Елизавета. В сети интриг

Романова Мария

Глава 14. «О престоле я подумаю завтра…»

 

 

Удивительно, но Елизавета, возвращаясь в Летний дворец, тоже думала о прошлом. Однако в ее мыслях не было места расчетам. Да и какой может быть расчет, ежели Петруша был не только ее племянником, но и другом? Ежели все, о чем когда-то поведал циник Остерман любопытствующему Бирону, было ее жизнью и жизнью ее близких?

Что уж говорить о милом Карле Августе, епископе Любекском, который вот-вот должен был стать ее супругом…

Спокойный, веселый, благовоспитанный, но с легким и чуточку авантюрным характером, пригожий лицом… Даже сейчас при воспоминаниях на душе Елизаветы теплело.

Но как же больно было переживать его кончину! И не в том дело, что все ее надежды на будущее разом улетучились, а в том, что боль эта шла не от разума, где и в самом деле жили весьма радужные расчеты, а от сердца, которое за несколько месяцев успело привязаться к голштинскому принцу.

«Никто не знает, какими были мои дни… Никто и никогда не узнает, сколько слез я пролила… Да и не дело это – выставлять душу напоказ! Пусть дурни думают, что я скачу по верхам, что никого и никогда не люблю, что лишь веселюсь, ничего не принимая всерьез! И чем дольше сие будет продолжаться, тем лучше. Нет ничего хуже, чем серьезное выражение лица. Стоит тебе лишь свести брови, как все сразу начнут подозревать тебя в заговоре… Или в умышлении смертоубийства… Или в иных противных человеку замыслах и деяниях. А кому придет в голову подозревать болтливую кокетку, что скачет по жизни, словно кузнечик?»

Елизавета откинулась на изрядно продавленные подушки. Карета знавала лучшие дни, и минули они ох как давно. Но цесаревну не смущали ни скрипучие рессоры, ни истертый бархат, ни даже собственноручно сшитое платье – цель ее была столь высока, что тратить силы на гнев по таким низменным поводам было бы непростительной глупостью. Да и зачем?

На нее в простом платье, без колец и брошей, с одной лишь тонкой нитью каменьев в прическе, мужчины заглядываются так, что шеи хрустят. Китаец этот, даром что посланник, наверняка на многое готов. И уж точно будет прилагать все силы, чтобы остаться ее добрым другом, ибо сестрица Анна не вечна, а с Анной-младшей чего только приключиться не может на пути к трону-то…

«Биро-о-он… – Елизавета вполголоса рассмеялась своим мыслям. – Вот уж кто ищет путей наверх, не гнушаясь никакими средствами. Готова спорить на годовое содержание всего своего двора, что он станет делать мне нескромные намеки при первом же удобном случае. Глазки-то ма-а-асленые были у обер-камергера, тут и не хочешь, а все поймешь без ошибки. Да только мне такого аманта не надобно… В страшном сне не пожелаешь такого аманта… А уж врага нажить в его лице отказом – и того хуже. Как тут не поблагодарить судьбу, что привела Алешеньку? Как Господу в ножки за такое счастье не кланяться?»

Копыта упряжки более не цокали по мостовой – вдали от дворца ничего о городе не напоминало. Как начинались дожди, так ноги лошадей вязли в липкой грязи. А уж осенняя распутица могла и вовсе помешать выехать за ворота Летнего дворца.

– Ну вот я почти и дома… Алеша, поди, ждет, дождаться не может. Да и лекарь мой не преминет поинтересоваться, кто что говорил, да кто как смотрел. Уж сколько раз я пыталась его с собою брать… Нет, не желает. Говорит, что у него везде есть глаза и уши… Однако зачем же тогда меня-то расспрашивать?

Елизавета не давала себе труда задаться вопросом, когда и каким образом лейб-медик, не так давно матушкой возвращенный из ссылки в далекую Казань, сумел обзавестись «собственными глазами и ушами» при царском дворе. Болтливые языки сказывали, что там плетутся интриги против «душеньки Эрнста Бирона», да такие, что страшно себе и помыслить. А скромный лейб-медик Лесток, дескать, поддерживает сторону то обер-камергера, то его врагов – в зависимости от того, в чем видит собственную выгоду. Но Елизавета всегда Лестоку доверяла – должно быть потому, что он прошел через опалу и отлично знал, какой бывает цена даже за простое подозрение «на умысел противу царской фамилии».

Карета остановилась. Усердный лакей бросился помогать цесаревне, но низкий голос Разумовского со ступеней остановил его:

– Лизанька, душа моя… Вот, наконец и ты… Поди прочь, служивый. За лошадьми бы лучше приглядел да проследил бы, чтобы корму им задали и вычистили.

