Екатерина Великая. Сердце императрицы

Романова Мария

Глава 19

Всякий ли враг – враг?

 

 

Зачастую теперь ей достаточно было нескольких взглядов, чтобы понять, кто перед ней – друг или недруг, и если недруг, то чьим осведомителем он является: принадлежит ли к людям канцлера Бестужева, затеявшего против великой княгини настоящую травлю, или лазутчик самой императрицы.

Та уже давно перестала радоваться союзу Екатерины и Петра. Более того, с каждым днем Елизавета становилась все сварливее и подозрительнее. И девушка понимала, в чем причина всех бед.

Ведь после свадьбы прошло уже девять месяцев, а она все еще не была беременна. Императрица не видела даже признаков скорого появления первенца у великокняжеской четы.

«Да и откуда первенцу взяться, если мой муж бежит от меня как черт от ладана?»

Елизавета, в том не было ни малейших сомнений, усматривала в сем факте личное оскорбление. И виновата в этом, по ее мнению, была только она, великая княгиня, не сумевшая вызвать желание у своего супруга.

Изумлению Екатерины не было предела, когда императрица прямо сказала ей об этом.

– Ты, княгинюшка, свой долг не исполняешь! Только по твоей лености брак сей, надежда всей России, не дал долгожданных и отрадных плодов!

– Но, матушка императрица, отчего лишь одну меня вы почитаете виновной в том, чего не смогли достичь двое?

– Молчи, дура цербстская! Мне ли не знать, чего можно получить от мужчины, на что его можно сподвигнуть! Я, почитай, на добрых два десятка лет старше тебя и повидала в этой жизни всякого!

Екатерина молчала. Она видела, что императрица заводит сама себя, вернее, что некая «добрая душа» уже успела завести Елизавету, и теперь та изливает на девушку свой гнев. И изливать будет тем дольше, чем решительнее будет Екатерина возражать.

– И вот что я тебе еще скажу: не моя вина в том, что ты не любишь великого князя! Обручила я вас не против вашей воли, не против вашей воли поженила! Так что пора бы уж становиться взрослыми и перестать думать, что ваши игры будут продолжаться бесконечно! Мое терпение не беспредельно. Да и народ вскоре заропщет: отчего это у красавицы и умницы Екатерины Алексеевны дитя не родится? И что я смогу сказать народу? Что княгинюшка не любит мужа, что он ей так противен, что она супружеский свой долг исполняет без всякого рвения…

«Да я его и вовсе не исполняю, матушка!» – хотелось крикнуть Екатерине. Но мудрость вновь подсказала, что лучше держать себя в руках и не выказывать никаких чувств, кроме почтительного усердия.

– Да и как княгинюшке-то долг свой супружеский исполнять, если она по сю пору влюблена совсем в другого мужчину?! Аль, быть может, уже любезна тут многим?

Екатерина стояла не шевелясь. Здесь упрекнуть ее было не в чем: ни один из ее друзей не посмел даже руки ее коснуться, не говоря уже о большем!

– Но княгинюшка-то себе на уме! И ее небрежение мужем и долгом лишь кажущееся. Ибо долг-то свой она исполняет вполне ретиво – долг перед королем Фридрихом, долг перед своим никчемным княжеством! Долг, который велит ей ни в коем случае не производить на свет наследника престола российского! Во что бы то ни стало лишить великую страну ее будущего. Или, быть может, к тому же уморить и мужа своего, великого князя! Что молчишь, княгинюшка?! Чай, правда глаза колет!

«Ох, как же ты добр ко мне, всесильный канцлер Алексей, сын Петров, великий Бестужев… И не хочется видеть, а в каждом слове императрицы видно твое усердие в службе. Если б ты и в самом деле ретиво исполнял долг свой и провел должное расследование, ты бы видел, кто и как исполняет свой долг перед Россией и императрицей! Ты бы знал наверняка, что в письмах к матушке я немногословна и сдержанна. Ты бы, клянусь, с удовольствием лишил меня отчего дома, прикрываясь словами о том, что тобой, зверем, движет лишь любовь к родине и долг перед нею!»

