Елизавета. В сети интриг

Романова Мария

Глава 1. Любимая доченька

 

 

Пронзительный детский крик разорвал густую натопленную тишину мыльни, где разрешалась от бремени Екатерина, будущая жена царя Петра Алексеевича. Полутьма сеней словно осветилась изнутри, а наступающие сиреневые декабрьские сумерки за окном, казалось, помедлили несколько бесконечно долгих секунд.

– Девочка! Девочка, голубка наша, лапушка…

– Какое счастье… – Екатерина откинулась на подушки, набитые душистым сеном.

Одного этого движения ей бы раньше хватило, чтобы застонать от пронзительной боли. Раньше, но не сейчас, когда доченька появилась на свет. Так бывало и прежде, однако ныне ощущение оказалось особенно острым – вместо болей и слабости ее окутало облако теплой силы. Сейчас, ей казалось, она может все – и в хороводе круг пройти без устали, а то и не один, и запеть во весь голос. А уж деточек-то от всех бед защитить – это просто само собой разумеется.

– Кричит-то так славно. Будто поет…

– Да, матушка, славное дитя, сильное.

«И слава богу, душа моя. Жизнь-то у нее, поди, не будет легкой, как бы мне сего ни хотелось. Не может быть простой жизнь дочери царя, не слыхивала история о подобном. Вот сил ей много и понадобится… Просто для того, чтобы жить да жизни радоваться…»

Старая нянька замолчала. Белокурая девчушка подняла глаза от немудреного рукоделия и спросила:

– Неужели вот так прямо матушка тебе все и сказала?

– Нет, птичка моя, она ничего не сказала, ни словечка. Я сама в глазах ее все прочитала. Материнские глаза, они говорящие. А вот те, первые мгновения, когда дитя рождено, они матерям всегда прозрение дарят. Словно за несколько минут видит мать будущее едва рожденного дитяти. Быть может, так оно и есть, и не забывается сие никогда, лишь откладывается в глубинах памяти. И спит там невесть сколько… Иногда до самой смерти. А иногда успевает предупредить мать о несчастье, что вот-вот с дитяткой-то произойдет. И ведь не обманывает ни разу! Уж сколько я такое видала… А все надивиться не могу.

Девочка пожала плечами. Слова-то няньки были ей понятны, но вот никаких струн в душе не задели. Однако запомнились отчего-то надолго.

После того разговора прошло несколько лет. Теперь с Лизеткой, как называл ее отец, чаще беседовали учителя, да и нянька стала уж совсем стара.

Учитель истории перешел к событиям совсем недавним. Пятеро его учеников – Анна и Елизавета, дочери царя Петра, и трое детей светлейшего князя Александра Меншикова, Александра, Мария и Александр, слушали наставника затаив дыхание. Вот уже второй год им преподавали историю великой страны, но пока речь шла о далеких событиях, вроде появления в пределах Руси варягов Рюрика и Синеуса, наследники великих фамилий вели себя, как любые другие дети, – шумели, проказничали, сбивали учителя пустыми вопросами не к месту.

Однако же Полтавское сражение, победоносная война со шведами – это было так недавно, что и историей назвать язык не поворачивался.

– И вот русская армия завершила победную полтавскую кампанию и торжественным маршем вступила в старую столицу, златоглавую Москву. Было это в день рождения принцессы Елизаветы.

Девочка широко раскрыла глаза.

– Да-да, именно в декабре 1709 года. Трудно описать, сколь красочным и величественным было это зрелище: извиваясь бесконечной змеей, по улицам Москвы двигались полки, под триумфальные арки входили усачи-победители непобедимого до той поры короля-викинга, реяли трофейные знамена, сверкали золотом носилки Карла XII, влача униженность своего положения, шли знатные пленные – генералы и придворные короля, за ними понуро плелись тысячи и тысячи солдат и офицеров.

Дети замерли – да, такое зрелище представить себе непросто. А уж понять, сколь грандиозной была сия виктория, могут лишь современники, ибо то было более чем яркое проявление таланта царя Петра и его военачальников, которых отчего-то напыщенная Европа всерьез никак принять не желала.

– Царь Петр, однако, деятельно распоряжавшийся всей церемонией, отдал приказ отложить на три дня вступление побежденных шведов в старую столицу и начал пир в честь рождения девочки, названной редким тогда именем Елизавет… Ибо перед самым началом сего шествия получил известие о благополучном рождении дочери.

