кое-чего с души заставит выкинуть за борт. Так что старайтесь «Конские широты» пересекать поперек, чтобы всегда оставаться с полным грузом… Лекция закончена. Гасите люстру, от восторга в воду не падайте, напоминаю, что глубина под килем несколько больше пяти километров. — И капитан подмигнул растерявшемуся Графу.
15
Виталию Павловичу нравилась его каюта: и то, как удобно она спроектирована, как тщательно сделана, как чисто прибрана, и то, сколько в ней цветов. Цветов в ней даже больше, чем в квартире там, дома, в порту. Жена, пожалуй, никогда не ревновала его к какой-нибудь женщине определенно, но зато к каюте относилась с крайней ревностью. Ее можно было понять. Еще тогда, когда на берегу они ютились в восьмиметровой комнатушке, Виталий Павлович имел каюту со спальней и санблоком. И цветы у него в каюте были еще тогда, когда дома некуда было поставить кроватку для сына и он так и спал в коляске.
— Что ты переживаешь, Лида, — говаривал тогда Виталий Павлович, — он же у нас потомственный моряк, денно и нощно в своем корыте.
Конечно, Лиде было от чего с придирчивостью проверять его каюту и даже плакать иногда. Не от зависти, но и от зависти тоже: как бы ни мотало Виталия по свету, ему не нужно было думать ни об отоплении, ни о дровах для титана, ни о свежем воздухе, — комнатка им досталась такая, что в ней если не сыро было, так холодно. И Лида почти восемь лет прожила больше у матери в Ленинграде, летала к приходу мужа во все советские порты, но, когда сыну исполнилось два года и они получили долгожданную квартиру, она вдруг устроилась работать сама и устроила сына в ясли и ни в какую не соглашалась бросить работу, хотя теперь уже далеко не всякий раз могла прибыть на другой конец Союза к их приходу. Устала ездить, а может быть, так наотдыхалась за первые-то восемь лет, что работа стала милее мужа. Бывает.
И Виталий Павлович тоже некоторые годы пробыл на положении собственного сына: денно и нощно на пароходе.
Плавалось хорошо и много, иногда не так уж и часто приходилось бывать у себя в каюте, но тем лучше было там бывать.
По вечерам он включал «Эстонию», поначалу искал чистую — без пения — музыку, радовался, если находил такую, чтобы захватывала без натиска, без комканья нервов. Когда успокаивался, слушал новости по всем программам, а потом снова искал тихую музыку. Иногда это требовало усидчивости — в эфире властвовала цивилизация: певцы хрипели, как политические деятели, и политические деятели распевали, как певцы. Временами приемник едва не разлетался от грохота тяжелых радиоглушителей: война в эфире не прекращалась ни на миг.
Здесь же, в каюте, в уединении, Виталий Павлович любил обрабатывать данные астрономических наблюдений, решал задачки по звездам в толстой общей тетради, сумерничал с помполитом, толковал с правыми и виноватыми, пил дипломатический кофе и деловой коньяк с иностранцами, читал запоем, а в иных случаях и возглавлял дружеский стол… Матрос в каюте только живет, капитан в каюте еще и работает.
И сегодня после беседы на четвертом трюме, после ужина, после того как он проверил приемку вахты третьим штурманом да еще с полчаса простоял просто так на крыле мостика, он спустился в каюту, приоткрыл дверь, поуютнее вытянулся на диване и взял давно запланированный к просмотру «Браунс наутикал альманах» на следующий год. Этот альманах, где таблицы приливов и астрономические эфемериды перемежаются рекламой мореходных инструментов и даже обзором новейшей морской беллетристики, был интересной книжкой, смаком мореплавания тянуло с его страниц, и Виталий Павлович увлекся им так основательно, что не заметил, как затворилась и защелкнулась дверь.
Таня смотрела на него до тех пор, пока он этого не почувствовал. Тогда он резко откинул альманах и приподнялся.
— Добрый вечер, Виталий Павлович, — краснея, сказала Таня.
— Здравствуй, Танюша.
Пока он ногами нащупывал сандалеты да искал закладку для книги, она чуть было не выбежала вон, однако Виталий Павлович успел упредить:
— Садись, что же ты стала.
И она опустилась в чуть поодаль стоящее кресло, безотчетно прижимая ладони к щекам.
— Ну, — справился, наконец, с делами Виталий Павлович, — соку хочешь? Ананасный есть. Вина сухого со льдом? Саэро — чудная вещь.
— Нет, нет, что вы, спасибо, Виталий Павлович, не буду.
— Видишь ли, я о нем весь вечер подумывал, да не хотелось в одиночку. Так что ты — кстати. Потерпи минутку.
Он доставал и откупоривал бутылку, разливал вино пополам с водой по тонким стаканам, ловко выдавливал кубики льда из алюминиевой ванночки, включал приемник… а она издалека, словно с того света, разглядывала его начинающую грузнеть фигуру, руки, пучок седины на затылке… твердую улыбку.
— Ну, пить еще не привыкла? — бодро спросил Виталий Павлович, подавая Тане стакан. — Все по конфетам?
Таня начала клонить голову, стакан обжигал пальцы, и тогда капитан тихо и почти торжественно сказал:
— За тебя, Таня.
Склонившись еще ниже, она попробовала отхлебнуть, но слезы со щек закапали в вино, и Виталий Петрович разжал ей пальцы и отнял стакан. Таня поймала его руку и прижалась к ней всем лицом.
— Нельзя этого, Танюша… Ты же умница. Нельзя. Мы с тобой договорились.
— Не могу я без вас, Виталий Павлович. Что же я одна-то?
— Это пройдет, Танюша. Ты поверь. Я тост сейчас говорил — фальшивил, как актер. Ты посмотри, какие мы с тобой разные: для меня веселье — работа, а для тебя и работа — веселье.
— Все равно не могу. Как же мне забыть, забыть, как мы с вами, как я вот тут… плавала…
Виталий Павлович вздохнул, погладил ее свободной рукой по голове.
— Ладно, рева, возьми себя в руки. Успокойся. А то помполит придет — знаешь что нам будет? Или Георгий Васильевич — инструктор… Он в этих вопросах — дока. Ну, будем настоящими мужчинами.
Она затихла, пошмыгала там, у руки, носом и потом пробормотала:
— Он все допытывается, как да что, да не обижаете ли вы меня. Так все и подъезжает…
Она еще помолчала, пофыркала, потерлась лицом о его руку.
— Волоски колются… Вы на меня очень сердитесь, что я к вам на «Валдай» вернулась?
— Я не сержусь, хотя в не надо было этого делать, — ответил Виталий Павлович и высвободил руку.
— Я и сама знаю… Разве у меня сил хватит на вас, на такого? Я давно догадалась, что вы хозяин жизни… Только ничего не могу с собой поделать…
И она заплакала снова.
— Ну, послушай меня внимательно. Все, что было, — все было честно, по крайней мере по отношению к тебе. Однако, какой бы я ни был, я никогда не буду раздваиваться. Ты же меня первая уважать перестанешь. Все в этом.
Виталий Павлович добавил громкости на приемнике, приоткрыл дверь в коридор и поставил ее на вентиляционный крючок.
— Ну, плакса, сходи-ка сполосни глазки холодной водой. Чистое полотенце слева, голубое, — он легонько потрепал ее за ухо. — Сходи, я тебе заново воды с вином сделаю. А это выплесни в раковину.
Пока Таня умывалась в ванной, он приготовил новую порцию тропического коктейля, добавив к вину и воде со льдом ананасный сок, потушил верхний свет, подошел к бортовому окну. Ночной океан слабо шумел за стеклом, светлело звездами небо, и горизонт терялся в едва ощутимых облачках. Трудно было вглядываться в ночь.
Зазвонил телефон, и третий штурман с мостика завопил в трубке:
— Говорю, слева стрельба какая-то!
— Спокойнее. Стрельба?
— Да нет, говорю, какие-то вспышки!
— Далеко?
— Да нет, на самом горизонте или даже еще дальше!
— Хорошо, я сейчас поднимусь.
Вышла из ванной Таня. Лицо у нее осталось заплаканным.
— Меня на мостик вызывают. Давай на прощание — и все-таки за тебя!
— Всего вам доброго! — с отчаянием сказала она и выпила коктейль залпом, отталкивая губами кусочки льда.
Виталий Павлович отставил стакан и взялся за дверь. Проскальзывая мимо него, она на одном дыхании, шепотом, быстро проговорила:
— Я тебя все равно всю жизнь любить буду!
Они на цыпочках прошли мимо открытой двери соседней каюты, где на диване спокойно спал инструктор Георгий Васильевич Охрипчик.
ЗИМОЙ В ВАЛДАЕ
Когда подолгу плаваешь, особенно в трампе, то есть не на одной линии, а так, куда заведет спрос на судно, когда много плаваешь, Земля в целом становится меньше, а Родина — больше. Все рядом, куда угодно рукой подать, но вот до Родины не дотянуться, потому что дело тебя гоняет из угла в угол Мирового океана, Земля все меньше, а Родина — все больше, пока, наконец, не займет столько места, что ничего больше в душу не втиснешь, кроме тоски по ней.
Приходилось встречать людей, сбежавших от России, и некоторых из них было жалко: какие они иностранцы, к черту, с их-то русским чувством кровной земной связи! Но они там, а мы тут, и все мы перед ними русские, кто на борту: и русские, и белорусы, и литовец второй механик, и рыжий армянин Серго Авакян, и Коля Кравченко, Граф, щирый казак.
…После рейса на Кубу мы с табаком и сахаром-сырцом — по два трюма того-другого — пришли в Таллин.
Едва мы ошвартовались в Купеческой гавани и приходная комиссия закончила работу, выяснилось, что разгрузка будет нескорой, и Андрей Иванович предложил съездить на пару дней в подшефный нам районный городок Валдай, благо от Таллина до него пустяк и ходит прямой московский поезд. Дали в горсовет предупредительную телеграмму, и финансирование поездки решилось просто, поскольку Георгий Васильевич Охрипчик пожелал в ней принять участие и тут же все согласовал по телефону.
Наутро на собрании стали выбирать делегацию и сразу безоговорочно проголосовали за Андрея Ивановича и, конечно, за Федю Крюкова. Попал и я. Когда Андрей Иванович предложил взять еще Мисикова, поднялся шум.
— Товарищи, — сказал Андрей Иванович, — Мисиков не лучший из вас. Но не будем же мы ему припоминать все события трехмесячной давности! На Кубе и на обратном переходе он вел себя нормально. А как он играл в волейбол с киприотами за нашу команду! Кроме того, он представитель последнего пополнения нашего экипажа и многие на него оглядываются из молодежи. Так пусть же ему будет втройне стыдно: и перед собой, и перед нами, и перед тем, чьим именем назван наш теплоход, если он когда-нибудь подведет!
— Лучше Графа пошлем! — кричали из последних рядов.
— Ивана Нефедыча!
— Да, товарищи, мы, конечно, едва не допустили несправедливости. Иван Нефедыч воевал в тех местах и, как предсудкома, вдвойне имеет право ехать. Надо переголосовать. Ставлю вопрос…
— Федю Крюкова из делегации вывести!
— Зачем же, почему, товарищи? — вмешался Георгий Васильевич Охрипчик, — что четыре человека, что пять — разница невелика, ничтожна. И не такой уж у нас бедный, товарищи, профсоюз, — улыбнулся он, — чтобы не найти, не отыскать денег на командировку для одного человека.
— Вопрос ясен. А как же быть с Мисиковым?
— А что же! — вдруг вскочил Мисиков. — Все я да я! Если мне доверят, я не хуже других смогу. Да я, — Мисиков рубанул, как в кино, ладонью, — да я!
Кудряшки у него опять отросли, за рейс возмужала шея.
— Да я, — еще раз сказал Володька, — да я!
Собрание смилостивилось.
На следующий вечер мы вшестером оказались в одном вагоне фирменного экспресса, грохочущего на стыках районов, республик и областей.
Меня укачивало на верхней полке, иногда возникало перед глазами, в темной глубине багажного отсека, строгое лицо вчерашней девушки, и становилось стыдно, что я принял ее за одну из тех, одинаковых, а еще стыднее — что сам я становлюсь одинаковым, и потому в ответ мне у необычной девушки было такое строгое лицо.
Еще слышался внизу воркующий голос Феди Крюкова, который уговаривал инструктора с Андреем Ивановичем и электромехаником принять по рюмашке за удачную поездку. Георгий Васильевич предлагал преферанс, электромеханик Нефедыч сомневался, а Андрей Иванович лег почитать на ночь.
Не знаю, чем у них кончилось, потому что я посмотрел на Володьку Мисикова, лежавшего плоско, с носиком, ввернутым в потолок, проникся его покоем и уснул.
Когда я открыл глаза, колеса стучали по Новгородчине, начинался подъем к Валдаю от приильменской низменности, и скоро за окном стали появляться те пейзажи, за которые этот край несправедливо прозван «русской Швейцарией», — куда там ей, такой великолепной! А тут серые от поземки холмы, лес, придорожные ели, берущая за душу простота.