Это была чистая правда: видя «успехи» Иоганны на поприще политическом, Екатерина взяла за правило не вмешиваться в государственные дела. В ее переписке, вскрываемой тайной канцелярией, не было ни слова, которое оправдывало бы упреки императрицы.

Молчание девушки Елизавету, похоже, не успокаивало, а напротив, злило все сильнее. Она уже не сдерживала себя. С багровыми щеками и горящими от гнева глазами Елизавета кричала, топала ногами, размахивала кулаками…

«Ох, дождусь я, что она меня поколотит… Так, как в гневе она бивала служанок, фрейлин и даже их кавалеров… Убежать отсюда мне невозможно – она загораживает выход… Да и чем я отличаюсь от иных фрейлин и служанок? Только лишь тем, что нахожусь в услужении не самой императрицы, а всей России…»

Однако Екатерина продолжала молчать – внутри вся трясясь от страха и гнева, внешне она была неподвижна. Быть может, только горящие румянцем щеки выдавали ее состояние.

Неизвестно, сколько бы это еще продолжалось, быть может, до рассвета следующего дня. Но тут уже силы стали покидать Елизавету. Злой огонь в глазах угас, она опустилась на козетку и вяло махнула рукой.

– Поди вон, княгинюшка! Уж я найду на тебя управу! И на тебя, и на твою мамашу, глупую гусыню!

Екатерина молча присела в низком реверансе, склонив голову. Должно быть, это снова и окончательно вывело императрицу из себя.

– Во-о-он! – заорала она. – Вон! Прочь!

Екатерина, не меняя выражения лица, внешне спокойно дошла до своей опочивальни. Сняла платье, набросила халат из ганзейского бархата и прилегла. Прошло три минуты, потом пять. Истекла уже и четверть часа – никто не беспокоил великую княгиню. И только тогда, убедившись, что посторонних глаз и ушей поблизости нет, Екатерина дала себе волю.

Тело ее сотрясли рыдания, слезы хлынули из глаз. Она плакала так, как не плакала, должно быть, еще никогда в своей жизни. Злость, обида, гнев, ярость, тем более бессильная, что показать ее ни в коем случае нельзя, – все, что накипело в душе за время аудиенции, смешалось в этих слезах.

Императрица сдержала слово. По совету канцлера со следующего утра она устроила и великой княгине, и великому князю невыносимую жизнь. Да, ее решение твердо: она их приструнит, изолирует и превратит в политические привидения! Отныне никому не придет в голову искать их защиты и покровительства, пытаться стать их фаворитами или просто приятелями. О-о-о, она знает, как поступить!

Следующее за нотацией утро доставило Екатерине неприятный сюрприз. Граф Дивьер, камергер, недобро усме хаясь, вручил ей писанный рукой самого канцлера внушительный рескрипт. Императрица извещала, что отныне к великокняжеской чете будут приставлены «высокопоставленные особы», коим поручается выполнять функции придворного наставника и наставницы при их императорских высочествах.

«Высокопоставленная особа» при великом князе, гласил этот документ, будет делать все, чтобы «исправить некоторые неуместные привычки его императорского высочества, такие, например, как выливать, сидя за столом, содержимое стакана на голову слуг, грубо окликать тех, кто имеет честь находиться поблизости, и проделывать с ними неприличные шутки, гримасничать и корчить рожи прилюдно, постоянно дергаясь руками и ногами».

Екатерина удивилась списку прегрешений, которые следовало искоренить этой, пока еще неизвестной «высокопоставленной особе» в Петре Федоровиче.

«Неужто не усмотрел граф Бестужев иных, куда более отвратительных черт характера и привычек, которые следовало бы искоренить в первую очередь?»

«Высокопоставленная особа» при великой княгине, продолжал документ, «должна будет поощрять ее в отправлении православного культа, препятствовать ее вмешательству в дела империи и запрещать любую фамильярность с молодыми дворянами, камергерами, пажами и слугами».