Девочка, покраснев, кивнула. От сестры и няньки она уже слышала эту историю, должно быть, добрую сотню раз. И каждый раз краснела от гордости – ведь не каждый же отец способен так открыто и шумно радоваться рождению дочери. Хотя, впрочем, не у каждой девочки отец – царь.

– А теперь, отроки и отроковицы, возьмите в руки перья, да извольте на бумаге изложить события сей войны, да не забудьте указать дату, даже еже ли помните ее не вполне уверенно! И не подсматривать мне!

Дети углубились в работу, а наставник их, вполглаза наблюдая за учениками, отошел к окнам и погрузился в размышления о судьбах мира грядущего и о том, какую непомерно важную роль в сих судьбах значат его усилия.

Конечно, размышляя о себе, он размышлял и о своих учениках и ученицах. Тщеславие или просто желание оставить свое имя в веках заставляли его рассматривать своих подопечных невероятно пристально, словно в этих детских лицах тщился он увидеть лики выросших своих учеников, предугадать, кто и кем станет.

Дочери Петра и Екатерины, конечно, выйдут замуж в далекие страны, соединив узами родства непримиримых врагов или давних союзников. Дочерям Меншикова столь высокое предназначение заказано, но ежели они соединят враждующие семьи в стране, должно быть, и жизнь свою проживут не зря… А кем станет Александр Меншиков-младший, увы, предугадать почти невозможно. Ведь отец-то его выбился в люди из самых что ни на есть низов. А вот что уготовано сыну…

Должно быть, учитель весьма бы порадовался, узнав, что Александр Александрович Меншиков сделает блестящую карьеру при дворе, дослужится до генерал-аншефа, первым известит жителей Москвы о восшествии на престол Екатерины Великой и продолжит род отца еще на долгие сто пятьдесят лет.

Однако, увы, сейчас всего этого никто знать не мог. Да и трудно было угадать в мальчишке, исправно скрипящем пером, будущего блестящего офицера и человека почти энциклопедических знаний.

Да и с будущим дочерей Петра все оказалось далеко не так просто и однозначно. Детство и юность Елизаветы и Анны прошли в Москве и в Петербурге. Девочек воспитывали вместе – ведь Анна родилась всего на год раньше. Отец Анны и Елизаветы почти все время был в разъездах, мать нередко его сопровождала. Дочерей царя опекали младшая сестра Петра, царевна Наталья Алексеевна, и супруги Меншиковы – сподвижник царя-реформатора светлейший князь Александр Данилович и его жена Дарья.

Однако было бы совершенно неразумно утверждать, что царь Петр забыл о своих дочерях. О, нет. Он писал подробные письма чете Меншиковых, а те обязаны были ему еженедельно сообщать о девочках, их успехах и забавах. Более того, Екатерина, которая была весьма нетверда в письме, а по утверждению злых языков, так и вовсе безграмотна, специально брала уроки, чтобы письма о дочерях читать самостоятельно. Надо ли говорить, как рада была она любой весточке о своих малышках? Нетрудно представить, какая радость окутала ее душу, когда она прочитала письмо, написанное Аннушкой собственноручно. Елизавета, конечно, тогда к письмам старшей сестрицы могла прибавить немногое, но даже обведенная пером маленькая ручка, можно заключать любое пари, была многократно приложена к губам любящей царицей.

Да и царь Петр, суровый, резкий, безжалостный, занятый добрым десятком важных дел одновременно, преображался при одном упоминании о дочерях. Называя дочерей только Аннушкой и Лизанькой, он журил их и поощрял, обещал гостинцы за самые мелкие успехи и, конечно, держал свое слово. Заботливый, даже временами слишком опекающий, таким он был только для своей семьи – обожаемой Екатерины, «Катеринушки», и дочерей, коих почитал настоящими ангелами, дарованными ему на земле для поощрения его жизненных сил.

Любовь отца девочки ощущали с первых дней жизни. И даже громкие, важные для огромной страны события не происходили без них. Так было и 9 января 1712 года. Первый для Елизаветы выход в свет для империи был очень громким событием – в этот день царь Петр Первый венчался с Екатериной Алексеевной, матерью Аннушки и Лизаньки. К сожалению, дочери царя были детьми внебрачными, а значит, для монархических целей отнюдь не фигурами – брать в жены внебрачную дочь даже трижды великий царь или король не стал бы и на эшафоте.

