Это не опечатка: штрудель надобно петь. Тесто в пшеничных складках. Клетки рецепта — сеть. Пахнут чернила жаром, записям много лет, Был и дичок с шафраном, был и простой ранет, Истинность рецептуры выверена собой. Ложка сахарной пудры — темное серебро. Осени два стакана — меряешь на авось. Яйца, мука, сметана, звезд небольшая горсть. Руки шершавей шерсти, яблоко жмет в зубах, Нету гвоздики, есть ли — дом суетой пропах. Нету корицы, есть ли — главное, размешать. Истина скрыта в тесте — желтом, как та тетрадь. Нож кожурой играет, греет плиты утюг, Яблоки пахнут раем — камерным, на семью.

1

Линять я начала прямо в самолете. Еще до взлета — тоже мне, «Боинг» нашелся, сперва рейс задержали, потом, уже на полосе, затормозили, включив обратно все огни и неизвестно зачем выдав пассажирам сок и минералку. Я у стюардессы оба стакана перехватываю, свой и Гунькин, а с языка само идет:

— Спасибо, Манечка, спасибо, милая…

У барышни на бирочке совсем другое имя написано, но она громко не удивляется. Правда, тележку чуть притормаживает и Гуньке шепчет:

— С вашей… дамой все в порядке?

Ну нельзя девочкам-бортпроводницам пассажирок «старухами» называть. Придумала синоним, вывернулась. Хотя я сейчас старуха и есть.

Внешний возраст догнал внутренний за несколько дней: вчера меня к нотариусу Жека с Дорой буквально под руки тащили. Это неприятно, конечно, ну так не навсегда. Можно потерпеть. А вот преждевременная линька — это куда хуже. Я ж за три часа полета (и тот час, что мы на полосе стоим, в ожидании техников) вся исчешусь не хуже, чем блохастая собака, конфуз будет. Уже сейчас плечи гудят так, будто на них ледяной водой плеснули. Холод до ожога, отмирают клетки, к утру кожа пластами сходить начнет. Но мы тогда уже на месте будем, на нашей зимней даче, именуемой в просторечии Инкубатором.

— Да… спасибо… — бормочет Гунька. Он пассажирский пакет распечатал и очки для сна себе на нос нацепил. Смешные очки, из мяконькой ткани совсем неприлично-розового цвета. Из такого материала детские игрушки делать хорошо. Нам это в самый раз, мы же как новорожденные: я обновляться лечу, Гунька и вовсе — воскрешаться.

— Все в порядке со мной, деточка, спасибо за заботу, — шамкаю я сквозь минералку.

И Гуньку локтем толкаю, чтобы уснул и перестал дальше бормотать: «Да, спасибо, да, конечно, да, спаси…» Заело мальчишку, бывает.

Ему сейчас куда хуже, чем мне. Жека-Евдокия, конечно, постаралась, да и другие помогли: пулю из сердца вынули, дырочку осиновым колышком закрыли аккуратно, жизнь вдохнули… Ну не полноценную жизнь, Гунька ведь не ведун, а так, недочеловек, но откачали его качественно. У кого из наших под рукой осиновая заготовка была — не знаю, многие с собой аптечку носят, но тому добродетелю Гуня точно потом проставиться должен. Напомню ему, когда соображать начнет. Сейчас-то он как в тумане: знает, когда отвечать, куда идти, как сидеть, как дышать, а зачем он это делает — не разумеет.

Ничего, потом все вспомнит, в том числе и того, кто его убил. В упор ведь палил, злыдень мирской. Не мог он Гуньку с Сеней моим перепутать, они ж разные совсем. Одно утешает — что Гунечка мог вместо мирского подставиться, прикрыть кого-то. Нам смерть только от огня страшна, а глупую пулю всегда обмануть можно. Но что там у Гуньки было и кто виноват, я, может, вообще никогда не узнаю. Не моя это работа.

А ведь интересно. Да и занять себя больше нечем — читать не могу, глаза слезятся, мирских из соседних кресел обихаживать — тоже. Пробовала было девочку, что в третьем кресле с краешку сидит, чуток успокоить, а то уж больно страх у нее звонкий, а не смогла. Силы на исходе, организм изношен.

Так что вот, сижу теперь, смотрю в снежную пудру на окнах и думаю разное. Про неприятности в «Марселе», про то, какую одежду себе на выход прикупить, про то, что Доркина кошка на моем оконном карнизе прямо из занавески себе гнездо вить начала, а ведь жалко занавеску, она тюлевая… Лишь бы про обновление не думать, не вспоминать, как это страшно будет. Я в тот раз в тысяча девятьсот семьдесят третьем обновлялась, а сейчас две тысячи восьмой, много лет прошло, все воспоминания пропылились. На одно надеюсь — что техника за столько лет усовершенствовалась, среди персонала хорошие люди опыта набрались, полегче будет в новую жизнь входить.