– Да что ж их чистить-то, батюшка Алексей Григорьич, когда их все утро холили, поди, щетку всю об них истерли. Они вона даже разгорячиться не успели. Все больше стояли в указанном месте.

– Тебя бы так, юначе, холили, как ты лошадок сих холить желаешь. Аль кормили б только тогда, когда впереди целый день работы тяжкой предстоит. Скотина, она тоже душу живую имеет. Ступай уж, делом займись! Да не лентяйничай. Приду, непременно проверю.

– Ох, Алексей, тебе б не певцом быть, а экономом иль управляющим делами.

– Любая служба почетна, серденько. А для твоей персоны я и золотарем могу стать, лишь быть от сего тебе радость да польза была.

Елизавета звонко рассмеялась.

– Вольно ж тебе, Алеша, глупости-то говорить. Твоя судьба много выше, а ты тут «золотарем готов ста-ать…»

– О судьбе, Лизанька, токмо Господь Бог ведает. А нам того знать не положено.

– Ну не хмурься, душа моя. Заждался, поди?

– Как есть заждался, серденько. Да и не кормила тебя твоя сестрица-то подколодная, готов спорить, даже ломоть хлеба не предложила.

– Нет. – Елизавета кивнула. – Не предложила она мне ни крошки хлеба, это верно. Только вина своего любимого позволила бокал испить.

– От гадюка, прости господи. – Алексей перекрестился. – И как таких подлых людишек только земля носит…

– Плоховато носит, родной мой, плоховато. Толста сестрица-то моя, одышлива, сера лицом. Видать, недомогает…

– И поделом ей. Пойдем, красуня, ужин заждался. Да и ночь уж глубокая стоит.

Елизавета, опираясь на руку Разумовского, поднялась по истертым каменным ступеням дворца. Душа ее была удивительно спокойна – ее ждали, ее любили, о ней беспокоились и заботились. Что еще может быть нужно женщине?

Кроме власти, разумеется…

Но об сем следовало думать не после утомительного куртага в студеном дворце, а хорошенько отоспавшись. Да и то лишь после того, как раз сто или даже двести все сам взвесишь и со сведущими людьми все обсудишь. Ибо одна голова-то хорошо, но две – куда умнее. Или куда хитрее, что ныне важнее всякого ума будет.

Однако этому весьма похвальному намерению сбыться было не суждено – у дверей в столовую нетерпеливо дожидался ее Лесток, верный друг, наперсник и советчик.

«Бог с ним, – не раз думала Елизавета после того, как ей рассказывали о встречах доктора и посланника французских монархов, маркиза де ла Шетарди. – Арман-то игрок, как тут без пенсионов обходиться? Должно быть, не только от Франции деньги перепадают. Быть может, и Туманный Альбион поддерживает нашего лейб-медика. Ну и пусть, лишь бы он продавался во славу нашего дела, а не выдавал тайны направо и налево. Хотя какие у меня, никчемной, могут быть тайны? О чем с Марфушей болтала третьего дня? Или сколько потратила на новый выезд?»

Елизавета усмехнулась своим мыслям. Счастье, что никому не догадаться о том, что же на самом деле у нее на душе. Потому что по сю пору никогда и никому она не доверяла до конца, не откровенничала, никого в душу не пускала. Должно быть, даже если бы все ее близкие разом продались хоть Тайной канцелярии, хоть французу Шетарди, хоть шведу Нолькену, все одно всей правды не раскрыли бы.

Права была матушка, сто раз права, когда учила доверять, но с оглядкой. А за годы, что прошли без нее, единственная наследница великого Петра преотлично научилась не доверять вообще никому.

«Даже Алеша, друг мой сердечный, много не знает. И, поди, не узнает никогда – я сама откровенничать не охотница, а он и не ведает, о чем спрашивать. Но то и к лучшему. Он и так ревнует и по поводу и без оного…»

Это была чистая правда – Алексей оказался невероятно ревнив. Он с некоторых пор не пропускал ни одной встречи Елизаветы даже с верным Лестоком, не говоря уже о менее близких ко двору цесаревны мужчинах. Каждый раз, когда в разговоре всплывало имя давным-давно почившего жениха, лицо Разумовского темнело. Он умудрялся ревновать Елизавету даже к запискам от посланников, от Шетарди или того же пройдохи Нолькена.

«Счастье, что я ни разу о Фрице не упоминала… Иначе Алешенька весь бы на ревность изошел. А сие мне совершенно без надобности…»

Да, о Фридрихе надо будет подумать – не как о душевном друге, не как об аманте (тут Елизавета усмехнулась – горе амант-то оказался, это все в прошлом), но как о соратнике. И не сейчас, когда за спиной несет караул хмурый Разумовский, а двери в столовую открывает Лесток. Однако подумать следует непременно.