Встретили нас нараспашку. Городок был засыпай снегом, неожиданно среди сугробов и деревянных домишек перегораживали белое небо пятиэтажные корпуса, и от новой, холодноватой для этих мест, гостиницы наискосок открывался вид на огромное, замерзшее, окруженное хвойной чащей озеро, то самое, что у нас на картине в кают-компании. Озеро светилось словно кованый щит, и при взгляде на него возникало ощущение удара об лед. И городок всеми своими слободками стекал к этому озеру.
Поспать нам не дали. Напряженные рябые скулы Ивана Нефедыча, которому повязывают пионерский галстук, краеведческий музей в изящной екатерининской часовне, странная дрожь в коленях, когда на тебя с любованием смотрит переполненный зал, и баснословное, по Пушкину известное, валдайское гостеприимство…
Помню Володьку Мисикова, выделывающего умопомрачительные фигуры поппель-топпеля на широких каменных клетках фойе под соборным куполом клуба, и Федю Крюкова с улыбкой до ушей, хлопками ладоней задающего ему ритм, и прощальную беседу Георгия Васильевича с руководством, песни, квадраты света на улице, легкий запах древесного дыма, и снежный скрип, скрип, скрип…
На третий день мы оказались в сосновом бору, на лыжах, со звенящей от тишины и мороза головой. Настала минута, когда расхотелось говорить, расхотелось отвечать товарищу, но лишь — видеть спокойные шероховатые стволы, уходящие в вечность, черные штрихи подлеска, ускользающую тень солнца да слышать гулкое падение шапки снега с хвойной лапы.
Воздух покалывал легкие, словно сосновая иголка.
— Жаль, — сказал Андрей Иванович, — нельзя забрать это с собой всему экипажу.
— Хорошо, — прохрипел Иван Нефедыч, — экая сила! Старый дурак, каждый отпуск на юг тащусь, будто мне без жары погибель. Совсем забыл, где прошли молодые-то годочки… Подумать только, совсем рядом тут немец с автоматом меня по этим же самым горам гонял! Тут вон, в трех километрах, дружок мой Семен, связист, на нашем же минном поле смерть нашел… Эх, Земля-Расея! — он стукнул палкой по сосне, и ствол сквозь шелест снега гудел долго и торжественно, будто струна органа.
Когда звук замер, Иван Нефедыч крякнул, высморкался на обе стороны лыжни и добавил:
— Эх, ребята, жить надо! Зря мы сюда Мисикова с Федей не затащили. Я ведь десять лет на лыжах не стоял. Давай поехали!
Мы повернули обратно, и я раньше их успел к дому отдыха.
Наши отшельники не спали перед обедом. За десять шагов я услышал выклик Володьки Мисикова:
— Этого не может быть!
— А ты ему больше в рот смотри, — зажурчал Федя Крюков, — а он ее… А у тебя любовь. А к нему жена уже прилетела. А ты, дурачок, страдаешь…
— Врешь ты! — глухо повторил Володька.
— А мне-то что, — начал Федя, но я уже дошел до двери.
В комнате пахло водкой, Володька лежал на постели лицом в подушку, растроганный Федя Крюков сидел с ним рядом, по-отечески положив руку ему на плечо.
Очень мне стало жалко, что мы с Федей в одной делегации, на виду у добрых людей.
16
Когда Виталий Павлович поднялся на мостик, третий штурман уже успокоился и развлекал вахту:
— Вот и вышли мы с ним из кабака. Он, подлец, носом на ветер, а я на четырех костях и глаза от конфуза хвостом прикрыл…
Вахта веселилась. Кроме третьего помощника и его матроса, наличествовали на мостике, судя по смеху, радист и еще кто-то знакомый из машины.
Виталий Павлович на ощупь прошел сквозь рулевую рубку наружу. Позади все замолкли, и слышно стало, как кто-то юркнул на другое крыло мостика. Скорее всего, это был вахтенный матрос.
Капитан ждал. Ночь светлела по мере того как привыкали к темноте глаза, и через несколько мгновений стали видны не только отблески судовых огней на воде, но и та отдаленная полуугадываемая полоса, где океан переходит в небо. Чуть выше, в прогалинах, между ночными облаками мелькали звезды. На ушаковских парусниках в шканечных журналах об этом писали так: «Ветр самый тихий, небо светло облачно, изредка блистание звезд». Стояла космическая тишина, несмотря на то, что стучал дизель, шумел поток за бортом, с крышки четвертого трюма низвергалась в воду впечатляющая киношная музыка. Но все эти звуки не могли нарушить то, что может нарушиться лишь само по себе.
— Я говорю, — прочистил горло третий штурман, — посмотрите влево, так ближе к траверзу. Стрельба там, говорю.
— Слышно? Звук слышен?
— Нее… — протянул третий, — как будто побашенная стрельба, говорю, с равным интервалом.
Третий помощник был недавно на переподготовке в военно-морском флоте и не упускал возможности показать полученные там знания.
— Ну, и кого же здесь побашенно расстреливают? Пиратов?
— Тренируются, может…
— За тысячу миль от базы щи хлебать? У них конгресс деньги считает. Почти середина Атлантики…
— Тогда не знаю, говорю, — обиделся третий штурман, — сами посмотрите. Вот тут, слева…
«Валдай» уходил все дальше в ночь, непонятно, что глуше становилось — темнота или тишина, и вдруг там, куда указывал третий штурман, поверх надгоризонтных облаков, словно разряд атмосферного электричества, задрожала беловатая вспышка, за ней еще три и через некоторое время еще четыре.
Виталий Павлович вытянул в сторону зарниц левое ухо.
— Теперь, говорю, с минуту… — начал доклад штурман, но капитан прервал его:
— Чшш!
— Может, говорю, отвернем от греха подальше?
— Чшш!
Когда засветилось снова, Виталий Павлович сказал:
— Далеко, если это стрельба. Залпы по морю хорошо раздаются, их услышишь раньше, чем увидишь. А сейчас… Несите-ка секундомер да включите локатор на подогрев. Посчитаем, где это.
— Виталий Павлович, говорю, вам тоже приходилось стрелять?
— А как же, милый! Во сне. Несите секундомер.
На разговор собрались поближе все, кто был на мостике, и вахтенный матрос на всякий случай доложил:
— Товарищ капитан, прямо по курсу все в порядке.
— Ну и не препятствовать, — ответил Виталий Павлович.
— Да, а все-таки взрывы, — пошевелившись, сказал тот, смеявшийся, из машины, и капитан узнал Федора Ивановича Крюкова.
— Да, — засмеялся радист, — мы тут смотрим, природа шепчет, а сверху, Федя, сейчас фьюитть! — болванка размером с твою каюту! И на первой космической скорости!
— Зачем же вы штурманские анекдоты слушали, Федор Иванович? — спросил капитан. — В таких условиях в центральном посту безопасней. Главное — спокойней. Вспышек не видно.
— Я у штурмана попросил разрешения на мостике побыть. И я всего-то минутку…
— Ну, — заметил Виталий Павлович, — так оно и полагается. Секундомер готов? Штурман, первая задача: посчитаем, зарница это или дело человеческих рук. Станьте к свету, чтобы видеть секундомер. Я буду отсчитывать вспышки, вы — замечать время, интервалы. Если картина стройная — пожалуй, люди. Ну, начали…
Шумела вода, едва заметно вспыхивали зарницы, постанывал от нетерпения радист, но они трижды повторили наблюдения.
— Ну что? — спросил капитан.
— Говорю, четыре через две секунды — пять — четыре через две и перерыв девяносто пять секунд. Похоже, говорю, человек…
— Вот, Федя, сейчас размером с твою каюту… — снова начал радист, но Виталий Павлович остановил и его:
— Помолчим, радист. Здесь работа. Штурман, задача вторая: определить расстояние до источника вспышек. Объясняю: скорость света триста тысяч километров в секунду, практически мгновенна. Скорость звука что-нибудь триста сорок метров в секунду. Время от момента вспышки до того, как звук придет к нам, по этой скорости определит расстояние. Но мы совсем не слышим звук. А потому — задача третья: проверка поверхности моря в направлении вспышек. Бегом! Не сюда, а к локатору! Так. Включаем локатор и начинаем просмотр поверхности там, где вспышки. Кстати, правый локатор включен зря, зарницы слева, а у нас там теневой сектор от сигнальной мачты. Ну, а как же! Все учитывать надо!
— Я говорю, голова у меня не Дом Советов, Виталий Павлович…
— Вы плохого мнения о своей голове, помощник.
— Здорово вы его, — польстил радист, — ай да дрессировочка!
— А вы не радуйтесь раньше времени. И до вас очередь дойдет.
— Тогда я пошел, — заторопился радист, — можно считать, меня уже нет.
— Да, вы уже в радиорубке и поднимаете все последние извещения и предупреждения.
— Есть! Они, правда, все записаны в журнале, и вы за них расписались.
— Я не проверял порядковые номера. Может быть, были пропуски…
— Понятно! — козырнул радист. — Есть!.. Давай-ка, Федя, по-тихому отсюда, не то и тебя к этим зарницам подключат. Тупой ты, правда, Федя, но ведь вспышки считать ума не надо, все равно что деньги. А? Пошли, Федя, — шептал радист, — влипнешь ты с этими вспышками в свидетели, если что.
Федор Иванович втянул слюну между зубами, похмыкал для порядка, но поскольку радист не выпускал его локтя, то и ему нечего осталось сопротивляться…
Снова в тишине и темноте слева по борту забились, запульсировали, подсвечивая небо, далекие отсветы, и Виталию Павловичу показалось, что все это уж было, давно было, больше десяти лет назад… Когда он провожал Лиду до бабкиного домика, весь поселок спал, даже, кажется, дыхание людей было слышно в распахнутых ставнях, и было так же тихо, темно и тепло, и река внизу под устоями моста шумела так, как сейчас океан под бортом, и так же кое-где плыли извилистые отблески огней, и беззвучные зарницы вспыхивали вверху, по краю окоема… Только небо там было поуже, потому что сжималось лесом, и сам он был помоложе, и очень нравилась ему Лида. Да и он ей, конечно. Была там у реки одна примечательная липа…
— Ну что там, видно что?
— Нет, говорю, не видно. Я уже на тридцатимильной смотрю.
— Дайте-ка.
Рассматривать пустынный спокойный океан на экране радиолокатора так же скучно, как открытый космос, из которого убраны светила. Обега́ет мир ниточка электронного взгляда и возвращается обратно, а вокруг — пустыня, на которой не вспыхивает ничего.
Виталий Павлович прибавил усиление, покрутил рукоятки настройки, проверил, на какую дальность включен локатор, и сказал штурману и рулевому:
— Давайте-ка отвернем на тридцать градусов вправо, что-то меня смущает теневой сектор… Так, хорошо. Нет, и здесь ничего не видно. Ложитесь на прежний курс.
— Локатор, говорю, исправен, — заметил третий штурман, — я проверял.
— Пусть пока покрутится.
— Может, говорю, ракеты американцы испытывают?
— Трасса их Восточного полигона еще впереди. Смотрите. Где карта? Вот… Трасса проходит так: от мыса Кеннеди сюда, к острову Антигуа, и дальше, за экватор, к острову Фернанду-ди-Норонья. До этой линии нам еще идти и идти. Кроме того, над нами проходил бы участок пассивного полета, и ничегошеньки мы бы с вами не ощутили, когда головка ракеты пролетела бы над нами на высоте нескольких сот километров. Согласны? Да и вообще, если уж говорить о ракетах, то эти вспышки напоминают работу «катюш». Ага! Вот то-то. Что остается? Остается вызвать радиста и еще раз проверить имеемые навигационные предупреждения. Два дня назад мы что-то такое имели относительно геодезических испытаний с применением ярких источников света, только это где-то севернее, на параллели Норфолка, и ближе к США. Ну, что вам передавали по вахте?
Третий помощник стал искать журнал навигационных предупреждений, и по его длинному лицу видно было, что ни о каких таких испытаниях он и понятия не имеет.
— А вот теперь и вывод: то, что вы несете вахту под наблюдением капитана, не означает, что капитан несет вахту вместо вас. Не превращайте себя в наблюдателя! Одновременно с докладом мне вы обязаны были решить все те задачи безо всяких напоминаний. И уж во всяком случае включить локатор. Им-то океан обшарить проще простого. То есть, вообще говоря, обнаружив какое-то явление на море, вы должны определить, что это такое, где именно происходит и чем может грозить судну. А вы мне примитивный доклад выдали и сочли за благо приступить к анекдотам о попойках. Все вместе это называется — вахтенный штурман! Кстати, вы знаете, за что был списан ваш предшественник?
— Он айсберги проморгал.
— Случай с айсбергами лишь увенчал его нежелание быть самостоятельным. Вам понятно? Изнт ит?
— Йес, сэр, говорю…
— Ну — на вахту. Переживать будете в личное время.
17
Третий штурман вышел наружу, и Виталий Павлович улыбнулся, услышав, как он яростно зашипел на вахтенного матроса. Это было неплохо, потому что вахта третьего штурмана отличалась особой непринужденностью, матросы любили стоять с ним, а сам третий явно не рвался к самостоятельности, уютно устраиваясь за капитанской спиной. Кроме того, ему не хватало аккуратности в работе, и Виталий Павлович всякий раз проверял, как он переходит с карты на карту или прокладывает измененный курс.