Кроме того, новой дуэнье предписывалось поощрять великую княгиню в проявлениях супружеской ласки и любви. «Ее императорское высочество была избрана, дабы стать достойной супругой нашего любимого племянника, великого князя и наследника империи. Ее единственной целью и намерением должно быть: своим разумным поведением, умом и иными достоинствами вызвать у его императорского высочества, великого князя, искреннюю любовь, привлечь к себе его сердце, отчего столь ожидаемый империей наследник и потомок высочайшей династии мог бы родиться».

Екатерина покачала головой. Ни одно из перечисленных качеств не могло вызвать любви к ней супруга. Напротив, каждое из них и само по себе могло лишь отпугнуть Петра от своей жены. И тут уж никакая дуэнья не поможет, будь она хоть добрая волшебница из сказки…

Последний пункт обширного рескрипта вызвал в душе девушки настоящую бурю: отныне ей запрещалось писать кому бы то ни было, минуя коллегию иностранных дел. Все письма, кои она желала послать отцу или матери, она обязана была переписать с образца, установленного канцелярией. Более того, указаний, о чем именно великая княгиня желала бы написать родителям, писарям приказано было не слушать – «коллегия иностранных дел знает это лучше ее».

«Ну что ж, Елизавета, дочь Петрова. В вашей воле было меня призвать и приветить. В вашей воле меня заточить. Однако даже пудовые замки не сделают затворницей мою душу!»

Девушка чувствовала – дворец медленно, но верно превращался для нее в тюрьму. Хотя заточена она не буквально, но почти никакой свободы ей не оставлено. Быть может, лишь приемы при «малом дворе», да концерты, устраиваемые в Летнем дворце…

Во время одного из таких концертов и произошло внешне ничем не примечательное событие, почти по-настоящему заточившее Екатерину в ее покоях.

Тут следует вспомнить, что музыка с детства была Екатерине мало интересна. Должно быть, виной тому стала блажь Иоганны, пожелавшей вкушать в главном зале Цербстского замка под сладкозвучные песни замковых музыкантов. Музыканты-то старались, но вот со сладкозвучием у них явно не все ладилось. Иногда настолько не ладилось, что отбивало у юной Фике аппетит.

Вот поэтому Екатерина не была почитательницей и оркестра, в котором играл великий князь. Солнце только стало клониться к вечеру, музыка наскучила Екатерине, она покинула кресло и на цыпочках удалилась. Тихи были анфилады, истомленные летним днем. На сей раз, против обыкновения, за великой княгиней никто не следил. Муж ее в оркестре играл на скрипке, императрица отсутствовала, придворные дамы были чем-то заняты. Екатерина вспомнила, что мельком увидела среди кавалеров знакомый профиль – ее «сынок» вернулся с лечения на водах. Однако Андрей проявил трогательную заботу о ней, сделав лишь едва заметный знак. Не дело возбуждать малейшие подозрения в ком бы то ни было… Да и она, Екатерина, успела остыть от этой милой дружбы – уж слишком долгим было лечение старшего Чернышева.

Великая княгиня укрылась в своей спальне. Отсюда был выход в большую залу, где маляры на лесах красили потолок. Вдруг сердце Екатерины замерло. В глубине залы она увидела Андрея Чернышева, который ускользнул с концерта следом за ней. Не в силах сдержаться, Екатерина сделала ему знак приблизиться.

Он поспешил последовать безмолвному приглашению, сделал несколько шагов в глубину опочивальни…

О, как же Екатерине хотелось уступить ему! Но мудрости (и осторожности) девушке хватило, чтобы указать в проем двери. Андрей беспрекословно вышел, став, однако, так, чтобы, оставаясь вне опочивальни, слышать даже самый тихий шепот Екатерины. Их разделял теперь едва ли локоть.