– Итак, матушка, чем порадуешь?

– Да чем же порадовать мне тебя, граф? Не лазутчик я, чай, чтобы по дворцам-то шпионить. Царица Анна Иоанновна именины праздновала, во дворце было от гостей не протолкнуться, лакеи с ног сбивались…

Лесток кивал так, словно все это он уже знал и теперь просто проверял сам себя.

– … Принцесса Анна по обыкновению витает в облаках, как нездешняя. Ее жених вообще на рауте не показывался – видать, чересчур высоко ценит свою персону. Или, быть может, я слишком рано уехала…

– Так-так…

– О посланниках, что вручали грамоты верительные третьего дня, ты и без меня уж наслышан, о сплетнях, что услышала, рассказывать не буду – ибо не слышала я ничего. Однако царица обеспокоила меня видом своим нездоровым. Должно быть, ей лекарь не помешает хороший. Стареет сестрица-то…

– Стареет, матушка цесаревна, – согласно кивнул Лесток. – А от сей болезни лекарств не придумано, уж не взыщи.

– Да хватит вам все о политике… Время позднее, а Лизанька-то почитай с полудня ни крошки…

– Алешенька, друг мой бесценный, не беспокойся. Видишь же, ужинаю. И беседа сему вовсе не мешает. Моим бы воспитателям у тебя заботе поучиться.

– Да, поди, не сплоховал бы. – Разумовский улыбнулся в черные усы. – Нашел бы, что сказать, уму-разуму поучить…

– Да только давно уж нет в живых моих-то нянюшек.

– Вот потому я за тебя перед ними всеми ответ и держу, серденько.

Алексей коснулся губами пальцев Елизаветы. Цесаревна прижалась щекой к волосам Разумовского.

«Да, друг мой, ты-то и заменил мне всех моих ушедших нянюшек. Ты врачуешь мою душу, беспокоясь, как о маленькой девочке. Пожалуй, тебе бы я могла когда-нибудь открыться. Но когда-нибудь в будущем. Особливо ежели цель моя будет достигнута. А пока что с тебя довольно и того, что я не ищу никого, не вздыхаю ни о ком, радуюсь лишь тебе…»

Алексей, словно услышав мысли Елизаветы, выпрямился и обнял ее. Он был куда выше цесаревны и куда крупнее – поэтому объятием своим словно говорил, что приложит все силы, чтобы защитить ее от мира, коварных помыслов врагов и хитрой подлости друзей.

Лесток с улыбкой смотрел на них. Должно быть, он желал, чтобы улыбка выражала его поддержку и сочувствие, но Алексею отчего-то в улыбке этой увиделась змея, которая пристально следит за жертвой, чтобы в нужный момент совершить смертельный бросок.

«Змея, да к тому же породы неведомой, яду неузнанного».

При дворе все почему-то привыкли считать, что Арман Лесток ведет свой род издревле, что как минимум сто лет насчитывает история его дворянского семейства. Хотя злые языки перешептывались: дворянским ли было то семейство, доподлинно неизвестно, может, прихлебатели при Петровом дворе сочинили, может, купил он себе дворянство еще во Франции. Как бы то ни было, никто особенно правды не доискивался: дворянин – и слава богу… Но Елизавета помнила прекрасно: отец великолепного Армана был цирюльником и лекарем этого самого крошечного городка – у отца он и выучился основам медицины. Помнила – и благоразумно помалкивала. Зачем же надежного друга злить…

Арман продолжил свое образование во французской армии. Должно быть, зрелище страшных кровавых ран убедило его в том, что лучшего средства для лечения от всех болезней, чем кровопускание, не сыскать. Теперь он называл себя хирургом.

Он появился в России во времена царствования Петра Первого – в числе лекарей-иностранцев. Лесток был красив, обаятелен, легко сходился с людьми, да и лечил совсем неплохо. Хотя тут удивляться нечему: практика научит даже противу желания. Ежели пациент не помрет, конечно… Должно быть, Лесток учиться желал, ибо не прошло и года, как он уже стал лейб-медиком и врачевал царскую семью. Должность эта обещала блестящую карьеру, но жадность до развлечений и болезненная порой тяга к «златому тельцу» сыграли с хирургом злую шутку. Он уже был женат, но дворец есть дворец. Лесток увлекся дочерью придворного, соблазнил ее. История вышла некрасивая, скандальная, и Петр сослал Лестока в Казань.

