#img_9.jpeg
1
На той суетной площадке, откуда налево — в зал междугородного телефона, а направо — в зал почтовых операций, перед широким прилавком «Союзпечати» женщина остановилась, и Меркулов опустил взгляд. Но это оказалось ни к чему, потому что он увидел, как прямые светлые ноги в блестящих сапожках легко, словно в танце, развернули ее лицом к нему, и он, тоже останавливаясь, вдохнул поглубже и решился посмотреть вверх. Шубка, строго сжатые губы, румянец негодования и блестящие серые, чуть подведенные стеклографом, глаза. Такие лица у женщин он видел только во сне, когда был пацаном.
Нижняя губка у нее дернулась, словно она хотела подавить улыбку или что-то сказать, глаза потемнели, потемнел и румянец, но она ничего не сказала Меркулову, только посмотрела на него с укоризной, как мама, и скользнула в зал направо.
Меркулов толкнул левую дверь и успел увидеть в стекле свою счастливую, распаренную, от счастья глупую физиономию, но это его не огорчило, даже наоборот, он почувствовал, что щеки продолжают безудержно сдвигаться к ушам, а ондатровая шапка стремится на брови, и ему потребовалось некоторое время для того, чтобы справиться с собой, кружа по залу под скучными взглядами томящихся абонентов.
Пока он циркулировал между опорами, он ни на миг не забывал о том, противоположном, зале, потому что всякий раз заканчивал круг у стеклянной входной двери, еще на подходе к ней начиная через лестничную мельтешащую людьми площадку всматриваться в глубину почтового зала, но там тоже мелькали бесчисленные смутные головы и плечи, и он с некоторым усилием запускал себя на очередную орбиту вдоль разноголосых телефонных кабин.
На пятом витке Меркулов не удержался и снова вылетел к прилавку «Союзпечати», с удовлетворением успев заметить в стекле двери, что шапка находится теперь на штатном месте, щеки скомпоновались и подбородок надежно замыкает лицо в полном соответствии с настроением, возрастом и чином.
У прилавка он, изогнувшись набок, извлек из бездонного кармана казенной казанской шубы кое-какую мелочишку, пересыпанную личинками трубочного табака, ткнул пальцем в первый попавшийся еженедельник, сдвинулся к углу, ибо там была самая удобная для наблюдения позиция, и остался бы там навеки, но он занимал слитком много места, был рыж и скуласт, и киоскерша всучила ему сдачу, а потом, предлагая свежую литературу другим товарищам, помалу организовала выталкивание подозрительного ей читателя из общих рядов.
Так Меркулов оказался ни пришей ни пристегни посреди площадки, люди наталкивались на него даже тогда, когда он прижался к перилам, и он еще раз понял, что движение — это жизнь.
Тогда он сунул в правый карман шубы перчатки и еженедельник, из левого достал трубку, хранившуюся в разобранном виде вместе с табаком в пластиковом складном кисете, кисет упрятал обратно, а трубку разместил в левой ладони и неторопливо двинулся в зал почтовых операций, то посасывая пустую трубку, то ощериваясь и постукивая мундштуком по белым своим крепким зубам.
В почтовом зале глаза сами собой разбежались, хотя Меркулов и пытался удержать их косым прищуром век. Где там! Народу было больше чем достаточно, вдоль стоек возвышался сплошной частокол очередей, и Меркулов осознал, что все это с ним происходит в час «пик».
Хотелось спросить, откуда столько народу берется, если и в магазинах, и на улицах, и в автобусах, и тут, на почтамте, его полным-полно.
Затем Меркулов испугался, потому что забыл, какой на женщине был головной убор — шляпа ли с усталыми полями, шапочка меховая или платок.
— Как же так? — спросил он сам себя. — Ноги помню, лицо как на фотопленке, сапожки с глянцем, шубка, кажется, из синтетики… Вот беда, выше глаз ничего не видел. Ничего, пойдет, так все равно мимо меня…
Первым делом он оглядел столы, над которыми, как в бухгалтерии, стоял шорох бумаги и скрип перьев. Вокруг столов горбились люди, были среди них и женщины, но невнятны были их фигуры и не видно было склоненных лиц.
Затем Меркулов с легкой завистью оглядел большую молчаливую очередь, сосредоточенную под висящими, как флаги расцвечивания, буквами алфавита у стопки «до востребования», равнодушно скользнул глазами по нескольким добротным спинам у окошечка сберкассы и остановился на толпе у приема и выдачи переводов, телеграмм, ценных и заказных отправлений.
В пределах видимости женщину обнаружить не удалось. Меркулов обхватил ладонью упругую, как каучуковый шарик, головку трубки, словно тренировал мышцы кисти, постоял, определяя курс, и медленными шагами направился в обход зала по часовой стрелке, потому что клиенты в очередях стояли развернувшись навстречу солнцевороту.
Мимо, мимо… озабоченных, нетерпеливых, терпящих… Нудное это дело, очередь… Мимо. Не та. И эта тоже не та. Пижон, разглядываю, как своих… Мимо. И тут, конечно, нет. Нет.
— Слушайте, как же так можно? Мурманск-199. Полгорода по этому адресу пишет, а вы не знаете! Ну да, 199! — услышал Меркулов такой ясный, с весенней хрипотцой, женский голос, который мог принадлежать только одному в городе человеку.
Она успела оказаться в голове довольно длинной очереди и уже сдавала телеграмму юной белобрысой телеграфистке, которая, бедняжка, не знала, что существует такое местное отделение связи!
Меркулов остановился, глянул на сердитые мохнатые ресницы, на возникший вновь румянец, на пальцы, украшенные синеньким камушком. Ее рука лежала на темном, заляпанном чернилами прилавке, как цветок на мокром асфальте, и Меркулов чуть было не вмешался в ход почтового процесса, чтобы сделать выговор льняной приемщице за незнание самого главного адреса в городе, но девчушка исправилась:
— Извините, я первый вечер…
И тогда до Меркулова дошло, что означает телеграмма по этому адресу, и рука его самопроизвольно вставила мундштук трубки в исказившуюся пасть, и он сомкнул зубы на мундштуке намертво, как бульдог. Еще не сделав и двух шагов, он почувствовал, что вслед ему смотрят, но дело было сделано, адрес ясен, телеграмма отправлена, и Меркулов дошел до двери, ни разу не споткнувшись.
А девушка осталась на почте.
2
На улице был тихий вечер и морозец, потому что антициклон царствовал на Мурмане уже три дня. Ледок хрустел, голые деревья в сквере были как царапины на белом стекле, на обесцвеченных стенах вечерних зданий зажигались квадраты окон, и народ валил валом со всех сторон к кинотеатру.
Меркулов, не выпуская изо рта трубки, прошелся из конца в конец и обратно по тротуару, именуемому стометровкой отнюдь не из спортивных соображений, и остановился в раздумье перед кинотеатром. В розовом зале шел один фильм, в голубом — другой, но раздумывал Меркулов напрасно, потому что билетов не было в обеих кассах.
И Меркулов окончательно понял, что все дороги на сегодня отрезаны, кроме двух: или идти на судно и выспаться перед рейсом, или навестить Андрея Климентьича, а проведать его, конечно, требовалось.
И Меркулов заспешил к Климентьичу, забыв о пустой трубке, хотя та и напоминала ему о себе и всхрипыванием, и запахом прокаленного дерева, и, само собой, кислой табачной слюной.
Он разделался с ней только тогда, когда вспотел в своей спецодежде и дышать стало неловко. Он остановился, коротким взмахом руки встряхнул трубку и сунул ее, не развинчивая, в карман.
И снова прохожие пошли уклоняться по сторонам при виде преследуемого весной курносого молодого мужика в дорогой шапке, в овчинной шубе, крытой, чертовой кожей и перетянутой поясом так, что полы ее стлались по горизонту. К тому же был мужик широкорот, с веселым лесным разрезом глаз и улицу мерил ботинками на таком рубчике, которому позавидовал бы любой тягач.
…Климентьич был дома, сам открыл на звонок, безапелляционно водворил обратно принесенную Меркуловым бутылку коньяку и тогда уже загромыхал:
— Разболокайся, Васята, дорогой! Лизавета, слышь, Лизавета, кто пришел! — Климентьич клюнул Меркулова в щеку, подмигнул и просипел: — Бутылочку свою держи в резерве, понял?
Климентьич был душевен, въедлив, сед, багроволиц, громогласен, как на палубе, и, кроме того, был для Меркулова всем, чем может быть хороший старый капитан для безродного матроса.
И Меркулов обрадовался, уловив знакомый чистый стариковский запах, исходивший от парусиновой рубашки Климентьича.
Климентьич когда-то буквально за уши вытянул Васяту Меркулова из физического и нравственного небытия, но и Меркулов рассчитывал не остаться перед ним в долгу.
— Да где ж это Лизавета запропастилась? Лизавета! Слышь, Лизавета Васильна!
На зов Климентьича выплыла из-за шторки, седая тоже, старушка, вполроста мужу, молвила:
— Не шуми, Андрюша, как же так можно? Раздевайтесь, Васенька. Да не шуми ты, Андрюша!
— Китель мой где, спрашиваю!
— Где же ему быть, надет не дождется такого часа на плечиках в малом шкафу. Вот вам шлепанцы, Васенька.
Меркулову померещилось что-то близко знакомое, недавно слышанное, в ее говоре, но догадаться до конца не дал Климентьич. Обернулся он моментально и объявился в прихожей в наглухо застегнутом кителе довоенного габардина, с двумя орденами Трудового Красного Знамени, причем первый из них Климентьич принципиально не перепаивал на планку с ленточкой, а привинчивал в том виде, как получил из рук всесоюзного старосты. Видать, не только сам по себе был орден дорог, а еще и то, что овевала этот орден своя эпоха.
В кителе Климентьич был еще длиннее, чем в рубахе.
Меркулов, бывало, протестовал, чтобы в его честь надевался Климентьичем этот парадный мундир с позеленевшими нашивками, из которых выбивались уже медные спиральки. Климентьич раза два отмолчался, а на третий внушил:
— Ты, Васята, молод мне советовать. И просить не проси. Я ведь не баба, не для тебя одеваюсь, я персонально перед новыми рыбаками предстаю. И ты, Васята, единоличник, помалкивай, понимай, что через тебя тралфлот со мной беседует.
Пока Меркулов возился с застежкой на ботинке, Климентьич колыхался над ним, как ель над валуном, грохотал, скрипел, вкручивался в душу:
— Что, брюхо взошло? Пыхтишь, как брашпиль на прогреве! Вот то-то и рыбы имать не можешь! Это когда же случалось, чтобы мы два рейса кряду были в пролове? Рыбы нет? Я те покажу — рыбы нет! Ты, Васята, расскажи старику, у кого это в марте три заверта было? Кто это в январе две корзины на штаге держал, а сам целый мешок окуня по морю распустил? Анекдот! Анекдот, Васята, но ты мне все же намекни, кто это из моих ребят на анекдоты начал работать?
Меркулов справился, наконец, с ботинками и разогнулся.
— Красавец! Ладно уж, красавец, хватит мне тебя парить. Сам знаю, что экипаж после ремонта с бору по сосенке. Пойдем-ка в дом. Да ведь к тому же, — Климентьич нагнулся к Меркулову и подмигнул, — будет тебе завтра вящий сюрприз.