Шепот двоих почти не слышен посторонним, приоткрытая в опочивальню дверь яснее ясного показывает, что ничего настораживающего и уж тем более предосудительного в этой беседе нет. Однако уже через несколько минут чуткое ухо Екатерины уловило шорох. Умолкнув, она обернулась – из другой двери комнаты за ней следил камергер граф Дивьер.

– Великий князь просит вас к себе, мадам, – произнес он с поклоном.

– Благодарю, граф, – единственное, что произнесла Екатерина.

В покоях великого князя, конечно, никого не было – сам Петр еще пребывал в оркестре. Как только девушка вошла в гостиную великого князя, она услышала далекий щелчок замка: дверь, что вела из ее опочивальни в общие помещения дворца, была заперта снаружи. С этого мига Екатерина превратилась в подлинную пленницу.

На следующий же день все трое Чернышевых были отправлены лейтенантами в отдаленные гарнизоны Оренбургских степей. А во второй половине того же дня «высокопоставленная особа», обязанная по приказу Бестужева следить за поведением Екатерины, приступила к исполнению своих обязанностей. Ею была Мария Чоглокова, двоюродная сестра императрицы.

– Ей двадцать четыре, она хороша собой и туповата, – говорила Екатерина своей подруге Румянцевой за вышиванием.

Дамы беседовали чуть слышно, хотя новой воспитательнице Прасковья Александровна не внушала подозрений из уважения к безукоризненной древности рода и…

– Она боится меня, душечка, – впервые увидев Чоглокову, просветила великую княгиню подруга. – Я же кузина милейшей Машеньки Репниной…

Екатерина, конечно, знала об этом. Как и о том, что Петр Федорович сходит по рекомой Репниной с ума.

Она поняла, что Прасковья протягивает ей некий важный ключик, и не отказалась взять его.

– Как чувствует себя ваша сестра, друг мой? – громко спросила великая княгиня.

Румянцева улыбнулась: Екатерина отлично поняла ее и все сделала верно.

– Отменно, ваше высочество, отменно. Узнав о том, что мы собираемся провести за вышиванием все утро, она так хотела присоединиться к нам, но по воле супруга вашего вынуждена была отправиться с ним верхом к дальним озерам.

– Это так печально, душечка. Передайте ей, что завтра я с удовольствием приму ее и выслушаю ее занимательнейший рассказ о приключениях по дороге.

– Непременно, ваше высочество, непременно!

Увы, язык коварства и полунамеков без малейшего труда усваивается в дворцовых стенах – здесь он становится первым из языков, которыми овладевает их обитатель.

Чоглокова как завороженная улыбалась этим словам: имя Репниной, нынешнего «доброго друга» великого князя Петра Федоровича, для нее звучало отрадно и сладостно.

– Сказывали, друг мой, – куда тише продолжила Румянцева, – что ваша наставница безукоризненно добродетельна и до мозга костей пронизана чувством долга. Она обожает мужа (который уже почти год пребывает с миссией в Бене), у нее есть дети, она набожна, преклоняется перед Бестужевым и императрицей. Одним словом, ваше высочество… О нет, сей шелк сюда не подойдет, он слишком груб для ваших нежных пальцев. Возьмите лучше с моей иглою!

– Благодарю! Твоя нить и в самом деле куда нежнее! – громко ответила Екатерина.

– Так вот, – вполголоса закончила Румянцева, – полагают, что она будет живым примером для великой княгини, столь нуждающейся в руководителе.

Екатерина пожала плечами. Она находила свою «наставницу» просто отвратительной: у нее были холодные глаза и манеры бессердечной змеи.

– А еще, друг мой, – шепотом ответила подруге великая княгиня, – она чрезвычайно глупа, злобна, капризна и жадна. Достойный пример для подражания, воистину.

Дамы улыбнулись друг другу. О да, любимые слова Марии Чоглоковой они уже слыхали сегодня и будут слышать еще не раз за то время, что сестра Елизаветы прослужит при дворе великой княгини.

