Елизавета. В сети интриг

Романова Мария

Глава 5. Анна младшая

 

 

Однако все это случится много позже. Сейчас еще живая и вполне здоровая Анна Иоанновна празднует свои именины и кипит от зависти, глядя на взбалмошную, но ослепительно красивую цесаревну Елизавету.

– Ну где же она? Опять моя племянница изволила опаздывать…

– Никак нет-с, милая. – Бирон появился по левую руку императрицы словно бы ниоткуда. – Аннушка вот-вот появится, во всяком случае, свои покои она уже покинула.

– Опять ангелочков на потолке рассматривает, – куда тише пробурчала императрица.

– Анна Леопольдовна суть мечтательница, – пожал плечами Эрнст Иоганн. – Сие для девицы столь прекрасно.

– Ох, душа моя, что тут прекрасного! Ее ж никто и слушать не будет, когда я уйду.

– Матушка государыня! Да Господь с тобой! Уйдет она… Молодая, сильная, красавица…

Лесть Бирона охладила монарший гнев почти полностью.

– Ну будет, душенька мой, будет… Не так уж я и красива… Однако сил, ты прав, у меня достанет, чтобы власть в верные руки передать, а всяким самозванцам да бастардам дорогу в те края наладить, откуда уж не выбраться им никогда, хоть всю жизнь во весь опор скачи.

– Вот и ладно, матушка, вот и хорошо… Праздник у нас, а ты все серчаешь. Вот уже и Аннушка появилась. Ну улыбнись, милая!

В дальних дверях зала, тех, что вели в полуденные покои, и впрямь показалась племянница Анны Иоанновны, Анна Леопольдовна. Лицо царицы осветила улыбка – дочь сестры она и в самом деле любила. Любила… почти как родную дочь.

Тень этой улыбки досталась и Бирону – и тот не замедлил ответить широкой и искренней улыбкой. О, курляндский дворянчик за годы при дворе Анны обрел целый арсенал улыбок, которым пользовался в совершенстве.

Елизавета искоса наблюдала за кузиной и ее «душенькой». В душе ее не клокотал гнев, не копилась ярость. Напротив, ей было даже несколько смешно – смешно, что эти люди так нелепо изображали то, чем не являлись.

Как Анна не походила на правительницу, царицу – ни в чем, от внешности до разума, так Эрнст Иоганн, ее фаворит, «ночной император», – ничуть не был похож на «ничтожную персону, лишь благостию и милостию государыни допущенную ко двору». О нет, настоящий волк, мудрый и терпеливый, дожидался своего часа.

Елизавета раскланялась с леди Рондо, супругой английского посланника. Вот уж забавно – сухощавая, немногословная, холодноватая, на самом деле она была удивительно мудра, наблюдательна и при этом не злоязыка. Ее можно было принять не за жену, а за правую руку своего супруга, несущую «свет просвещенной Европы» дикарскому азиатскому народу.

«И что это ты, матушка, сегодня так недобра? – спросила Елизавета сама у себя. – Все ведь идет как обычно. Или ты ожидала чего-то иного? Пора бы уж привыкнуть…»

Цесаревна легко кивнула Бирону и склонилась в поклоне перед Анной Леопольдовной, появления которой ждала вот уже несколько минут.

Удивительно, но Анну-младшую, как она про себя иногда называла племянницу царицы, она почти любила. Во всяком случае, терпела без малейшего усилия. Быть может, иногда бы могла ее и подругой своей назвать – ведь девушка-то, пусть и соперница на пути к трону, была на диво беззлобна и мила в обращении.

«Квашня, – не в первый раз вспомнила Елизавета слова матушки, сказанные, впрочем, в отношении совсем другой девицы. – Квашня и более ничего. Ни власти ты не желаешь, ни обретения сил. И жених твой, Антон Ульрих, третьего дня представленный свету, таков же. Квашня, токмо мужеска полу. Однако беззлобен, как и ты. А в нынешние времена это почти достоинство…»

– Лизанька, душенька, – проворковала младшая Анна, приседая в ответном поклоне. – Как я рада видеть тебя здесь…

– И я рада, душа моя, – с улыбкой ответила Елизавета. – Ты для меня всегда словно лучик света в этом суровом мире.