Вот поэтому девочки – одной было два, другой три года, – держась за подол матери и едва дыша от усердия, обошли вокруг аналоя вслед за родителями. Так церковь признала законность детей, а стало быть – дети от сего мига были признаны и светом. Они становились «привенчанными», законными и правоспособными.

К сожалению, эта церемония в будущем не спасет Елизавету от заочных укоров в незаконности ее происхождения и – соответственно – в отсутствии у нее прав на российский престол. Причем эти укоры звучали как из-за границы, от иноземных королевских дворов, так и от российских подданных, которые считали, что древность их рода дает им право выносить суждения о законности или незаконности восшествия на престол.

Всех царских детей начали обучать грамоте весьма рано. Различия никакого не делалось – и девочки и мальчики должны были равно хорошо знать и русский язык, и языки иноземные. Любящий батюшка, царь Петр писал Елизавете и Анне милые смешные записочки, впрочем, не особо питая надежду получить ответ. Екатерина, сопровождавшая Петра в походе, просила Анну «для Бога потщиться: писать хорошенько, чтоб похвалить за оное можно и вам послать в презент прилежания вашего гостинцы, на что б смотря, и маленькая сестричка также тщилась заслужить гостинцы». В тот год Анне было восемь, а Елизавете почти семь лет.

И обе девочки, и их младший брат Петр обладали живым и проницательным умом. Они преотлично понимали, кто их отец… Да и вполне отчетливо осознавали, кто они сами. Они – дети великого Петра Первого, царя, которому не было равных в истории. Царя, сделавшего для огромной империи более чем много. А потому им просто не по чину быть ленивыми, почивать на лаврах и, уж стыд-то какой, не стать первыми в любой науке.

Что бы ни говорили злые языки (ох, как же часто приходится их упоминать!), дети были весьма пытливыми, любознательными и с удовольствием учились. Подлинные учителя их обожали, ценили оказанную им честь. Именно наставник истории, близкий родственник фельдмаршала Миниха, представил двенадцатилетнюю Елизавету своему дядюшке.

Вот подлинные слова этого господина (скажем честно, его менее других можно заподозрить во лживости или своекорыстии): «Она … хорошо сложена и очень красива… полна здоровья и живости, и ходила так проворно, что все, особенно дамы, с трудом за ней поспевали, уверенно чувствуя себя на прогулках верхом и на борту корабля. У нее был живой, проницательный, веселый и очень вкрадчивый ум, обладающий большими способностями. Кроме русского она превосходно выучила французский, немецкий, финский и шведский языки, писала красивым почерком».

Недурно, верно?

Во всяком случае, и мать, и отец успехами своих детей были довольны. Они устраивали девочкам шумные веселые праздники, на которых веселились и сами. В тот же год, о котором уже было упомянуто, в год двенадцатилетия Елизаветы, ее признали совершеннолетней. От сего мига она могла считаться полноправной принцессой крови и становилась невестой на выданье.

О, какую церемонию устроил любящий Петр Первый по этому поводу! Фейерверк, пир далеко за полночь… Царь собственноручно срезал с белого праздничного платья дочери крошечные крылышки. Когда же отец Феоктист попытался укорить «царя батюшку», указавши, что обычай сей вовсе не православный, а, быть может, даже поганый, к языческим корням восходящий, Петр только расхохотался.

– Ох, да пусть берет начало хоть от антиподов! Смотри, глупый поп, как дети-то радуются!

Дети, конечно, радовались. Подслушавшая эти слова Елизавета про себя улыбнулась. Уж она-то радовалась не только признанию своей «взрослости», но и тому, что родители вместе с ними, детьми, веселятся, что в кои-то веки поводом для шумного веселья стали не военные или политические победы, а победы семейные.

Цесаревна (так отныне ее будут величать долгие годы) с любопытством взглянула в глаза французского посланника при русском дворе Жана Кампредона. Она знала наверняка, что все посланники суть лазутчики и что, расточая приятные улыбки, все они в уме составляют лживые и весьма язвительные письма своим монархам. Наверняка и этот напомаженный хлыщ в изумительном камзоле и напудренном парике не столько присутствует на празднике, сколько явился именно для того, чтобы в следующем своем послании излить на нее, сестру и родителей как можно больше яда и лжи.

