Рассвет наползал на Петербург, окутывая его густой туманной дымкой. Ничего не разглядеть за окном, кроме черных деревьев, поднявших к небу тонкие черные ветки, будто костлявые руки… Какие же они белые – эти июньские ночи? Они серые, промозглые, тягучие, безутешные…

Карла больше нет, а значит, нет ее самой. То, что осталось, – зыбкая смертная оболочка, не более. Почему он умер, как он мог, как он посмел умереть? Как допустили это небеса?

Столько ушло с его смертью, столько не сбылось… Елизавета целыми днями сидела у окна, безучастно глядя в сад и не замечая ничего вокруг.

Она перестала спать – чуть сухие глаза в изнеможении закрывались, перед ней возникало лицо Карла, и стоило забыться сном, как его образ не уходил, и тогда нужно было обязательно проснуться, чтобы избавиться от душевной муки. А проснувшись, она тут же вспоминала, что произошло, – и воображение рисовало такие картины его страданий, что перехватывало дыхание и боль сдавливала сердце с новой силой. Она пыталась представить его умершим – казалось, что это позволит его отпустить и станет хоть немного легче, – но видела только живым, веселым, красивым. Как может быть, что он лежит в холодном склепе, в непроглядном мраке, совсем один, с обезображенным оспой лицом, исхудавший и почерневший за время болезни? Разве возможно им больше никогда не встретиться?

Она перестала есть, кусок не лез в горло – и девушки чуть не плакали, видя, как медленно тает их госпожа. За несколько дней она исхудала и осунулась так, что ее было не узнать, на еще недавно прелестном лице, казалось, остались лишь огромные глаза, скулы заострились, некогда прекрасные рыжеватые волосы в беспорядке спадали на плечи.

Она не разговаривала – ни с кем. Слушала отстраненно, не слышала почти ничего из того, что ей говорили. Выражала согласие или несогласие чуть заметным кивком или поворотом головы. Устало отводила глаза и снова смотрела в сад.

Она не выходила из своих покоев почти неделю – позволила себе это, чтобы хоть немного отболело, утихло, занемело…

– Воистину неудачно получилось с Карлом Августом. Вот уж не ко времени он подхватил эту проклятую оспу… И правда, сие бич всей Европы, победить который способа нет…

– Однако нужно решать, и решать здесь и сейчас. Промедление смерти подобно.

– Вы правы, князь. Елизавета Петровна теперь может быть для всех нас только костью в горле. Она растеряла всех претендентов на свою руку, и надежды на хоть какой-нибудь брак в ближайшем будущем нет никакой. Конечно, она неамбициозна и не имеет интереса и способностей к интригам, но отсутствие женихов может сподвигнуть и самую тихую гусыню вспомнить о своем праве на престол и возжелать увенчать себя короной.

Александр Данилович Меншиков был крайне раздражен и потому несдержан. Блестяще проведенная комбинация с помолвкой Марии и Петра Второго могла закончиться афронтом. То есть полнейшим афронтом! И что, все усилия – впустую?

– Ее влияние на Петра до сих пор слишком велико. Если бы она была чуть коварнее, – Меншиков усмехнулся, – давно бы стала его законной женой.

– Она слишком беспечна, – отозвался князь Нарышкин. – Но это и хорошо. Она не придаст значения такой возможности и не воспользуется ею. А глупыш Петр слишком любит свою тетушку, чтобы принуждать ее делать то, что ей не по сердцу.

– Петр несколько наивен, как большинство в его возрасте, но он отнюдь не глуп, – возразил Меншиков.

– Согласен с вами, – кивнул Бестужев. – Если он заподозрит хотя бы тень попытки повлиять на него, взбрыкнет тут же.

– Вот-вот, именно взбрыкнет! И последствия его необдуманных действий будут непредсказуемы.

– Посему, господа, для Елизаветы Петровны есть только два пути. Либо она выходит замуж, либо посвящает себя Господу.

– Последнее есть наисладчайший удел для истинной дочери Христовой, – заметил с тонкой улыбкой Бестужев.

Меншиков хмыкнул.

– Возможно, дорогой граф, однако прошу не забывать о том, как этот удел оборачивался для некоторых дочерей Христовых в государстве Российском.

– Что вы имеете в виду?

– То, что нам всем не след забывать! – вспылил Меншиков. – Неужто минуло каких-то три-четыре десятка лет и мы мирно забыли о Софье Алексеевне да о милом ее друге, Ваське Голицыне? Давно ли бунт давили? Давно ли стрельцам головы рубили? Давно ли по всей Москве кровь текла?

– Да что ж вы, батюшка, так-то… Не все, чай, таковы змеи, как Сонька-то… Вот, к примеру, Евдокия Лопухина – разве ж она из монастыря хоть раз дернулась? А Лизка что? Дитя!

– Дитя? Она дитя не кого-нибудь, а самого Петра! И змее Соньке, как-никак, родная племянница! – Ноздри Меншикова раздувались, он в бешенстве опустился в кресло. – Нашел кого вспомнить – Дуньку Лопухину! Дура дурой, окромя косы, да сарафанов, да разговору глупого, сроду ничего не имела! А тут кровь! Петра кровь родная!

– Нельзя ее со счетов сбрасывать, – тихо согласился Бестужев. – Прав ты, Александр Данилыч, лучше отвлечь ее, чем в заточении держать. Елизавета весела, красива, ее монастырь, ежели против воли, озлобить может.