Хотела Евдокию про это все расспросить поподробнее, да не смогла. Она в мои последние дни как ошпаренная бегала, все сразу улаживала: и свои заботы, и те, что у Старого на территории, и мои квартирные хлопоты, и Доркины тоже. Да еще и за Гунькой приглядывала: он, конечно, у нас тихий сейчас, как любой воскрешенный мертвец, а все равно что-нибудь отколоть может, одного дома не оставишь.

Пришлось Гуньку ко мне в квартиру забирать, учительское право на меня переводить — теперь он только при мне говорить сможет, когда оживет, при остальных ни-ни. Так что я в последний путь из этой жизни собиралась как-то очень непутево: на кухне Гунька сидит, иногда довольно шумно, в рабочей комнате Дора обживается, а у нее под потолком Цирля с котятами чирикают, по пять раз в день Евдокия прибегает, то ей документы нужны, то подпись моя, то паспорт… Ну и телефон поет не переставая: те, кто тогда в «Марселе» меня не увидел, сами звонят — засвидетельствовать свое почтение и пожелать хорошего ухода с приходом.

Соседка Тамара чуть тревогу не подняла. Решила, что меня, старую и одинокую, какие-то жулики обмануть пытаются, квартиру отнять. Ну ей Дора в глаза подула ласково, потом зерничным чаем угостила для надежности, дескать, «спокойно, Томочка, это свои, не кидайся на них». Тамара сразу успокоилась, всех признала. Ну и ревматизм у нее заодно прошел, чего мелочиться.

Ох как же под мышками сейчас печет, хоть бы раз почесаться нормально… Это волосяные луковки отваливаются, щекочут. А волосы и брови к утру облетать начнут. Скорее бы уже приземлились спокойно… хоть почешусь вдосталь.

А все ж таки я молодец: пусть и старая, а самолетный страх у той девочки из третьего кресла убрала. Хоть и топорно, через сон, так сон приятный был, про любовь. Вещий.

Встречал нас, разумеется, непонятно кто. То есть, может, мне Евдокия и говорила, кто именно, да я же старенькая сейчас, все уже забыла. А Гуньку спрашивать бессмысленно, тем более я его к ленте отправила, за нашими этими… сундуками? Нет, забыла слово… За чемоданами. Вышли мы в вестибюль, оглядели куцую толпу (рейс у нас хоть и московский, а ночной, людей в здании мало). Смотрю, стоит сбоку весь из себя вполне приличный мужчина, даже в костюме и галстуке, несмотря на четвертый час ночи по местному времени. Держит в руках блестящую картонку, а на ней большими буквами «ЗАО ЧАРОДЕЙКА». Мне даже приятно стало, что про мое испорченное зрение помнят, выбирают шрифт покрупнее. Цепляюсь за Гуньку, подхожу поближе. Слух у меня как раз на посадке совсем испортился, трудно общаться. Да и память за последние часы тоже… Хорошо, что в самолете бортпроводницей Манечка покойная летела, она мне сильно помогла…

Так что я к тому мужчине подхожу так вежливо, здороваюсь… Мол, это я, Лена Ириновна, а это муж мой нынешний, как-то его зовут очень смешно, Гурий, что ли… А этот, в галстуке, от меня отмахиваться стал, будто я нечистая сила. Сам от нас бочком, бочком, да еще кричит при этом:

— Бабушка, не мешайте… Кто потерял родственницу? Вы чья, бабушка?

Так известно чья, мой хороший: я чертова бабушка и кузькина мать. Нас мирские как только не называют…

Но я ему этого сказать не успела, к нам какой-то другой подбежал, молодой, резвый, бородатый. На секундочку вспомнила, что это врачеватель местный, Тимка-Кот, а потом снова забыла, как его зовут. Только он не ко мне обратился, а к мужу моему, Гурьяну… Дескать, столько лет не виделись, а он не изменился совсем, как был мальчишка… Тут у меня кожа на спине как затрещит, будто ее ледяной волной накрыло… Хорошо, я шубу еще не застегнула, смогла ее снять и почесаться нормально… И сама себя поскребла, и супруг помог — долго тер, пока я его не остановила. Полегчало. Даже память обратно вернулась, краешком сознания…

Тимка-Кот улыбнулся сочувственно, под ручку меня ухватил и повел из стеклянных дверей на улицу, приговаривая, что в Инкубаторе меня заждались, Гунька вслед за нами шел, волочил саквояжи на колесиках, ручки у них были сильно вытянуты — и оттого чемоданы выглядели как два длинных подбитых крыла.