Как велико было бы удивление Елизаветы, если бы она смогла прочитать то письмо. Кампредон после обязательного отчета от своих шпионов при дворе и Канцелярии тайных дел перешел к описанию праздника и личности цесаревны. Его слова были (для иноземца и лазутчика, разумеется) весьма и весьма лестны: «Принцессу я нахожу очень милой и прекрасно сложенной. Церемония сия означает, что принцесса вышла из детства, и досужие политики выводят отсюда разные заключения относительно брачных партий… Елисавета не уступает в изяществе старшей дочери императора – Анне Петровне. Она же, тут я не нахожу иных слов, красавица собою, прелестно сложена, умница… Если мой король позволит мне такое легкомысленное замечание, то она станет не только достойной женой для любого монарха, но и любимой и желанной его женою…»

Сестры-цесаревны, дочери цесаря-императора, бегло говорили по-французски, по-итальянски, по-немецки, разбирались в музыке, танцевали, умели одеваться, знали этикет. Они действительно были достойны самых блестящих партий. Скорее, чуть не так, – их был бы достоин любой европейский двор, даже изысканный французский. А если еще присовокупить подаренную Богом ослепительную красоту, стать, гордость…

Королева, французская королева – и не меньше! Именно такую судьбу готовил Петр своей средней дочери Елизавете (к этому времени родилась еще Наталья). Царь писал русскому посланнику во Франции князю Долгорукому, что, будучи в Париже, говорил матери короля Людовика «о сватанье за короля из наших дочерей, а особливо за середнею, понеже равнолетна ему… Однако пространно, за скорым отъездом, не удосужились, которое дело ныне вам вручаем, чтоб, сколько возможность допустит, производили». Если же вдруг французы заартачатся, что единственным из принцев, кроме Людовика Пятнадцатого, который достоин руки дочери, Петр готов назвать принца Луи-Филиппа Шартрского – ближайшего родственника французского короля.

И вот тут на пути Елизаветы появилась первая, но весьма ощутимая кочка. Царь дочь обожал, желал для нее блестящей партии, но совершенно позабыл, сколь сильны сословные соображения в старинных властительных домах. Пусть дворец твой стар, пусть все достоинство страны лишь в ее старинном имени, но невозможно, недопустимо, немыслимо наследнику взять в жены незаконнорожденную дочь!..

Князь Долгорукий версальскому двору слова царя, конечно, передал. И передал обратно письмо некого чиновника, которое заставило царя захлебнуться гневом. Вот что писал француз: «Брачный союз, от коего произошли принцессы, которых царь теперь желает выдать замуж, не заключает в себе ничего лестного, и говорят даже, что младшая из этих принцесс, та, которую могут предназначать для герцога Шартрского, сохранила некоторые следы грубости своей нации».

– Что это за писулька, прости господи? – гремел Петр, потрясая изящным светло-лиловым листком с печатью перед окаменевшим Кампредоном. – Кто этот мозгляк, что осмелился подобные слова в адрес великой страны писать? Кто он?

Французский посланник, чуть склонившись в поклоне, отвечал, что не знает автора-чинушу. Более того, думает, что все столь грязные слова пришли ему на ум исключительно из-за полного незнания ни прекрасной России, ни замечательной цесаревны.

– Принцесса Елизавета по себе особа чрезвычайно милая. Ее можно даже назвать красавицей ввиду ее стройного стана, ее цвета лица, глаз и рук. Недостатки, если таковые вообще есть в ней, могут оказаться лишь в воспитании и в манерах…

– Что?!

– … ибо сие свойственно всем юным особам, увы, мой царь, тут не следует сердиться попусту!

Петр махнул рукой и опустился в кресло. Он принимал французского посланника в малом синем кабинете. Должно быть, этот холодный цвет слегка успокоил царя. Во всяком случае, настолько, чтобы выслушать Кампредона до конца… И только потом решить, что делать дальше.

– Кроме того, принцесса, по общему, не моему собственному, мнению, очень умна. Следовательно, если и найдет придирчивый глаз в ней какой-нибудь недостаток, его можно будет исправить, назначив к принцессе, если дело сделается, какую-нибудь сведущую и искусную особу.

– Если?.. Да как… – И опять, к счастью, у Петра хватило сил сдержаться.