Услышав невиннейшую шутку, Чоглокова воскликнула: «Такие слова не понравились бы ее величеству!» На следующий день она запретила дамам прогулку под тем предлогом, что «такое императрица бы не одобрила!», хотя ларчик открывался куда проще: ей было невыразимо лень менять свое уютное кресло на садовую беседку.

Она же принесла новое распоряжение от императрицы: молодым супругам приказано исповедоваться у архимандрита Симона Тодорского.

О чем духовный наставник расспрашивал Петра, великая княгиня так никогда и не узнала. С ней же архимандрит завел беседу о детях, усердии в исполнении супружеского долга и послушании. Терпение Екатерины лопнуло, и она довольно резко ответила, что до сих пор невинна. Услышав эти слова, священник изумленно воскликнул:

– Так почему же императрица убеждена в противоположном?

Екатерине оставалось только пожать плечами.

– Увы, отец мой, я не знаю ответа на ваш вопрос. Думаю, однако, что виной всему злые и завистливые языки, коими столь полны дворцовые покои…

Теперь промолчал архимандрит Тодорский – трудно было спорить с таким замечанием великой княгини.

– Признаюсь вам, добрый мой наставник, мне временами кажется, что, сама не зная как и почему, стала я заклятым врагом императрицы…

– Полно, дочь моя, полно… – пробормотал архимандрит, которому временами казалось то же самое.

Тем же вечером он, пренебрегая тайной исповеди, рассказал обо всем Елизавете.

– Бедное дитя… – ахнула та. – Ежели это правда…

– Боюсь, матушка, что чистейшая.

– Однако я все же подошлю к ней Лестока. Ему сподручнее будет убедиться в этом. Но ежели это правда, великому князю несдобровать!

– Позволено ли мне будет возразить матушке императрице?

– Говори уж. – Та коротко махнула рукой.

– Первою вашей заботою должен стать наследник, который родится у великой княгини. Россия ждет этого малыша! А уж потом можете перевести свой взор на великого князя.

– Но Петр?..

– Разве я хоть слово сказал о великом князе, матушка? – развел руками архимандрит.

 

Из «Собственноручных записок императрицы Екатерины II»