Самое забавное, что вот сейчас цесаревна ничуть не лгала – Анна Леопольдовна, белокожая, светловолосая, предпочитающая палевые цвета в одежде, и в самом деле словно освещала Малый зал для приемов. Елизавета уже не раз поражалась тому, что ни один из залов дворца, всегда богато освещенный, не казался ей светлым. В углах отчего-то всегда селилась темнота, на лица вельмож словно была накинута какая-то туманная маска – они казались нечеткими, зыбко меняющимися. Причем ощущение это не покидало цесаревну даже тогда, когда лучи солнца заливали анфилады покоев. Все равно тьма была во дворце хозяйкой. Тьма, а не сестрица Анна Иоанновна…

Девицы еще раз улыбнулись друг другу, и Анна поспешила поклониться тетушке – в дни малых приемов, конечно, можно было пренебречь этикетом, но лишь самую малость. Царица с почти доброй улыбкой кивнула в ответ, а вот обер-камергер Бирон ласково похлопал девушку по ладони, дескать, рад тебе, милочка.

«Да и то, – Елизавета продолжила беседу с самой собой: сие был единственный собеседник, который не проговорится ни сестрице Анне, ни ее гончим от Тайной канцелярии во главе с вездесущим Ушаковым, – и то, ежели сестрица Анна приходится Анне-младшей тетушкой, то камергера-то смело дядюшкой можно назвать. Ну, аль иным близким родственником…»

Почти тридцатилетняя Елизавета беззлобно рассматривала зал. Ей, урожденной Романовой, изрядно претило изобилие иноземцев при дворе, да и на троне. Но мудрости ей хватало, чтобы держать рот на замке, – до поры до времени даже мечтать о престоле не следовало.

Многие тайные потоки и водовороты дворцовой жизни Елизавета видела более чем отчетливо – должно быть, так же отчетливо, как и царедворцы, их затевающие. Вот как сейчас, когда Бирон, с отеческой улыбкой встретивший Анну Леопольдовну, сделал пару шагов в ее, Елизаветы, сторону.

– По здорову ли, Лизанька? Не студено ли тебе здесь?

Елизавета ухмыльнулась – ее обнаженные плечи были лишь самую малость прикрыты узким кружевным шарфом… Кружевная полоса шоколадного цвета оттеняла, подчеркивала белоснежность кожи.

– Отнюдь, сударь. Во дворце мне всегда тепло и приятно, ибо здесь собирается моя фамилия и те, кто к ней близок, а значит, близок и ко мне. Трудно дурно себя чувствовать в теплом семейном кругу…

Глаза Бирона продолжали скользить по фигуре Елизаветы.

«Э-э-э, батюшка, что ж это ты так? Не привечала тебя давненько, выходит, сестрица-то моя, в черном теле, поди, держала… Бедняжечка…»

Нельзя сказать, что Елизавета так уж не любила Эрнста Бирона, как нельзя сказать, что так уж люто ненавидела свою двоюродную «сестрицу» Анну Иоанновну. О нет, скорее она их избегала, мечтая, что когда-нибудь наступит тот день, когда она сможет по своему разумению вести себя в дворцовых залах, приемных покоях и просто при беседе с теми, с кем желается беседовать.

Неусыпный же контроль тайного сыска, который Елизавета ощущала на своей персоне с первых дней воцарения «сестрицы», цесаревну даже слегка забавлял. То ли сыщики Ушакова были столь глупы и невежественны, то ли она за долгие годы научилась видеть то, чего и разглядеть-то невозможно.

Что куда меньше веселило Елизавету, что ее чрезвычайно раздражало – это унизительная финансовая зависимость от настроений Анна Иоанновны. Она повелела значительно уменьшить содержание цесаревны, хотя Елизавета, как и надлежит благовоспитанной состоятельной родственнице, содержала Скавронских – родню матушки Екатерины. Временами цесаревна, как и простые люди, люто ненавидела «эту проклятую бедность» – разумеется, бедность с точки зрения особы царской крови.

Вот и сейчас нахлынули подобные чувства – кружево-то, изумительного теплого цвета, было не шелковым, привезенным из далекого города Брюгге, а самодельным, тутошним. Приятельница тетушки Скавронской, ее давняя подруга, была удивительной рукодельницей – игла с ниткой словно навсегда приросли к ее пальцам. Она могла сшить платье совершенно неземной красы и украсить его кружевами так, как никакому далекому модному дому не под силу, и при этом потратить на создание настоящего чуда сущие копейки.

Елизавета чуть повела плечами, словно поправляя кружева. Масленый взгляд обер-камергера вновь намертво приклеился к ложбинке в основании шеи.

«Так и есть. Глупая гусыня, сестрица моя, за что-то взъелась на своего аманта, вот и решила наказать нелюбовью. Смешная она, воистину дурою ведет себя. Этак она и мужика лишиться может, и поддержки в делах… Не тем надобно аманта-то наказывать, ох не тем!»