– Возможно, что я подпал под обаяние чар, которыми обладает прекрасная принцесса Елизавета, но все же замечу, что я отнюдь не простодушен или наивен и прекрасно знаю, что может обрести французский двор с женитьбой наследника Людовика на принцессе. Равно как и знаю, что он может потерять, ежели такой брак все же не состоится… Могу лишь сказать, что не кажущаяся грубость манер есть причина столь суровой отповеди нашего двора, что причина, уж не обессудьте, в том, что дитя было привенчано…

Царь молча кивнул. Бесспорно, он был весьма силен, однако в одиночку бороться против надменности старых традиций мог не вполне.

Однако отчаиваться все же не следовало – в политике никогда не говорят «нет», и даже сказанное «нет» вовсе не означает окончательного отказа. Значит, следовало еще раз побеседовать с кем-то повыше умницы Кампредона, возможно, еще раз побывать в прекрасном Версале, дабы убедить французских королей, что лучше невесты, чем дочери России, дочери его, Петра Великого, им не найти.

«И то – ежели задуманное удастся лишь наполовину, ежели выстроится огромная шахматная партия, фигурами коей будут и мои доченьки, и наследники многих престолов, то на голову принца Шартрского Луи-Филиппа, сына регента Франции Филиппа Орлеанского, опустится польская корона, а рядом с ним на трон воссядет королева Польши Елизавета, дочь Петрова…»

 

Из «Записок декабриста» А. В. Поджио (1830)

