Ровно в шесть утра Люба стояла под окнами нашей избы в легкой спортивной куртке, в наглаженных узеньких синих брючках и в желтых ботинках на толстой резиновой подошве. В ее плечи вдавились лямки тяжелого рюкзака.
«Чем она набила этот мешок?» — гадал я, не очень торопясь стать носильщиком. Настроение, испортившееся вчера, не выравнивалось.
— Его секретарское высочество плохо спало? — улыбаясь, встретила меня Люба. — Или раскаивается, что дало согласие на вылазку в лес? А это что? — выхватила она из моих рук газетный сверток.
— Ну, харч... — грубовато ответил я.
— Харч — сюда. — Люба сняла с плеч лямки, дернула застежку-молнию и опустила мой сверток в рюкзак. — А зачем новые ботинки, костюм? Сейчас же все меняй на стоптанное, рабочее, удобное. Чем плохи твои вчерашние брюки?
Я даже поперхнулся от неожиданности. Что это, издевательство? Сама словно с витрины соскочила, а меня хочет обрядить в стоптанные башмаки? Пожалуйста! Могу вообще босиком. Нашему брату не привыкать. Но зачем так старательно подчеркивать разницу между нами?
В сенях меня перехватила мама.
— Куда это ты вырядился ни свет ни заря?
— В лес. Гидом.
— Что?..
— Лес надо кое-кому показать, — невнятно промямлил я.
Глаза мамы повлажнели, руки, лежавшие на груди, расслабли, сползли вниз.
— Отец-то ее хоть знает?
Я забыл, за чем пришел. Рылся в шкафу и ничего не видел. Мама подошла ближе, положила руку на мое плечо.
— Тебя спрашиваю, отец знает?
— Знает. Сама попросила...
— А что ищешь?
— Рубашку бы похуже. Да и костюм этот жалко... Мам, далеко пойдем, можем задержаться. Передай Луке, что я не буду сегодня.
— Давно ли рассказывал, как пробирали Петьку Стручкова за отлынивание от работы, а сам что делаешь?
— Так это ж совсем другое, это ж особый случай... — Я боялся посмотреть маме в глаза и чувствовал себя самым несчастным человеком. И уже на ходу добавил: — Все равно не подвезли материал для крыши, и завтра не предвидится...
«Имею честь представиться, гид в выцветших штанах!» — мысленно отрапортовал я. Но Люба даже не обратила внимания на мой наряд.
— А здорово мы придумали! — заговорила она, когда вышли за околицу. — Ты даже не представляешь, как давно я мечтаю побывать в настоящем лесу. Мне папа много о нем рассказывал. У нас такой роскоши нет. Одни худосочные кривые дубки на взгорье. Тени и той не дают. Ты хорошо знаешь лес?
— Конечно! — выпалил я с подозрительной поспешностью. Правда, ближний я на самом деле знал хорошо. Сюда мы ходили за грибами, за ягодами и просто погулять. Но лес тянулся на десятки километров, туда мы не осмеливались забираться. Но раз оступившись, уже продолжал хромать на обе ноги. — Удивительный лес! Подойдешь к опушке — стеной стоит. Темные дубравы, березовые рощи, столетние сосны, ели. И зверья всякого полно.
— Компас взял? («Так тебе и надо, хвастун!» — подумал я.) — Что ты молчишь? — допрашивала девушка.
— У меня нет.
— А часы?
— Забыл.
На лицо девушки набегает ироническая улыбка. Но она адресуется не только мне. Люба критикует воскресный вечер на вытертом, пыльном пятачке у колхозного клуба, посмеивается над кривлянием ребят, над дикими прическами девчонок.
— Не люблю мальчишек тихих, степенных, рассудительных. Но и ваших кривляк не перевариваю. Весельем тоже надо управлять, товарищ секретарь!
Люба шагает легко, уверенно, широко размахивая палкой. Можно подумать, что она не сидела за партой, не зубрила учебники девятого класса, а только и делала, что прокладывала туристские маршруты. Голова не покрыта, косы аккуратно заправлены под воротник спортивной куртки. Наши девчата давно бы приклеили бумажные нашлепки на нос, чтобы кожа не слезла, а эта словно нарочно подставляет лицо горячему ветру.
«Не люблю мальчишек тихих, степенных, рассудительных». Эх, если бы они на самом деле были рассудительными. Предполагал, что меня взяли в дорогу вместо носильщика, а топаю налегке. Люба не расстается со своим рюкзаком. И привалы хочет делать только через пять километров, по военным правилам. А ведь я думал: сахарная, растает. Как ей идет этот костюм.