Конечно, третий сейчас сердит был на капитана, но наверняка и зол на себя. Делая замечания, Виталий Павлович иногда старался побольше царапнуть самолюбие: неглупых людей самолюбие очень подтягивает.
Вообще-то в последнее время особых дураков Виталию Павловичу не попадалось. Те, что на первый взгляд были таковыми, просто оказывались людьми, не умеющими или не приученными думать, в крайнем случае — ленящимися думать. Жизнь по освоенному стереотипу вполне устраивала их, и для того, чтобы заставить их думать, нужно было сначала пробудить у них недовольство заученными приемами существования, то есть недовольство самим собой. Но если человеку уже хватает минимального набора привычек и ощущений для того, чтобы быть счастливым, как это можно изменить?
Был на «Валдае» классический образец: Федор Иванович Крюков, старший моторист и заместитель предсудкома. Он долго служил и плавал мотористом, но стармех не доверил бы ему разборку пли сборку простейшего насоса: Федя не мог думать. Он постигал манипуляции, не вдаваясь в суть дела.
Однако стармех никогда бы не согласился добровольно расстаться с Федей и таскал его за собой с судна на судно, ибо не было другого такого человека, кто бы умел так быстро и в непостижимой обстановке раздобыть любую дефицитную запчасть, оформить получение и списание имущества и официально и под прилавком. Отчетность по машине благодаря этому была в безукоризненном состоянии, и экономия по горюче-смазочным материалам, расходным материалам и запчастям ежеквартально — налицо.
Постепенно вникая в детали Фединой хозяйственной деятельности, Виталий Павлович не знал пока, что предпринять, потому что и помимо этого порядок в машине стармехом поддерживался действительно деловой, а плавать, имея Федю, было гораздо легче, и в советских портах как добытчик он был незаменим. Поэтому Федя имел монопольное право здороваться со стармехом за руку и разговаривать с ним наедине при закрытых дверях, и вследствие этой привилегии на младший комсостав он смотрел свысока, до среднего снисходил, а со старшим пытался быть в приватной дружбе.
Попробовал он и с капитаном поговорить попроще, но Виталий Павлович немедля посадил его на место, причем так ядовито и публично, что Федя не мог ему этого простить.
С командой Федя близких отношений не порывал, крепким задним умом понимая, что слишком ненадежно любит его комсостав.
Семьянин он был исступленный. Он не жалел себя за границей, выискивая обувь и одежду, сам ходил в обновках пятнадцатилетней давности, рассчитывал каждую марку и каждый фунт и радовался, как ребенок, когда удавалось наскрести на комплект, чтобы жене и дочерям всем троим без обиды. На что пока Федору Ивановичу не везло, так это на квартиру, несмотря на стаж работы и занимаемый профсоюзный пост…
— Так, говорю, все ничего и нет, чернота, — осторожно обеспокоил Виталия Павловича третий помощник. — Пусть работает?
— Пусть поработает… Радист не торопится, надо сказать.
— Сходить?
— Вперед смотрите, я сам.
Виталий Павлович вышел в коридорчик и переступил комингс радиорубки. Радист с начальником радиостанции сверяли номера принятых по радио извещений и предупреждений мореплавателям.
— Ну что, боги?
— Фу, — сказал радист и помотал головой, — у нашей фирмы все оки-доки, номер в номер. Вот, было позавчера из Калининграда: восточнее Большой Ньюфаундлендской банки, карта № 215 — учения с применением осветительных и пиротехнических средств…
— Так. Ну, это не для нас беспокойство. Еще что?
— А вот о запусках ракет: подход к Чесапикскому заливу, северо-западнее и северо-восточнее Бермудских островов, карты… Пять номеров. Так. Запуск ракет с 15 по 29 августа с острова Уолопс. Районы падения… так… так, и с эллипсом большой осью четыреста миль, малой осью триста миль с созданием химического облака голубого цвета продолжительностью тридцать — сорок пять минут. Районы опасны для плавания.
— Ну, это я помню. Это все у нас на карту положено. А вот к югу от нас?
— К сожалению, это все, — ответил начальник радиостанции. — Единственное, что могу еще предложить, это последние данные по тем двум ураганам.
— «Терри» и «Ева»?
— Они. Вот последние сообщения из Вашингтона и Майами.
— Ну, спасибо, хорошо. Значит, все?
— Все.
— Будем считать — это необъявленные испытания. Вспышки явно рукотворные.
— Мы вдвоем еще раз эфир проследим и циркулярную передачу проверим.
— Ну, добро.
Виталий Павлович вернулся в рубку и снова прилег к генеральной карте западной части Северной Атлантики.
«Ну так… Испытания действительно где-то на параллели Норфолка и от нас куда как вдали. Черт с ними. А вот что делают ураганы? «Терри» направилась на северо-восток, по испытанному пути. Весьма возможно, превратится в обычный циклон умеренных широт… Это как раз на пути «Вышнего Волочка». Впрочем, Александр Николаевич наверняка уже прижался к Азорам. А что «Ева»? А «Ева» вышла на побережье Мексиканского залива, миновав Ки-Уэст. Сила ветра… Ого! Сочувствую американцам, но для нас это уже не ураган. Что еще? Слабая депрессия у десятого градуса широты… Так. За ней нужно будет последить, очень вероятно, преобразуется в тропический циклон. И тогда пути наши где-то пересекутся… Депрессия новорожденная, имени ей еще не успели придумать…»
Пришел на вахту заспанный второй помощник, широко зевнул и потянулся со стоном, так, что суставы хрустнули.
— Ну вы развоевались… — сказал капитан.
— Извините, Виталий Павлович. Показалось прохладно, выключил кондиционер сдуру, окно открыл. Поднялся — как рак вареный. Что-то не чувствуется пассата…
— Хм. Самое позднее, через сутки должен дуть устойчиво, это предельная граница. Рукой подать до тропика Рака. Так что посвежеет.
— Не слышно, где там братан мой плывет?
— Собираюсь запросить Александра Николаевича, где они обретаются. Ответит — будем флажки в карту втыкать.
— Гонки «Агамали-оглы» с «Дербентом»?
— Гонок не будет. Полагаю, они придут раньше.
— Эх, на близнецах плаваем, четыре года уже не виделись. Мать дома сердится, ох, говорит, у вас и работа: в одном городе живете, по пять лет в глаза друг друга не видите!
— Теперь увидитесь, пока друг за другом в очереди постоим.
— С нашим грузом очереди не будет. Переадресуют на Сьенфуэгос или Гавану — и порядок.
— Это, пожалуй, верно. Даже наверняка. Ну, значит, поговорите по радиотелефону.
— Так вы же сами не дадите, — засмеялся второй помощник.
— Почему же? Когда табак-сахар начнем грузить, разрешу.
— Сахар с табаком?!
— Есть такое предложение. Сахар-сырец. Посмотрим на месте, поближе. Разделим по трюмам. А пока — давайте на вахту. Пятнадцать минут в начале каждого часа просматривать море локатором. Утром хочу звездочки посчитать, не забудьте. Счастливой вахты.
— Спокойной ночи, Виталий Павлович.
Капитан зашел в радиорубку, взял бланк радиограммы и написал:
«т/х Вышний Волочёк КМ Сергееву
Полночь мск 28 августа мое место широта… долгота… Прошу сообщить ваши координаты КМ Полехин»
— Ну, и кроме того, радист, особо последите за сообщениями о депрессии на десятом градусе широты. Из этого кое-что может для нас проистечь.
ПИВО СО ШНАПСОМ
После захода в Таллин с сахаром и табаком мы попали все-таки на долгожданное докование.
Вдвойне хорошо оказалось то, что доковаться нас отправили попутно, почти по рейсовому заданию, в ГДР, в Варнемюнде.
В этом было несколько преимуществ. Во-первых, докуют немцы быстро, дешево и прекрасно; во-вторых, применяют стойкую патентованную необрастающую краску; в-третьих, на южной Балтике начиналась весна. Чтобы понять, что это такое, надо побыть там в это время.
Когда после разгрузки в Трансатлантической гавани Ростока, вооружившись двумя буксирами и лоцманом, мы пересекли реку Варнов и оказались в плавучем доке судоверфи, весна царствовала повсеместно. С высоты нашего поднятого над крышами домов «Валдая» мы разглядывали зелено-белую кипень цветущих яблонь, розовые ряды сакур, из-под которых не видно было асфальта, и там, за каналами, за маяком, за модерным грибообразным зданием приморского ресторана, видны были светлая, выхоложенная за зиму полоса пляжа и такой же, как цветущие яблони, бело-зеленый прибой.
Честно говоря, особенно радовала своей наивностью листва: на нее еще не успела пасть пыль, копоть судов, дым жженого прессованного торфа, которым топят котелки в домах; как ни крути, именно новоявленная листва олицетворяет собой весну.
Настроение у всех было приподнятое, и я заметил, как на баке Володька Мисиков прошелся в чечетке, да и сам Граф не утерпел, начал изображать танцующего рака, и предел этому положил боцман, вытянув его по заду бухтой бросательного конца.
Ремонтная ведомость была скалькулирована еще во время разгрузки, и первые два дня мы обживались, осваивали док, налаживали ремонт и часами торчали внизу на стапель-палубе, любуясь своим внезапно выросшим «Валдаем», дивовались его стремительным обводам, острому форштевню, вместительному корпусу и совсем уж необыкновенным — так мало их приходится видеть — винту и рулю. Корабль на палубе дока удивителен, как миллесовский человек на ладони бога.
Кроме того, первые два дня заполнены были установлением деловых контактов с работниками верфи и тысячей мелких дел, которые неизменно возникают, когда судно переходит из одной ипостаси в другую.
Третьим днем была суббота.
Еще в пятницу мы мельком видели капитана, в каюте которого до позднего вечера проходил заключительный зитцунг по доковой ведомости, и Таня несколько раз поднималась туда с подносом, полным закусок. Туда же бегали стармех с охапками чертежей, электромеханик, старпом, капитану было не до экипажа, и сход на берег был отменен.
А в субботу работали всем экипажем, поделясь на бригады, и никто не протестовал даже из машины, потому что перед уходом из Таллина на общем собрании решено было отпустить восемь человек в отпуск без подмены, а доковый ремонт провести в экспериментальном порядке наличными силами, ориентируясь на щекинский метод.
В трюмах, освобожденных наконец-то от груза, визжала, шипела и гремела механизация заводских рабочих, быстро вырастали сборные металлические леса.
Виталий Павлович показался с утра, когда разворачивались бригады, походил по судну и уехал по делам в Росток. А мы поработали от души, и потому все были довольны, когда вечером нам выдали немного валюты и объявили воскресенье днем отдыха.
Субботний энтузиазм дал себя знать, и большинство в воскресенье отлеживались и отсыпались, так что с утра на экскурсию в Варнемюнде собралась группа особых активистов во главе с Федей Крюковым и Володькой Мисиковым. Андрей Иванович поморщился и отказался отпустить их на берег в таком непредставительном составе. Федя Крюков, после того как в Таллине поднес чемоданы к поезду инструктору Охрипчику, стал совсем важным и обиделся, но Андрей Иванович даже не взглянул на него. Штурмана и механики отдыхали, и все отложилось бы на после обеда, если бы Миша Кобылин не взял обузу на себя.
— Андрей Иванович, — предложил он, — разрешите, я пойду с ними. Хорошо вчера работали, имеют основание отдохнуть.
Андрей Иванович думал немного.
— Хорошо, боцман. Как себя вести, ты знаешь. Весна — этим молодцам спуску не давай, построже. Ну и ты, Володя, — сказал он Мисикову, — смотри, чтобы никаких размочек, как в Таллине и Валдае! Капитан дважды тобой интересовался. Старпом за тебя ходатайствовал, смотри. Вопросы есть? В четырнадцать быть на борту. С богом!
Перед зеркалом в вестибюле боцман огладил лацканы выходного пиджака с наградными колодками, долго пристраивал на голове ворсистую клетчатую кепку, и наконец они впятером убыли на берег, а я проводил их до трапа…
Около пятнадцати часов зазвонил береговой телефон. Старпом успел к нему раньше меня:
— Наверх беги. Быстро позови шефа. Из консульства.
Виталий Павлович не обернулся к двери, сидя за письменным столом над пачкой бумаг, с прижатыми к телу локтями и непонятно узкой спиной. Вздрагивал клок седины у него на затылке.
— Виталий Павлович, а Виталий Павлович! Там вас к телефону, из консульства звонят.
— Ну хорошо, — не оборачиваясь, сказал он, — иду.
Старпом в вестибюле стоял такой бледный, что его бакенбарды казались приклеенными. Он никак не мог вытряхнуть папироску из пачки.
— Вот это мы погорели! — без обычного своего грассирования, шепотом, сказал он и сунул папиросу в рот обратным концом.
Капитан по телефону говорил недолго.
— Да. Понятно. Ну? Что? Минуту… Кто у нас на берегу? Пять человек? Боцман старший?.. Да, Георгий Романыч, есть люди на берегу… Где? Так. Где это? Хорошо. Понятно. Ну ясно. Хорошо. Обязательно.