— Зачем мне сюрприз, — ответил Меркулов, — до дня рождения далеко.
— Далеко не далеко, а вот завтра придешь на судно и увидишь. Проходи.
И Меркулов очутился на диване за столом, с непостижимой стремительностью накрытом домотканой скатертью, на которой посуды было мало, а простору много, но уж зато ни единой пустой латки! Увенчивал эту завлекательную простоту резной, толстого стекла, прозрачный графинчик.
По другую сторону стола сидел, сияя орденами, прямой, как фор-стеньга, Климентьич, Елизавета Васильевна привычно пристроилась с узкого конца стола поближе к кухне, а четвертая сторона была открыта для желающих присоединиться.
— Что-й-то, Васята, в тебе сегодня не так, — заметил, приглядываясь, Климентьич. — Может, понадобится скоро квартира?
— Может, и понадобится! — ответил Меркулов и сразу почувствовал, как кровь бросилась к лицу, воспротестовала против такого беспардонного самозвонства. И он внес корректуру: — Захотелось, чтобы понадобилась.
— Ха! Три десятка и апрель на дворе, — хохотнул Климентьич, — захочется.
Он, принюхиваясь, поводил носом над столом:
— Давай-ка лучше распотчуем, что тут Лизавета Васильна наготовила, да ты мне доложи, куда рыба ушла и почему у тебя со снастью сплошь такая неразбериха.
Они успели выпить по три рюмочки и рассудить касательно рыбы, касательно промысловой выдержки, касательно поисковых приборов и синтетического сетного полотна, но взбудораженный антициклоном апрель настиг Меркулова, и потому дверной звонок сначала пискнул, пробуя голос, а затем залился по-родственному задорно. Все на свете дверные звонки так извещают дом только о приходе милых.
И Меркулов почти не удивился, увидев знакомый ровно вздернутый носик и румянец того тона, будто на щеки ее падал отсвет сиреневых гроздей.
— Любаха, красотуля, — взрокотал Климентьич, — да как же ты кстати! Васята, знакомься — племянница моя. Институт кончает, изо всей родни едина не зауздана. Не красней, Любаха, пожару натворишь!
Меркулов пожал ее руку и обругал себя за то, что на почте сравнил ее с цветком на асфальте. Жизнь так и билась в этой противоречивой ручке, была она и теплой, и свежей с мороза.
— Не знаешь, что надеть, тетя Лиза. Кажется — весна, а к ночи холод, — пожаловалась Люба, обходя стол с Климентьичевой стороны. — Вот товарищ, правда, предусмотрительный: и шуба и шапка у него папанинские.
— Тоже никак не угадаю, — насупился Меркулов и ему очень захотелось заняться трубкой.
— Да? И не жарко вам в ней бегать? Вот уж никогда бы не подумала, что вы капитан!
Меркулов, чтобы прийти в себя, увлекся рыжиком в сметане, а Климентьич, наоборот, отложил застольный инструмент и уставился на Любу.
— Ах, дядя Андрей, зачем же быть таким подозрительным! Просто мы с Васятой догоняли сегодня один автобус. Правда?
Она легонько подтолкнула Меркулова сапожком, и Меркулов обрадовался своей предусмотрительности: хлебом бы, сырком или колбасой наверняка бы подавился, а с грибком обошлось.
— Ох и крутишься ты, Любка, как семга против потока, — одобрительно сказал Климентьич, оглядывая ее и поводя из стороны на сторону носом. — Пригубишь с нами за компанию?
— За рыбаков? А как же, дядя? Что бы мы, бедные, без вас, рыбаков, завели делать? Мурман опустеет. Наливай самую большую рюмку!
— Ты что же это, Андрюша, на удочку идешь? — спросила Елизавета Васильевна. — Возьми в серванте наперсток, и будет с нее!
Меркулов постепенно вошел в меридиан, потому что и застолье образовалось, и ему, наконец, позволили закурить трубку, а еще потому, что женщины, сидевшие оберучь Климентьича, понимали, отчего бывает солона трещочка, и одним присутствием своим вносили горний смысл в разговор о приемах траления, делении кутка и молодых матросах, — и добрая Елизавета Васильевна, которую Климентьич из рыбачек и взял за себя и которая первого своего сына успела уже оплакать в море, и Любаха эта с подведенными черным карандашиком глазами, родством своим и неясными надеждами вплетенная в жизнь тралфлота. И трубка курилась мягко и хорошо, табачок всем был в меру, и графинчик пустел не быстрее, чем следовало.
Климентьич весь вечер нацеливался то на племянницу, то на Меркулова и, когда подступила пора прощаться, заговорил:
— Ты признайся, Любаха, попросту, на что тебе механик твой Веня? Сдохнешь ты с ним. Скучный он.
— Андрюша, твое ли ото дело? — вступилась Елизавета Васильевна. — Он хороший молодой человек, аккуратный, не распущенный, Любочке по душе. Как же так можно!
— Нет, ты, Любаха, погоди. Ты вот на кого посмотри, на Васяту. Капитан, промысловик до мозгу костей. Диплом есть, так нет, высшую мореходку начал! Внешность у него, правда, того, так ведь вертлюг, когда рвется, и не такого разукрасит.
— Ах, Климентьич, Климентьич, — сказала Люба, поднимаясь и обнимая Климентьича за шею, — для свата ты слишком напорист и неделикатен. О борьбе с частной собственностью я бы еще послушала, но к сватовству нужно готовиться. Ты бы хоть полотенце повязал через плечо!
И она чмокнула Климентьича в щеку.
Климентьич приосанился.
— Любаха, стар я стал, но ничего! За своих ребят я постою. А ну-ка давайте сюда чаю, сороки!
Елизавета Васильевна отпустила мужу ласковый подзатыльник, и они обе ушли из комнаты, и Климентьич упредил Меркулова, который вынул было изо рта трубку:
— Стой, Васята! Это ей на пользу дела. Чтоб не корила никого потом, что ей глаза не открывали. Понял? По остатней, что ли? Ну, чтобы рыба тебе была!
Они посидели еще десяток минут над чаем, договаривая недоговоренное, но разговор уже исчерпывался, и подступали к ним иные проблемы, и Климентьич присматривался к Меркулову, словно видел его впервые, а Меркулов, признаться, больше прислушивался к голосам на кухне и к тому, как непонятно смеется там Люба.
Наконец Климентьич покачал перед собой руками, словно чашами весов, и сказал Меркулову трезво и строго:
— Я там попросил, чтобы тебе хорошего тралмейстера дали. Сам увидишь. К мужику приглядись, но дело он знает. Да возьми себя в руки: ремонт кончился, рыба нужна, и без рыбы ты экипаж у себя не удержишь. Понял?
Меркулов начал развинчивать трубку, и тут как раз заглянула в комнату уже одетая Люба и спросила, прищуриваясь:
— Дядя Климентьич, ты не возражаешь, если Васята доведет меня до дому?
Климентьич не возражал.
3
— Вы пояс немного распустите, хотя бы на два люверса, — посоветовала она, останавливаясь и оглядывая Меркулова, — вот, так лучше. Фигура у вас сразу стала монолитней.
Она взяла Меркулова под руку и тесно пошла рядом.
— Вот. И мне полы ваши оттопыренные не мешают. Можно считать — одна возлюбленная пара…
— Откуда вам известно, что эти отверстия с металлической окантовкой по полотну называются люверсами?
— О, как внятно! В нашей семье все женщины это знают. У моей детской кроватки ограждений не было — были леера. И перил в доме не было — были поручни. А вы, наверно, колхозник?
— Не помню, — ответил Меркулов, свободной рукой пытаясь развернуть в кармане кисет и достать трубку, — я детдомовский.
— Колхозник, — убежденно сказала она. — Бьюсь об заклад, что у вас в правом кармане бутылка.
— Верно, — сказал Меркулов. — Как вы догадались?
— Еще бы тут не догадаться, если она довольно ощутимо меня колотит.
Меркулов высвободил руку, переложил коньяк в левый карман, а заодно извлек из кисета трубку, привел ее в немедленную готовность, но набивать табаком и закуривать не стал, а лишь обнял трубку ладонью, и Люба вовремя догадливо взяла его снова под руку.
Начиналась тропинка, проложенная наискось через сквер Театрального бульвара, и они оба одновременно поскользнулись на вытаявшем из-под снега листе оцинкованного железа.
— Последствия январских ураганов? — косолапо утверждая себя на стылой дорожке, спросил Меркулов.
— Ну, вы сама надежность! — засмеялась она. — Однако цинк вас едва не подвел. Я тогда шла на работу и слышала, как они слетали с драмтеатра.
Меркулов ничего не ответил, потому что отвечать по существу вопроса было нечего: новогоднюю ночь он провел лежа носом на волну севернее островов Вестеролен, и не осталось от нее никаких воспоминаний, кроме боязни; думал лишь о том, чтобы не укачались кочегары да справилась с углем и шлаком посланная на подмогу в машинное отделение и состоящая сплошь из одних салаг палубная команда. Еще думал, что будет, если откуда-нибудь вынырнет другое судно, — ведь шансов разойтись не было никаких, локатор вышел из строя, и сил едва хватало держать вразрез волне. Успокаивал себя тем соображением, что океанские суда идут гораздо мористее, а промысловый флот поголовно вот так же выгребает против пены и снега, лишь бы только к берегу не сносило. Посмывало тогда кое-что, да выбило два стекла в рубке, щиты сколачивать пришлось…
— Вы неудачник, да? Дядя Климентьич очень переживает, что вы всё в пролове…
— Почему? Ловил и я неплохо. А тут такая штука, задержались мы чрезмерно в ремонте. На судне, кроме меня и «деда», никого из старичков не осталось. Может быть, я и растерялся, честно сказать. Да тут еще шторма. В общем, если в этом рейсе не выправлюсь…
— Пойдете в управдомы? Для управдома у вас слишком пиратский вид. Может быть, перейдем на «ты»?
— Можно попробовать, — ответил Меркулов и закусил трубку.
Она дружелюбно подергала меркуловский локоть и даже заглянула ему в лицо, но поскольку маска железобетонного морского волка успела затвердеть на Меркулове, то и она, прошептав: «Виновата, капитан…», изобразила томную, скучающую во флирте, даму, вцепилась в него обеими руками, склонила к его плечу легкую голову, и Меркулов углом сощуренного глаза разглядел, наконец, что на ней меховая шапочка с помпоном и козыречком, открывающая переменчивое, как у Гавроша, лицо.
Да тут еще они вдвоем отразились в витрине диетического магазина, и Меркулову стало не по себе от того, что он увидел в стекле. Хоть бы заиндевело, что ли.
Проспект вытянулся перед ними во всю свою невеликую длину, пожалуй, более широкий, нежели длинный, и неясные сопки за домами в его конце ощутимо клонились к заливу. Света уже не было, но не было и темноты, хотя горели фонари и окна еще не все погасли. Смутное сияние исходило от неба и от снега, облитого, словно глазурью, голубоватым ледком. Пахло весной, то есть неощутимым, трудно определимым, свежим, арбузным, огуречным, так, как, бывает, пахнет большое пространство пресной воды, когда к нему долго добираешься сушей.
Угадывались по всему проспекту люди — в одиночку, попарно и компаниями. Долгая непролазная зима дала передышку в два солнечных дня, и было не удивительно видеть гуляющих за полночь, да к тому же назавтра предстояла суббота.