Воздух здесь оказался совсем другой — колючий, острый, как пригоршня снежинок. И небо другой чернотой залито. Глухая тьма, напряженная: только крыша аэропорта светится синим стеклянным шалашом. Снег под ногами утоптанный, скользкий, как засаленная ткань. Здоровыми ногами, и то идти тяжело, а уж мне сейчас… Я еле успела за моего спутника ухватиться. Хоть это и неприлично, я же замужняя женщина. А меня какая-то посторонняя личность ангажирует, ведет куда-то… Неужели на мазурку? Первой парой? Позвольте, я обещала ее совсем иному кавалеру, у меня записано, вот и Маня может подтвердить, мы с ней вместе в самолете летели…

— Спокойно, Ленка. Пару часов перетерпи, как доедем, сразу от жизни отойдешь… Немного уже осталось… Давай, дорогая, одну ногу сюда, вторую туда, сейчас мы быстро дойдем… Гунька, шевелись давай, тебя Старый в Инкубаторе ждет. Помнишь Старого, ну? Че заулыбался сразу, как дебил? По-омнишь. Покойники, Гунька, так не улыбаются… Ириновна, ну куда ж ты в сугроб-то прешься, а?

Авто было совершенно отвратительным с виду: громоздкое, черное, с вытаращенными этими спереди… Pardonnez-mоі, забыла название. Oh! Et bien, это фары… Да еще синий вызывающий фонарь на крыше, абсолютная безвкусица. Сопровождавший нас с супругом человек сам сел за руль, это ж надо, он еще и за шофэра тут… Да как он с таким авто управляться будет — такой субтильный да неопрятный, борода торчком. Да еще и обращается ко мне по-простому, на «ты». И лихачит совершенно возмутительно — дорога за окном сливается в неприятную черную тьму, только вспышки на горизонте держатся — оранжевые и тревожные. Неужели что-то разбомбили? Склады горят? Нас эвакуируют? Где Маня? Мане сказали, что надо бежать? Неужели опять немцы наступают? Сегодня ночью был налет? Где Манечка?

Супруг мой, со смешным прозвищем… как же его… Гундосий, что ли? Он молчит, на мои расспросы не отвечает, зато шофэр останавливает авто, обращается ко мне и предлагает выпить что-то совсем вульгарное… без сервировки. Это спирт, да? Какие еще сто грамм? Они мне не положены, у меня паек другой. Товарищ ну что вы, в самом деле? Вы мне лучше объясните, налет сегодня ночью был? Куда нас эвакуируют?

— Ириновна… Ну ты даешь! Совсем увяла… Ленка, ты бы сейчас себя со стороны послушала… Держи давай стакан… Гунька, да подержи ты ей крышку от термоса, не видишь, что ли, Ленка сейчас совсем тогось. Не бомбили нас, ма шэр, ни капельки совсем не бомбили… Давай-давай, глотай, дорогая… Какой спирт, тебе ж нельзя, ты сейчас молодиться будешь… Давай, Ириновна, это чай зерничный, он память хорошо промывает… Сейчас как новенькая станешь. Оп-паньки! Гунька, отдай термос, кому говорю. Я тебе дам кусаться! Ну что, Ленка, прозрела?

Прозрела. Словно умылась внутри. Все нормально, прибыли в Ханты-Мансийск, едем из аэропорта по трассе, сидим в джипе с включенной мигалкой, со мной Гунька, за рулем Тимка-Кот, наш врачеватель ведьмаческий. Ведет машину совершенно роскошно, скорость сто двадцать, а то и больше — это можно, пока мы с трассы на зимник не съехали. А рыжие пятна на горизонте — это газовые факелы горят глубоко вдали, там, где черное небо в черную землю переходит. Такими темпами в Инкубатор через полтора часа приедем, а то и раньше. И это ох как замечательно, потому что на плечах кожа уже сползает, да и со спины тоже скоро соскользнет.

2

С виду Инкубатор ничем не отличался от обычного подмосковного коттеджа: начиная от заснеженных гипсовых грифонов у крыльца и заканчивая пузырчатым куполом зимнего сада с бассейном. Только никаких многометровых заборов с колючей проволокой и камерами слежения не наблюдалось: Инкубатор стоял на обрыве, с одного бока — пустота и дно вымерзшей мелкой речки, с трех остальных — неразличимый в темноте лес. До ближайшего поселка километров десять, да только никто из местных сюда не совался: нечего им на чьей-то нефтяной даче ловить. В общем, для мирских наш Инкубатор никакого интереса не представлял, и Тимку-Кота они принимали за кого-то вроде прислуги за все. А нас, соответственно, за понаехавших из столицы нуворишей. Добро пожаловать, гости дорогие!