Положив трубку, он посмотрел на нас сухими, какими-то старыми глазами.
— Проверьте, кого нет на борту, старпом. А вы приготовьтесь на берег.
Через несколько минут мы с Андреем Ивановичем вполуприпрыжку шли от проходной в сторону моря. Свежо пахла трава, толстым слоем лежала под ногами розовая пена лепестков японской вишни, и дергались веко и шрам на виске у помполита. Потом он стал задыхаться, остановился и сказал:
— А теперь спеши не спеши — уже не догонишь…
— Что случилось, Андрей Иванович?
— Боцман попал в отделение народной полиции.
— Боцман?!
— Именно боцман. Из консульства сообщили, что боцман с «Валдая» и с ним еще один человек.
— То-то капитан почернел.
— Почернеешь. Ему и без того солоно. Вчера телеграмма пришла от тещи, что у его жены признают рак. Не замечали? Мало ли что не замечали. Опухоль на груди у нее была… Пойдем потише. Насколько я помню, где-то здесь налево эта Кунстденштрассе… Мелвилл писал, что лучше плавать с угрюмым хорошим капитаном, чем с веселым и плохим. Жаль Виталия Павловича.
— У вас тоже будут неприятности.
— Мне уже столько лет, что у меня не может быть неприятностей… Мисикова не велел он отпускать на берег, опять, говорит, придет, как в Таллине: одни глаз в унитаз, другой в Млечный Путь. А я отпустил…
— Может, второй не Мисиков?
— А и тоже не лучше.
Мы нашли участок фольксполиции по машине, выскользнувшей из тут же сомкнувшихся ворот, и толкнулись в застекленную дверь. Она не открывалась. Тогда Андрей Иванович осмотрелся и нажал на укрепленную справа от двери кнопку. В ответ раздался звонок, дверь распахнулась на пружине, мы вошли внутрь, и навстречу нам из-за барьера поднялся высокий, по-немецки естественно затянутый в зеленоватую форму, дежурный.
— Гутен таг, — четко склонил голову Андрей Иванович, и дальше весь разговор у них продолжался по-немецки, так что я мог улавливать лишь кое-что урывками.
Дежурный доложил по телефону, сверху спустился к нам вежливый, даже какой-то сожалеющий, офицер.
«Энтшульдиген», — несколько раз повторил он в беседе.
Мы прошли дальше по коридору, и тогда нам открыли плотную дверь. С широкой и низкой, как диван-кровать, деревянной лавки поднялся боцман Миша Кобылин и, увидев Андрея Ивановича, заплакал.
— Где Мисиков? — спросил Андрей Иванович, вглядываясь в боцмана здоровым глазом.
Боцман указал на другой топчан, где беззвучно лежал туго спеленутый серый куль. В конце его из-под жесткого серого полотна выбивались мисиковские кудряшки и темнел синюшный носик.
— Бился он в беспамятстве, вот его и закатали, — глухо доложил боцман, забыв, что слезы у него катятся по щекам, как у женщины.
— Остальные где?
— Они с Крюковым ушли…
— Документы?
— Вот. Оба паспорта, — боцман достал их из внутреннего кармана и протянул помполиту, — я у Мисикова забрал, а им предъявлять отказался, хоть они и требовали. Вы простите меня, Андрей Иванович, — добавил Миша и сел на скамью. — Лампа меня попутала.
Андрей Иванович еще поговорил с немецкими товарищами, потом спрятал паспорта во внутренний нагрудный карман, распрощался с ними за руку и кивнул нам с боцманом:
— Пошли. Мисикова на носилках доставят.
Мы вышли из отделения и сели в подошедшую бежевую «Волгу», дежурный добродушно похлопал Мишу Кобылина по плечу:
— Карош порьядок, ботсман!
По дороге Миша судорожно рассказал, как было дело: погуляв по каналам, по городу, по молу, по набережной, поглазев на витрины, на обратном пути они решили попить пива.
— Грех, думаем, такого пива не попробовать, известно. Да и ребята вчера наломались. Ну — есть. Зашли в гаштет, заказали. Я с Кондаковым сидел, а Федор рядом за столиком с ними, а потом Федор ко мне перешел. Неудобно, говорит, все-таки старший моторист — с рядовыми. Гляжу, Мисикова нет. «Где Мисиков?» «Да он тут за угол…» — Федор отвечает. Есть. Мисиков вернулся, по второй заказали, маленькие такие кружечки, чуть больше стакана. Потом по третьей. Потом, смотрю, слишком веселые ребята за тем столиком. Отставить, говорю. Шабаш. Есть. А вышли — Мисикова совсем развезло. Вижу, обвели они меня, как молодого, шнапсу Мисиков приволок, «ерша» делали. Какой им еще «ерш», когда пиво и так крепкое, щенки! Гляжу, Федор с теми вперед ушел, не видно их, а я с Мисиковым. А он куль кулем… За кусты его положить, оставить боюсь, и на плече через город не понесешь. И за такси некому сбегать, смылся Федор с ними. Тут машина попутная идет, лампа над крышей, определил — такси ихнее, знаете, частники лампу цепляют наверх. Проголосовал. Шофер Мисикова назад уложить помог, я сел, смотрю — а ведь не такси, и счетчика нет. В общем, ваши документы — спрашивают. Я им говорю, кто я и что мне на судно надо. Вартен, говорят, камарад, вартен.
— Дальше.
— А и все. Гут мне сказали, отвели в ту комнату, заперли. А потом, когда Мисиков бузить стал, принесли одеяло вроде нашего половика и завернули руки по швам, как младенца. Я им сам помогал. Эх, Андрей Иванович, как совестно-то! Что же, думаю, я все над ними да над ними, не армия все-таки, дай вместе. Вот те и пиво! Что капитану теперь скажу? Что будет-то?
— Мало не будет, — ответил Андрей Иванович и снова боком, по-птичьи, всмотрелся в боцмана уцелевшим в войну глазом. — Ты солдат. Как же ты сплоховал?
18
День, когда «Валдай» вошел в поток пассата, был праздничным. Сразу после восхода солнца, перед завтраком, неимоверно близко для океана, разошлись со встречным черноморским лайнером «Шота Руставели».
Ничто так не волнует человека, как встреча с Родиной, и ничто так не просветляет жизни в океане, как нежданное появление земляка.
«Руставели» возник на горизонте, едва с другой стороны океана всплыло солнце. Вахтенный матрос сразу увидел эту мерцающую, словно там на волнах качался далекий прожектор, точку и позвал старпома. Василий Григорьевич Дымков прищурился, пожевал губами, долго смотрел в бинокль.
— Определенно пароход. Но что с ним происходит?.. Пожар не пожар… Сбегай пригласи шефа.
Матрос сбегал, Виталий Павлович поднялся на мостик и тоже долго смотрел в бинокль. Солнце поднималось вверх, сверкание встречного судна угасало, переставал колебаться прожектор.
— Ну что же, старпом, пожалуй, это солнце на него легло. Много окон и эмалевая краска, вот и полыхает на весь океан. Эх, роса, как на рыбалке!.. — капитан потянулся, набрал росы на ладони, протер глаза. — Любил я это дело, утром глаза промывать по дороге к озеру. Дед у меня считает, что она зрение бережет.
Василий Григорьевич не отвечал. Он уже и сам догадался, в чем дело, и лицо его стало каменеть: как молокосос, капитана вызвал, будто сам не мог определить. Теперь шеф не упустит случая подначить.
— Ну, надулся, — засмеялся Виталий Павлович и отряхнул ладони. — Правильно вызвал, старпом. Поди пойми, что пылает, а тут еще два глаза. Я думаю, что это большой пассажир. Интересно. И вообще четыре дня так близко судов не было.
— Где же он близко…
— А вы прикиньте, разойдемся неподалеку, милях в двух. Где у вас место получилось?
— Три с половиной мили восточнее вашего определения.
— Ну, что-то с хронометром у вас не то или часовые углы подгуляли.
— Почему это именно у меня? — снова обиделся Дымков.
— Вам знакомы капитаны, у которых определения получаются хуже, чем у их штурманов?
— Откровенно говоря, не встречал…
— Ну вот. Продолжайте счисление от моей точки. Там три звезды сидят мертво.
— Хорошо, — сказал Дымков и вставил в угол рта свежую папироску. — Будем начет за чехлы на Мисикова делать?
— Начет на такую сумму только суд властен… И, по справедливости, не только на Мисикова…
— И на меня?
— И еще на боцмана. А как же! Так что бумаги вы оформляйте, но за так просто нам эти чехлы не спишут.
— Что мне вы посоветуете?
— Предприимчивость посоветую, старпом. А четвертый штурман где?
— Я его спать отпустил. Выспится — будет мне бумаги подбивать за прошедшую неделю.
— Эксплуатируете на человеческих основаниях? Зря. Он море должен на мостике постигать, глазами и ноздрями, а вы его сном балуете!
— Иначе я зашьюсь с бумагами, сами знаете, сколько этой галиматьи перерабатывать приходится…
Виталий Павлович расправил плечи, заглотнул побольше свежего, пузырчатого утреннего воздуха, подержал его в себе до звона в ушах. Отвечать старпому было нечего. Он сам испытывал кровное пренебрежение к неделовой бумаге, но бумаг от этого не становилось меньше. И даже наоборот. Совершенствование управленческого аппарата в пароходстве и министерстве тут же ощущалось на судне, ибо появлялись два-три новых бланка, которые требовали усидчивого заполнения. «Пушка убила феодализм. Чернила убьют нынешний общественный строй», — желчно сказал еще Наполеон, и, может быть, он был недалек от истины, ибо общее количество документов по судну, которые подлежали регулярному чернильному поддержанию на уровне времени, уже давно перевалило за вторую сотню экземпляров, и, чтобы осиливать эту гору, комсостав на несколько дней в месяц превращался в гильдию писцов, или писарской приказ, как определял сам Виталий Павлович. В этом плане и его затея с карточками трудовых затрат вряд ли вызывала особый энтузиазм…
— Ну ладно, старпом. Четвертый помощник должен стоять на вахте. Ему это нужнее, чем вам. А отсыпаться он вдосталь мог, когда был курсантом. А теперь включим «Корабль» на шестнадцатом канале. Ей-богу, это пассажирский лайнер.
Встречное судно поднялось и оторвалось от горизонта, стали видны его режущий воду черный корпус, крылья пены где-то у самой кормы, длинные ряды иллюминаторов и парящая, как парус, высокая белая труба.
— Ну, наш теплоход, наш, родимый, — бормотал Виталий Павлович. — Как хорошо море расшвыривает!
В носу у него защекотало, как от бокала шампанского.
— Ты посмотри, чиф, как красиво идет! Вахтенный, поднимите флаг на гафеле да поновее.
Динамик радиостанции в рубке заговорил хрипловатым и ясным голосом:
— Судно, идущее с востока, ответьте для связи. Кто меня слышит? Я теплоход «Шота Руставели». Прием.
— Я теплоход «Валдай», — ответил старпом, — слышу вас отлично, доброе утро. Прием!
— Доброе утро, доброе утро! Это старпом?
— Старпом.
— Это тоже старпом. Откуда — куда?
— С вашего родного на Кубу. А вы?
— Круиз Англия — Вест-Индия — Мадейра — Англия с заходом во все попутные порты. Прием.
— Народу много?
— Вся Европа на борту.
— А, слышал, слышал. Довольны, говорят, вами?
— Стараемся. Попадаются, правда, некоторые… Но у нас сервис! Минутку… Капитан у вас далеко?
— Здесь капитан. На вас любуемся.
— Вы тоже отлично выглядите. Сейчас мастер будет говорить.
— Доброе утро, алло, капитан «Руставели» у микрофона.
— Утро доброе! Капитан Полехин слушает.
— Со встречей! Как погода была?
— От самых проливов отличная, от самого Гибралтара. Я даже по дуге не пошел, здесь спокойнее.
— Правильно, зачем вверх забираться. А дома как?
— Дома тоже прекрасно. Купальный сезон, все фрукты…
— Ну, фрукты и здесь есть. Так вы этим курсом и идите, я к вам подверну, пусть туристы на вас полюбуются. Вы так и идите, а я сам сманеврирую.
— Хорошо, будем держать неизменно этот курс. Места сверим?
— Давайте. У меня утреннее по звездам, от цепочки Лоран уже сутки как оторвался. Пусть штурмана сверяют.
— Ну, у меня тоже утреннее по звездам.
— Я иду на Мадейру. Счастливо плавать!
— Понял, на Мадейру. Счастливо!
Старпом начал обмениваться координатами, а Виталий Павлович пригласил по трансляции всех желающих приветствовать встречный лайнер, проверил, хорошо ли расправился в воздухе флаг, и снова отправил к нему вахтенного матроса:
— Напоминаю: один свисток — приспустите вниз на треть фала, два свистка — на место.
— Ясно, Виталий Павлович.