Меркулов уже собрался начинать примирение, как из-за киоска на углу послышалось глухое гитарное бряцание и заунывное, но для этой заунывности довольно стройное пение в три голоса:
На следующем шаге открылись за киоском четыре простоволосых парня, с лохмами на разный манер, но с обязательной полной их выкладкой на воротники пальто, в мятых, раструбами, штанах. Гитара лежала у одного из них на колене, трое других трусились над ней, ерзали плечами по стенке киоска:
Гитаре вдруг передавили горло:
— Дядя, дай закурить!
Меркулов покачал перед собой трубкой.
— Ну и што! Постой минутку, а мы трубочкой по разку затянемся, — продолжил тот же ломкий, шепелявящий голос, и Меркулов снова не понял, кто же из них четверых говорит.
— Балда ты, Осот. Мужчина трубку, как и женщину, по кругу не пускает, это же не трубка мира!..
Меркулов выделил на сей раз, что возразил Осоту чернявый румяный паренек, стоявший с краю, трубка захрустела у него в ладони, но Люба повисла на нем, позволила лишь тяжело переступить на месте.
— Вы что, индейцы, перед военкоматом специально репетируете? — спросила она.
— Вы угадали, мэм, — ответил чернявый, — через месяц пишите письма, шлите телеграммы.
— Ну ладно, после демобилизации приходите сюда вчетвером, я посмотрю, какими вы станете.
— Только без посторонних, мэм.
— Разве может быть такой серьезный мужчина посторонним, а, индейцы? — ответила она и погладила Меркулова по рукаву.
— Почему это мы индейцы? — спросил обиженный голос Осота.
— Скоро поймете. Ну, пока, нас дома дети ждут!
Она потянула Меркулова за собой, и он нехотя подчинился, и гитара за спиной звучно выдала несколько тактов мендельсоновского марша, и еще показалось, что кто-то из парней с одобрением сказал:
— Молоток девка!
Они прошли с полквартала молча, и Меркулов, боясь остыть, все сжимал свою трубку, и Люба шла рядом так тихо, что не слышно было даже ее дыхания.
Она заговорила первая:
— Мой капитан, я знаю, что вы за меня накостыляли бы каждому из них отдельно. И, может быть, даже всем вместе. Но мне не хотелось омрачать необыкновенный вечер. Да к тому же не такие они плохие.
— Я достаточно знаком с такими по траулеру, — сухо сказал Меркулов и разжал, наконец, руку.
— Вы очень старый по сравнению с ними. У вас была война, детдом и тралфлот, а у них детсад и школа.
Меркулов засопел, успокаиваясь, и она предложила:
— Закурите свою трубку, капитан… Как здорово пахнет!
И они снова молча пошли дальше, и Меркулов, медленно процеживая сквозь зубы и ноздри сладкий, туманящий ощущения дым, горестно раздумывал о том, насколько она его моложе, и что именно поэтому она сразу нашла верный тон разговора с парнями, и что вообще, может быть, эти парни как-то с ней знакомы, даже наверняка знакомы, но от этого хамство не должно быть более допустимым, хотя в его положении он, безусловно, искал выход не лучшим образом, но ведь и оставить это так просто нельзя…
— У вас что, раньше женщин не было? — неожиданно спросила она.
— Как же не быть… были, — все в том же раздумье ответил Меркулов и испугался.
— Не пугайтесь, я это знала. Хотя вы сегодня несколько несуразно для взрослого мужчины себя вели. Что это было за преследование? Так несолидно!
Меркулов не придумал, что ответить, и ему стало жарко.
— Смешной вы сейчас, как царь-помидор! — прыснула она. — А я-то думала, что вы меня помните и потому так нахально бежите за мной на почту. А вы меня нисколечко не помните! Ужасно…
— Откуда же мне…
— Лет десять назад у Андрея Климентьича на кухне бравый третий помощник обучал одну пионерку вялить ерша…
— Что?! — останавливаясь и беря ее за плечи, заорал Меркулов. — Когда вы успели вырасти?!
— Вы были тогда рыжим-прерыжим, и шрама на лице тогда у вас не было. Здорово вам досталось?
— Нормально, — совладал с собой Меркулов. — Так мы уже где-то у дома?
— Вон, угловой…
— А окна куда?
— Сюда, в переулок…
— А Веня — это серьезно? Там, на почте, я видел…
— Он очень внимательный… Вам это необходимо?
— Вот так, — Меркулов чиркнул мундштуком трубки себя по горлу.
— Не обольщайтесь, Васята. Он очень внимательный…
— Но ведь…
— Я понимаю, как там, в море, без писем, без вестей. И потому — да здравствует Мурманск-199!
— Но ведь… — повторил Меркулов, однако она высвободила руку.
— Мама в окно смотрит, Климентьичу не раз названивала уже… Так что, перейдем на «ты»?
— Можно попробовать… — снова ответил Меркулов и принялся раздувать угольки в трубке.
— Тру-у-бка ваша поту-у-хла, — нараспев заговорила Люба, — мама неусы-ы-пно в окошке, и детям пора спа-а-ть… Так и быть, перейдем на «ты» после того, как расхрабримся, выпьем на брудершафт! Не забудьте, кстати, капитан, что у вас будет новый тралмейстер!
Она побежала через улицу, временами останавливаясь, чтобы тихо крикнуть ему:
— Вы мне понравились, капитан… Счастливого плавания!.. Ловите как следует рыбу…
Меркулов опомнился, когда она взялась за ручку двери:
— Какое окно, Люба?
— Зачем?
— Чтобы помолиться.
— А! Молитесь пикше!
Она скользнула в дверь, но Меркулов, перекатывая зубами мундштук трубки, дождался, пока на третьем этаже вспыхнуло одно из окон и потом приблизился там к стеклу знакомый силуэт. Она подняла руку, словно бы закрывая форточку, постояла так несколько мгновений, откинулась внутрь, и окно погасло.
Меркулов проулками зашагал вниз, к порту, ощущая, как медленно отходит холодок от затылка, и иногда замедляя движение, словно опасаясь, что сквозь хруст наста он не расслышит, если его окликнут.
Но никто его не окликнул.
4
Новый тралмейстер приглянулся Меркулову. Был он невелик ростом, сух, коренаст, на траулер к отходу пришел, как на работу, в кожаной шапке, в темной чистой робе, в добротной телогрейке, в яловых, хорошо смазанных сапогах с навернутыми сверху голенищами; и отвороты, и петельки у голенищ потемнели в меру, чувствовалось, что хозяин грязными руками за них не берется. Хотя этот наряд не совсем соответствовал лицу командного состава, Меркулов про себя его одобрил.
Тралмейстер поставил в сторонку видавший виды, но все еще крепкий кофр, и тут же, на палубе, представился капитану:
— Тихов, Иван Иванович. Так что старшим мастером по до́быче.
Меркулов пожал тиховскую руку, одобрил ее цепкость и не успел задать никаких вопросов, потому что Тихов аккуратно доложил:
— Я ходил на «шведах», сам-сабо, вопросов нет.
Меркулов несколько мгновений произучал пожилое, приятное, загорелое лицо нового тралмейстера, сощуривая при этом узкие, раскосые, как зарубка на дереве, глаза, потом указал ему трубкой же на вход в жилые помещения, да и сам пошел в каюту просмотреть документы, приготовленные для отходной комиссии.
Внутри знакомо пахло рыбой и робой, углем а шлаком, из машины тянуло теплым, почти хлебным запахом парового судна, деликатно чавкала там какая-то помпочка, и Меркулов обрел то восторженно-спокойное состояние души, которое почти всегда бывало у него на родном пароходе, даже если что-нибудь и не ладилось. То ли брала свое многолетняя привычка, то ли действительное пристрастие к бесшумному пароплавству, а может быть, и то, что он когда-то очнулся от смертной боли как раз под легкий трепет пара, но Меркулов не мог представить себя среди дизельного грохота, хотя на своем паровичке он иногда ясно ощущал, что время обходит его, как будто бы он остановился. Однако он не мечтал об огромных белоснежных новейших траулерах, хотя они иногда и снились ему, как, бывает, снятся недоступные женщины.
Все-таки все здесь было свое, родное, верное, неизменное и не могущее измениться. Да, по правде сказать, и каюта была не так уж плоха, и паровичок этот достаточно мореходен, и даже чрезмерно остойчив, а потому порывист при качке…
А новый тралмейстер действовал. Он взял за глотку боцмана и заставил выдать робу себе и новичкам из палубной команды. Новички робу приняли, но на палубу затем их пришлось выгонять с помощью старпома, потому что Тихов, не откладывая дела в долгий ящик, затеял перемерку тральных ваеров, заставлял подновлять марки и ваера измерял дотошно, словно это были не стальные тросы, а шелк на платье невестам.
— То и есть, — сказал матросам Тихов, — по сантиметру на метр, на сто метров метр будет. Лишний метр — трал косит, раскрывается он не полностью, так-сяк. Вы рыбу сюда ловить собрались, деньги зарабатывать или что? Вдурную время тратить с вами я не буду. Делайте два-раз то, что сказано, да чище!
Потом досталось механикам за то, что барабаны траловой лебедки иногда заедает при переключении на холостой ход, затем тралмейстер поцапался с боцманом из-за того, что тот чекеля от тралов пытался приспособить себе на промбуй, а вслед за этим команда занялась проверкой обоих тралов, так что, пожалуй, некоторые и не заметили, как прошел отход и началась работа, и, может быть, не все смогли путем опохмелиться, и пришли в себя естественным порядком на палубном сквозняке.
Еще Тихов поинтересовался у капитана, где намечается промышлять да какие там грунты, и предложил старый трал дооснастить, то есть подшить снизу по швам металлические шары-кухтыли, на которых трал должен был катиться по дну, как на подшипниках. Меркулов согласился, и работы эти с малыми перерывами заняли все время перехода от Мурманска до промысла, а идти было всего ничего, на старинное, поморам еще известное, Мурманское мелководье.
Сам Меркулов тоже толком выспаться не успел, потому что знакомился с командой, вникал то в одно, то в другое дело, то натаскивал в теоретической части штурманов, то подслушивал переговоры промышляющих капитанов, по петушиному знаку отыскивая их радиоволну. Рыбка ловилась крайне средне, повычерпали, что ли, казавшееся неисчерпаемым Баренцево море?.. И Меркулов порадовался, что новый тралмейстер развязал ему руки для сугубо капитанской рыбацкой деятельности, и тут же отбил старому своему Андрею Климентьичу радиограмму в одно слово: «Спасибо», ибо вес в управлении старик продолжал иметь, но и здорово размазывать насчет благодарности не годилось.
Попутно Меркулов вспомнил о Любе и обо всем этом вечере с апрельским антициклоном, и собственное поведение показалось ему столь дико детским и непотребным по сути, что он, удивляясь, как это могло произойти, устыдился весь, от «краба» до подошв ботинок, и понял, что устыдился напоказ, потому что увидел вдруг вытаращенные глаза радиста Лени Шкурко. Надо сказать, что Леня Шкурко карие свои очи любил, берег, нежил их в тени густых ресниц и если уж выкатывал бельма, так только при абсолютно исключительных обстоятельствах.
Неладное требовалось в корне пресечь, и Меркулов снова порадовался, так как явилась во главе с боцманом делегация униженных Тиховым и работой матросов с целью коллективной жалобы.