– Вот-вот, ежели против воли! Может, она сама захочет теперь в монастырь-то…

– Все же лучше бы ей замуж… И найти кого побогаче…

– Кого побогаче? Хоть кого-то бы найти… Нет, все же не хочу я Лизку в монахини стричь, разве что другого выхода не будет. Судите сами: на Петра влиять можно и нужно, если моя Машка с умом себя поведет, будет Лизавета ей в подмогу. Карл Фридрих на нее заглядывался, аж заходился весь, а он, верьте моему слову, еще покажет себя на европейской арене, и тогда Лизка нам может очень пригодиться… А будет замужем – некогда станет о власти думать-то… Что ей тогда: парики, да румяна, да наряды заморские… Она еще молода, и жениха подобрать хоть трудно, но можно, особливо ежели хвост не пушить и аппетиты умерить. Да и кто знает: вдруг завтра овдовеет польский король – вот и Елизавета, женись, будь любезен. А в случае чего (не дай бог, конечно, но всяко бывает в жизни) – вот она, Лизка, пожалуйте, законная наследница Петрова. Так что покуда так решаем, – поднялся Меншиков. – Подождем немного. Поспешим – людей насмешим, как говорится.

– Очень рад видеть вас в добром здравии, ваше высочество. – Меншиков склонился перед Елизаветой в почтительном поклоне.

– Очень рада и я, милый Александр Данилович.

Все более чем хорошо. Голос спокоен и ровен, взгляд – она уверена – мягок и приветлив, и руки не дрожат, и улыбка такая, как всегда, – от нее мужчины напрочь теряют голову. Скромное платье, украшений самая малость – что ж, дочь великого Петра вынуждена жить на нищенское содержание, урезанное больше чем в три раза, – по личному распоряжению, кстати, милого Александра Даниловича.

Что поделаешь – теперь она не наследница престола и даже не невеста голштинского герцога, а лишь обуза для императорской семьи и казны государственной…

– Как здоровье дорогой Мари?

– Благодарю, ваше высочество, – да что он взялся кланяться, в самом деле, зачем теперь-то уж эти игры, – дочь моя прекрасно себя чувствует и, хоть сейчас приготовления к свадьбе мешают ей, к великому ее и нашему сожалению, явиться ко двору, намерена в самом ближайшем будущем засвидетельствовать вам свое почтение и выказать свое соболезнование и поддержку…

«Да, племянничек любимый, Петруша, чует мое сердце, попал ты аки кур в ощип… Будешь ли игрушкой в руках всесильного Данилыча али посмеешь супротив него пойти? Ах, грехи наши тяжкие, и так и так беда может быть…»

– Уж не знаю, любезный Александр Данилович, смогу ли увидеться с ней в ближайшее время, хоть видеть ее была бы рада безмерно… Обстоятельства вынуждают меня к уединению.

– Не верю своим ушам, милое дитя, Лизанька! Неужели вы желаете покинуть петербургский двор?

«Что смотрите так, Александр Данилович? Не в монастырь я собралась, даже не надейтесь».

– Желания мои теперь все подчинены одному чувству – глубокой скорби по дорогому моему нареченному Карлу Августу.

– Скорблю всей душой вместе с вами и сожалею о вашей потере. – Меншиков склонил голову. – Вы потеряли достойного спутника жизни, Европа утратила благородного справедливого правителя.

– Благодарю вас, граф, и надеюсь, что вы поймете меня и отнесетесь с сочувствием к моей просьбе.

– Все, что угодно, ваше высочество. Вы знаете, что моя преданность и верность вашей семье, моя искренняя любовь к вашему отцу, матери, к вашим сестрам и вам самой никогда не подвергались и не будут подвергнуты сомнению.

– О да, граф, и я безмерно благодарна вам за все. Теперь же я бы хотела удалиться на некоторое время в Царское Село и тихо оплакать там, вдали от суеты двора, моего дорогого Карла Августа. Его кончина стала для меня большим горем, а ведь я только что потеряла матушку. Это слишком тяжелое испытание для меня – потерять сразу двух самых близких мне людей.

«Соглашайся, ты не можешь не согласиться! Это хороший вариант. Я сама предлагаю его тебе. Я сама отойду от двора, меня не нужно удалять от него, меня не нужно выгонять, не нужно выдавать замуж, не нужно городить огород с моим пострижением, черт возьми! А вскоре Петр женится на твоей дочери, и я перестану представлять для тебя даже самую малую угрозу… Тебе нужно только немного выждать… Ну соглашайся же! Я не хочу в монастырь!»

– Была бы очень признательна вам, Александр Данилович, если бы вы посодействовали мне. – Елизавета присела в книксене, улыбаясь и доверчиво, как ребенок, но все же с некоторым кокетством глядя на графа (мы же оба знаем, что вы не откажете мне, своей любимой Лизаньке!).

– Конечно, милое дитя, я все сделаю для того, чтобы вы были если не счастливы, то хотя бы умиротворены и имели возможность избежать непосильных для вас тягостей и забот. Однако же, думаю, вскоре ваша душа найдет утешение и будет пребывать в мире и покое, так как все в нашей жизни – тлен, и все преходяще, и радости, и страдания наши…

«Каким соловьем заливаешься, впору к проповеди либо к исповеди! Что ж, Александр Данилыч, главное, что ты согласился, – теперь некоторое время я могу быть спокойна. Да и видеть мне всех вас, Господи, совсем невмоготу…»