«Руставели» приблизился настолько, что проявились фигурки людей на крыльях мостика и прогулочных палубах. Все дрожало вокруг него: столб горячего воздуха над трубой, марево, уходящее к горизонту, ровная поверхность океана. Множество утренних звуков: гул машин, музыка, свист распарываемой воды, пение винтов, еще что-то — все громче раздавалось навстречу. И черный его форштевень по баллистической кривой возносился из океана прямо на солнце. И вот они поравнялись… Старпом резко дунул в свисток. Дрогнул, пополз вниз и снова взлетел к гафелю словно бы сам по себе парящий в воздухе флаг, пронеслась мимо рассыпчатая гряда пены, бесконечные ряды палуб, оживленные кое-где стайками плещущих ладоней, и наверху, впереди, особняком, на узком, нависшем над водой крыле мостика — человек в тропической форме и фуражке, поднявший руку над головой так, как приветствуют друг друга лоцмана и капитаны во всем мире.
И вот уже яруса надстроек над круглой кормой напружинились, изогнулись, как яруса парусов, и все дальше, и дальше, и дальше…
«…А ведь они на нас сейчас так же смотрят», — подумал Виталий Павлович.
19
Вторым праздником в этот день было получение очередного радиобюллетеня. Он был просмотрен капитаном и помполитом, зачитан по трансляции, подшит в специальную папку, скопирован и в копии приколот на доску приказов и объявлений. О нем можно было бы говорить много, столько же, сколько будет об этом говорить экипаж, натосковавшийся вдали от родного порта, но лучше всего прочитать бюллетень самим:
Радиобюллетень от 24 августа
Н а в и г а ц и я-71
Идут четвертые сутки последней декады августа. С грузами для жителей Крайнего Севера отправлены т/х «Волга», «Кубань», «Крестцы», «Балхаш». Общее количество груза на этих судах более 12 тысяч тонн. С балансами на борту следует в Руан газотурбоход «Николай Алексеев». В Игарке грузятся пакетами «Днепролес», «Индигалес», которые в ближайшие дни уйдут в Лондон, Бристоль. В трамповом рейсе с генеральным грузом на борту следуют «Валдай», «Вышний Волочёк». На подходе в район Заполярья «Капитан Мартынцев», «Капитан Павлов», «Колгуев». Их задача — снабжение полярных станций.
П е р в о е и з 59
Во время стоянки в Лондоне экипаж т/х «Кириши» получил приглашение директора норвежского стадиона принять участие в международной спортивной неделе моряков. В ней участвовало 59 экипажей 12 стран. В общекомандном первенстве экипаж т/х «Кириши» занял первое место, награжден первым призом, учрежденным норвежским стадионом.
Н о в о с т и
В один из выходных дней работники пароходства совершили экскурсию на раскопки древнейших поселений края. Собирали в лесу грибы, ловили рыбу. Это особенно понравилось гостям нашего порта — экипажу одесского судна «Бежица».
В городе впервые открыта выставка декоративно-прикладного искусства художников РСФСР. Здесь представлено творчество художников из разных уголков нашей страны, скульптура малых форм, украшения, посуда.
Наши судоремонтники получили в свое распоряжение одну из пяти крейсерских яхт, которую польские судостроители создали для яхтсменов нашей страны. Практическое плавание крейсерских яхт в северных водах позволит развивать самостоятельный вид парусного спорта — крейсерские гонки. По штатному расписанию новая яхта требует экипажа из шести человек.
Сегодня в город прибывают дети моряков из пионерлагеря «Волна», завтра спецрейсом из Молдавии дачи детсада «Парусок», «Якорек».
28 августа разрешается охота на летне-осенний период на пернатую дичь на территории области. Среда, четверг закрыты для охоты.
П о г о д а
Сегодня облачность переменная, с прояснениями, временами мелкий дождь. Ветер западный, умеренный, температура 17 градусов тепла. Все автобусы, поезда переполнены грибниками.
Прочитав уже слышанный по трансляции бюллетень, люди медлили у доски объявлений, кое-что перечитывали снова, и еще медлили, как медлят на перроне перед посадкой в уходящий поезд, и расходились по своим работам и вахтам, и несколько странным казалось грохочущее, обвитое кабелями и трубопроводами машинное отделение, и несколько непонятным был прогретый, как баня, океан с плавающими в нем пятнами мазута и клочками светло-коричневых саргассовых водорослей. Какое вечное небо расположилось над океаном! Висели в нем не закрывающие солнца облачка, словно подпираемые снизу влажными воспарениями воздуха, ни тени не ложилось на бездонную воду, и только солнце дробилось в каждой морщинке ряби, в каждом пузырьке пены, и взгляд тонул в белесой синеве, куда ни глянь. Принимался было дуть нестойкий ветерок, затихал, забегал с другой стороны, облизывал несколько волн и пропадал снова, чтобы вдруг зайти с кормы, с северо-востока, словно начинающееся дыхание пассата. И снова стихало все, теплое естество тропиков обволакивало «Валдай», сглаживались разморенные жарой волны, и тогда будто бы ватой закладывало уши, и надо было задержать в себе ток крови, чтобы услышать море и судно…
Графу с Мисиковым в удел оставались все те же ненавистные сварные стыки палубы и стенок трюмов, откуда нужно было по-прежнему вручную вышкрябывать ржавчину. Серго Авакян с пневматической щеткой уже давно отдраивал палубу по другому борту, а они все копались в закоулках между первым и вторым трюмами, и еще неясно было, когда они управятся с этой работой. Правда, боцман еще вчера обещал прислать кого-нибудь в помощь, но слова его пока оставались втуне, и они продолжали скрести вдвоем.
Надо сказать, Граф присноровился выцарапывать ржавчину уголком шкрябки на себя, Володька же Мисиков упорно орудовал ею на манер долота, отчего закаленное лезвие втыкалось в железо, возникали бесчисленные зарубки, тогда уже и щеткой становилось работать труднее, но Володька все долбил и долбил стыки, как проклятый, и набухало у него веко на месте почти совсем уже незаметного синяка.
Граф предложил было ему свой способ, но в ответ Володька лишь развернул каскетку козырьком назад и прищурился:
— Ты что-то слишком много понимать стал, Граф. Смотри у меня!
— Володя, так я же как лучше…
— Из учителей мне боцмана за глаза хватает, Граф.
Граф обиделся, ожесточился, отполз подальше, повернулся к Володьке спиной и принялся думать о музыке, о Днепре, об алом купальнике поварихи, об океане, но думать обо всем этом почему-то не хотелось, мысли возвращались к Володьке Мисикову, к тому, может ли друг быть несправедливым. Визжала шкрябка, ржавчина покалывала колени, и всей спиной Граф чувствовал, как одиноко раскачивается сейчас Володька Мисиков.
Володьке было о чем подумать. В начале прошлой ночи он зашел на огонек к Тане, благо дверь в ее каюте была нараспашку. Таня в платье лежала поверх одеяла, и, когда Володька ее увидел, он понял, что происходит такое, чего он не может допустить, если он настоящий мужчина. Он захотел стать Тане всем, чем она пожелает, но Таня сказала ему, даже не поворачивая головы:
— Не валяй дурака, Мисиков, и становись человеком.
В этих словах было столько усталой убежденности, что Володька догадался молча выйти в распахнутую дверь.
Он подался на верхний мостик, где в гамаках и шезлонгах устраивались на ночь любители поспать под открытыми звездами, и покурил со всеми вместе, вытянувшись на влажноватой деревянной, пахнущей лесом и гаражом, палубе и прислушиваясь к неторопливому говору помполита.
— …Вот таким и был командир нашей девятой артдивизии прорыва РГК Герой Советского Союза генерал-майор Ратов. А начал войну помпохозом… Доблесть, ребята, как золото, ни под чем не ржавеет…
— А вы кем там были, Андрей Иванович?
— Всем был. Войну заканчивал начальником разведки…
— В самый день победы?
— Маленько пораньше… Попал я под егерские мины, когда шел на связь с югославскими партизанами. Теперь, видишь, ни в койке, ни тут спать неудобно.
И тогда Володька Мисиков, неожиданно для самого себя, вдруг спросил помполита:
— А вам людей приходилось бить?
— Бить?
— Ну, не на фронте, а так вот, сейчас, ну просто.
Андрей Иванович, кряхтя, передвинулся в гамаке.
— Н-да… Правду тебе сказать или как? Правду? Просто так людей, слава богу, бить не приходилось. Но вот был у меня, на заре моего помполитства, один матрос. Матрос не матрос, моряк, в общем. Подонок — дикое дело, а голова светлая, инженерного склада. На все ему было наплевать, и на друзей-товарищей тоже. Я тогда после армии был, помоложе, понапористей. Не может быть, думаю, чтоб я из него человека не сделал! Сколько я с ним бился, сколько крови потратил, ей-богу, на войне такого не было. С капитаном тогдашним своим поссорился из-за этого друга. Ладно, вытянул все же, учиться заставил. Нянчился с ним. Расти он у меня стал, голова же недурная… Несколько лет назад встретились в одной хорошей компании. У него нашивок уже выше локтя и заслуг полно. Однако за столом он не выдержал, вспомнил старину, расхвастался, каким он был мерзавцем и как я из него человека сделал. Рассказывает, какие он мне гадости устраивал и как я все же из него человека делал, он мне — подлость, а я из него человека леплю. «Вылепил», — с гордостью говорит, веселый, довольный. О подлостях своих рассказал и тост за мое здоровье! Рюмку-то я было поднял, да на стол обратно, ну и не знаю, как вышло, пощечину ему вкатил. Не надо, говорю, за мое здоровье пить, я еще тебя стыду не научил…
На мостике больше не разговаривали, подымили цигарками на полночные звезды, по очереди зашвырнули их в обрез с табачной водой, последний, кто курил, снес обрез вниз, вылил за борт, чтобы окурками не воняло, и улеглись. Володька Мисиков до бледного света прокрутился с боку на бок, а кое-что додумать еще и на рабочий день осталось.
20
В этот день произошло несколько больших и малых событий, а из них особенным был дождь. Звонкий, легкий, быстротечный дождь открытого тропического океана, предваряемый шквалом, испаряющийся, едва успев достигнуть палубы. Даже не дождь, а напоминание о том, что на белом свете существуют дожди, льют ливни, и вообще иногда благословенная освежающая влага щедро низвергается с небес.
Первым пришел шквал, и Граф схватился руками за глаза, залепленные взвихренной ржавой пылью. В пространстве между трюмами, вокруг лебедочной площадки бушевала маленькая колючая буря, кружились смерчи, летели ржавчина, пыль и старая краска. Серго Авакян выключил свою бормашину, прикрыл глаза рукой, а в наступившем сумраке настал звон наподобие того, что бывает в ушах, когда глубоко занырнешь.
Граф с Мисиковым вскочили, но разобрать не успели, что это шумит, как вдруг звон оборвался, вмиг белым парком задымила палуба, повисли тоненькие, как из лейки, нити, сгустились, хоть глаза закрывай, и вода на корявых губах совсем сладкая. Появился рядом боцман, стал торопливо стаскивать рабочие башмаки и носки, потом сдернул берет и выставил лысину навстречу дождю. Граф, глядя на Михаила Семеновича, тоже выдернул ноги из опорков, а Володька, как только мог в дожде, уставился на боцманское лицо: такое оно было размягченное, доброе, дедушкино лицо, что Володька, чтобы остаться самим собой, опустил глаза долу. А там, на палубе, широкопалые белые боцманские ступни неподвижны, рядом Граф приплясывает по-утиному, и дерьмодавы его полнехоньки воды. Володьке снова захотелось посмотреть в боцманское лицо, но дождь уже кончился, дунуло прохладным ветром, палуба снова стала парить, и боцман шевельнулся.
— Благодать, благодать-то, ребята. Ах, чуть-чуть бы его побольше! Так славно палубу скатило, а, Коля?
Граф стоял со смущенной улыбкой, до него начинало доходить, что мало что на свете бывает приятнее чистой палубы, политой теплым дождем.
Боцман выжал носки, вытряхнул воду из ботинок и оставил их сушиться на солнышке.
— Серго, отставить! Берите-ка все по просяному голику да помогите воде, и чтобы ни мусоринки! Шкрябать больше не будем, грех. Палубу сейчас будем красить, пока с нее соль смыта. Ясна задача?
Серго Авакян стал убирать аппаратуру и шланги, Граф с Володькой двинулись за просяными вениками, однако начало покраски пришлось отложить на после обеда, потому что празднику в этот день суждено было продолжаться, теплоход резко накренился на повороте, и по трансляции раздался веселый голос Виталия Павловича:
— Всем свободным от вахт принять участие в ловле луны-рыбы! Рыбакам со снастями собраться у трюма номер два по левому борту. Приготовить поддевы!
Неслыханная команда подняла весь экипаж. Через полторы минуты у второго трюма столпилось столько народу, что Андрей Иванович, будучи одним из ведущих рыболовов, вынужден был разогнать любопытных подальше, чтобы они не мешали размахиваться поддевами.
— В сторонку, ребята, в сторонку, луна-рыба — не шутки!
Судно все еще разворачивалось, слышно было, как переменными ходами работает дизель, и все глазели не на воду, а на мостик, где на левом крыле стоял, прикладывая к глазам бинокль, капитан.