Меркулов выслушал хоровое исполнение навета и изрек, при каждом слове указывая мундштуком на очередного хориста:
— Вы отвыкли работать! Но — со всех точек зрения — рыбу нужно ловить! Но — рыбу ловят не руками, а тралом! Тихов учит вас работать. Будет рыба — поклонитесь ему в ножки.
— А если не будет? — спросил боцман.
— Если не будет — я пойду в матросы.
— Ну уж, Василий Михалыч… — усомнился боцман.
— Все. А ты, Чашкин, подстриги свои лохмы, ибо ты здесь не попадья и тем более не поп.
— Товарищ капитан, я их подстригу, если будет рыба, — потупившись, жалобно, но твердо ответил Чашкин.
— Почему?
— А если я снова вернусь в порт без денег, кто же меня примет? Или волосы, или деньги. Так я хоть за компанию со своими ребятами перебьюсь.
— Да, настоящий мужчина, вернувшись с промысла, должен быть при деньгах. Чашкин, пожалуй, прав, делегаты. Ладно. Рыба будет, если мы будем работать. Не я один, и не Тихов, а все мы вместе, поняли? А с душещипательными жалобами идите к помполиту. Он человек душевный, работу знает и вас, голубчиков, тоже. Впрочем, и он вам ответит, что море моряку дано для дела, а для отдыха моряку иногда предназначается берег… Как считаешь, Чашкин?
— Не знаю, — ответил Чашкин, подтолкнул боцмана, и все они загрохотали сапогами от радиорубки вниз.
Меркулов тоже поднялся.
— Леня, у меня к тебе такое дело: записывай на магнитофон все без исключения рыбацкие байки, все, что услышишь в эфире без меня. Ясно? Нужна полная информация: где, как, что и сколько!
Леня понимающе смежил бархатные ресницы, и Меркулов пошел к себе переодеться попроще, потому что дело приблизилось к первому тралу.
А первый трал, что первая поклевка. Как пойдет?
5
Перед первым спуском трала Меркулов всегда волновался. Не так чтобы публично, но в душе, про себя, как и полагается истовому рыбаку. Может быть, это было даже не само волнение, а просто укоренившееся от детдомовской рыбалки воспоминание.
Тогда у них на троих существовала одна удочка с нитяной леской, и честь первого плевка на крючок доставалась тому, кто прошлый раз был удачливее всех. Клев в той речушке бывал разный, но Васята Меркулов иногда по месяцу и более делал почин в рыбалке, приучился при этом иметь ничего не выражающее лицо, но дрейфил каждый раз страшно, потому что имел ответственность и перед единственной удочкой, и перед бурчащими от голода животами приятелей.
С тех пор не было для него горше наказания, чем то, когда у него отбирали право забросить удочку первым. Не из-за потери почета. Выходит, переставали доверять его умению, удачливости, опытности, в старательность его переставали верить.
Все это так и осталось при нем на всю жизнь, так было всегда, пока он работал после детдома в совхозе, плавал матросом в тралфлоте, служил стрелком-радистом в авиации, и снова шкерил по двадцать рыбин в минуту, и боцманил, и был помощником тралмейстера, и, учась заочно, выбивался с помощью Климентьича в штурмана.
Став капитаном, он с трудом приучил себя не хвататься за снасть, давать поудить и помощникам, поскольку все равно ведь промысел должен идти круглосуточно, и никаких сил не хватит двадцать дней отбарабанивать в одиночку. Да, кроме того, Климентьич-то ему самому с третьих штурманов самостоятельно тралить давал…
В кусачем толстом свитере, в сапогах и телогрейке стоять на мостике у открытого окна было куда как сподручней, и Меркулову самому понравилось, как удачно зашел он на первое траление: суда вокруг поразбросало по разным курсам, кое-кто забрался повыше на горку, и оставался, по всей видимости, незанятым коридор «по изобате», вдоль по пологому склону банки.
«На гору лезть не буду, — прикинул Меркулов, — вода еще не прогрелась, и рыба вряд ли туда поднимется. Попробуем, где поглубже».
Третий штурман уже укладывал траулер рабочим бортом к ветру, но Меркулов остановил его:
— Заберись еще на ветер. Пока трал спускаем, нас с этого желоба вон куда снесет, а там и без нас людно. Давай полный! Еще правее возьми, градусов на двадцать. Так. Глубина к сотне подойдет, — стопори, и начали.
Порядок у Тихова внизу на палубе был ничего, хотя и набежало на палубу для первого раза слишком много народу, но к подъему будет еще больше.
Тихов семенил там, проверяя, есть ли где надо багры, ключи-крокодилы, чекеля, ломики и привязки. Попутно он турнул в сторону угольщика с подвахтенным кочегаром, заставил матросов растянуть получше крылья трала, сам, как и положено, завязал куток и еще подбежал под рубку:
— Капитан, спускать тихо-мирно, на ход не дави, трал новый, как бы, того-сего, полотно не перекосить…
— Учи! — ответил, окутываясь дымом, Меркулов. Но даже эти зряшные для него наставления тралмейстера не перебили меркуловского настроения, потому что доволен он был и морозной, но ясной погодой, и тем, что удачно вывел траулер на склон ложбинки, где рыба должна была быть, раз уж она была и на пригорках, и тем был доволен, какой деловой достался ему тралмейстер. Радовало даже угрюмое выражение чашкинского женственного лица: видно, крепко доставалось на орехи тому от Тихова.
Меркулов отправил рулевого на палубу, загнал штурмана на руль и взялся-таки сам за управление, ибо и трал был новый, и экипаж почти весь новый, и тралмейстер тоже, и новый надлежало начать почин.
Спустили в воду куток, затем сквер трала, с руганью и неизбежной, несмотря на репетиции, неразберихой, были выправлены и выпущены крылья, и Меркулов сверху с удовольствием наблюдал, как дрейф расправляет, распластывает в воде трал. Тут заело у Чашкина в углу под фальшбортом бобинцы нижней подборы, Тихов прокатился туда, словно сам был металлическим шаром, взмахнул ломиком, и бобинцы, громыхнув по фальшборту, оттянули подбору вниз, приоткрыли пасть трала. Тихов снова прокатился туда-обратно, выправляя за борт кованые коромысла клячевок, и пошли за клячевками кабеля, и трал отдалился, стал в волнах большою скатообразною тенью, и вот уже плюхнулись за борт плавники распорных траловых досок, с дрожью побежали тросы, тень заметно растворилась в воде, и по мановению тиховской руки, под мерные выклики матросов, отмечавших длину носового и кормового ваеров, Меркулов осторожно повел траулер в сторону трала, следя, чтобы натяжение обоих ваеров было равномерным и не ослабевало, прямо-таки физически чувствуя, как сейчас оседает, погружается в глубину трал, как его там распирают, растягивают подборы, доски и встречный напор воды, и каждый узелок нового сетного полотна сейчас стягивается втугую, и трал насовсем принимает ту форму, какова она у него сейчас, и от его, Меркулова, да тралмейстера Тихова умения зависело, чтобы очертания трала закрепились такими, какими они были на чертеже.
Приближались предельные марки, и Меркулов сбавил ход, чтобы трал плавно притерся к грунту, и все произошло по науке, потому что ваера перестали вибрировать, значит, доски шли уже по грунту, и трал работал во весь раскрыв. Тогда уже осталось только взять оба ваера вместе на стопор, увеличить ход и подправить курс точно вдоль склона, и Меркулов снова остался доволен всем: и проход впереди был чист, и длины склона хватало, чтобы идти с тралом около двух часов, потому что нельзя было поворачивать обратно с новым тралом, чтобы не перекосить его. Корабль в начале движения оказался на той глубине, что надо, и трал спустили хотя и не так быстро, как хотелось, но все же быстрее, чем в прошлых двух рейсах, а главное — спустили почти без нарушений техники безопасности, по крайней мере, ни сердце ни разу не екнуло, что кто-нибудь сует голову или ноги не туда, ни взматериться ни разу не пришлось.
Экипаж, кажется, испытывал идентичные ощущения, на палубе смеялись, не спешили бежать греться, хотя брызги замерзали на роконах. Весело тюкали топорики и молотки: полным ходом шла сборка чердаков в трюмо, ящиков на палубе под улов и столов-рыбоделов для обработки рыбы на колодку, поротую с головой и без головы да на пласт, потому что из переговоров по радио ясно было, что улов тут хотя и устойчив, но невелик, идет в основном «стоялая» треска с приловом зубатки и окуня-самца. Приготовили к работе рыбомучную установку, а консервный мастер проверил автоклав и заготовил стампы под тресковую печень.
Так что все было в порядке, и полагалось по этому поводу в тишине каюты посмаковать «Золотое руно», но прежде Меркулов вызвал на штурвал рулевого, понаблюдал за ваерами и приказал штурману свистнуть в машину, чтобы держали на шесть оборотов больше.
— Зачем, Василий Михайлович? — удивился штурман. — Машина на пределе, да ведь прошлый раз на таких глубинах восьмидесяти за глаза хватало.
— Прошлый рейс мы тралили на песчаном грунте, а тут глина. Соображаешь? Тралу идти тяжелее, а скорость надо держать. Кстати, возьми-ка секундомер да покидай с матросом чурбачки.
И беседовать с трубкой в каюту Меркулов ушел лишь после того, как штурман доложил, что скорость траулера по планширному лагу, то есть по скорости проплывания щепок вдоль борта, составляет три узла, — маловато, конечно, но больше из машины уже не выжмешь.
«…Вот уж Климентьичу за Ивана Тихова спасибо», — думал Меркулов, втиснувшись в каюте в потертое, укрытое самодельным чехлом из полиэтиленовой пленки, кресло, уминая в трубке упругий волокнистый, с нежной влажностью, табачок и поглядывая краем острого, как чаячье крыло, глаза на медленно потеющую кофеварку.
Теперь можно и кофейку стакан.
6
Первый трал не вышел комом, обнадежил, хотя и без каких-либо рекордов. Но и то хорошо.
Есть на свете люди, чьей профессией является пропускание сквозь себя, через руки ли, через ум или душу неисчислимого множества элементов безликой стихии, как-то: земли, песка, воды, слов, математических символов, для того чтобы найти нечто, оправдывающее все затраченные при этом усилия. Великие сетовали на непродуктивность такой работы, но, может быть, лишь рыбаки не отвлеченно, а абсолютно конкретно представляют себе, каково бывает процедить через сети море, когда из сетей не вытряхиваешь ничего, кроме редких мусоринок да капель все той же воды.
Поэтому первый трал с довольно упитанным кутком, который из осторожности пришлось опорожнять в два приема, поднял на ноги всех. Вышли на палубу и машинисты, а кок Сережа Санин вообще явился с брезентовым мешком у пояса, чтобы отобрать свежей рыбки на уху по балкам, изготовлять которую он теоретически уже умел.
Сережа приплясывал у рыбного ящика в поварской пожелтелой куртке, в колпаке, в белых нитяных шкерочных перчатках, с вилкой-острогою в руке, причем вилка своими размерами напоминала трезубец морского царя. Не так велика была вилка, как мал росточком был сам Сережа, матросы смеялись, что даже поварские харчи и полное самообслуживание в районной столовой, где он раньше служил, не идут ему впрок.