Говоря по чести, Елизавета никогда не могла понять, чем же сестрицу Анну пленил Эрнст Иоганн – невидный, с брюшком и заметными даже под париком обширными залысинами. Разве что врожденной хитростью царедворца и интригана. Или, быть может, Анна была ему просто благодарна за те годы, что он скрасил в Митаве. И пусть сейчас иных чувств нет, но благодарности хватает, чтобы по-прежнему держать его при себе, привечать да советы слушать.

«Но все одно, душенька моя сестрица, не могу понять, что ты нашла в нем. То ли дело мой Алешенька! И красив, аж душа заходится, и мудр настоящей мудростью, а не змеиным хитрым расчетом…»

Да, ее «Алешенька», Алексей Разумовский, был на диво хорош собой. И не у одной Елизаветы при виде молодого певчего заходилось сердце. Но почти восемь лет, что провел Алексей в Петербурге, показали, что ему присущ настоящий ум, «розум», как говаривал его отец, реестровый казак.

При воспоминании о милом друге на сердце Елизаветы и в самом деле стало теплее – выходит, она ни словом не соврала пройдохе Бирону. Взяв с подноса тяжелый бокал с темно-янтарным токайским, Елизавета отошла к окну. Здесь было куда прохладнее – честно говоря, из-под изумительной красоты рамы безбожно дуло. Но зато было тихо и можно было спокойно размышлять, не опасаясь, что вот-вот какой-нибудь назойливый кавалер подойдет выразить свои восторги.

Да и то – какие могут быть кавалеры у почти опальной принцессы? Еще недавно все, кто мог, увивались вокруг Анны Леопольдовны. Должно быть, пример все того же пройдохи обер-камергера не давал им покоя. Дескать, раз уж он, неведомо вообще, дворянин ли, смог добиться такого положения, то и им не грех попробовать. Однако появление принца Антона Ульриха заметно охладило пыл искателей легкого счастья. Вон, Аннушка-то печалится в одиночестве подле тетушки. А рыхлый и вялый жених все еще в своих покоях – наводит, поди, немыслимую красоту…

Елизавета поежилась – да, студеный Малый зал приемов, ох и студеный. Того и гляди, мурашки побегут, красу плеч изуродуют, да и пальцы стынут. Ну да уж потерпим, не балованные, чай. Вон батюшка с матушкой – и в избах крестьянских живали, а то, бывало, и вообще в крошечной каютке или у полуночных соседей, в той же Митаве, в простом крестьянском доме. Должно быть, и матушке студено было, а все подле батюшки. Долг, он ежели не согреет, то уж самые нелепые нелепости оправдать может.

Отчего-то мысли о родителях не удержались в душе Елизаветы, а вот улыбающийся Алексей, напротив, словно оказался рядом. И цесаревна с удовольствием погрузилась в воспоминания о тех днях, когда он только появился в столице.

Было то уже почти восемь лет назад. Сказывали, что появлением в Санкт-Петербурге Разумовский был обязан своему изумительному басу да еще венгерскому «Токаю», до которого царица была большой охотницей. Федор Степанович Вишневский, вельможа двора Анны Иоанновны, был отправлен в Венгрию для закупки этого модного вина. На обратном пути Вишневский остановился на ночлег в селе Лемеши Черниговской губернии. Поутру случай завел вельможу в крошечный храм, и его изумил мощный бас, едва не колебавший стены церквушки. Никакого труда, конечно, не составило узнать, что колдовской голос принадлежит молодому крестьянину по имени Алексей, сыну казака Григория Розума. Мудрости Вишневскому хватило, чтобы понять, что не только вино до́лжно везти в столицу, но и прочие диковины и чудеса. Да и Алексей готов был сменить местный храм на место солиста в императорской капелле.

Его было нетрудно понять – он пас общественное стадо и нередко предоставлял его собственной судьбе, чтобы сбегать к дьячку, учившему его читать и петь. Должно быть, «розум» отца передался Алексею, иначе отчего бы он предпочитал учение бездумному полеживанию в высокой траве?

Хорошие церковные певчие весьма и весьма ценились в России. Мода на малороссийское уже не одно десятилетие царствовала в Санкт-Петербурге, а потому неудивительно, что певчие императорской капеллы были почти все малороссы. Более того, недалеко от родных Алексею Разумовскому Лемеш, в Глухове, была даже особая школа, где обучались целых двадцать четыре будущих певчих.

Вишневский взял с собой молодого пастуха, за что был вознагражден чином генерал-майора, а тот – местом при дворе цесаревны. К сожалению, студеные ветры с Финского залива повредили безумно красивому голосу Алексея Григорьевича, однако сердце Екатерины уже принадлежало ему полностью. Так Разумовский остался при дворе, пусть не певчим, но бандуристом.