Меня снова одолевает немота. Удивительно! Обычно при виде хороших девчонок в мальчишек вселяется сатана, и даже самые тихие становятся бесенятами. А у меня все наоборот. Вот и тащусь сзади, как полудохлый ишак за своим хозяином.
Разрыв между нами все увеличивается, но я не спешу его сократить.
Люба остановилась, выждала, когда поравняемся.
— Секретарь, откуда эта расслабленная походка? На старт! — скомандовала она. — Внимание! Марш!
И пустилась бегом. Рывок был столь неожиданным, что мне сразу даже не пришло в голову сделать то же самое. И только когда девушка была метрах в тридцати, бросился за ней. Люба бежала сильно, по-спортсменски, разрыв между нами сокращался медленно. Смешно. Она с грузом, а я налегке и не могу нагнать. Но вот уже осталось только протянуть руку, ухватиться за рюкзак...
Оба падаем в пыль, перекатываемся по инерции. Поднимаюсь первым, стою над девушкой, не решаясь подать руку. Люба нахмурилась, скорчила недовольную гримаску. Потом вскочила и звонко рассмеялась.
— А ты здорово бегаешь. Но только на длинные дистанции. В спринтеры не годишься — плохая реакция.
От этой похвалы я смущаюсь еще больше. Пытаюсь помочь Любе снять рюкзак, стряхнуть пыль, но делаю все так неуклюже, что она отстраняет меня.
Снова идем степенно, сосредоточенно, как, вероятно, и подобает туристам. Впереди показалось большое село Спас. Посредине его на пригорке возвышалась церковь, или, вернее, то, что осталось от нее. Когда-то она была пятиглавой, но сейчас торчал только центральный купол без креста, полуободранный, с обнажившейся обрешеткой. Там сейчас хозяйничали галки.
Почти к самым задворкам села подступали поля яровой пшеницы, про которые спрашивал Павел Александрович.
Люба сорвала ворсистый колосок, размяла его в горячих ладонях.
— Что это?
— Яровая пшеница.
— Сама вижу. Почему такая хилая?
— Долго рассказывать.
Люба скривила губы:
— Тупица? Все равно ничего не пойму?
— Да нет, я о другом...
— Вот что, ученый секретарь, в прошлом году мы два месяца работали в колхозе. На моем счету восемьдесят трудодней. На итоговом собрании приводились примеры, что некоторые колхознички за год столько не выработали. А за такую пшеницу я бы кого-нибудь высекла.
— Например?
— Начала бы с агронома. — И вдруг вместо агронома напустилась на меня. — Почему в институт не пошел, медалист?!
— Откуда вы все знаете?
— Земля слухом полнится. А в колхозе сидит какой-нибудь или какая-нибудь белоручка, вздыхает по асфальтированным проспектам и выращивает вот такую пшеницу. И в этом ты виноват! Пока раздумываешь, что делать со своим серебром, в сельскохозяйственные вузы пойдут люди не по призванию, а за дипломами.
Я мысленно спорю со своей спутницей. И не потому, что она не права. Права. Были у нас в колхозе такие специалисты. Покрутятся месяца два-три, да и обратно, благо не успели выписаться из домовой книги. Права, чего там говорить. Но мне не нравится ее высокомерно-покровительственный тон.
— Ваше секретарское высочество слышит мои слова?
— Слышит, но не запоминает.
— Ничего, до леса далеко. — Люба переходит на мою сторону. — Ты чему улыбаешься?
— Недавно у меня был примерно такой же разговор еще с одной девушкой.
— Кто такая?
— Таня Кружкова, секретарь райкома комсомола.
— Мне это льстит. Расскажи, какая она?
— Ну, активная, смелая, умная и, как бы точнее сказать, обаятельная, что ли.
— Какая она собой? — уточняла Люба.
— Красивая!
— Значит, красивая, умная, обаятельная! Еще что?
— Волосы! Каштановые, в мелких завитках. Да нет, не искусственные. Иногда вдрызг вымокнет вместе с нами где-нибудь в поле, а обсохнет — вновь закудрявятся. И потом — глаза!
Люба спустила с плеч кожаные лямки, села на бровку дороги.
— Я устала.
— Можно, я понесу рюкзак?
— Сама справлюсь. В нем твоего — один сверток. Харч. Так, кажется? — неведомо на что обиделась девушка.