— Ну, кэп дает! — с дрожью в голосе сказал радист. — К рыбе швартоваться!
Поддев у него был свернут на локте, как бросательный конец, и он торопливо подправлял напильником острия крючков.
— Андрей Иваныч, — сказал в электромегафон капитан, — она лежит в дрейфе метрах в двадцати от борта. Сейчас нас к ней поднесет. Цепляйте все одновременно и приготовьте багор или отпорный крюк. Поняли?
Помполит поднял руку, боцман побежал за багром, и все уставились в воду. От столь необычных приготовлений зубы у Графа выбивали морзянку, да и у Володьки Мисикова, стоявшего рядом, руки покрылись гусиной кожей. В воде что-то протяжно блеснуло, и волна плеснула там, как у края причала.
— Ого… — тихо сказал радист. — Ого! — повторил он громче, и тут все увидели в прозрачной голубизне плоское, какое-то овальное несуразное тело, от которого в воде расходились бледно-серебристые отблески, и волны наплывали на него и отхлынывали, как будто это был плот. Диким казалось отсутствие хвоста, словно рыбищу обрубили после головы, толстые и длинные плавники хлюпали в воде, а за ними тело обрывалось, и там темнела глубина океана.
Она лежала плашмя у самой поверхности воды. Вот стал виден знакомый, как у огромного карася, рот, круглый, уставленный в небо, глаз, вот уже заплескались мелкие волнишки между нею и бортом теплохода, тускло-белое брюхо почти прижалось к железу, и Андрей Иванович сказал шепотом:
— Ребята, я начинаю. По очереди, спокойно, со всех сторон…
Ему удалось забросить поддев за ее спину, в основание плавника. И еще четыре четырехкрючковые снасти зацепились за рыбину.
— Более-менее, как надо, — все так же шепотом сказал Андрей Иванович. — Ох, не вытянуть нам… Держите жилки потуже! Ох, не вытянуть!..
Нейлоновые лески натянулись, но рыбина не шевельнулась, по-видимому, крючки даже не пробивали ее шкуру.
— Боцман, багор… — тихо скомандовал Андрей Иванович. — Дотянешься?
— Сейчас, сейчас, — сопел боцман, привязывая к основанию багра обрывок плетеного нейлонового фала.
— Попробуй за жабру или за пасть… Осторожнее… Держите его. Боцмана держите!.. Кравченко, Мисиков, беритесь за фал! Эх, короток багор… Ну, боцман, спокойно, осторожно!..
Боцман перегнулся через фальшборт, долго прицеливался…
— Взялись! — свистящим шепотом сказал Андрей Иванович. — Дружнее! Есть за жабру!
Боцман потянул багор, еле удерживая его двумя руками за самый конец, Мисиков с Графом, толкая друг друга, потянули фал. Рыба словно бы нехотя стала переворачиваться на ребро, глядя круглым удивленным глазом, потом странно, хрюкающе, простонала, единым ударом выбила из рук боцмана багор, порвала все пять нейлоновых лесок, сбила на палубу вцепившегося в фал Графа и с креном, медленно, тяжело, как подводный снаряд, стала наискось уходить в глубину, волоча за собою багор, извивающийся фал и посверкивая блеснами поддевов. И только тут все поняли, как она была огромна!
Никто потом не мог вспомнить, что делал в это время, кричали все или молчали, все делали что-то одно, и шум стал слышен только тогда, когда одни замолчали, другие закурили, а третьи все продолжали размахивать руками и орать, и только Граф сидел на палубе, глотая слезы непонятной обиды и боли.
Рыба исчезла в воде, повернувшись к судну темно-серой спиной, и только нейлоновый фал будто бы еще белел несколько мгновений…
— Вон еще одна! — завопил Серго Авакян. — Смотри пожалуйста, они тут парой!
Это было уже слишком, потому что в волнах снова белело и блестело что-то круглое! Поднялся галдеж, но Виталий Павлович, отставив бинокль, прокричал вниз:
— Спокойно, это неживая природа!.. Это не дичь! Хотите глянуть?
Через несколько минут блестящий белый объект был под бортом, но это был всего лишь большой полихлорвиниловый мешок, туго запакованный, набитый яркими консервными банками, бутылочками, картофельными очистками, цветистыми коробочками, грязными бумажными салфетками. Зачем все это барахло понадобилось упаковывать в такой добротный пакет? Может быть, эти отбросы были выстрелены с патрульной подводной лодки, а в мешок просто забыли уложить балласт, и теперь он мотается по океану…
В тени мешка вились три коричнево-серых спинорога.
— Тьфу, — сказал боцман, растирая распухший от удара палец, — надо новые поддевы делать, на полторы тонны веса. Увела, ехидна, самый лучший багор!
ИМЕНИНЫ
Мы вернулись в родной порт ровно через полтора года после того, как я подарил капитану медвежью шкуру. Да и сама шкура наверняка уже успела посереть, еще пожелтеть и принять вполне комнатный вид, к ней привыкли ковры, книжные стеллажи и стены, к ней притерся пылесос и притерпелась хозяйка. Впрочем, последние два месяца шкура отдыхала от приборок, капитанский сынок не раздирал ей пасти. Он скучал у бабушки в Ленинграде, в трех остановках от института, где оперировали его маму.
Капитану с трудом удалось уговорить нашего консула в Ростоке, чтобы боцмана Мишу Кобылина с Мисиковым не отправляли в двадцать четыре часа на родину за недостойное поведение, потому что рабочих рук было у нас в обрез. Оба они были лишены права схода на берег и сидели безвылазно на борту. Михаил Семенович с раннего утра до глухой полночи, не разгибаясь, занимался по хозяйству, словно спешил натешиться, навсегда наговориться со своим «Валдаем». Сердце его не обманывало. Он покостлявел, полысел, и не стало в его плечах былой хозяйской надежности.
Володька Мисиков попробовал было найти сочувствие у команды, но Серго Авакян сказал ему так:
— Сходи, пожалуйста, к капитану, попроси, чтобы тебя отправили домой. Не понял? Слушай, пожалуйста, ты думаешь, море вынесет все, даже такое дерьмо, как ты?
Мисиков к капитану не пошел, но лучше от этого ему не стало. Даже Граф, к которому он зашел излить душу, молча дал ему закурить, сам тоже погрыз сигарету и с грустью сказал:
— Я думал, ты лучше, Володя. А ты… Никто тебе теперь не верит.
— А ты?
— И я, понимаешь, тоже…
Володька хватанул дверью, ни к кому больше не обращался, лишь бросился царапать Федю Крюкова, который зашел к нему, чтобы подготовить вопрос для судового комитета. Федя не обиделся, и все изложил объективно. Потом было общее собрание, потом приказ капитана. Михаил Семенович был выведен из судкома, переведен в матросы второго класса с исполнением прежних обязанностей, а относительно Володьки Мисикова собрание единогласно ходатайствовало: лишить визы и списать с судна.
Федя Крюков напрасно взялся готовить этот вопрос: на судовом комитете по предложению капитана, которое поддержал Андрей Иванович, он был освобожден от занимаемой профсоюзной должности. Федя снова не обиделся, намекнул, что считает такое решение простым сведением старых счетов и будет жаловаться, потому что он сделал все, чтобы под личным контролем доставить на борт с берега матроса Кондакова и моториста Михайлова, а за уволенных он не ответчик, и вообще с матросами на берег в заграничном порту должно сходить лицо командного состава. Виталий Павлович предложил Феде обдумать, на каком судно он хотел бы плавать, и на этом прения были закрыты.
Старпом Василий Григорьевич Дымков ликовал, когда видел Мисикова, и Володькиной обязанностью теперь была каждодневная приборка гальюнов и душей по всему судну. Боцман задавал ему работу с таким брезгливым равнодушием, что Володьке иногда хотелось, чтобы боцман лучше его ударил.
— Ничего, может, и на берегу не пропаду, — бодрился над унитазом Мисиков, — подумаешь, паспортом моряка пугнули!
Однако копался он в гальюнах подолгу, потому что начинала иногда дрожать в руках щетка и содовый раствор расплескивался куда не надо.
По приходе в порт мы должны были на комитете плавсостава отчитываться по командировке Георгия Васильевича Охрипчика. Повестка дня формулировалась так: о трудовой дисциплине, организации соревнования и воспитательной работе на теплоходе «Валдай».
В день заседания, на которое отправился наш новый судовой комитет в полном составе, а также капитан и помполит, Миша Кобылин вдруг объявил, что у него сегодня именины, и пригласил старый валдайский костяк к себе в гости. А из неветеранов был приглашен один Серго Авакян, потому что именно ему надеялся боцман передать дела.
Все мы понимали, что эти именины для отвода глаз, а боцману нужно по-человечески попрощаться с нами, и, хотя об этом не было сказано ни слова, всем было ясно, что после Варнемюнде боцман с нами свое отплавал, по крайней мере на какой-то срок.
Так мы со стармехом и Серго Авакяном оказались в его однокомнатной квартире на четвертом этаже, устеленной и увешанной коврами, словно это была сакля кавказского князя, с верещащими зелеными попугайчиками в клетках, с портативным коричневым пианино, на котором с нашим приходом закончил разыгрывать гаммы худенький востроносенький мальчик в очках. В квартире суетилась худенькая, похожая на этого мальчика, хозяйка. На одном из ковров, на стене над тахтой, на широком пехотном портупейном ремне висел флотский офицерский кортик.
Мишина жена сервировала стол, и было в ее движениях вымученное спокойствие. Боцман зазвал нас покурить в прихожую, конфузливо приоткрыл дверь в совмещенный санузел, чтобы пространства было больше, и предложил:
— Может, ребята, довернем приклад, а? По полстаканчика. Пока Вера стол подогревает? У меня тут НЗ есть.
И он вытащил из-за стиральной машины походную фляжку с пробкой-стаканчиком.
— А чем? — потянул воздух носом стармех.
— А рыбец! Сестра жены прислала, — Миша вытащил из кармана пару вяленых рыбок, и мы хлебнули из этого алюминиевого, с резьбой стаканчика и занюхали рыбцом.
Потом сомкнутым строем явились радист с третьим механиком, с большими конфетными кульками на правой руке, и посмешили нас: в кульках были не конфеты, а сувенирные коньячные шкалики, с цокотом разбежавшиеся по полу, когда радист неудачно положил кульки на подставку трюмо.
И застолье наладилось. Отменно было сидеть в своем кругу, закусывать палтусом холодного копчения и вспоминать, как хорошо плавалось в Арктику и в Канаду, на Ближний Восток, в Европу, в Западную Африку и на Кубу, и одинаково добрыми были в этих воспоминаниях льды реки Святого Лаврентия, Конские широты, новоземельские айсберги и краткие средиземноморские штормы, и одинаково значительны были для нас бульдозерист Лешка с Панкратьева, и французский корреспондент с вертолета, и красивый, под стать своей революции, лейтенант Педро из Сьенфуэгоса, и офицер народной полиции из Варнемюнде. Но то была идиллия первой половины именин, и недаром проворная молчаливая хозяйка несколько раз убегала поплакать на кухню, и с каждым этим разом туже обтягивались боцманские скулы.
Тогда радист покурил как следует и взялся за гитару. Пел он плохо, но песню понять умел. И, может быть, многое в том вечере и во всей нашей следующей жизни было бы по-другому, если бы не пришел Федор Иванович Крюков. Поистине, ничего на земле и на море не происходило без его участия. Он был вездесущ, как бог или как автор этой книги.
— Ты чего же не дома? — спросил его стармех.
— Нет никого, Василий Иванович, — ответил Федя, улыбаясь на все тридцать два, — лето же на дворе. Мои-то все на юге.
— С жильем как у тебя, Федя? — еще спросил стармех.
— Был сегодня в жилбыте. Обещают квартиру к осени.
— Это отлично, Федя, — сказал стармех и даже пристукнул по столу кулаком.
— Садись, Федор Иванович, — впервые за вечер разлепила губы хозяйка, — вот и прибор есть.
— Нет уж, — возразил боцман, — ты неси-ка стакан настоящий.
— Правильно! — сказал радист и ударил по струнам. — Верно! Слушай, Федя, а где же твои подарки? Ты ведь сегодня две зарплаты получил.
Федя покраснел и насупился. Он не любил, когда ему заглядывали в душу, но еще больше он не любил, когда ему заглядывали в карман.
— Радист, ты кончай, хватит, — вмешался третий механик, — зато у Феди самые свежие новости. Верно, Федя?
Мы заставили Федю выпить штрафную, и выпить еще штрафную, и вышли еще покурить, и снова из-за угла была извлечена заветная боцманская фляга. Притягивал сердце этот алюминиевый солдатский стаканчик, мне подумалось, что хождение его по кругу среди нас было сродни древним мужским обрядам, как питье кумыса из пиалы или медовухи из брашны.
— Ну, так расскажи, Федя, что там у нас нового? — попросил третий механик.
— Да, — сказал я.
— Да так, ничего, — то улыбаясь, то складывая улыбку, ответил Федя. — Говорят, будут снимать нашего кэпа. За развал…
— И за меня тоже, — добавил боцман.
— Ты-то при чем? Мисикова склоняют…
— Ты где это слышал?