Екатерина Первая вызволила его из ссылки и назначила лейб-медиком к Елизавете Петровне через шесть лет, когда Петр уже был мертв. Все те же злые языки упорно твердили, что Лесток был любовником Елизаветы. И это вполне понятно: красавец лейб-медик, который старше красавицы цесаревны, наверняка мог бы при желании добиться ее близости, тем более что Елизавета своему доктору всецело доверяла. Однако сей слух не был справедлив – и Лесток после Казани ума поднабрался, и Елизавете хватало ума, чтобы держать дистанцию, не допуская в аманты человека, от которого может зависеть ее жизнь. Ведь если что с чувствами случится, ежели амант отставку получит, то он, впавши в печаль, и отравить может, раз уж лейб-медиком остается. А изгнать из сердца и дворца одновременно не всегда так уж просто…

Елизавета по-особому, более чем доверительно относилась к Лестоку. Он жил на широкую ногу, любил крупную карточную игру и хорошую кухню, великолепно одевался, почитал балы и часто устраивал в своем доме знатные приемы. Жизнь его была бы прекрасна, если бы не вечное безденежье.

«Придется платить тебе за услуги, и платить более чем щедро. Да и, зная тебя не первый год, не сомневаюсь, что кормиться ты будешь не только с моей руки. Еще бы, лейб-медик… Наверняка будешь получать и солидные пенсионы от иностранных держав. Ну да и бог с тобой. Большой беды ты мне не причинишь, я уверена, державы те не обеднеют, а России – экономия. На одном Лестоке сбережем, почитай, четверть годового дохода».

Пройдет время, нынешняя цесаревна приобретет уверенность в себе и опыт, соберет вокруг себя тех, кому будет всецело доверять. Арман Лесток окажется не только честолюбив, но и ревнив. Он будет позволять себе изрядные капризы, осыпать Елизавету упреками – не слушается она, вишь ты, дельных советов, или слушается советов тех, кому он никогда и собачку не доверил бы (и речь иногда будет идти не только о посланниках или медиках, но даже и о канцлере, немало делавшем для чести российской). Елизавету начнут раздражать и авторитетный тон Лестока, и его непоколебимая уверенность в собственной правоте да непогрешимости, и его убежденность в том, что лишь он один знает, как правильно. Да и о непогрешимости-то следовало бы молчать. Лесток поймет, что заигрался, лишь когда рескриптом монархини маркиз де ла Шетарди получит отставку и будет с позором выслан из России.

Однако даже этого ему покажется мало – и он при – бежит как-то поутру к Елизавете, размахивая указом, подготовленным Бестужевым. В гневе будет кричать, что не потерпит над страной подобного надругательства и таких расходов ни понять, ни оправдать не может.

– Не твое сие дело, друг мой! – Тон Елизаветы будет смертельно холоден. – Куда ты лезешь? Ведь господин-то Бестужев, поди, по склянкам твоим да по флаконам нос не сует. Вот и ты в государственные дела не суй носа!

Вот так взойдет и закатится звезда Армана Лестока, французского лекаря и одного из тех, кого цесаревна почитала всю жизнь своими верными друзьями.

 

Из депеши Мардефельда

«Лесток, как мне показалось, отнесся весьма чувствительно к моему намеку на то, что ваше величество вознаградило бы звонкой монетой оказанные им услуги. Он мне сказал на это, что Англия предложила ему значительную пенсию и что императрица упрекнула его за то, что он ее не принял; что вслед за этим установлена была и определенная цифра, но это, однако, не делает его сторонником Лондонского двора, причем он заметил, что в данном случае есть некоторое лукавство с его стороны;… он сознался, что он уговорил императрицу в Москве не приступать к Бреславльскому трактату исключительно потому, что предложил его Вейч, и что, если бы сторонники Англии не воспользовались его отъездом в Ярославль, никогда договор с данной державой не состоялся бы; что он любит Францию из благодарности за то, что она дала 300 000 дукатов на осуществление намерения императрицы предъявить свои права на престол… она не могла бы исполнить его без этой сильной поддержки; что, однако, это обстоятельство не помешало ему высказать свое мнение маркизу де ла Шетарди в присутствии императрицы, когда он стал требовать от нее невыгодных для России уступок; что король польский хотел пожаловать ему орден, но он отказался его принять… я прервал его здесь, сказав, что почетнее всего носить ордена собственного своего повелителя, так как опасался, чтобы он не попросил ордена вашего величества. Затем он сообщил мне, что вполне предан вашему величеству в виду тождества ваших интересов с интересами императрицы. Я подхватил мяч на лету и просил его склонить государыню к безусловному поручительству за Силезию, уверив его, что ваше величество сделает то же самое относительно новых русских приобретений в Финляндии. Он мне это обещал».