Снег из-под ног теперь не выскальзывал, а неуверенно крошился, скрипел заманчиво, словно ломоть арбуза. Из гаражных ворот высунулось было какое-то Тимкино зверье, не то рыкнуло, не то хрюкнуло, мелькнуло под фонарем темной косматой шкурой и ушуршало за дом, звеня бубенчиками на ошейнике. Размером тварюшка была куда крупнее собаки, а по откормленности больше смахивала на кабанчика. Даже Гунька, у которого своих чувств сейчас нет, удивился и толстостенные очки на носу поправил. Я зачем-то покыскысала в темень, жалея, что в карманах ничего вкусного нет — только фантик от съеденной в самолете карамельки, и двинулась через гаражный каземат в дебри долгожданного дома.

С первого этажа вверх вели сразу три лестницы — широкие, с узорными решетками между балясин и отшлифованными надежными перилами. Понятно было, что там, наверху, в спаленках-палатах, отсыпаются уставшие за годы многолетних дежурств Смотровые, Спутники и Отладчики, сбрасывают возраст и заботы постаревшие ведьмы. Сколько всего народа — спрашивать не принято. Кому надо — сам на глаза покажется, хоть в зимнем саду, хоть в просторном и плохо обжитом холле с невзрачной дорогой мебелью.

В общем, с планировкой дома пока было не очень понятно, но мне это сейчас и не требовалось: кожа горела ледяным огнем, готовилась осыпаться, волосы тоже редели быстро — как березка под осенним ветром, а что там спина с суставами вытворяли — приличными словами описать никак невозможно. Так что я шубу скинула, пристроила на одно из подушкообразных кресел и зацарапала себя ногтями во всех доступных местах. Ногти сейчас тоже были неважнецкие, пожелтевшие и даже малость крючковатые, хоть я их перед полетом и обиходила слегка. Обламывались они легко, мешали себя отскребать. Ну, значит, и выпадут тоже беспроблемно, уступая место новым — розовым, мяконьким, острым и здоровым.

— Ленка, хватит блох мне тут разводить… Заканчивай чесаться, пошли давай. — Кот ухватил Гуньку под руку, повел его куда-то через неприглядный вестибюль, открывая пультом бесшумные шлюзовые двери. С каждой комнатой мирской дух дома уменьшался, уступал место строгому научному колдовству.

Мы миновали комнату с гудящими от напряжения железными коробами, прошли через лабораторию, где в подсвеченных аквариумах сонно дремали в зеленоватой воде готовые к экспериментам морские мыши, спустились по бетонной унылой лестнице на минусовой этаж и оказались, наконец, у врачевателя в кабинете. Я к тому моменту еле ковыляла, пытаясь не отстать от спутников и почесывая особо зудевший локоть. Вот ему, болезному, полинять не терпится: там аж кожа посинела и полопалась.

— Так, Ириновна, располагайся. Ты сюда, — Тимка-Кот махнул жилистой узкой ладонью в соседний дверной проем, — мы сюда. — И он пристроил Гуньку на клеенчатую кушетку у стены. Сразу же табурет к ней подтащил, чтобы врачевать было удобнее.

Я и без того понимала, что там, за стеной, меня ждет, но уходить не спешила. Вроде сама столько этого дня ждала, нарочно себя старила быстрее, чтобы от третьей жизни, с Семеновым уходом и моим одиночеством, избавиться поскорее. Торопила новую молодость, хитрила слегка. А теперь ноги куда надо не идут: и не старость этому причиной, а бессмысленный страх. Это не чужая ссора у соседей, его так просто из себя не выскребешь.

Врачеватель тем временем ждал, пока Гунька до последней ниточки разденется — даже помог ему кое-как, вспорол ножом обманчивую шерсть синтетического свитера и затрепанную тряпицу футболки. Уж больно интересно было Тимке-Коту посмотреть, что ж там за рана такая смертельная. Кот не первый десяток лет писал научные работы по живым, мертвым и оживленным, коллекционировал целительские курьезы.