«Остался он и в моих покоях, и в моем сердце, – улыбнулась себе Елизавета. – Сказать по чести, я бы и мужем своим желала его видеть… Но то дело не сегодняшнее…»

Елизавета вспомнила, как всего два часа назад Алексей провожал ее на бал. Глаза улыбались, смоляно-черные волосы шевелил ветер, сильная рука заботливо укладывала подол платья в карете.

– Будь осторожна, коханая. Не попадись на язык тамошним злыдням… Обиды они долгонько помнят.

– Не беспокойся за меня, Алешенька. Не до моих забот теперь при дворе сестрицы. Аннушка у них сейчас в главных беспокойствах да женишок ее новоявленный.

– То такой вьялый, невидный? Как прокисшее молоко на мир глядящий? Как же-с, видали…

– Ох, Алексей, да пусть он хоть весь на кислое молоко изойдет… Лишь бы сестрица Анна хоть ненадолго обо мне забыла да нам всем позволила вздохнуть посвободнее…

– Не гневи бога, Лизанька. Все же добре – вон, платье новое у тебя, карету недавно купили да лошадок… Все у нас буде так, как тебе зажелается. Потерпи, коханая…

Теплые губы коснулись сначала лба Елизаветы, а потом шеи. Ох, с каким бы удовольствием она бы забыла сейчас о долге, увозящем ее прочь от Алексея, в вечно холодный и темный даже среди ясного дня дворец!

Но, увы, сам бы Алексей наладил ее туда. «Долг, коханая, пока велит поступать так. Терпи – терпением, батюшка Ферапонт повторял многажды, великие империи строились…»

Цесаревна улыбнулась воспоминаниям. Должно быть, от них, а не от вина иноземного, тепло вновь окутало ее легкой шалью. Должно быть, от них загорелись мягким светом глаза.

– Чему улыбается столь светло прекрасная принцесса? – послышался рядом голос китайского посла.

Елизавета присела в книксене – так уж выучили ее еще у Меншиковых. Знакомство всегда следует начинать с поклона, говаривал Александр Данилович.

Посол, улыбнувшись, тоже поклонился. Эта высокая и статная дама была природой одарена щедро и даже роскошно. Ей бы, а не черноволосой и оплывшей Анне сидеть сейчас на троне, принимать верительные грамоты да избирать амантов из числа посланников. Но, увы, жизнь такова, какова она есть…

– Воспоминаниям, любезный посланник, – ответила Елизавета.

– Должно быть, воспоминания эти прекрасны… Как бы я хотел, чтобы вы, вспоминая когда-нибудь обо мне, ничтожном, улыбались столь же прекрасно.

– Для этого мне нужно лишь узнать вас так же, как я знаю предмет моих воспоминаний. – Тонкая ехидная ухмылка чуть искривила губы цесаревны.

Но посланник не остался в долгу.

– Так за чем же дело стало, принцесса? Вот он я, готов к пристальному изучению…

Елизавета протянула руку в перчатке.

– Будем же знакомы, сударь.

– Весьма рад близкому знакомству, – ответил посол далекой восточной страны, едва заметно пожимая пальцы без колец.

 

Из воспоминаний маркиза де ла Шетарди

«Некая Нарышкина, вышедшая с тех пор замуж, женщина, обладающая большими аппетитами и приятельница цесаревны Елизаветы, была поражена лицом Разумовского, случайно попавшегося ей на глаза. Оно действительно прекрасно. Он брюнет с черной, очень густой бородой, а черты его, хотя и несколько крупные, отличаются приятностью, свойственной тонкому лицу. Сложение его так же характерно. Он высокого роста, широкоплеч, с нервными и сильными оконечностями, и если его облик и хранит еще остатки неуклюжести, свидетельствующей о его происхождении и воспитании, то эта неуклюжесть, может быть, и исчезнет при заботливости, с какою цесаревна его шлифует, заставляя, невзирая на его года, брать уроки танцев, всегда в ее присутствии, у француза, ставящего здесь балеты… Нарышкина обыкновенно не оставляла промежутка времени между возникновением желания и его удовлетворением. Она так искусно повела дело, что Разумовский от нее не ускользнул. Изнеможение, в котором она находилась, возвращаясь к себе, встревожило цесаревну Елизавету и возбудило ее любопытство. Нарышкина не скрыла от нее ничего. Тотчас же было принято решение привязать к себе этого жестокосердого человека, недоступного чувству сострадания».