Воспоминания о жизни в тюрьме

На этом заканчивается повествование моей жены о том, как она меня спасла из лап Чека и этим спасла мне жизнь.

В то время, как моя бедная жена боролась за мое спасение и преодолевала невероятные препятствия, я томился в тюрьме, на Шпалерной. Это продолжалось около месяца.

15 августа 1918 г., когда меня арестовали, я был отвезен в Дом предварительного заключения. Везли меня на гоночном автомобиле, и я сидел рядом с шофером. Сзади поместился “товарищ коммунист” с винтовкой. Когда мы выезжали из ворот, то проехали мимо бедной моей жены, которая стояла взволнованная, убитая горем. Выехав на Адмиралтейский проспект, шофер вдруг остановился и начал поправлять что-то в моторе. Жена успела подбежать ко мне, и мы еще раз расцеловались. Она ужасно плакала.

Проезжая по Дворцовой набережной, мы встретили князя М.С. Путятина. Я ему поклонился совершенно машинально и только потом сообразил, что своим поклоном мог его подвести.

Мы остановились у тюрьмы, “товарищ коммунист” вошел в ворота. Шофер, везший меня, был в военной форме, и я спросил его, где он служил.

– В санитарном отряде императрицы Марии Федоровны.

Меня поразило, что этот чекист сказал: “Императрица Мария Федоровна”.

В этот момент возвратился “товарищ коммунист” и повел меня в тюремную канцелярию. Мы проходили через двор мимо большой иконы. Я снял шапку и перекрестился.

Тюрьма произвела на меня удручающее впечатление. Особенно теперь, в такое тяжелое время и в полном неведении будущего; мои нервы сдали. Пришел начальник тюрьмы, господин с седой бородой и очень симпатичной наружностью. Я попросил меня поместить в лазарет, как обещал сделать Урицкий. Но постоянного лазарета в Доме предварительного заключения не оказалось, и начальник тюрьмы посоветовал мне поместиться в отдельной камере.

Меня отвели на самый верхний этаж, в камеру с одним маленьким окном за решеткой. Камера была длиной в шесть шагов и шириной в два с половиной. Железная кровать, стол, табуретка – все было привинчено к стене. Начальник тюрьмы приказал положить мне на койку второй матрац.

В этой же тюрьме сидели дяденька и мои двоюродные дяди: Павел Александрович, Николай и Георгий Михайловичи.

Вскоре мне из дому прислали самые необходимые вещи, и я начал понемногу устраиваться “на новой квартире”. В этот же день зашел ко мне в камеру дядя Николай Михайлович. Он не был удивлен моим присутствием в тюрьме, так как был убежден, что меня тоже привезут сюда. Дяденька помещался на одном этаже со мной, но его камера выходила на север, а моя на восток. Дядя Павел Александрович, Николай и Георгий Михайловичи помещались этажом ниже, каждый в отдельной камере.

Первую ночь я спал плохо: было неудобно лежать, болела голова, нервы шалили вовсю. Заснул под утро.

На следующий день меня вывели погулять во двор, и, выйдя из камеры, я встретился с дядей Георгием, возвращавшимся с прогулки. Мы успели обменяться только несколькими словами. Кончая прогулку, я встретился с Павлом Александровичем, который страшно обрадовался нашей встрече.

В этот же день мне удалось пробраться к дяденьке. Стража смотрела на это сквозь пальцы, прекрасно сознавая, что мы ни в чем не виноваты. Я подошел к камере дяденьки, и мы поговорили в отверстие в двери. Я нежно любил его, он был прекрасным, добрым человеком и являлся для нас как бы вторым отцом. Разговаривать пришлось недолго, потому что разговоры были запрещены.

Так началась моя жизнь в тюрьме. К режиму я стал постепенно привыкать. Вставали в 7 часов утра. Слышался шум шагов, хлопанье дверей, лязг ключей. До обеда, то есть до 12 часов, нас выводили на прогулку. Других арестованных выводили партиями, нас же в одиночку и позволяли гулять только вдоль восточной стены тюремного двора. В 12 часов давали обед, состоявший из супа и куска хлеба. В первые дни я ел этот суп и хлеб, но потом жена мне и дяденьке стала присылать столько провизии, что я не дотрагивался до тюремной пищи. В 6 часов разносили ужин, а между обедом и ужином можно было пить чай. В 7 часов тюрьма переходила на ночное положение и опять, как и утром, начиналась ходьба, лязганье ключей, щелканье замков. Затем становилось тихо, гасили большинство огней, и наступала жуткая тишина.

Мне прислали из дому книги, и я читал, полулежа на кровати, положив под спину пальто и подушки. Ложе получалось очень удобное и давало мне возможность много читать. Я читал книги религиозного содержания, а также с увлечением перечитывал “В лесах” и “На горах” Мельникова-Печерского.

Камеру мою за плату убирали арестованные рядом со мной шофер и какой-то солдат, социалист-революционер. Это были премилые люди, очень услужливые, и я подолгу разговаривал с ними.