…по имени Чернышевых, все трое были сыновьями гренадеров лейб-компании императрицы; эти последние были поручиками, в чине, который императрица пожаловала им в награду за то, что они возвели ее на престол. Старший из Чернышевых приходился двоюродным братом остальным двоим, которые были братьями родными. Великий князь очень любил их всех троих; они были самые близкие ему люди, и, действительно, они были очень услужливы, все трое рослые и стройные, особенно старший. Великий князь пользовался последним для всех своих поручений и несколько раз в день посылал его ко мне. Ему же он доверялся, когда не хотелось итти ко мне. Этот человек был очень дружен и близок с моим камердинером Евреиновым, и часто я знала этим путем, что иначе оставалось бы мне неизвестным. Оба были мне действительно преданы сердцем и душою, и часто я добывала через них сведения, которыя мне было бы трудно приобрести иначе, о множестве вещей. Не знаю, по какому поводу, старший Чернышев сказал однажды великому князю, говоря обо мне: «Ведь она не моя невеста, а ваша». Эти слова насмешили великаго князя, который мне это разсказал, и с той минуты Его Императорскому Высочеству угодно было называть меня «его невеста», а Андрея Чернышева, говоря о нем со мною, он называл «ваш жених». Андрей Чернышев, чтобы прекратить эти шутки, предложил Его Императорскому Высочеству, после нашей свадьбы, называть меня «матушка», а я стала называть его «сынок», но так как и между мною и великим князем постоянно шла речь об этом «сынке», ибо великий князь дорожил им, как зеницей око, и так как и я тоже очень его любила, то мои люди забезпокоились, одни из ревности, другие из страха за последствия, которыя могут из этого выйти и для них, и для нас. Однажды, когда был маскарад при дворе, а я вошла к себе, чтобы переодеться, мой камердинер Тимофей Евреинов отозвал меня и сказал, что он и все мои люди испуганы опасностью, к которой я, видимо для них, стремлюсь. Я его спросила, что бы это могло быть; он мне сказал: «Вы только и говорите про Андрея Чернышева и заняты им». – «Ну, так что же, – сказала я в невинности сердца, – какая в том беда; это мой сынок; великий князь любит его также, и больше, чем я, и он к нам привязан и нам верен». – «Да, – ответил он мне, – это правда; великий князь может поступать, как ему угодно, но вы не имеете того же права; что вы называете добротой и привязанностью, ибо этот человек вам верен и вам служит, ваши люди называют любовью». Когда он произнес это слово, которое мне и в голову не приходило, я была как громом поражена и мнением моих людей, которое я считала дерзким, и состоянием, в котором я находилась, сама того не подозревая. Он сказал мне, что посоветовал своему другу Андрею Чернышеву сказаться больным, чтобы прекратить эти разговоры; Чернышев последовал совету Евреинова, и болезнь его продолжалась приблизительно до апреля месяца. Великий князь очень был занят болезнью этого человека и продолжал говорить мне о нем, не зная ничего об этом. В Летнем дворце Андрей Чернышев снова появился; я не могла больше видеть его без смущения. Между тем императрица нашла нужным по новому распределить камер-лакеев: они служили во всех комнатах по очереди и следовательно Андрей Чернышев, как и другие. Великий князь часто тогда давал концерты днем; в них он сам играл на скрипке. На одном из этих концертов, на которых я обыкновенно скучала, я пошла к себе в комнату; эта комната выходила в большую залу Летняго дворца, в которой тогда раскрашивали потолок и которая была вся в лесах. Императрица была в отсутствии, Крузе уехала к дочери, к Сивере; я не нашла ни души в моей комнате. От скуки я открыла дверь залы и увидала на противопложном конце Андрея Чернышева; я сделала ему знак, чтобы он подошел; он приблизился к двери; по правде говоря, с большим страхом, я его спросила: «Скоро ли вернется императрица?» Он мне сказал: «Я не могу с вами говорить, слишком шумят в зале, впустите меня к себе в комнату». Я ему ответила: «Этого-то я и не сделаю». Он был тогда снаружи перед дверью, а я за дверью, держа ее полуоткрытой и так с ним разговаривая. Невольное движение заставило меня повернуть голову в сторону, противоположную двери, возле которой я стояла. Я увидела позади себя, у другой двери моей уборной, камергера графа Дивьера, который мне сказал: «Великий князь просит Ваше Высочество». Я закрыла дверь залы и вернулась с Дивьером в комнату, где у великаго князя шел концерт. Я узнала впоследствии, что граф Дивьер был своего рода доносчиком, на котораго была возложена эта обязанность, как на многих вокруг нас. На следующий день затем, в воскресенье, мы с великим князем узнали, что все трое Чернышевых были сделаны поручиками в полках, находившихся возле Оренбурга, а днем Чоглокова была приставлена ко мне. Чоглокова пришла мне сказать от имени Ея Императорскаго Величества, что она меня освобождает впредь от посещения ея уборной и что когда мне нужно будет сказать ей что-нибудь, то делать это не иначе как через Чоглокову. В сущности я была в восторге от этого приказания, которое освобождало меня от необходимости торчать среди женщин императрицы; впрочем, я не часто туда ходила и видела Ея Величество очень редко: с тех пор как я имела к ней вход, она показывалась мне всего три-четыре раза, и обыкновенно все женщины понемногу одна за другой выходили из комнаты, когда я туда входила; чтобы не быть там одной, я тоже не долго оставалась…. Во время всего путешествия из Петербурга в Ревель Чоглокова надоедала нам и была отчаянием нашей кареты; на малейший пустяк, какой высказывали, она возражала словами: «Такой разговор не был бы угоден Ея Величеству» или «Это не было бы одобрено императрицей», иногда и самым невинным и безразличным вещам она навязывала подобный этикет.