Меркулов спустился на палубу, чтобы по следам на трале проверить, каковы на самом деле были грунты, потому что, кажется, сошли они в конце ложбины с глины, да и с глубиной слегка промахнулись, трал поднимали с ямы. И точно, по коричневым мазкам на килях досок определил, что заканчивали траление на марганцевом иле, это уж когда уменьшали ход, а до того, значит, минут на десять — пятнадцать задрали трал над грунтом, штурман запись на эхолоте проморгал, могли бы рыбы взять чуток больше.
Тут чуток, да там чуток, а набирается с куток. Нет, надо самому на мостике постоять, пока дорожку не намнем до полной очевидности…
Меркулов с тралмейстером согласился, чтобы трал опорожнить за два раза, глядя, как тот бойко пересчитывает узелки сети, определяет усадку трала. Выходило без перекоса, сетное полотно стянуло ровно, когда Тихов на выбор складывал участки сети пополам, узелок становился к узелку, и нить льнула к нити.
Первую половину улова вылили не совсем удачно, даже показалось, что это Тихов растерялся с дележным стропом, отпустил немного, вот и высыпалась часть рыбы мимо ящика на палубу, под ноги траловой лебедке; такой блекло-серебристый, с розовым, веселый водопадик. Тралмейстер громко заматерился, но расплескавшаяся по палубе рыба пришлась как праздник. Кок Сережа Санин, поскальзываясь, бросился со своей острогой в самую гущу, свирепо цедя воздух сквозь зубы и норовя подцепить на трезубец рыбку покрупнее, покруглее, а за Сережей бросились подбирать ее голыми руками и остальные.
Меркулов выждал, пока они нарадуются, вдосталь наколют руки, крутанул над головой трубкой и приказал всем кончать этот базар, бездельникам приступать к обработке рыбы вместе с вахтой, штурману сдвинуть траулер на три кабельтова к востоку, матросам шкерить окуня, зубатку, пикшу и треску, а рыбьи головы и весь прочий прилов: сайду, пертуев и пинагоров — пустить на муку.
Ветер к тому времени покрепчал, волны перехлестывали фальшборт, розоватило воду низкое солнце, судно дрейфовало так, что и ход для спуска трала не требовался. Подвахта смоталась в каюты одеваться потеплее, рыба стихала, и только Сережа Санин воевал с острогой в погоне за каким-то необыкновенно живучим окунем.
А тут еще вылили из трала остатнюю рыбу, и снова часть ее хлынула через буртик, и Сережин окунь затерялся бы в толпе, если бы Меркулов не свеликодушничал, наступив окуню сапогом на хвост.
Окунь был хорош, с загривком как у быка, пучеглаз, ярок как петух, и шипы плавников у него были напряжены, как стрелы перед спуском с тетивы.
Сережа дотянулся до окуня, Меркулов приподнял сапог, но окунек так мотанул хвостом, что Сережка растянулся бы на рыбе, если бы Меркулов снова не пожалел его, придержав за ворот свободной рукой. Поддержка помогла, Сережа успел сунуть окуня в мешок, но тот продолжал бунтовать. Сережа шатался от его ударов.
— Вот это окунишка! — вместо «спасибо» сказал он Меркулову.
— Ты знаешь, сколько ему лет?
— А сколько?
— Лет тридцать, не меньше.
— Ну да?
— Вот те и да. Окунь медленно растет, считай, что тебе достался уникальный. Самки у него сейчас в Норвежском море, вот он и зол.
В подтверждение меркуловских слов окунь выдал Сереже отменный пинок и стих. Сережа ойкнул, охнул, мешок ухватил за край и заспешил на камбуз, шатаясь временами от взрывов ярости, сотрясавших мешок изнутри.
— Ты на рыбалку выходи с кастрюлей, а не с торбой, тут тебе не речка, — напутствовал его Меркулов, — а консультантом насчет ухи салогрея пригласи, он это дело в тонкости постиг!
Второй спуск трала должен был пройти быстрее, чем первый, но неожиданно зацепилась распорная доска на носовой траловой дуге, никак не могли там отдать стопорную цепку. Меркулов, психанув, собрался бежать туда с мостика сам, но тралмейстер опередил его, повертелся, как обезьяна, вокруг дуги, шевельнул, стукнул что-то ключом-крокодилом, помахал этим же крокодилом перед матросскими носами и тут же оказался на своем командном пункте у траловой лебедки; матросы и ахнуть не успели, как дело пошло. И Меркулов снова самолично вывел корабль на курс траления, на этот раз в обратном направлении и несколько выше по склону покатого подводного холма. Дым из трубы повалил еще гуще так как приходилось идти против ветра и механики из машины выжимали все.
Один из матросов часто махал пикой, подавая рыбу, а за рыбоделом дробно стучали шкерочными ножами все свободные от вахты, получалось еще кое у кого весьма неважно, мешали и холод, и соседи, и надвинутые на головы капюшоны, и недостаточно острые ножи, а главное — то, что слишком мало эти люди работали вместе, авралом, и рыбмастер Филиппыч, по прозвищу «Профессор», подскакивал то к одному, то к другому, объясняя, как брать рыбу, как рубить ей голову, как пластать, как изымать окуневые жабры и куда, наконец, должна лететь тушка, куда печень, куда требуха.
Шкерка рыбы у самого Филиппыча шла ювелирно: чик — раз! — готово! Но после десятой — двенадцатой рыбины он скисал, ибо кончалась сила в руках, удар становился не тот, да и пальцы, четверть века отмахавшие на холодном вотру, переставали гнуться в сырых перчатках.
Квадратное озерко рыбы в ящике мелело, шумела вода в рыбомойке, суетились засольщики, и Меркулов понял, что через несколько тралов, если, конечно, рыба не повалит валом, можно уже будет обходиться при обработке одной вахтой, люди во вкус и азарт войдут, придет сноровка и тогда обнаружится, что локтями в тесноте толкаться ни к чему.
Несколько неприятным Меркулову показалось то, что не стоял в общем ряду за рыбоделом Иван Иваныч Тихон. Он сменил стопорную цепочку на носовой траловой дуге и непонятно зачем занимался теперь очисткой большой сельдяной бочки.
Меркулов, удостоверясь, что траулер идет как надо, спустился сам погреться за рыбоделом и хотел пригласить Тихова, но раздумал, глядя на гомонящих чаек — верную примету того, что рыба будет: на безрыбье чайки молчат.
Меркулов потеснил Чашкина, орудовавшего головорубным ножом, толкнул его локтем в бок:
— Ну, время волосы стричь?..
Первая уха по балкам, которую изготовил Сережа, была единогласно вылита за борт.
7
А Люба в это время пробиралась к выходу в переполненном троллейбусе, цепляясь за поручень, и за ней настойчиво, раздражая запахом парикмахерской и вина, тесно передвигался молодой человек с открытой вьющейся шевелюрой, в красивой нейлоновой куртке и свитере с отложным воротником. Он очень хотел быть с ней рядом.
Троллейбус натужно тянул к Семеновскому озеру, вставали за его плоской серой гладью нереальные в вечернем свете сборные, типового проекта, дома, а видны они были лишь потому, что на передних сиденьях пассажиры детсадовского возраста рукавичками стирали со стекол туман: снаружи стоял мороз, а тут порядком надышали.
Любе было ужасно некогда, потому что надо было заскочить к портнихе, потом постараться сделать маникюр, а потом успеть еще к двадцати часам в УКП, где сегодня предстоял зачет по теории чисел. Откровенно говоря, маникюр и предназначался для зачета, потому что преподаватель был сед, тонок и представителен, как артист, и девчонки давно говорили, что у него на зачетах горят только неряхи.
Так что Люба спешила, а тут еще в троллейбусе привязался к ней этот элегантный обормот в свитере. И что они вечно к ней пристают!
Люба остановилась против отсека с малышами, ибо проход дальше был закрыт четырьмя тетями с большим количеством сумок и авосек. Парень в нейлоне тут же пристроился рядом, используя каждый толчок на каждом выступе дороги, чтобы прикоснуться к ней.
— Слушайте, гражданин, — громко сказала Люба, — держитесь как следует!
Тетки оглянулись на них, а парень тихо и раздельно сказал ей сквозь зубы:
— Не митингуй…
Ух как полыхнуло у Любы сердце! Она посмотрела на любопытствующих женщин, придвинулась ближе к парню и спросила тихо и тоже с томлением:
— Вы джентльмен?..
— Угу… — все так же сквозь зубы ответил парень и придержал ее за талию.
— Мальчик, подержи тетину сумочку, — живо обратилась Люба к одному из хлопчиков, что приклеивали носы к стеклу на коленях у бабушек, — подержи сумочку, видишь, какая она красивая.
Троллейбус притормаживал к остановке, маленькая бабуся, державшая мальчишку на коленях, с недоумением взяла у Любы сумочку, парень обнял ее еще крепче, и Люба, отклонившись, на весь троллейбус шлепнула его ладошкой по щеке.
Парень глянул на нее дикими глазами, схватился рукой за щеку и, расталкивая хозяек с авоськами, устремился вперед. Женщины зашумели, словно потревоженные гусыни, чередой потянулись на выход, а парень обошел троллейбус, постучал кулаком в стекло и поманил Любу пальцем.
Люба показала ему язык, скорчила рожу, и парень неожиданно глупо ухмыльнулся и потер щеку большой корявой ладонью, а Люба отвернулась, потому что сразу после пощечины разглядела эту отмеченную грязной трудной работой руку с корявыми толстыми ногтями и пальцами в черных порезах, и ей стало очень обидно, что у такого парня с такими-то руками не находится какого-нибудь доброго и простого средства, чтобы выразить тоску свою и тягу, а вот лишь скользкие от алкоголя глаза и инстинктивная животная прилипчивость.
— Так и надо их всех, охальников! — одобрила старушка, державшая ее сумочку.
— И-и, зря говоришь! — решительно вступилась другая, высокая и костистая, сидевшая напротив с внучкой. — Холостяк, поди, с моря пришел. Такой заглядной мужчина!
— Как не так! — поджала губы маленькая. — Пойдем-ка, Петенька, отсюда. Возьмите, гражданочка, ваш редикюль.
Люба вышла вместе с ними и до самой портнихиной двери раздумывала об этом парне и сравнивала его с Веней, который ласков, и предупредителен, и внимателен к ней, словцо к лаковым туфлям, так и водит ее посуху, и пылинки сдувает, а если и дохнет на нее когда, то только так, чтобы чисто было, но никакой влаги, никакого вреда.
Наст похрустывал под сапожками точно так, как тогда, когда провожал ее от дяди Климентьича Меркулов, и она подумала и об этом Васяте Меркулове, рыжем, широкоротом и массивном, со шрамом от виска к губе, вспомнила, как он держал ее за плечи и орал: «Когда же вы успели вырасти?!» А вспомнив об этом, Люба и сама удивилась, когда успел эдак заматереть сам Меркулов, ибо тогда, когда он учил ее вялить ерша, был он весь как звонкая кованая медная статуэтка, да ведь десять лет прошло, и он теперь мужик настоящий, и она, увы, не пионерочка. Родственников послушать, так давно старая дева…
А Меркулов Васята знал не знал, а здорово ее подкупил, раньше она только в кино видела, чтобы на женщин с таким восхищением смотрели, хотя, конечно, глаза у него дремучие, человек сильный, в себя уходит быстро, только на повороте каком-нибудь и засечешь, что он на самом деле чувствует.