— Как где, в комитете плавсостава.
— Видишь, как ты вовремя!
— Не жаль кэпа, Федя?
— Жаль не жаль… Всякий он у нас был, сами знаете. Жаль, конечно. Хотя меня он бы не пожалел…
— Это верно, Федя. Не жалей. Знаешь как он о тебе говорил? — спросил третий механик.
— Для чего мне, Алексеич? Мне с капитаном делить нечего. Я, Миша, с тобой потолковать пришел. Дело у меня.
— Погоди, — взял его за плечо третий механик, — послушай, что он о тебе говорил, пригодится. Федя, говорит, не флюгер, Федя тоньше флюгера. Флюгер реагирует на ветер, а Федя реагирует даже на запах ветра… Ты понял теперь, какой ты есть?
— Да уж куда яснее, — сожалеюще улыбнулся Федя, — зря он так. Я капитану не судья. Повыше люди найдутся. Я ведь к тебе, Миша…
— А ты не стесняйся, здесь все свои, — ответил боцман, навинчивая стаканчик на флягу. — Говори.
— Я лучше потом, если не хочешь. Правильно я говорю, Василий Иванович?
— Вот уж твое дело, — ответил стармех и ушел в комнату, старательно закрыв за собой дверь.
— Ты, Серго, иди-ка тоже к стармеху, чтобы он не скучал. Иди, Серго, иди, телевизор знаешь как включается?.. Ну вот, Федя, теперь тут совсем свой коллектив, с приемки судна все вместе. Посмотри, со всеми присутствующими ты выпивал, и даже не раз, про хлеб-соль говорить не будем. Тут все тебе ровня, даже комсостав. Ты ответь-ка еще на вопросик, Федя. Ты не знаешь случайно, кто это письма слал туда-сюда, какая у нас на судне аморалка? Кто со злом и несправедливостью боролся? Не знаешь?
— Откуда мне? — поворачиваясь к вешалке, ответил Федя. — Я и не слышал про это.
— Но знаешь, а за шапку правильно берешься!..
— Отставить, Федя, отставить! — остановил Федю боцман. — Ты у меня дома в гостях каждый приход бывал. Дети наши дружат. За столом мы везде с тобой рядом сидели. Ты мне скажи, Федя, ты ведь знал тогда в гаштете, что Мисиков за шнапсом пошел? Не знал? Ох, знал ты все, Федя! Только ведь тебе со всеми дружить надо было. Ты думаешь, можно дружить сразу со всеми? Настоящей дружбой? А вот меня ты хорошо научил, как быть для всех одинаково хорошим… Ты ведь меня с Мисиковым бросил, все равно как на ничейной полосе… Сбежал ты, Федя, себя ты спасал. Ты думаешь, спас? А чего ты на кэпа кляузничать решился? Поддержку тебе гарантировали, что ли? Жора Охрипчик? Дурак ты, Федя. Охрипчик всю жизнь будет марки в карточках наклеивать. Прогадал ты, Федя.
— Да что вы на меня бочку катите? — оскалился Федор Иванович, сжал кулаки и даже двинулся в нашу сторону. — Да я сам за капитана! И не знал я про шнапс. А ты тоже — кореш называешься! Да капитан любого раздавит — и не оглянется! Я их вон понимаю, комсостав все-таки, а что ты, Миша?
— Ты, Федя, стань вольно. Заправься. Ты, извини, за берет правильно брался, как положено. Надень головной убор-то. Пальто не забудь. Кру-гом!
Нас было четверо, и каждому, чтобы проводить Федю до подъезда, досталось по этажу.
21
Пассат начался! Виталий Павлович заметил это еще тогда, когда швартовался к луне-рыбе. Просто, пока шли неизменным курсом, слабый ветерок, дувший почти прямо в корму, не был заметен, а когда повернули на обратный курс, он сразу обнаружил себя. Этот ветерок и обеспечил удачную швартовку к рыбе, понадобилось лишь выйти на ветер от нее и в нужной точке остановить теплоход.
Пассат поднес судно к добыче, которой не суждено было состояться.
К вечеру ветер с северо-востока стал настолько ощутимым, что на волнах кое-где возникли гребешки, и стало возможным без боязни духоты открыть окна и иллюминаторы по правому борту и выключить «кондишн». Да, это был настоящий устойчивый, неизбежный, как судьба, пассат, которого с таким нетерпением добивались парусники, обессилевшие лавировать в погоне за случайными ветрами Конских широт.
В каюте с окнами настежь сразу потеплело, но зато воздух лишился синтетического привкуса, стало слышно открытое море и неуловимый аромат свежепросоленного ветра перебил запах цветов, одеколона и книг.
Это сразу заметил Андрей Иванович Поздняев, когда зашел посумерничать к капитану.
— Ловишь море, Виталий?
— Да, пока пассат не просолился.
— То есть?
— Он ведь сейчас спускается к нам сверху, с высоты нескольких километров, по склону субтропического антициклона. Дальше он пойдет над поверхностью моря я вберет в себя соль. А пока — он еще свеженький. Что у вас опять с глазом?
— Теперь с пониманием дела дышать буду. А глаз… Раздражение пошло от соли. Доктор посоветовал пару дней без стекляшки походить. Что, похож на пирата?.. Ты не хотел бы сегодня побеседовать с Георгием Васильевичем, Виталий?
— Признаться, не имею желания.
— Дело в том, что по этой командировке он доклад с выводами делать будет.
— И еще какой, судя по его целеустремленности. Андрей Иванович, он же не делом интересуется, а факты под какую-то свою концепцию подбирает, разве вы не видите? И потом… есть более существенные для производства моменты, чем личные промахи Вити Полехина. Жанна Михална из женсовета первой ласточкой была?
— Ты думаешь, ты во всем прав?
— Не думаю. Но, во-первых, с этим покончено. Во-вторых, не все романы на фронте были пошлыми, не всё и тут любовь до Нордкапа или до Скрыплева.
— Посочувствовать могу, а одобрить — извини!
— А то я не вижу! Было — домой после рейса стал ходить, как на службу. Разве это для моряка годится? Но я разобрался. Если нельзя сберечь все, надо беречь главное. Так и порешим.
— Надо предусматривать главное, Виталий.
— Ну, Андрей Иванович, для этого надо быть таким центропупом! Я не сумею…
— Были прекрасные люди, которые это умели.
— Мне до таких далеко. Я, так сказать, простой советский капитанчик… Ладно, не буду. Помполиту спасибо, что позволил самому во всем разобраться.
— Ха, — засмеялся Андрей Иванович, — я не сторонник благородства по принуждению. Ты, Виталий, взрослый человек и руководитель, еще бы я тебя учил. Ты сам себя учить обязан, без этого ты будешь просто фанфарон… Ты вот хорошо выступал на судкоме, Родена вспомнил, о призвании говорил. А ведь художник работает по призванию, но как быть с призванием для миллионов? Еще конкретнее: что сделать, чтобы у нас тут, в экипаже, все трудились по призванию? Или хотя бы как по призванию?
— Вы что, об этом хотите говорить с Охрипчиком? Так он же не поймет! Любая серьезная беседа немыслима без разбора недостатков. Тезисы надо подтверждать примерами. С Георгием Васильевичем я этого делать не хочу. Не вижу в нем самостоятельности. Не надеюсь на его трудовую биографию: он же канцелярист! Ничего, Андрей Иванович, честно говоря, кроме раздражения, он у меня не вызывает. Пусть смотрит на океан, зарабатывает свою валюту, в этого достаточно.
— Он послан обобщать опыт, и он будет докладывать… Знаешь какую новость я от него узнал? Оказывается, прежде чем послать боцмана красить форштевень, старпом взял с него расписку, что боцман пожелал лезть туда сам, добровольно.
— Я уже слышал, проверял. Он только предложил боцману расписаться за инструктаж по технике безопасности.
— Думаешь, это все порядочно?
— Не думаю. Дымкову трудно найти границу между требовательностью и самоуправством, он не чувствует себя сильным, а поэтому…
— Мы с ним еще повозимся, Виталий.
— Ну да, если он будет терпеть и дальше наши педагогические усилия.
— Кто же будет на Кубе первым, мы или «Волочёк»?
— «Волочёк», Андрей Иванович, это точно. Только что из дока! Видели на карте?
— На карте — то на карте… Тут никакого завалящего попутного теченья не найдется?
— Так оно же будет работать и на него. На полсуток, а то и больше, он будет впереди.
— Потому и рыбку ловили?
— Ну, ради такой рыбалки я бы в любое время остановился. Экипаж стал как новенький, и воспоминаний теперь на всю жизнь хватит. Я же видел, как вы там рукава засучивали и тряслись…
— Расскажу дома в Пензе, никто не поверит. Да и сам не верю. Увидел ее, ноги дрожат, как перед первой атакой. И вижу, что не вытащить, и удержаться, чтобы не попробовать, не могу. Ей-богу, два часа потом в себя приходил, руки успокаивал. Повеселил ты нас, Виталий!
— Ну и исполать вам…
— Комсомольское собрание планируем на завтра, о соревновании, спартакиаде. И о Мисикове, конечно.
— Долго же раскачивались! Он уже, наверное, и забыл про чехлы.
— Дело не в чехлах. Будем учить его партийному отношению к жизни. То есть? То есть вдумчивому.
— Не лежит у меня душа к таким ребятам. Один вид чего стоит! Племя длиннополое, с кривыми коленями, волосатое. Мужики! Боксеры! Космонавты! Нашли с кого моду слизывать, с западных педерастов! Мы после войны прошлогоднюю картошку выкапывать ходили, чтобы выжить, а эти прошлогоднее дерьмо выкапывать лезут, лишь бы походить не на себя, а на Джонни с обложки.
— Не бунтуй, Виталий. Не за то воевали. И Мисиков таким не будет.
— Надо, надо тянуть его, за руки, за лопухи его нескладные. И Графа, этого пацанишку. Да и всех.
— Раз-два, взяли! — засмеялся Андрей Иванович.
— Ладно, попьем вечерком у меня тут соку с вашим инструктором. Не люблю, когда человек на борту — и на отшибе!
22
Доброго вечера у них не получилось. Капитан рискнул для первого тоста сделать коктейль покрепче, с ромом, потом они перешли на обычный тропический напиток: сухое вино со льдом и водой, но Георгий Васильевич быстро и решительно пьянел, становился человеком все более общительным, как добрый старый расчувствовавшийся учитель, снизошедший до своих учеников. Может быть, банкет в его честь воодушевил его.
Он попросил не разбавлять вино водою, согласился лишь на лед в кубиках, и сидел, медленно отхлебывал капитанское «Саэро», и причмокивал при этом лежащей на языке льдинкой, словно конфетой.
— Чудесное, поразительное впечатление — эта луна-рыба! Я бы никогда не допустил, не поверил, если бы не увидел своими глазами, нет! — Он погрозил пальцем: — Но знаете ли, Виталий Павлович, не была ли наша остановка просчетом, ошибкой? Состязание с «Волочком» решают считанные часы, а мы сколько потеряли? Не ослабли ли, наконец, накал, интенсивность соревнования? Это нужно было учесть, принять в расчет.
— Ну, пока бы я рассчитывал, я бы потерял луну-рыбу из виду! Да и какой тут расчет, маневр капитана Уильямсона — и все. Чудес не бывает, «Вышний Волочёк» для нас недосягаем. И разрядка для экипажа необходима.
— Безусловно, конечно. Но ведь другой капитан не остановился бы ради рыбы? Что, не так, по-другому?
— Каждому свое — сказал Адя Шикльгрубер, — нехотя ответил Виталий Павлович, — был бы я другим, я бы тоже не остановился.
— Чего другого, а внимания, любезности к людям у вас хватает. Зрелище чудесное, незабываемое, нет! — И Георгий Васильевич снова погрозил пальцем: — Да вы и не к такому привыкли, а для меня, для земного, берегового человека это выше всех слов. Я восхищен, благодарен! Это незабываемо!.. Кстати, кто этот Адя, как его, Шиклюбер?
— Был, слава богу, был один такой тип, — вмешался Андрей Иванович. — Чего же мы сидим порожние? Как, Виталий Павлович, еще по полстакана? Подарок Грузии — легчайшее «Саэро»?
— Кто этот Адя, я не знаю, но выражение слышал наверняка, точно, — упрямо повторил Георгий Васильевич.
— Ну, земля слухом пользуется, — ответил капитан, задраивая окна и включая кондиционер на третью ступень охлаждения. — Вы не обращайте внимания.
Андрей Иванович снова разбавил вино водой из холодильника, но Георгий Васильевич воспротестовал:
— Зачем, что вы! Конечно, я не чета, не пара морякам, но вы уж позвольте мне, как имениннику, самому. Лучше меньше, да лучше!
Он засмеялся, оглядывая каюту блестящими трезвыми глазами, полувопросительно склоняя набок чистую седеющую голову.