Гунька команды выполнил, улегся на кушетку, как и полагается покойнику. Только руки не на груди сложил, а на причинном месте. Было ему там что прикрывать, если уж откровенно говорить. Теперь понятно, чего Жека-Евдокия так рьяно за чужим помощником приглядывала и чего так убивалась, нас сюда собирая. Мне как-то даже обидно стало — такую красоту мальчишке природа отпустила, а он, вместо того чтобы женщин осчастливливать, ее на себе подобных тратит. Ой… Нет, не с такими мыслями я из этой жизни уходить собралась… Ну да ладно: сама ж хотела найти причину для омоложения. Ну и вот она: обновлюсь, стану этому мальчишке ровесницей, так у меня, как в том пикантном анекдоте, «сто штук таких будет».

Хихикать в моем положении было как-то совсем непорядочно, но я не сдержалась. А потом улыбнулась легко, успокоилась. Представила свое тело помолодевшим, а себя сильной, налитой колдовством, как ягода соком. Сейчас, когда силы поистрепаны не хуже кожи, мне любая работа с трудом дается. В последние месяцы я даже в кошку перекинуться не могла, чтобы со своей Софийкой парой слов обмолвиться и кому надо дорогу в нужном месте перейти. Район, конечно, совсем не запустила, но работала на нем так… без огонька, в силу привычки. А это нельзя. С нашей профессией всех любить надо, иначе непорядок.

Тимка-Кот тем временем к Гунькиной груди специальную кривую мисочку пристроил — навроде тех, что у зубного в кабинете стоят, да и глянул внимательно на осиновую затычку, торчащую у покойника чуток повыше левого соска. Протер все вокруг спиртом для дезинфекции и еще одним варевом для верности. Снял с Гуньки очки, сунул их к себе в карман синего халата. Из другого кармана семечко вынул, бросил его у изголовья кушетки.

Подождал пару минут, пока из кафельных плиток дерево вырастет: не березка, не рябинка, а яблонька-дичок. Без яблочек, но вся в белых цветах. Кот нахмурился, строго глянул на растение и уселся на свой табурет поудобнее, дожидаясь, пока самый крупный цветок не дозреет до алого яблока. Дерево у Тимки-Кота покладистое, за пару минут управилось, вырастило для Гуньки новое сердце. Красное яблочко послушно качнулось на тонкой ветке, задевая крупными боками так и не отцветшие соседские лепестки. Кот тем временем вынул ножик из кармана. Но яблоко срезать не торопился, вместо этого нагнулся половчее над Гунькой, заслонил мне обзор.

В кабинетной тишине чпокнуло что-то, взорвалось сухой промокашкой. Это врачеватель из Гуньки осиновый колышек вынул. Словно пробочкой от шампанского стрельнул. Во все стороны метнулась, запенилась почти черная кровь, уже застоявшаяся, неживая. Гунька оскалился, встрепенулся весь, изогнулся дугой — словно мостик гимнастический делать собрался. Потом замер. Только кровь из него дальше плескалась — бесшумно, но густо, некрасиво. Может, и запах какой был, да только я уже запахи не слышала. Врачеватель Гуньке в лицо подул, глаза ему закрыл тяжелыми медицинскими бляшками, что по размеру со старый царский пятак. Обернулся через левое плечо, уже колдовство работая, меня заметил. Подмигнул неловко — типа уйди, не отвлекай от дела.

Я и пошла в соседнюю комнату — готовиться к смерти.

Управилась я под душем быстро, сделала все, что полагалось. Теперь надо было косу плести с белой лентой, так тут незадача — у меня вторую жизнь подряд волосы короткие, до плеч не достают. Так что я их белым платком обвязала. Точнее, чего уж греха таить, не было тут платка, не позаботился Кот о нем… Ну что с него взять, он же ведун, а не ведьма. Пришлось наволочку с подушки снимать, разрывать ее… Сперва зубами, а они у меня ступились, затем ножнички на столе у кресла углядела.

Обвязалась, тапки нашла — одноразовые, белые, как в хорошей гостинице дают. Потом уже огляделась: кушетка, столик, шкаф стеклянный, кресло смертельное. Закуток для душа. Где же саван-то? Да вот он, на подлокотнике кресла лежит. Белый, открахмаленный, стерильный весь. Да только старый, пообтрепавшийся. Не люблю казенное белье, есть у меня такая слабость.

За стеной тем временем Тимка-Кот бормотал напевно, торговался со смертью. Голос у него и впрямь кошачий был — хриплый такой мяв, которым мирские коты своих кошенек весной поиграться зовут. Особенно похоже было сейчас, когда Тимка и не по-людскому говорил, и не по-звериному. Красиво ведет. Такое подслушивать нельзя, да я совсем забыла. Стояла себе у двери, в полотенце, с саваном в руках, Тимкиным напевам вторила, пока он не закончил. Тогда уже спохватилась, в центр комнаты отошла. Тут-то Кот сам ко мне обратился:

— Ириновна, ты это самое… Разреши ему кричать, а то изойдется весь…

— Разрешаю, — кивнула я из-под савана, — голос, Гуня, голос…

Гунька за стеной сразу же взвизгнул почти по-собачьи. Еще и волчком, наверное, завертелся…

— Тихо ты! Давай держись! Ты мужик тут или куда? Ну… Чего ты руку-то убираешь? Вот… ага… Давай терпи… Вырастим тебе новое сердце, а Ириновне твоей новую жопу…

— Я все слышу!