— А вдруг Меркулов в меня втрескался? Ясное дело, влюбился. Чем я девушка плоха? И личико, и работница, и в институте учусь. Про ручки-ножки и говорить не будем.
Люба топнула вправо-влево сапожком по льду прокатанной ребятней тропинки, посмотрела на саму себя, отраженную в этом льду, словно в темном стекле, разбежалась и лихо проехалась, повизгивая, по очередной прогалине.
«Вот как начну не Венечке, а капитану Меркулову телеграммы слать… Что будет?»
У нее было еще время подумать.
8
Тихов с бочкой возился не напрасно, то есть, как обнаружилось в дальнейшем, бочка эта входила в его личное рейсовое обязательство и к мокрому или чановому посолу деликатесной рыбы никакого отношения не имела.
Первую неделю рыба шла не пусто и не густо, однако суточные задания удавалось все-таки перекрывать, и постоянная нагрузка делала свое доброе дело, так как команда тоже втянулась в промысел как следует, успевали и обсушиться, и обогреться, и отдохнуть, и на вахту, и помочь на подвахте в трюме или за рыбоделом. Определились уже и кое-какие мастера, так, например, Чашкин, сдержавший слово и подстригшийся почти что наголо, здорово приспособился на рубке голов, причем не только при разделке рыбы на колодку поротую, но и при гораздо более сложной обработке на клипфиск, когда голову трески приходилось отделять полукругом вплотную по-за жабрами. А тут еще холод донимал, сырость и качка, надежно стоять у рыбодела не удавалось даже на подстеленных рогожах, но, во всяком случае, брака у Чашкина почти не было, рыбмастер Филиппыч был им доволен, выделил ему во главе рыбодела штатное место, где Чашкин и свирепствовал и в свою смену, и на подхвате. Меркулов удивлялся в душе, откуда у этого сухопарого парнишки столько упрямства, потому как сила тут была ни при чем: запястье правой руки у Чашкина как опухло от ножа в первый день работы, так и не тоньшало, а ведь, кроме как к рыбоделу, Чашкин в свободное время иногда выходил глянуть, как работают с тралом другие, потому что у самого у него это не очень получалось — то опаздывал отдать что-нибудь, то, наоборот, закрепить, то лез опасно куда не надо, и Тихов Иван Иваныч ругал его больше, чем остальных.
Сам Тихов по приказанию Меркулова нехотя начал доверять спуск трала своему помощнику, но к тралу выходил почти всякий раз, проверял, мерил, щупал, чинил порванное полотно, и Меркулов всякий раз при этом высоко оценивал его сноровку, когда он не глядя находил пятку и начинал вязку так, что игла с пряденом крутилась у него в пальцах, как у фокусника, и ныряла в ячеях сети, как живая.
Бочку свою Тихов пропарил с каустиком, промыл, но далее этого дело не пошло, потому что Меркулов сказал ему:
— Вот что, Иван Иваныч, если ты решил насолить себе рыбки, так бочками солить у нас не принято. Если на всю команду хочешь намочить да навялить — не возражаю, но только в личное время.
Это было слишком жестоко, и Тихов обиделся.
Меркулов сказал ему тогда, тыкая в грудь мундштуком трубки:
— Так хорошо работаешь… На что тебе эта бочка?
— Я не сосунок, — ответил Тихов, — стало быть, знаю.
— Ну добро, — сказал Меркулов, — только в рабочее время со всеми работай.
— Спасибо, — кротко и сумрачно сказал Тихов и ушел спать.
Меркулов в этом рейсе себя не жалел и другим не давал пощады, следил, чтобы успевали поесть и выспаться толком — и снова за работу, а коль работы нет — за техническую учебу, или профилактикой техники да снаряжения каждому по своей части заниматься, но главное, конечно, было — план взять. Это было нужно потому, что судну требовался постоянный экипаж, а безрыбье кого хочешь сбежать уговорит, за каждым ведь рыбаком запросы его, семья, отец с матерью, а то еще хлеще — жена. На кой же черт месяцем в море болтаться, если ни прибытку, ни смысла никакого нет?
Меркулов посовещался с помполитом и стармехом, и все втроем сообща они пришли к выводу, что перелом в этом рейсе закономерно должен был наступить, потому что все к тому клонилось еще в двух предыдущих, только как-то не хватало настырности и запала в работе да не ладилось с тралом, так что новый мастеровитый и въедливый тралмейстер Иван Иванович Тихов пришелся как раз к месту.
Потом они договорились, кто какой участок будет конкретно контролировать, а потом в течение двух суток ими властвовал циклон, настоящий зимний шторм с ветром до одиннадцати баллов, с обледенением, со снегом, после шторма вдруг потеплело, навалился на море сырой туман, и рыба исчезла.
Еще двое суток они процеживали заштилевшее море, давясь своими и чужими туманными гудками. Меркулов разрывался между указателем эхолота, рыбоискателем и экраном радара, но трал появлялся из серой мути за бортом неизменно тощий, набиралось в нем рыбы на две Сережины торбы. Меркулов сверху видел смутные фигуры копошащихся у трала людей, а внизу, у лебедки, скучного неподвижного тралмейстера Ивана Ивановича Тихова, и, когда спускали трал, Меркулов боялся лишь одного — как бы не намотать его на винт, потому что полотно в штиль обвисало вниз у самого борта, траулер валялся на зыби, как ванька-встанька, да и не видно было в воде ни лешего, и лишь путем аккуратных и сложных маневров удавалось вытравить все как положено, однако циркуляция при этом нередко затягивалась, траулер попадал не на те глубины, что надо, а оба промысловых буя, по которым можно было бы ориентироваться, кто-то подрезал в первый же день.
При всем при этом удавалось избежать столкновений, но Меркулов опасался уже за свою голову, хотя кофеварка была с началом шторма перебазирована им на мостик в работала так же, как радиолокатор, — непрерывно и безукоризненно.
Руководитель промысла решил переключиться на север, где, по данным разведки, обнаружены были разрозненные концентрации окуня, но Меркулов закусил уже мундштук и отказался, мотивируя отказ тем, что переход туда и обратно займет две трети остающегося для промысла времени, да и машина уверенности не внушала, что-то там случилось с цилиндром низкого давления…
Насчет машины это была сущая правда, и стармех честно предупредил, что второго такого шторма ей в этом рейсе не выдержать.
— Ну ничего, — нашелся пошутить Меркулов, — ребята за нас план в Индийском океане, у Африки, да у Ньюфаундленда вытянут. Слава богу, пароходу восемнадцать лет, устал бортовичок, семь раз себя окупил.
— Ну добро, Василий Михалыч, учитывая все это… Запиши все, где надо, официально. Кстати, по секрету, слышал я в управлении предложение и тебя с Юго-Западной Атлантикой познакомить…
Меркулов понял, что руководителю жалко оставлять его тут одного в пролове, и снова отшутился:
— Я и на своем пароплаве до Уолфиш-Бея дотопаю, машина у него хоть куда, это ведь не на Демидовскую банку — рукой подать.
— Ну и ладно. На советы выходи без опозданий, Василий Михалыч. Тут еще «Ржевск» остается, ему через два дня в порт.
Точки траулеров на экране локатора начали смещаться к северо-востоку, огоньки концевого из них даже обнаружены были визуально, показалось, что это туман расходится, но это было только длинное нефтяное пятно, над которым ветерок непонятным образом разметал промозглый пар.
— Где же тут будет рыба, когда сплошняком мазут! — голосил внизу Чашкин, но кричал он напрасно, потому что пятно тут же заволокло так же плотно, как и весь район мелководья.
Меркулов предупредил «Ржевск», что ложится в дрейф, приказал по вахте про локатор не забывать, дал стармеху шесть часов на ремонт машины, поставил телеграф на стоп, выключил кофеварку и рухнул рядом с ней на диван. Через несколько секунд его храп начал сотрясать штурманскую рубку.
Устал капитан.
9
Ровно через пять часов Меркулов проснулся, поморщился, понюхал кисловатый прокуренный воздух, посидел с полминуты на диване, прикрывая пальцами глаза, потому что солнце в иллюминатор вливалось с особым блеском штилевого моря.
Затем он вышел в ходовую рубку, почти на ощупь пробрался сквозь сизый папиросный дым к борту и распахнул дверь.
Море было промыто, блестяще, спокойно, холодно, синело по-весеннему нежно, и траулер на нем сверкал в тонкой ледяной скорлупе.
— Как с машиной? — хрипло откашливаясь, спросил Меркулов.
— Да стармех еще два часа просил, — доложил за спиной третий штурман, — все они там с ночи без перерыва.
— Все равно потеря времени, — проворчал Меркулов. — Далеко унесло?
— Да вот девять миль от «Ржевска», он все там ходит.
— Тэк-с. Чем команда занята?
— Да кое-кто времени зря не теряет. Тут, посмотрите, такое производство налажено…
Штурман говорил с непонятной интонацией, то ли одобряя, то ли злобненько радуясь, и Меркулов внимательно исследовал взглядом его лицо. Исследование результатов ие дало, потому что и лицо штурманское окрашено было той же интонацией.
— В чем дело? — недовольно спросил Меркулов, все еще продолжая пробанивать горло.
— Да вон… — начал штурман, но тут но левому борту послышался истошный чаячий крик, шум, дикое, как при петушиной драке, хлопанье крыльев.
Высунувшись из окна, Меркулов увидел Ивана Иваныча Тихова, который, стоя у самого фальшборта, заправскими рыболовьими движениями выбирал звенящую нейлоновую леску. На конце лесы билась большая клуша. Она то взмывала в воздух, то, окутываясь клубком брызг, крыльями и лапами тормозила о воду, но Тихов стоял неколебимо, руки его мерно и вовремя перехватывали жилку, складки шторм-робы переливались на нем, как на памятнике, и Меркулов в который раз отметил, как он всецело умеет соответствовать той работе, которой занят, ни лишней щепочки из-под топора, все к делу. Только на что ему эта забава?
Меркулову, бывало, попадались дикари, которые, обалдев от работы, кино и домино, не зная, чем развлечься и как убить в море время, ловили чаек и глупышей, придумывали, насколько позволяла их изобретательность, разные шутки: связывали, например, за лапы длинной бечевкой нескольких птиц и с хохотом наблюдали, как те пытаются разлететься в разные стороны, обреченные быть вместе, пока не размокнет, не перегниет бечевка, или еще пытались запускать чайку на нитке, на манер воздушного змея, а не могущих летать глупышей пускали по морю попарно, занятно им было, как глупыши побегут по морю на привязи… Меркулов не любил такого никогда, даже когда был еще зеленым матросом, и пресекал, когда начал обретать силу.
Нет, он не боготворил чаек и не верил, что в них переселились души погибших моряков, да и для себя он давно решил, что это профанация сути дела, что поэты, писатели, композиторы и фотографы, боясь или не умея заглянуть внутрь морской жизни, заромантизировали бедных чаек до того, что ужо с души воротит, а те все кружатся вокруг траулера, всегда озабоченные и голодные, и не ведают, как дешево можно ими спекулировать в искусстве. В этих птицах было нечто другое, что вызывало серьезное к ним отношение: на долгом промысле они были родственны людям, потому что они были тоже не из рыбьего царства, и так же, как люди, они не могли спасаться внутри моря, в самый лютый шторм они тоже держались грудью на ветер. Слюнявая романтика тут ни при чем, рыбам ведь тоже не откажешь в своеобразной красоте и силе, и нет, наверно, ни одной рыбины, которой хотелось бы под шкерочный нож.