Тюремная стража относилась к нам очень хорошо. Я и дяденька часто беседовали с ними, и они выпускали меня в коридор, позволяли разговаривать, а иногда даже разрешали бывать в камере дяденьки. Особенно приятны были эти беседы по вечерам, когда больше всего чувствовалось одиночество.

С разрешения большевиков ко мне приходил доктор Манухин. Мы встречались с ним в лазарете, куда меня вызывали. Однажды при нашем свидании был дядя Павел Александрович, явившийся для медицинского освидетельствования. Меня поразила его худоба. Я редко встречал таких истощенных людей. Эти свидания с Манухиным были, разумеется, большим утешением и поддержкой в моей тюремной жизни.

Очень были также интересны разговоры с тюремными сторожами. Больше всего я беседовал с одним из них, уроженцем балтийских провинций. Он останавливался у моей двери и в окошко долго беседовал со мною. Был также другой сторож, очень симпатичный, бывший солдат лейб-гвардии Гренадерского полка. Он мне много рассказывал про свою жизнь, про полк. Относился ко мне прекрасно и даже иногда помогал мне одеваться. Нередко навещал меня также начальник тюрьмы. Он приносил мне открытки от моей жены, присланные по почте. Начальник тюрьмы просил меня ни в коем случае не пользоваться нелегальными способами переписки. Я ему дал слово в этом.

Самым большим удовольствием, которого я ждал всегда с большим нетерпением, были свидания с женой. В первый раз она пришла на второй день после моего ареста. Настал уже час свидания, а меня все не вызывали. Я сильно волновался. Наконец, пришел служитель и повел меня по бесконечным галереям и коридорам в кабинет начальника тюрьмы. Трудно передать, как мы с женой были счастливы увидеться после всего пережитого. Но говорить свободно было нельзя: тут же сидел комиссар тюрьмы, отвратительный тип, всегда невероятно грязный; он хотел все слышать и требовал, чтобы мы говорили громко. Свидание продолжалось четверть часа, обстановка была тягостной.

Жена меня навещала два раза в неделю. Через некоторое время я начал ходить на свидания вместе с дядей Павлом Александровичем, конечно, в сопровождении сторожей, которых мы в шутку называли “няньками”. В кабинете начальника тюрьмы нас ждали княгиня Палей, моя жена и тюремный комиссар. Дядя с женой сидели у одной стены, а мы – у противоположной. Дяденька часто давал мне деньги для передачи жене, с просьбой купить свечей и поставить их перед иконой Спасителя, в домике Петра Великого, или у гроба отца Иоанна Кронштадтского. Мне удавалось незаметным образом исполнять его поручения. Однажды в одно из таких свиданий комиссар ушел и мы остались под наблюдением начальника тюрьмы. Он был так добр, что продлил нам свидание почти на час.

Ввиду моего болезненного состояния меня часто навещала тюремная сестра милосердия. Этим визитам я бывал очень рад. Я иногда вызывал ее, когда у меня начинались боли или бывало особенно тяжело на душе.

Встречи с моими дядями продолжались. Мы обычно встречались на прогулках и обменивались несколькими фразами. Странно мне было их видеть в штатском платье: всегда носившие военную форму, они изменились теперь до неузнаваемости. Внешне они были всегда веселы и шутили со сторожами. Дядя Николай Михайлович (историк) часто выходил из своей камеры во время уборки, а иногда вечером, во время ужина, стоял у громадного подоконника в коридоре и между едой неизменно продолжал разговаривать и шутить со сторожами. Он был в защитной офицерской фуражке без кокарды и в чесучовом пиджаке. Таким я его помню в последнее наше свидание в коридоре. Другие дяди почти не выходили из своих камер.

Помню, как дядя Николай Михайлович прислал мне в камеру свою книгу об утиной охоте. Он был большой охотник, и когда узнал, что я не охочусь, даже обругал меня. Но так как я терпеть не могу убивать зверей, то эту книгу я даже не читал, а только просматривал иллюстрации.

Однажды вечером, после ужина, в тюрьме поднялась суматоха и большой шум. Оказалось, что приехал гроза Петрограда – сам Урицкий. Меня спросили, хочу ли я, чтобы он зашел ко мне. Я ответил утвердительно. Вскоре Урицкий вошел в мою камеру в сопровождении нескольких лиц, среди которых были большевистский градоначальник Шахов и наш симпатичный начальник тюрьмы. Когда вошел Урицкий, я остался в кровати в полулежачем положении и спросил его:

– Нельзя ли разрешить моей жене чаще навещать меня?

– В наше время нам этого не разрешали, – заметил Шахов.