Солнце обрадовалось, что вышло в зенит, или, как говорится в учебнике, в наивысшую точку небесной сферы, и палило нещадно. Даже придорожные лопухи обвисли, завяли, изнывая от прокаленного воздуха. На щеках спутницы свертывались крупные капли пота. Воротник спортивной куртки потемнел от влаги. Я, не спрашивая разрешения, вскинул рюкзак на свои плечи.
— Люба, я дурак!
— Ну, зачем такие подробности? — повернулась она ко мне, вытирая разгоряченное лицо. — А теперь по-честному: ты влюблен в свою Таню? Пожалуйста, не делай удивленные глаза. Так могут рассказывать о девушке, когда без ума от нее.
— Между прочим, я без ума еще от горы Казбек, хотя видел ее только на папиросных коробках.
— Знаешь, мне нравится, когда ты вот такой... колючий. Не люблю...
— ...мальчишек тихих, степенных, рассудительных.
На разрумянившемся лице Любы заиграла улыбка. Мы взглянули друг на друга и расхохотались. И вероятно, страшно удивились, если бы нас спросили о причине этого смеха. Нам просто вдруг стало весело. Весело оттого, что рюкзак тяжелый, дорога пыльная, что путь бесконечен, что нам хорошо не только под вечерними звездами на реке, но и здесь, среди безлюдных полей, под палящими лучами солнца.
Теперь мы двигались беспорядочно. То ускоряли шаг, то замедляли, то совсем останавливались и подолгу сидели. Не от усталости, не от жары, просто потому, что нам так хотелось. И еще потому, что Люба пыталась разгадывать тайны происхождения каждого кургана. А в одной деревне ее вдруг заинтересовала старая часовня. Беда с этими полуразвалившимися церквушками и часовнями. Их надо бы или привести в порядок, или взорвать. Люба за последние слова обозвала меня варваром и, наверно, в отместку мне достала из рюкзака блокнот и стала зарисовывать эту рухлядь.
Наконец вышли на свою дорогу и договорились больше нигде не задерживаться.
* * *
Впереди в знойном разливе марева покачивалась темная кромка горизонта. Это, должно быть, лес. Но, чем пристальнее всматривался я в даль, тем причудливее становились видения. Вот появились знакомые очертания башен Кремля, Мавзолея, храма Василия Блаженного. Красная площадь раздвинулась, казалась бесконечной, как это поле. Она колыхалась, переливалась красочными знаменами, транспарантами. Нет, колыхалась не площадь, а стройные колонны войск. Раз-два, раз-два, раз-два — ритмично отстукивали шеренги и текли, текли куда-то вниз и там растворялись, таяли. Но вот площадь будто вздрогнула, загудела, покрылась сизой дымкой. Двинулись тяжелые танки, самоходные установки, а за ними ракеты, ракеты: легкие, установленные на железных, полозьях, короткие, неуклюжие, как поросята в металлических клетках, продолговатые, изящные, с рыбьим оперением и, наконец, мощные, словно дирижабли. А над площадью, над всей Москвой плыла нескончаемая, бодрая, праздничная музыка...
Интересно, что видит моя спутница? Теперь ее улыбка стала далекой, непроницаемой. А вдруг то же, что и я? Не выдерживаю, спрашиваю:
— Люба, что ты рассматриваешь?
— Лес. Уточняю, какой он: хвойный, лиственный, смешанный?
— А... — вставляю я уже буднично. — Установила?
— Не могу понять. Иногда кажется, что это вовсе не лес, а железнодорожная насыпь, и по ней непрерывно движутся экспрессы: розовые, синие. И из всех окон вагонов пассажиры приветливо машут нам руками. Правда, интересно?
Конечно, это не парад на Красной площади, но вообще тоже неплохо.
И все-таки это был лес. Мы подошли к нему, когда солнце уже заканчивало свой дневной обход. Издали казалось, что на нашем пути действительно стоит могучая дубрава, а приблизились — и смотреть не на что: захламленный кустарник! Кругом торчат гнилые пни, кучи мусора, бумажной тары из-под удобрений, ржавые тракторные бороны, рваные резиновые покрышки, изуродованные банки аккумуляторов. Я чувствовал себя виноватым перед Любой, будто по моему недосмотру кто-то так надругался над опушкой леса. И пахло не озоном, а мусорной ямой.
Настроение испортилось...
Облегченно вздохнули лишь, когда подошли к ярко-зеленому молодому ельнику, будто только что умытому и подстриженному. Стройные, нарядные пирамидки подняли вверх свои желтоватые свечи-макушки, точно милицейские жезлы, останавливая перед нами все лесное движение. Мы так обрадовались этим приветливым жестам, что пустились бегом по зеленой улице.