Тихов, между тем, подтащил клушу к борту и мягким упругим рывком выдернул ее прямо на себя, так, как выдергивают на грудь из воды крупную, хорошо забравшую рыбу. Он успел перехватить ее на лету левой рукой, зажать крылья. В то же мгновение в правой его руке оказался деревянный молоток-мушкель, птица была уложена головой на плоский планширь… Хак! — и хриплый крик ее оборвался.
Иван Иванович отложил мушкель, аккуратно высвободил из горла птицы крючок-тройчатку, чайку положил себе под ноги в ватервейс, изжеванную наживку стряхнул за борт и стал нанизывать новый кусок рыбьей требухи. Глазевший рядом юнец с первой вахты наклонился к чайке.
— Что за скотобойня, тралмейстер? — сонным голосом спросил Меркулов.
— Жду, матка-малина! Подумал, вчера на предпоследнем заходе рыбы не взяли, потому споднизу губку здорово стригли. Полтрала губки, так что я у старого трала нижнюю подбору сам-двадцать переделал, капитан.
— Меня зовут Василий Михайлович.
— Ух ты, — сказал Тихов, — когда тралить зачнем?
— Сегодня. А пока, Иван Иванович, поднимись ко мне.
— Да он как работает! — сказал за спиной штурман. — Мушкелем — чтобы кровью не брызгать, пух — в бочку париться, чтоб жир сошел, а перья и все остальное — за борт. Первый завод на решетках у трубы сохнет, килограмма три, поди, пуху.
— А ты куда смотрел?
— Он на старпомовской вахте начал; капитан, говорит, знает.
Меркулов понял, чему предназначалась та бочка. Теперь она стояла внизу, у парового патрубка, накрытая брезентом, под который нырял узкий паровой шланг. Бочка побулькивала по-супному, и в воздухе распространялся сладковатый запах жилистой постной птицы.
Меркулов закусил горькую свою трубку, попробовал, как пощипывает шершавый язык табачная смола, ноздри его закаменели ненадолго, пока он рассматривал море, и щетина на щеках встала торчком.
— Вот что, передай стармеху, что я пошел бриться. Определись как следует, через полчаса чтобы шел полным ходом к «Ржевску», в то место, что у меня треугольником помечено. Понял точно?
Но перед бритьем Меркулов освежился беседой с Иваном Иванычем Тиховым. Тралмейстер стал у двери все такой же компактный, деловитый, что и прежде, только, показалось, глаза у него поблескивают, как у куницы, но Меркулов возникшее было сравнение сразу в себе подавил, чтобы эмоции не превалировали над фактом.
— В порядке тралы, значит?
— Стал-быть.
— А рыбы нет…
— Рыбу, сам-знам, капитан ищет. Мое дело — снасть…
— Рыбу мы найдем. Чайки на перину, что ли?
— Дочка замуж идет…
— А в магазинах что, нет?
— Разве там перины?
— А я тебя вспомнил, Тихов Иван Иванович. Это ведь ты с Кондратом Кругловым ходил?
— Капитан Круглов мастер был, людей понимал, земля ему пухом…
— Видишь, и тут пух! Вспомнил я это дело. Это ведь ты, Иван Иванович, из рейсов пух чемоданами возил, подушки по два червонца толкал?
— Я, едрена-зелена, в море не гулять хожу. Есть рыба — работаю, нет — опять работаю. Браконьер я?
— Браконьером тебя не назовешь. Умелец.
— Всяко дело уметь надо.
— Ну вот что, Иван Иванович. Начинали вы неплохо, команду на палубе подтянули. Рыба будет. Но будет много — трала из воды вынимать не будем. А насчет шабашки, извини, птиц оставь в покое. И не забывай, что ты комсостав, люди твои на тебя глядят. У нас, понимаешь, и рыбку-то вялят побаловаться, а не для…
— Мне с пустыми руками в порт ни к чему. Ты, дорогой капитан, ищи рыбу, не за мной, сам-знам, дело стоит, — возразил Тихов. — Я те плох — другого тралмейстера ищи. Пух-перо я дочке обещал, и не спекулянт я, хоть в обэхаэс сообщай. А плох я — не держусь за вас, работники везде нужны. Полгода скоро в пролове, Василий Михайлович? Каб не я, кто бы трал шевелил? Извини-подвинься.
— Ты, Тихов, конечно, силен, — сказал Меркулов, вставая и раскатывая, словно картечь, между чугунными ладонями трубку, — но частного промысла у меня на борту не будет, только общий.
— Ищи рыбу, Василий Михайлович, — едва заметно пожав плечами, ответил Тихов. — Пошел я…
Меркулов прицелился глазом в его аккуратную спину, но души с предохранителя не спустил, потянул легонько, попробовал, тут ли спусковой крючок да надежен ли он под пальцем.
Рыба, рыба была нужна.
10
Стармех управился вовремя, и Меркулов увидел еще при бритье, что солнце заскользило в сторону, палуба чуть заметно опустилась набок: траулер производил поворот.
Пока он брился, мылся до пояса и завтракал, он все пытался представить себе, что же сейчас делает рыба. Он давно ознакомлен был с промысловым прогнозом, но сейчас он сам себе хотел быть промразведкой, более того, он хотел бы восстановить в себе всю информацию, которой обладала к сему моменту наука о рыболовстве, да еще присовокупить к тому собственные чутье и опыт, то есть многие дни и ночи, проведенные тут, на траулере, помороженные пальцы, и покалеченное лицо, и четко не зарегистрированные в мозгу, но совершенно точные признаки того, что трал входит в косяк, и даже то неуловимое для других, но совершенно определенное для него самого движение века, когда глаз схватывал на ленте самописца первые штришки, означавшие рыбу.
…Понятное дело, крупная половозрелая треска нерестилась сейчас в Норвежском море. Но та ровная тресочка, которую они начали было брать в начале рейса, должна была быть тут соответственно прогреву воды и вековым миграциям. Она начинала уже сдвигаться к востоку, выходить на мелководье. Шторм перебил все, но дело не в самом шторме, а в том, что со сменой погоды льды могли сдвинуться южнее, следовательно, наступало похолодание воды, и рыба, очевидно, чувствовала это раньше, чем приборы. Но сейчас снова стабилизируется антициклон… Однако же рыба не могла за двое суток уйти невесть куда. Наверное, косяки стали меньше и подвижнее, значит, надо сделать контрольные траления в пределах окраин мелководья и дальше к западу. Увеличить глубину траления. Увеличить скорость. У второго трала нижнюю подбору оборудовать потяжелее, под чистый грунт. Еще приказать Лёне, чтоб принял все сводки по морю, что услышит. Да самому не забыть о промысловых советах. Да еще…
Задач в голове созрело столь много, что Меркулов не стал их додумывать, чтобы в конце ни пришлось вспоминать: а что же было вначале?
Он, ударяясь боками о поручни тесного внутреннего трапа, устремился в штурманскую, легким толчком локтя выставил штурмана на мостик, сам нацепил наушники радиопеленгатора, сам определил место и сам с удовольствием нанес его на карту, прикинул курсы контрольных тралений, включил рыбопоисковую аппаратуру, и карусель завертелась снова, и кофеварка на мостике была введена на непрерывный режим работы.
Они обшаривали один квадрат за другим, и Меркулов понимал, что мало когда в жизни тралил он так тщательно, так истово, так безошибочно. Он заходил на траление так, как хороший летчик заходит на штурмовку, ни метром ближе, ни метром дальше, ни метром в сторону от штурмуемого объекта, и заканчивал траление такой циркуляцией, словно выводил штурмовик из боевого пике, но рыба была неуязвима.
Несколько раз, когда трал приносил до полутонны ровной пятилетней трески, появлялась надежда стабилизировать уловы, но косячки были такие редкие, что их едва регистрировала аппаратура, и такие подвижные, что ни один повторный заход на них не удался, и Меркулов про себя прозвал такие косячки «разведгруппами».
Сначала он комбинировал с тралами, подстраивал их всякий раз под грунт, и Тихов безропотно выполнял его указания, но вскоре стало ясно, что тралы лучше не настроишь, а потом пошли такие тяжелые грунты, что каждый раз после подъема тралу требовался ремонт. Так и работали обоими тралами: один в починке, другой воду цедит, а моряки не спеша управляются с рыбой, вся мелочь на муку, печень — на консервы, а рыба поровнее, покрупнее — на сложную разделку, на клипфиск. Видя, что план по всем показателям не вытянуть, Меркулов решил хотя бы улучшить финансовый результат, благо клипфиск и консервы из печени подороже, для траулера поприбыльнее.
Однако от траления на тяжелых грунтах пришлось отказаться, потому что добытая и выловленная рыба никаким образом не оправдывала затрат.
«Ржевск» так в ушел в порт с недогрузом, но Меркулов снова отказался куда-либо далеко переходить, сдвинулся на ровные грунты несколько юго-западнее тех районов, где начинал промысел, И на одном своем упрямстве да на хорошо налаженных тралах довел вылов до пятисот — семисот килограммов за подъем. Этого не хватало, чтобы выполнить план по добыче, но тресочка шла ровненькая, как полешки для голландской печи, и при чистой ее обработке они могли по финансовым показателям очень близко подойти к плану.
Меркулов коротко переговорил почти со всеми, и его поняли, потому что рейс подходил к концу, а заработками не пахло и таяла надежда стать добычливым кораблем, а это касалось каждого и всех. Экипаж работал так, как работает взвод саперов на рытье осточертелой, однако всем нужной траншеи — не разгибая спин, но поднимая голов, не видя конца своей работе, но зная, что конец этот настанет только так — когда не разгибаешь спины, не поднимаешь головы, но роешь, роешь и роешь. Экипаж работал так, но все же и не так, потому что не давила гора работы, не полным было напряжение сил, и Меркулов чувствовал это хорошо, потому что сам-то он выкладывался полностью. Очевидно, экипаж понимал его, потому что, хотя и без живости, но тщательно и быстро спускался и поднимался трал, деликатно, без излишних окликов «Профессора» Филиппыча обрабатывалась рыба, и печень с необычной для консервщика гигиеничностью собиралась и сортировалась на рыбий жир и консервы, и механики держали пар на марке и обороты винта как требовалось, и радист Леня не вылезал из наушников. Но рыбы было мало.
Хотя работа уже отладилась, как на конвейере, Меркулов держал себя зажатым в кулаке, как трубку, зачерствел, спал мало, между тралами, на мостик выходил к каждому подъему и спуску, советовался со штурманами у промыслового планшета, исследовал улов, прилов и мусор в каждом трале, оглох уже от бессонницы и курения, но рыбы было по-прежнему мало.
Иван Иванович Тихов в свободное время возобновил переработку чаек на пух-перо, и Меркулов, стиснув зубами мундштук трубки, не сказал ему ничего: в конце концов, на птицефермах уток и кур забивают миллионами, а тиховское мастерство обращаться с тралом стоило всех этих нахальных, назойливых клуш, которые вились над траулером, норовили выхватить рыбу даже с рыбодела и тогда, когда рыбы было катастрофически мало!