— Ты не отвлекайся, ты саван надевай! Помнишь, как надо?

— Помню-помню, швами наружу, а то новую кожу натрет!

— Молодец, Ленка! Ну ты… не дергайся. Вот, умница… Вырастим тебе новое сердце, значит. Оживешь, пойдешь со мной в лес, ко тов ловить… Помнишь, какие тут коты?

Судя по мычанию, Гунька чего-то помнил.

Я тоже помнила. Но не местных лесных тварюшек, что по виду как обычная кошка, а сами с медведя размером, а все остальное. Память стала ясная, такая, как всегда перед смертью бывает. Все помню, все свои три жизни в радостях и горестях: и тех, кого я обидела, и тех, кого я простить должна.

Даже тело, по-подлому слабое, сейчас не подвело — умирать я полезла вполне самостоятельно и даже как-то легко, хотя кресло было поднято слишком сильно, а где на нем, новом, находится педаль, я так и не сообразила.

Ну влезла, в общем, хоть в саване и запуталась. Удобное кресло оказалось: обычное такое, медицинское, не как у зубного, не как у женского врача, а попроще. На похожем доноры лежат, когда кровью переливаются. Подлокотники тут удобные, широкие, из слегка облупившегося кожзама… Кто знает, сколько нашей сестры за эти подлокотники в последнем вздохе хваталось.

Возня в соседней комнате тем временем стихла, Гунька больше не скулил, так, выдыхал иногда слишком сильно. Потявкивал, словно щенок. Через пару минут и вовсе угомонился: замер между жизнью и смертью, пока к нему новое сердце прирастать начало. С таким врачевателем, как наш Кот, через несколько дней яблочное сердце вообще не отличить будет от обычного. А я к тому дню как раз новую кожу наращу. Так что вместе будем в новую жизнь входить: я — молодой, Гунька — живым.

— Ну давай, Ленка! — Тимка-Кот подкрался незаметно, разместил мою руку на подлокотнике. Я ему еще ладошкой помахала, мол, не тяни резину, коли уже скорее… Только потом локтевой сгиб подставила.

Под ярким светом блеснула игла, вспыхнула острой искоркой смерть на ее конце… И от точки, где она вошла, по коже трещинки побежали — как по речному льду, я их всего секунду и видела, потом меня не стало.

Вот и оборвалась жизнь. А бессмертие заурчало внутри, начало свою нелегкую работу.

3

Если бы это можно было назвать болью — я бы ее перетерпела. А это другое — страшная серая тоска без конца и края, из которой нельзя проснуться. Пока она в тебе — ну или ты в ней — невозможно помнить, что эта трясина когда-нибудь кончится. Мужчинам в этом плане куда легче: у них весь процесс самосохранения — обычный сон многоступенчатый. Сперва нынешнюю жизнь видят и все ошибки из нее — как ответы на контрольной работе, потом небытие у них, а потом «шпаргалка» начинается — будущее снится, все, что произойдет, но в зашифрованном виде. Поэтому и из спячки колдуны выходят медленно, не сразу — чтобы не забыть увиденное, разобраться, что там к чему. Организм за это время отдыхает. Полностью не обновляется, как у нас, но вроде как техосмотр проходит. Язвы, там, рассасываются, диабет утекает — если он у кого есть, про цирроз печени я не говорю — наши мужики не сильно пьющие, но все-таки… В общем, у них обновление — чистый санаторий, а мы линяем жестко.

Раз я периоды ведьмаческого обновления начала перечислять, то все не так уж безвыходно, как казалось раньше. Сознание-то у меня не делось никуда, значит, и тело скоро почувствую. Вот тогда и боль придет. А куда она денется — на месте отвалившейся старой кожи у меня сейчас растет новая. Она очень розовая и очень горячая, как после ожога.

Но боли — почти благословенной, еще дождаться надо было. А после тоски — тревога приходит. Тоже безграничная, нет у нее ни начала, ни конца. Зато вместо теплой слизи — совсем ничего. Только воспоминания снятся: все рабочие промахи за все три жизни. Все мои оплошности чередой идут — одна за другой. Третий раз уже ту же самую историю перед глазами вижу и третий раз поделать ничего не могу.