“Наше время”, по-видимому, нужно было понимать как время, когда товарищ Шахов сидел по тюрьмам. Урицкий ничего не ответил, и моя просьба осталась неисполненной. После меня он посетил всех дядей. Дяденька так удачно переговорил с ним, что нам были разрешены совместные прогулки и увеличена их продолжительность. Началась новая эра в нашей тюремной жизни. Мы гуляли в большой компании и вместо четверти часа – час, что было для всех большой радостью. Вместе с нами гуляли генерал-адъютант Хан-Нахичеванский, под начальством которого я был на войне, князь Д., два брата А. и многие другие. Многие незнакомые арестованные нас приветствовали, а сторожа иногда даже титуловали. Они нам соорудили из длинной доски большую скамейку во дворе тюрьмы, и мы часто сидели, греясь на солнце.

Однажды на прогулке один из тюремных сторожей сообщил нам, что убили комиссара Урицкого. Офицер, который предлагал мне в самом начале моего тюремного сидения свои услуги по пересылке писем (от которых я отказался), обрадовался. Я был другого мнения и оказался прав. Скоро начались массовые расстрелы, а на одной из прогулок до нас дошло известие, что мы все объявлены заложниками. Это было ужасно. Я сильно волновался. Дяденька меня утешал:

– Не будь на то Господня воля, – говорил он, цитируя “Бородино”, – не отдали б Москвы! – а что наша жизнь в сравнении с Россией, нашей родиной?

Он был религиозным и верующим человеком, и мне впоследствии рассказывали, что умер он с молитвой на устах. Тюремные сторожа говорили, что когда он шел на расстрел, то повторял слова Христа: “Прости им, Господи, не ведают бо, что творят”…

Я не мог успокоиться, и мои нервы сильно пошаливали. Я вызывал к себе начальника тюрьмы, сестру милосердия и даже у них спрашивал: не грозит ли мне, как заложнику, опасность? Наивный вопрос! Но он становится понятен, когда подумаешь, что мы все тогда переживали. Они успокаивали меня, как могли. Это было в первые дни. Затем, так как человек ко всему на свете привыкает, я свыкся со своим положением заложника.

Дяденька ободрял меня, как мог, и как-то написал для меня на клочке бумаги псалом “Живый в помощи Вышнего”, который я и выучил наизусть. Заботы обо мне дяденьки трогали меня, он никогда не забывал передать мне слова бодрости и утешения, даже через сторожа.

Вскоре после убийства Урицкого шофер, мой сосед по камере, вошел ко мне и сообщил, что солдата социалиста-революционера увели на расстрел. Жуткие были моменты, когда ранним утром в тюрьме поднимался шум, ходьба, а затем все опять стихало. Это выводили на расстрел, может быть, тех, с которыми только вчера еще гулял и говорил на тюремном дворе. Но в тюрьме люди иначе относятся к своему неопределенному положению: утром вставали под впечатлением шума, вызванного уводом на расстрел, а в полдень, на прогулке, начинались шутки и смех. Кто-то из арестованных постоянно кричал и звал: “Леля, Леля! ” – причем голос был какой-то надтреснутый, хриплый. Дядя Павел Александрович хотел однажды изобразить зов этого несчастного и тоже крикнул: “Леля! Леля! ” – но это вышло не трагично, а смешно. Вообще дядя Павел был бодр и не поддавался унынию. Он всегда очень радовался свиданию с княгиней Палей. Других дядей никто не навещал, и это было мне больно сознавать. Мне и дяде Павлу было все-таки легче: к нам приходили, к ним же – никто.

В одно из свиданий жена сообщила мне, что меня скоро должны выпустить, и указала даже приблизительно срок, но просила держать это в строгой тайне.

С большим волнением ждал я этого срока, несколько приободрился и перестал унывать. Наконец, обещанный день наступил, а меня никто не вызывал. Я почувствовал невероятный упадок сил и сильные боли. Вызвал сестру милосердия, и когда она собралась было поставить мне компресс, меня вдруг вызвали вниз. Так как я был предупрежден и ждал этого вызова, то пришел в такой восторг, что расцеловал сестру милосердия.

Начальник тюрьмы сообщил мне, что меня зовут на допрос. Он тоже не знал правды. Когда вместе с начальником тюрьмы я спустился в канцелярию, то застал там комиссара Богданова. Улучив момент, когда начальник тюрьмы вышел, комиссар показал мне бумагу, в которой значилось, что меня из тюрьмы перевозят в клинику Герзони. Радости моей не было границ. Я отправился опять в свою камеру, чтобы приготовиться к отъезду. Шофер, сосед по камере, страшно испугался за мой вызов, думая, что меня вызывают на расстрел. Я его успокоил, отдал ему всю свою провизию и просил его передать остальные мои вещи тому, кто за ними приедет. На прощанье мы с ним расцеловались. Я также зашел в камеру к дяденьке проститься. Он благословил меня, обнял и был растроган до слез. Слезы потекли и из моих глаз… Это было последнее наше свидание в этой жизни.

Я описал свою жизнь, начиная от моего появления на свет и до того дня, когда мне пришлось, спасая свою жизнь, переступить границу родной России и перейти в Финляндию.

Молю Бога, чтобы Он сподобил меня великого счастья еще раз увидеть Родину. Но да будет на все Его воля!