«Пусть, – сказал он, – венец достанется достойнейшему». И сколько в этих словах все того же прежнего Произвола. Во-первых, он отвергал законное право на престолонаследие в лице внука, Петра II; во-вторых, таким беззаконием он узаконил все происки, все домогательства к захвату престола, предоставленного произвольным случайностям, и, наконец, ввергал Россию во всю пропасть преследований, ссылок и казней, ознаменующих всякое воцарение. С этой поры началась, как мы видели, постыдная эра женского правления, исполненная безнравственных примеров, столь омерзительных, сколько и пагубных для государства. С этой поры начал входить в состав высшего правительственного слоя целый ряд временщиков, получавших свое значение в царских опочивальнях. Число этих вводных лиц возрастало с каждым царствованием и наконец образовало поддельный класс той аристократии, богатство которой служит свидетельством, до какой степени допускалось грабительство и расхищение народного достояния. Так чувство презрения Петра к Русским переходило по наследству к каждому преемнику с возрастающей силой, и мы видим, до чего оно доходило в царствование Екатерины, второй по имени, но шестой по своему полу. В жизни народов есть такие явления, которые никак не подходят под какое-нибудь приложение такого или иного исторического начала. Спрашивается, каким образом мог вторгнуться, без всякой естественной причины, этот являющийся вовсе новым небывалый женский элемент в непременном условии вводимого управления? Ужели это была варварская случайность или же обдуманная система государственными людьми того времени? Шесть сряду правительниц царят в течение почти целого века, и каждая из них при особенных обстоятельствах произвольно возводится на престол и при соблюдении условленных приличий будто бы закона заведывает государством! При таких непрерывных случайностях, при таком отсутствии всякого законного права на престол можно спросить себя (конечно, не их): нет ли тут навевания польского духа и престол Русский не обратился ли в престол избирательный? И, проследя этот жалкий факт в шести позорных картинах, не вправе ли каждый отчасти мыслитель прийти к этому заключению? Избирательный престол (положим, хотя бы и входило это начало своекорыстных временщиков, вельмож того времени), но где же те условия, которые освящают избрание? Петр вымолвил – достойнейшего после себя: но кто же будет определять это достоинство и кому передал он это право? Ужели все тот же всесильный грабитель Данилыч, человек, которого он дважды судил, засуживал, за все прощая, ужели, говорю я, он, Меншиков, будет один решать, кому быть? И кому же и не быть, как не той же опять Екатерине! Вот на чем остановилась, конечно, предсмертная мысль Петра. Его презрение к Русским не пошатнулось в нем и в последний, торжественный час его жизни. Он знал Русских, знал в этот момент и себя! Не имея ни воли, ни духа гражданского, он сложил с себя гласную ответственность перед потомством и дело порешил на смертном одре. Тут Питер, Катиша и Данилыч в этом навсегда позорном триумвирате (это таинственное число имеет всегда поверхностный и временный успех) условились, чему быть и кому быть, и тихо, и быстро! И бедная Россия, со введением начала ничем не узаконенного избирательного престола, подверглась испытанию тех нравственных потрясений, которые так тяжко, так безотчетно отзывались на ее общественный быт. И разве Петр не мог отвратить этого зла? Разве не было у него внука, и если он находил его малолетним, то не мог ли он назначить ему соправителей? Если он и тут затруднялся, разве не было у него Синода и Сената и достаточно государственных чинов, на которых он должен был возложить обязанности такого назначения или же назначить временного, до совершеннолетия внука, соправителя? Нет, не стало, как говорится, Петра на такое дело, и Русские, истинно Русские, давно заклеймили должными порицаниями – между прочим, и действиями – и действие, по счастью, последнее его жизни. Петр был уже невыносим для России; он слишком был своеобразен, ломок, а, пожалуй, говоря односторонне, и велик. Велик! Но не в меру и не под стать; он с Россией расходился во всем; он выражал движение, другая же – застой. За ним была сила, не им открытая и созданная, а подготовленная, и он ее умел усилить к окончательному порабощению. Преобразования его не есть творчество вдохновительной силы, которая истекала бы из него самого. Нет, он не творитель, а подражатель и, конечно, могучий; но как подражатель полуобразованный и вместе полновластный, введенные им преобразования отзываются узким, ложным воззрением скороспелого государственного человека! Впечатлительный, восприимчивый и нося в себе, неоспоримо, все зачатки самобытного призвания, он не мог, при азиатской своей натуре, постигнуть истинно великое и ринулся, увлекая за собою и Россию, в тот коловорот, из которого и поднесь не находится спасения! Так глубоко запали и проросли корни надменной иноземщины. Способность его подражательности изумительна. Настойчивость его воли придавала ему силу исполнения, и мы видим, как все приемы его были и решительны, и объемны; но вместе с сим мы чувствуем, насколько его нововведения были и насильственны, и не современны, и не народны. Не восстают ли теперь так гласно, так ожесточенно против так называемой немецкой интеллигенции, подавляющей русскую вконец? А кто же выдумал немцев, как не тот же Петр? Не он ли сказал: «Придите и княжите, онемечемте Россию, и да будет вам благо!» И подлинно, на первых же порах закняжил Остерман (вполне острый ман) и давай играть русским престолом и судьбами России! Тут же вскоре и Бирон, но этот уже не закняжил, а зацарствовал и давай Русских и гнуть, и ломать, и замораживать целыми волостями, выводя их босыми ногами на мороз русский! Чего вы, мои бедные Русские, не вынесли от этих наглых безродных пришельцев! Но пришельцы эти были вызваны, водворены (они все были бездомные) великим преобразователем для затеянного им преобразования. Но что это за звание или призвание преобразователя? Есть ли это высокое вдохновение, свыше данное собственно лицу, отделившимся от человечества, или же это есть обязанность, назначение каждого, отдельно взятого, из царской касты, вступающего на престол? Что касается до меня, то, не вдаваясь ни в какие догадочные умозаключения относительно преобразователей заморских, я, не выходя из пределов наших и основываясь на выводах исторических, чисто русских, скажу, что дух преобразовательный обнимает не одно лицо в силу каких-нибудь предопределений, а каждую и каждого, появляющегося на царство.

Петр Первый заявил себя ломким преобразователем, первый имел эту манию, и мания эта же, не с такой силой, конечно, стала занимать, волновать, обуревать всех последовавших ему венценосок и венценосцев! Нет ни одной, ни одного из них, который бы не задумал себя показать и хоть чем-нибудь да прославить себя, конечно, не расширением прав народных, но расширением собственных своих в виде изменения одного другим! Проследите повествования наши, за исключением обычного указа о возвращении сосланных в Сибирь, о прощении недоимок и о перемене, конечно, не формы правления, а формы мундира, вы усмотрите ряд изменений, назначений, наград и весь этот деятельный шум и треск, сопровождающий всякое новое царство. Такая мания одинаково будет действовать, в большем или меньшем размере, в увеличивании налогов, а главное – пределов империи. Таким образом, все они, волей или неволей, и преобразователи, и завоеватели. Достойные, право, люди исторической памяти! Но для них не настало время истории.