До сих пор дату первой промашки помню. Зима тысяча девятьсот тринадцатого года, февраль месяц, второе число по старому стилю. Я тогда самой неопытной в Москве была, только-только выпустилась, первый раз на службу устроилась. Квартала мне никто не доверил, естественно, так — дали улочку в шесть домов со сквериком и мужской гимназией. Вполне приличное место было, даже по тогдашним меркам. Ну я и рассупонилась, про главное забыла.

Чаще всего у гимназии дежурила — там план по благим делам легко выполнять, на одних только «хоть бы меня не вызвали» далеко уехать можно. Ну с другими желаниями посложнее было: к примеру, чтобы преподаватель вместе с кафедрой под землю ушел или чтобы конь в гимнастическом зале синим пламенем сгорел. Зато амурные беспокойства у моих питомцев хорошо решались. И прыщи, опять же, в нужный день на лбу не выскакивали. (Я-то раньше думала, что это только девичья печаль, а вот оказалось, что нет.) Я этот день до сих пор весь-весь помню. С первой настоящей бедой всегда так. Хорошо, что Манечка моя через это же чуть пораньше прошла, она меня и утешила.

Тогда у мирских в моду самое страшное дело вошло — самоубийство. Никто перед таким увлечением устоять не мог: и военные, и штатские, и отцы семейств, и желтобилетницы. Даже ведьмы, и те обновление предпочитали начинать с порции цианистого калия, принятого вполне добровольно, хоть и под присмотром врачевателя. Обычно-то, если без происшествий, нас в новую жизнь профессионал отправлял, а тут все модному веянию поддались.

Мирские, главным образом, травились и вешались, с этим легче всего справиться. Но вообще среди Сторожевых тогда такие асы водились — они через стену пулю взглядом останавливать могли. Правда, не всегда. Ты одного такого спасешь, петлю ему развяжешь, а он возьмет и не окажется фаталистом, в судьбу верить не станет, пойдет да и утопится через сутки. Потому как мода такая…

По всей Российской империи ведуны с ведьмами из сил выбивались, останавливали, как могли, декадентов этих глупеньких. А что мы? Нас мало, а страна большая, всех спасти никак не успевали. Издержки профессии такие. К ним даже привыкаешь потом. Но в первый раз всегда по живому бьет.

В общем, недосмотрела я за гимназистиком одним. Как звали — до сих пор не знаю, мне этого жизнь не показывает. А вот как он после уроков в гимназической уборной петлю из форменного ремня вяжет — это вижу. Я и тогда увидела — хоть и с улицы, хоть и сквозь замазанное стекло. Сглупила: попыталась в здание вбежать, а потом, когда не получилось, — кого-то из преподавателей или надзирателей в этот клозет отправить, чтобы упредили. А надо было кошкой или крысой оборачиваться, через подвал внутрь пробираться. Потом бы глаза всем отвела, зато успела бы… А так — что говорить-то… Только и можно, что проклинать нашу способность смотреть сквозь стены: когда все видишь, а помочь не можешь — это ж самое страшное. А еще страшней, что повода у того гимназистика не было: даже «единицы» в тот день не получил, я эту беду вовремя отвела. А вот то, что он всяких дрянных романов начитался, — не разглядела.

Спустя полтора года мировая война началась, в нее многое произошло — и я это плохое сейчас все увижу, — а оно все равно не так режет, как первая беда. Даже если самой себе напоминать, что тот мальчик мирской до нынешних дней точно не дожил бы; он все равно из горьких воспоминаний не уходит, так и висит в своей петле у меня перед глазами. Или просто идет мне навстречу — еще живой. Чем-то на Гуньку нашего похож, если приглядываться.

Я бы и дальше там стояла, внутри этой своей первой жизни, вспоминая, какой мелкий снег летел мне тогда в лицо, и как именно я на левую руку перчатку надеть пыталась, не понимая, что она у меня наизнанку вывернута. Но жизнь к тому моменту другую картинку начала показывать, про сентябрь четырнадцатого года, уже про мировую войну. Ситуация сменилась, а боль в левой руке осталась — значит, там кожа уже вся полопалась и начала отваливаться крупными кусками. Так оно и будет дальше — с каждой отсмотренной ошибкой боль в теле нарастать начнет, отвлекать от анализа собственных промахов.

Как ошибки кончатся, так боль и нахлынет. Вроде как тупая и непереносимая, зато уже с чувством времени. Обидно только, что Манечку в моих воспоминаниях ни разу не показали: у меня ж от нее ни одной фотографии не осталось, а наша память — штука ненадежная.