— Ах, моряки, моряки, какой ведь вы народ! К примеру, мне жена, супруга, во время отпуска всегда покупает сухое. Буквально как меню, рацион. Жора, говорит, это жидкое солнце, светило! А вы… — Георгий Васильевич шутливо погрозил стаканом. — Итак, за вас, за ваш коллектив! Я узнал, открыл здесь много нового. Уфф! Только зря вы, Андрей Иванович, так неразлитно, нараспашку с народом, словно, понимаете, вы должны, обязаны…
— Так ведь должен я и обязан, Георгий Васильевич. Откуда у меня зарплата? Это ведь не проценты с произведенного много продукта. Эти деньги люди на общее дело из своего заработка вносят. Как же я не должен и не обязан?
— Это утопия, мелкобуржуазность, мелки… это… Каждый человек получает зарплату!
— Ну, взялись, — вступился, в свою очередь, капитан. — Зачем такие серьезные разговоры? У Георгия Васильевича день рождения. К тому же отмечается посреди океана — такое не часто бывает. Хотите, выдадим вам официальную справку, что тридцать три года вы встретили среди Атлантики, вблизи тропика Рака, в первый день пассата?
— Тридцать шесть мне, — возразил Георгий Васильевич, — тридцать седьмой. А диплом, с гербом Нептуна, о, я был бы очень обязан, признателен. Жена будет восхищена, одобрит. Это идея! Выпьем за идею, за диплом, которым, которым…
Георгий Васильевич замолчал, погрузясь в кресло, с достоинством вникая в суть стакана. Капитан переглянулся с Андреем Ивановичем и потянулся к приемнику. Медленное, тихое, звонко-интимное латиноамериканское танго, столь подходящее к минуте, полилось под ноги Георгию Васильевичу. Он покивал в такт головой и постукал подошвой, с треском поставил на стол стакан и всмотрелся в простор каюты.
— Ага, Андрей Иванович, и вы тут, здесь. Слушайте, как же умеют располагаться, устраиваться люди? Вот, пожалуйста, танец, танго, где-нибудь под пальмами, под деревьями. Да что там! — продолжил он с загоревшимся лицом. — Нам на семинаре лектор из Москвы рассказывал! Писатель один организовал кружок литературный — сто семь девиц! Сто семь, а? Вот оно то, что недопустимо!
— Ну, а как же он, бедный, с таким количеством один справлялся? — спросил Виталий Павлович.
— А? А привлекал, приглашал еще кого-нибудь, да, несомненно. Нет, вы не думайте, не считайте, что я… — он шевельнул ладонью возле уха, — нет! Давайте уговор, слово, только правду, истину! Я вам правду, и вы мне правду. А? Сигнал нам был, понимаете, ясно? Должны мы, если человек ошибается, должны мы его подправить, выровнять, пока не поздно? Вот у вас должен я правду, истину, знать? Да! А вы мне анекдоты, присказки, понимаете, словечки. Да у вас весь экипаж на своем языке говорит! Как это понимать?
— От кого, куда и о чем был сигнал? — перебил Андреи Иванович.
— Не знаю, не могу сказать. Это там известно, — Георгий Васильевич потыкал указательным пальцем в плафон на подволоке, — но я тут, с вами…
— И что же?
— У вас на борту есть настоящие коммунисты, партийцы. И вы должны, понимаете, поддерживать, поднимать их. Пример? Очень просто, свободно! Вот Федор Иванович Крюков, муж, семьянин. Какая деловитость, принципиальность! Вы посмотрите, как он без скидок на расу, национальность…
— А я-то думал; — сказал капитан, — что Федор Иваныч из тех, у кого нет национальности. Вы уж меня извините. У меня смена вахт. Мне на мостик нужно. Кофе в термосе, Андрей Иванович, это сейчас максимально кстати. В крайнем случае, нашатырный спирт. Три капли на стакан. Ну, счастливого вечера, — капитан похлопал по плечу сопротивляющегося Охрипчика, подмигнул Андрею Ивановичу, который взялся поправлять наглазную повязку. — Да, только кофе или нашатырь!..
На мостике, конечно, было лучше. Потрескивали репитеры гирокомпаса, шелестел вентилятор, но через открытую дверь слышен был перекрывающий все звуки цивилизации ровный плеск поднятого пассатом океана. В рубке стоял запах соли, бумажной пыли и табака, и оба штурмана горбились над картой.
— Ну, что тут у вас?
— Я говорю, все, как учили в нашей АМИРК. Вот место по счислению. Облачность по горизонту, звезд нет, — доложил третий помощник.
— Так. А что такое АМИРК?
— Альма-матер имени Робинзона Крузо! Я говорю, а как же? В Ленинграде мореходка имени Макарова, во Владивостоке — имени Невельского, только у нас в Одессе — без имени. Проявили самодеятельность, назвали именем Робинзона Крузо. А чем плохо?
— Что-то я раньше не слышал о такой альма-матер…
— Я говорю, сам недавно услышал. Вчера посовещались с товарищами на четвертом трюме…
Помощник засмеялся. Помедлив, заулыбался и второй, и Виталий Павлович тоже немножко посмеялся с ними, потому что все вдруг стало привычно, уверенно, и подспудно подумалось, что из этих ребят будут со временем хорошие моряки и добрые люди, хотя и придется с ними еще немало поработать, но уже сейчас они приятны своей непредвзятостью.
— Ну так. Кто вперед смотреть будет?
— Коля Граф.
— Что?
— Граф. А что же? У нас со старпомом — пари. Соревноваться так соревноваться! Он Мисикова себе на вахту взял. А я Графа, пока он там со своей шкрябкой не заскоруз.
— Радехонек, говорю, нарядился, как на плясы, — добавил третий штурман.
— Ну что же… Позовите-ка его сюда.
— Гра… Кравченко, — позвал второй помощник, — зайдите в рубку! Сюда, к штурманскому столу!
Граф пробирался довольно долго, наверно, боялся споткнуться или зацепить что-нибудь в темноте.
— Ну же… — начал Виталий Павлович, но Кравченко уже возник на свету. На нем был его единственный выходной костюм, начищенные ботинки с носками и белая рубашка. На шее висел восьмикратный бинокль.
Оба штурмана и капитан так рассматривали его, что свежевымытые прыщи Графа потерялись на фоне жгучего румянца.
— Ну так, — сказал Виталий Павлович, — а если вдруг случится работа? Костюма не жалко?
— Так вахта же, я бы… это… роба… — забормотал Граф, — у меня…
— Понятно. Ради первой вахты штурман постарается, чтобы никаких работ не случилось. Теперь идите сюда. Ближе. Это генеральная карта, видите, сразу — пол-океана. Вот Куба. Вот где мы сейчас. Близко? Как раньше говорили — два лаптя по карте. Нам на это расстояние еще три дня понадобится. Мы пойдем этим курсом. Справа в корму сейчас будет постоянно дуть ветерок, пассат называется, помните, я вам рассказывал? Звезды сейчас плохо видны. Если с авторулевым что случится, значит что с ветром будет? Ну?
— Переменится… — прошептал Граф.
— Ну, правильно. Смелее надо! Колумбу в свое время тоже бывало восемнадцать лет и он не кончал вашей мореходной школы. Бинокль в порядке? Вопросы есть? Если что будет непонятно, штурман все объяснит… Главное, Коля, помни, что в руках впередсмотрящего не бинокль, а жизнь экипажа… Ну, иди.
ЭПИЛОГ, ИЛИ КОЕ-ЧТО НАПОСЛЕДОК
Пожалуй, пора заканчивать о том, как мы прожили эти полтора года. Не так много, не так мало, но всякое время говорит само за себя. В жизни, как в длинном рейсе, большую часть составляют не шквалы и штормы, а рядовая череда рядовых событий, требующих рядовых усилий, и не каждому дано проявить себя в них со всей человеческой мощью. Однако следует ли ждать потрясений, чтобы стало ясно, кто чего стоит? Что такое потрясение само по себе? А женский плач — не потрясение? А когда ребенок кричит от боли — не катастрофа? Каждое событие — потрясение для тебя, если ты в нем соучастник.
Я говорил об этом с Андреем Ивановичем.
— Да, — сказал он, — если у тебя есть душа…
Начинается новое лето, и сейчас в порту формируется первый арктический караван, в который включен и наш «Валдай». Ледоколы уже вышли на восток прощупать трассы в проливах и пробить канал в Енисейской перемычке, и, по данным гидрологов и авиаразведки, ледовая обстановка в этом году обещает быть сносной.
Забот у нас сейчас хватает, баламутит душу и тело незаходящее полярное солнце, и очень хочется в это время наломать каких-нибудь дров.
Ложатся на изумляющую, как озимь, зелень, свежие июньские снега, исчезают, лишь канет ветер; вся природа качается на острие ожидания: то ли пересилит лето, то ли так с зимой и докатимся до следующей зимы.
А нам переживать нечего: Арктика есть Арктика, в плане — три снабженческих рейса, так что с июня по октябрь лета нам не видать. Укладываются в трюма тысячи тонн разнотарного груза для полярных станций, уже полкаюты забито сопроводительными документами на груз, а вторая половина так прокурена стивидорами, что и поговорить негде. Но по рюмочке мы себе позволим, не настолько уж тут тесно. Это «Корн», лучший из шнапсов… Нет, я повторять не буду, а вы — пожалуйста… Мисиков «ерша» делал не с таким, там есть подешевле и поубийственней. Конечно, если бы он себе хоть немножечко помог, мы бы его до устойчивого уровня дотянули. Двадцать лет парню — не мальчик.
Миша Кобылин вместе с ним списан, оба сейчас плавают матросами на «Фонвизине», в каботажке. Живой пример с живым укором.
Георгию Васильевичу Охрипчику необходимо отдать должное: он не забыл своего профсоюзного долга и готовился к отчету за командировку в Конские широты почти полгода, так что заседание профкома было обширным. Для начала Жора похвалил нашего капитана, а потом обвинил его в технократизме, в забвении моральных устоев, в приеме подачек от буржуазной прессы и, как следствие этого, в развале дисциплины на судне, нарушениях техники безопасности и неправильной организации соцсоревнования. Андрею Ивановичу тоже досталось: мол, не противостоял он капитану, запустил морально-политический аспект и пытался хорошими финансовыми показателями прикрыть внутреннюю неустойчивость коллектива… Мы эти формулировки наизусть выучили.
Во время прений мнения разошлись настолько, что один из старых капитанов предложил заслушать, как он сам, Охрипчик, понимает принципы соревнования на современном этапе. Георгий Васильевич ответил, что принципы эти известны давно, с первых лет Советской власти, и он не собирается изобретать велосипед, самокат.
Об этом мы тоже говорили с помполитом. Конечно, Георгий Васильевич не был глуп. Просто многие его деяния основывались на таких незыблемых принципах, как «Не стой под грузом и стрелой!» или «Осторожно! Проезд закрыт!»
Может быть, вам покажется странным, что я слишком мало рассказывал об Охрипчике раньше. А что говорить? Он прибыл к нам без интереса к нам. Так что рейс через Конские широты будут у нас со временем вспоминать так: рейс, когда с нами загорал Жора Охрипчик. И только этим он увековечит себя на «Валдае».
Но я понял и другое. Например, то, что соревнование — не самоцель, и повышение производительности труда — не самоцель, и все то, что мы делаем, над чем бьемся каждый день, — не самоцель. Это не сама цель. Это все то, что служит достижению цели. И это все также средство для постижения нас самих. Не только мы делаем жизнь, но и жизнь делает нас, и нельзя допускать, чтобы жизнь, которую мы делаем, уже сейчас была лучше нас. Коммунистическое изобилие — это не коммунизм. Коммунизм — это прежде всего коммунистические люди. Мы даже не все еще спешим туда, в коммунизм, а ведь еще сотню с лишним лет назад родился человек, который словно бы родился там, при коммунизме, и пришел к нам оттуда.
Еще надо понимать и помнить, что все на свете связано прочнее, чем нам иногда это кажется. Особенно люди.
На любого самодержавного старпома найдется расхлюстанный матрос, по пятам коммуниста Андрея Ивановича будет ходить Федя Крюков, и капитан Полехин неизбежно столкнется с инструктором Охрипчиком.
А если вы, девушка, вдруг полюбите женатого капитана, то знайте, что не дремлет и Жанна Михайловна в женсовете.
Это все нормально, жизнь тем и хороша, что она такова и есть, но особенно она хороша тем, что светлее в сторону хороших людей. Именно за это в ней надо жить и надо бороться…
Ага, вот и платформы с палубным грузом!.. По посошку?..
А это все новые матросы. Мы к ним приглядываемся: такой рейс. Грузы придется переваливать с судна на необорудованный берег да в ветер, во льду и в холод, иногда за несколько миль мелководья, и уж почти всегда с купанием в промороженной водице Севморпути…
Вам счастливо!..
Я, ребята, понял, что любое дело первому надо начинать как следует, высоко и чисто, потому что потом найдутся и вторые, и третьи, которые придут и подумают: а, подумаешь, ничего особенного, любой бы смог, и даже лучше…
Но ведь первый для того и начинает, чтобы были и второй, и третий, и стомиллионный… но, по совести, только первый имеет право заметить:
— Да, ничего особенного. Просто должен был кто-то… Пришлось мне.
Но это так.
Главное — найти в жизни то, чему ты можешь отдать себя без остатка и не пожалеть.
Согласитесь, океан подходит для этого.
1973