Итак, Петр заявил себя неуклонным, упорным преобразователем! Но что же вызвало и навело его на такое сложное и трудное поприще? Вопрос естественный и крайне любопытный, но, признаюсь, не входящий в мое исследование. Здесь надобно бы призвать на помощь и самую психологию, она же оставалась для меня всегда какою-то terra incognita, и потому не нахожу надобности зарываться в глубь этого человека. К тому же весь он и дела его налицо! Из таинственных причин, подействовавших на его впечатлительный ум, есть все-таки одна сторона, оставшаяся как бы не выслеженною, а именно: первоначальные, заронившиеся в нем религиозные зачатки. Как человеку исключительно властолюбивому, патриарх ему мешал, и он заранее думал и мечтал об уничтожении такого равносильного ему явления. Меня всегда приводило в раздумье, какая мысль влекла его в Саардам, почему он, слагая с себя императорский сан, превращается вдруг из Романова в Михайлова. Почему этот неуч, не жаждущий науки, взялся за топор, а не за книгу? Ведь он в Голландии, под рукой Гаага, и Лейден, а также Амстердам, средоточие тогдашнего движения умов; там гремели уже учения нового права, там… но он не ищет пера, а ищет секиру и находит ее. Но что это за пример смирения в этом Михайлове, изучающем плотничье мастерство? Не так ли заявил себя и плотник Назаретский? Нет ли тут искренней, чистой религиозности и не увидим ли мы в нем нового пророка или последователя Христа? Да, он заявит себя пророком, и долго, долго пророчество его будет служить путеводною звездой для его преемников. Да, он предрек падение патриарха и сам своевластно заменил его и силою собственного указа признал себя главою церкви! Таким образом, он подчинил не свободную, а раболепную церковь государству не свободному, а раболепному. Таким образом, русское духовенство утратило навсегда право на приобретение возможности влияния на общество и осталось так же невежественно, как оно было и как сие и требовалось.

Спрашивается, какое же могли иметь влияние пастыри такого рода на паству в отношении нравственного, христианского преуспевания? Ничтожно, неподвижно и безответно стоит и по сю пору духовенство. И нет его в час нравственного распадения, или же невзгоды и общего горя. Но цель достигнута: духовенство не вызывает опасения, двигателей против единодержавия и одним врагом меньше для него. Впрочем, допуская невежество, слитое с суеверием и фанатизмом, конечно, такие меры более чем необходимы; но при духовном образовании, освещенном духом истинного христианства, найдется в нем не помощь, а целая сила для поддержания разлагающегося чисто общественного организма.

 

Из письма Петра Первого Екатерине в Москву

«Большую хозяйку и внучат нашел в добром здоровье, также и все – как дитя в красоте разтущее, и в огороде (то есть в Летнем саду) повеселились, только в палаты как войдешь, так бежать хочетца – все пусто без тебя: адна медведица ходит, да Филипповна, и ежели б не праздники зашли, уехал бы в Кронштат или Питергоф».

 

Из письма графа Басевича о Екатерине Первой

«Она имела власть над его чувствами, власть, которая производила почти чудеса. У него бывали иногда припадки меланхолии, когда им овладевала мрачная мысль, что хотят посягнуть на его особу. Самые приближенные к нему люди должны были трепетать тогда его гнева. Припадки эти были несчастным следствием яда, которым хотела отравить его властолюбивая его сестра София. Появление их узнавали у него по известным судорожным движениям рта. Императрицу немедленно извещали о том. Она начинала говорить с ним, и звук ее голоса тотчас успокаивал его, потом она сажала его и брала, лаская, за голову, которую слегка почесывала. Это производило на него магическое действие, и он засыпал в несколько минут. Чтобы не нарушать его сна, она держала его голову на своей груди, сидя неподвижно в продолжении двух или трех часов. После того он просыпался совершенно свежим и бодрым. Между тем, прежде нежели она нашла такой простой способ успокаивать его, припадки эти были ужасом для его приближенных, причинили, говорят, нескольких несчастий и всегда сопровождались страшной головной болью, которая продолжалась целые дни. Известно, что Екатерина Алексеевна обязана всем не воспитанию, а душевным своим качествам. Поняв, что для нее достаточно исполнять важное свое назначение, она отвергла всякое другое образование, кроме основанного на опыте и размышлении».