Но бежали недолго. За фасадом густой зелени открылось кладбище черных пеньков. Кто-то безжалостно срубил головы молодых елочек. Мне вдруг почудилось, что эти культяпки от некогда стройных деревцев плачут и в их грубых шрамах от топора навек застыли смолисто-серые густые слезы. Это немой укор, и прежде всего нам, комсомольцам. Весной посадили около школы по кустику на брата и радуемся, что обновили природу, а в декабре рубим гектары молодого леса. Порвать все наши обязательства о принятии шефства над зеленым другом! Болтуны! Надо привести сюда всех комсомольцев, пусть смотрят и сами решают, за что голосуют эти калеки.
Мы шагали молча, склонив голову, будто отдавая последний долг безвременно погибшим деревьям, и не сразу заметили, что вошли в глухую чащу леса. Здесь уже хозяйничал вечерний сумрак, таинственный и пугливый. Он чутко отзывался на наши шаги, вздрагивал от треска валежника. Тяжелые лапы елей поднимались от самой земли, сгущая и без того плотный сумрак, упругая древесина чуть слышно позванивала от напряжения. Воздух был густо настоян на лесных травах, грибах, смолистой хвое. Из-под ног постепенно уходила твердая почва — шагали по толстому пружинистому слою опавших игл.
Настала пора подумать о ночлеге. Люба категорически отказалась останавливаться в деревне. Что это за туристский поход без ночного костра? Ищем поляну, где бы можно было развести этот костер. И только тут вспоминаю, что у меня нет даже спичек. Без часов, без компаса, без ножа, без спичек... Как я еще голову прихватил с собой? И усталость, скопившаяся за день, сморила меня.
— Люба, а если не будет полянки?
— Тогда раскорчуем деревья.
— Да я серьезно говорю.
— Бедненький! Ну присядь, отдохни, а я пойду на рекогносцировку.
— Все равно спичек нет.
— Не все же такие...
— ...растяпы.
— Вот уж не думала, что ты такой самокритичный, — засмеялась Люба и потащила меня за руку.
К счастью, полянка оказалась совсем близко, и уже через несколько минут затрещал костер.
У Любы нашлись не только спички. С ее рюкзаком можно было отправляться в глухую тайгу. Тут были почти невесомая хлорвиниловая палатка, надувной матрац, набор пластмассовых тарелочек, стаканчиков, миниатюрный алюминиевый котелок, фляга, охотничий нож, фонарик, мясные консервы, хлеб, сахар, кофе, сгущенное молоко.
Пламя расползлось по всему костру. Искры фонтаном брызг взмывали вверх, затем нехотя падали, вычерчивая в темноте замысловатые траектории. Сонные бабочки героически кидались в огонь и, вспыхнув, превращались в серенькие пушинки пепла. Какое это чудо — сидеть под сводом густой непроницаемой темноты и нежиться в своем небольшом, но светлом, теплом, обжитом мире! Сколько раз мы разводили костры по вечерам, но никогда они не пылали так ярко, никогда звон комаров не был таким музыкальным, погода такой чудесной, настроение таким радостным.
Усталости как не бывало. Я вскочил, разбежался и перемахнул не только через огонь, но и через девушку, испуганно пригнувшуюся к земле. Еще прыжок, еще, еще! Одежда запахла горелым.
— Остановись, безумный!
Бегу в лес. Здесь темно, как в преисподней. Ощупью набираю охапку валежника, продираюсь сквозь кустарник на полянку. Люба заслонила мне дорогу:
— Хватит! Лес подожжешь. Давай ужинать.
На газете расставлены пластмассовые тарелочки, чашки, нарезана сухая колбаса, хлеб, лежат миниатюрные вилки, нож и даже бумажные салфеточки.
Я посмотрел на ее хозяйство и загрустил. Потом не хотя развернул газетный сверток, достал вареные яйца и мне так захотелось трахнуть ими себя по лбу.
— Наверно, вкрутую? Вот здорово! — чему-то обрадовалась девушка. — Ужасно люблю, а есть не приходится.
— Почему?
— Говорят, человечество должно питаться яйцам всмятку, а еще лучше — сырыми. Можно, я возьму одно?..
После ужина я помог девушке расставить палатку а затем начал строить свой шалаш из еловых веток Когда все было готово, Люба осветила фонариком внутренность моего жилища и ахнула:
— Сказка! Давай поменяемся квартирами?