Хак! Хак! — звучало с планширя, булькала бочка в закутке за лебедкой, но трал всплывал безукоризненно, улов выливался в палубный ящик бережно, как птичье молоко, во время починки полотна тиховская рука с иглой и пряденом летала, как стриж, и матросы, сплошь зеленая пацанва, смотревшие на Тихова с непонятной тоской, готовили трал почти с быстротой ракетного расчета.
Погода была всякой, но Тихов своему помощнику работы не передоверял и на палубе оказывался всегда, когда бы сам Меркулов ни взглядывал туда. Ну ладно, капитан спит не раздеваясь на диванчике в штурманской, но каково иметь сей образ жизни для вечно мокрого тралмейстера?
Крепок был мужичок Тихов.
11
На третий день тусклой конвейерной работы Меркулов счел возможным перенести кофеварку обратно к себе в каюту. Кроме того, он побрился, принял душ в сменил сапоги на нормальные капитанские тапочки, а щетинистый свитер на мягкую фланелевую рубашку. Штурмана на мостике вполне управлялись и без него, и пора было подвести предварительные итоги.
…План взять в том рейсе можно было, если бы не неурядицы с тралом на первых днях. Теперь, конечно, Тихов всех работать научил, вышколил, видно, что матросы его побаиваются, но в порту с ним надо расстаться. Рвач он, а это как зараза, да и жестокость его пацанву уродует. Но работу он отладил, а это пока сейчас основное, потому что нужна рыба, без рыбы экипажа не сварганить. Интересно, я вот ушел в каюту, а Тихов там на палубе, как краб — одной клешней в трал, другой в бочку с чаячьим пухом. Неужели на берегу этот пух все еще в ходу, дефицит?..
Меркулов вспомнил, как несколько лет назад извергал из себя непотребщину Андрей Климентьич:
— Ты слышь, Васята, чего это Лизавета удумала! Бом-брам-трам! Андрей, младший, женится, так она постелю молодым справляет. Матаня Круглова ей подушки, слышь, по червонцу штука уступила, выдешевила Лизавета Васильна, на базаре, слышь, их по двадцать продают. Из чаячьего пера! У клоповода этого Круглова тралмейстер, гад, ас по тральной части, чаек заготовляет. Кажинный рейс по два мешка пуха!
— У крыльца вашего паленым…
— Еще бы и нет! Пожег я их все! Слышь, как Лизавета за четыре червонца убивается? Реви, реви, Лизавета Васильна, за свою бабью дурость. Чтоб мой Андрюшка со своей молодкой на таких подушках валялся!..
— Не из-за денег я, Андрюша, из-за грубости твоей…
— Ха! Я груб? Выходит, можно быть и подлым, только, слышь, не грубым! Так, что ли?.. Кремации я их предал, прощай-прости дыму ихнему сказал, Васята.
Меркулов случай этот запомнил, хотя тогда и посмеялся в душе немножко над стариком.
…То-то Климентьич перед отходом с такими экивоками о новом тралмейстере говорил, вон оно что! И Люба тоже что-то о нем знала, а что она может о нем знать? Впрочем, тралфлот для нее родной дом и Мурманск-199 родной адрес. Потомственные связи. Презирает она, наверно, меня, за такую правую руку, как Тихов… Чепуха это все и не женское дело! Я капитан, промысловик, и стране нужна не лирика, а рыба. Пусть Тихов до порта дотянет, а там — хватит. Не обидится, понимает, поди, что себе еще не скоро нового Кондрата Круглова найдет… Круглов кулак был на пять с плюсом, никогда карт не открывал, все у него на дне кошелки… так и откручивался на промсоветах, а в порту — всегда в первых рядах устраивался, потому что всегда с рыбой бывал… Ничего, потерпеть неделю осталось. Только-только конвейер наладился… Ребятам заработать надо, тому же стриженому Чашкину. И поверить в удачливость свою. Про меня они то знают, что пожить могу, ни кола ни двора, дети по лавкам не пищат, а деньги сколько лет гребу… А где они, мои деньги? Что-то не помню. Нецелеустремленно я о них думал, когда их загребал. А мог бы и не загребать… с разбитой головой в трале, если бы не Андрей Климентьич. Он ведь, старая язва, наверняка сейчас в управлении сводками интересуется, а тут что — ровно, но слабо. Может, он мне этого Тихова на зуб мудрости, силенки попробовать, подсунул? А черт с ним, с этим Тиховым, только и дела, что он да он!..
Может, к берегу сдвинуться, там поискать? Должна же быть где-то рыба… Как это Люба крикнула? Молитесь пикше! Чем же черт не шутит? Да и вообще, по такой холодной весне, должна, по идее, молодая пикша с юго-востока жаться к Мурманскому берегу, а там мойва нерестится, значит корм для пикши есть. Да и вода в струе прибрежного течения теплее. Покручусь здесь денек, а там сбегаю, попробую насчет пикши. И тогда бы ее в ледок, в лед, во второй трюм, свежьем. Филиппыч, «Профессор», по свежью позарез соскучился… Если пойдет рыба — план возьмем всяко, не пойдет — разница небольшая, что девяносто два, что восемьдесят девять процентов плана. Так что распускаться мне довольно. Помылся, покурил, и хватит. Подремлю минут сорок до следующего трала, и опять в сапоги! Надо, чтобы была рыба…
Меркулов стал переселяться на диван, но в дверях возник необычайно торжественный радист Леня с картонной папкой, из которой выглядывал, как платочек из жениховского нагрудного кармана, уголок радиограммы.
— Ну, Леня! Ты, брат, как генерал на свадьбе.
— Вас можно поздравить, Василий Михалыч, — ответствовал Леня, и глаза его маслено заискрились.
— До Героя Труда мне еще рановато.
— Фу, Герой Труда! Вас ждет иное…
— БМРТ я за последние полгода не заслужил.
— При чем тут БМРТ! Четыре тысячи тонн железа!
— Давай, хватит…
Радист протянул Меркулову папку с радиограммой торжественно, словно он был посол и вручал верительные грамоты, и Меркулову тоже не удалось взять ее, как хотелось, небрежно.
— Ох и любишь ты все обставлять… — пробурчал Меркулов и потянулся за трубкой. Он думал, что радист догадается убраться, но тот стоял в дверях, внимательный, как на раздолбоне, и Меркулов раскрыл папку.
Под номерами радиограммы он увидел свою фамилию без официальной приставки «капитану».
— Гм… «Меркулову Приходите к Первомаю зпт организация промыслового совета цветов брудершафта за мной тчк Честно говоря жду я». Гм… Слушай, радист, давай в радиорубку.
— Теперь можно, Василий Михалыч, а то вдруг бы валокордин…
— Как же, валокордин, разбежался!
— Первый пригласительный мой? — спросил Леня, засмеялся мягко, ласково, по-украински, и исчез.
…Вот тебе и гонка за автобусом, и прогулка под индейскую гитару! Человечек-то оказался милый, небезразличный. Дуриком не прикидывайся, рыжий пень Меркулов. А то сделал вид, что в погоне за треской-пикшей все позабыл. Чувствуешь, что это такое, когда женщина тебя ждет? Она ждет, и жизни твоей вряд ли теперь хватит, чтоб за все рассчитаться. Ты ведь ей по частям не нужен, и она по частям не нужна, не тот случай…
Меркулов раскочегарил как следует трубку, потому что все его былое одиночество нахлынуло на него запахами траулера, с отпотевшим линолеумом и сохнущей резиной робой, с многообразными рыбьими амбре, сухим горьковатым запахом угля и застарелым табачным дымом. Он запер дверь каюты, достал ту самую, нетронутую, бутылку коньяку, срезал пальцем синтетическую укупорку, налил полстакана, вдохнул как следует полную затяжку «Золотого руна» и сказал, глядя в иллюминатор на покрытое редкими солнечными бликами море:
— Ну что ж, ты давай там!..
Затем он запер коньяк, снова обул сапоги, надел свитер и стеганку, проверил пальцем температуру собственных щек и спустился на палубу.
Траулер шел на юго-запад, и по белым отсветам над хмурящимся морем впереди угадывалась заснеженная еще суша. Очередная партия рыбы была уже разделана, и матросы с помполитом, тихо переговариваясь, закуривали под укрытием полубака. Филиппыч с Чашкиным скатывали палубу забортной водой, и было ясно, что сегодня не очень холодно, потому что вода ничуть не замерзала. Дрожали с правого борта натянутые до предела ваера, а с левого Иван Иванович Тихов извлекал очередную жертву. Около него суетился прихлебатель.
Меркулов подошел к Тихову, когда тот укладывал орущую чайку на планширь.
— Погоди, Иван Иванович, дай я.
Меркулов перехватил чайку и почувствовал, как она дрожит, надрывается, пытаясь освободиться Из клюва у нее капала кровь.
Тихов недоверчиво посмотрел на медное меркуловское лицо и протянул мушкель.
— Так, — сказал Меркулов, — видишь?
Мушкель, кувыркаясь, шлепнулся в воду.
— Видишь?
Чайка, голося и заваливаясь из-за помятого крыла на бок, полетела еще дальше.
— Видишь? — спросил Меркулов, берясь за крючки поддева, но Тихов наступил на леску ногой. Руки его рыскали по карманам. — Плохо ищешь, Иван Иваныч, нож позади тебя на ящике лежит.
Тихов молчал, пряча глаза, растягивая в узкую полоску губы, и казалось, что весь он как-то уходит внутрь самого себя, уменьшается, сжимается, превращается в чугунную гирьку.
Тяжело сопели вокруг подошедшие матросы. Меркулов оглядел их всех, понравились они ему своими неравнодушными, ободранными морем и солнцем лицами; большинство из них были мальчишки, и глаза их были по-мальчишески чисты.
— Выкиньте эту заготконтору за борт, — сказал Меркулов, — чтобы и духом ее здесь не пахло.
Незаметный его помполит, которого Меркулов любил за то, что всю почти свою политическую работу он проводил на рабочих местах, улыбнулся, словно увидел новорожденного, но раньше всех высказался Чашкин, чья круглая голова завертелась в капюшоне шторм-робы:
— Правильно, точно, спасибо, Василий Михалыч. Вы меня простите, что я дурака валял. Стыдно мне, ей-богу, что учиться работать пришлось у этого… Да.
— Ладно, Чашкин. Орудуй-ка лучше шлангом да прихвати с собой эту шестерку, — Меркулов подтолкнул к Чашкину прихлебателя и вынул, наконец, трубку изо рта. — Ну как, Иван Иваныч, работать будем?
— Дайте мне поспать, — вздрагивая, ответил Тихов.
— Суток хватит?
— Посмотрю.
— Посмотри, Иван Иваныч. Выспись. Душ прими. Подумай. А пока — за науку спасибо.
— Лучше рыбу ищи, сам-друг, а не учителев, — ответил Тихов и пошел к надстройке. Снасть его, зацепившись за сапог, волочилась за ним. Уже у двери Тихов выругался, стал отцеплять ее от себя, пританцовывая и отплевываясь, словно это была липкая паутина.
Старпом на мостике уже сбавлял ход, отдавали стопора ваеров, и матросы, стоя у вант, поглядывали в воду, словно надеялись через трехсотметровую толщу воды увидеть, что готовит, что несет в себе следующий трал.
1972