Зато — вот интересно — кое-какие ошибки мимо меня почти проскочили, как грузовик на хорошей скорости. Это отрадно: значит, я потом в аналогичных ситуациях правильно сработала, повторения не допустила, кого-то от смерти увести смогла.

Мутота поднялась из несуществующего горла тяжелым комом — аккурат на последней картинке, на том, как я два месяца назад инсульт в соседнем доме проворонила. Только я перед той ничейной старушкой успела повиниться, так тошнота и схлынула. Кончились мои ошибки вместе с жизнью Лики Степановны. Пора продираться сквозь озноб и колотун, открывать глаза, делать первый вдох слабенькими, только что раскрывшимися легкими.

4

Проснулась я, разумеется, ночью. Словно будильник внутри меня сработал: на часах, висящих над выходом из палаты, зеленели квадратные электронные цифры. 23.58. Жаль только, что дату часики не показывали. Ну дня три я в отрубе точно пробыла, не меньше.

Я постаралась как-то повернуться, сперва ощупать себя, потом нашарить выключатель. Он, вероятнее всего, был вделан в стену около койки. Но это ж надо еще тянуться. А у меня сейчас руки слабые, обмякшие и непривычно легкие.

И гудят так, будто я ими все эти дни гребла без перерыва против течения.

Знобило меня сильно — ну это и понятно, новая кожа — она ж горячая. Хорошо хоть, что еще проклюнулась не вся. Старая слезала неровно, кололась, крошилась острыми уголками — примерно как подсохшая корочка на ранке, только отколупывалась куда легче, да и кровь из-под нее не шла. Я подтянула поближе сбившийся до самого пола лохматый плед, поворочалась в нем, устроилась поуютнее, приглядываясь к светло-синим теням на потолке: там лунный свет мешался с прожектором, застревал в тюлевом узоре. Самодельный платок сбился, выпавшие волосы кололись и щекотали, но поправить сил не было — пальцы-то почти мягкие сейчас, еще без ногтей.

Темнота начала обрисовываться — сверкнула какая-то ерунда на тумбочке, высветился бочок мобильного телефона, набитого неотвеченными звонками и смс-ками, на спинке кровати отчетливо проступила одежда. Видимо, халат. Не знаю, не я себе вещи в дорогу собирала.

Тело было тяжелым, жарким, еще не растерявшим жировой запас старости, но при этом упругим там, где ему полагалось. Следы от шрамов явно зудели, но нащупать их уже было нельзя. Я потрогала мочку уха, стряхивая на подушку ненужные волосы, — ухо было мягкое, дырка для сережки в нем затянулась.

Вглядываться в темноту было не особенно удобно: ресниц-то нет сейчас, да и брови выпали. Но это не сильно страшно: пока я к себе такой привыкну, как раз они и проклюнутся. А вот новое зрение, острое даже впотьмах, настораживало. Я сморгнула крепко державшуюся ресницу, закрыла глаза и подумала о том, что надо бы дойти до душа. Потом повернулась поудобнее и заснула обратно.

В следующий раз тоже проснулась ночью: той или следующей, понять не могла. Электронные цифры сложились в 02:34, красивое сочетание. Синяя светотень на потолке оставалась прежней, за стенами спальни, естественно, стояла стерильная тишина. Желудок, судя по всему, у меня если и пророс, то пока не требовал еды, а вот под душ тянуло все больше. Да и сил в теле прибавилось.

На полу прощупывались те самые белые тапки, все запорошенные сухими чешуйками моей отлетевшей кожи. Кровать тоже надо было перетряхнуть, а еще лучше — застелить свежим. Наружные швы савана расползались, труха вылетала из-под него на каждом шагу. Я вспомнила мирское присловье о том, что из стариков песок сыплется, хихикнула осторожно. Удивилась тому, что голос у меня оказался не по-девичьи звонким, а по-подростковому хрипатым. Совсем как у Гуньки после многочасового молчания. Надо будет Гуньку-то проведать, может, даже и сегодня. Он, скорее всего, тоже потихонечку оживает, будет мне с кем поболтать и на ком всякое женское мастерство проверить. Евдокия-то им довольна была, так что и мне…

Под мягкими пальцами выключатель щелкнул, я в ванную комнату вступила и выдохнула заполошно: зеркало тут не над раковиной приделано было, а сбоку от нее, и стояло оно в полный рост. А в нем такое отражалось… Уй! Не то что у метросексуала Гунечки, а у последнего озабоченного уголовника на такое аппетиту бы не возникло.

Ну отсутствие волос, бровей и ресниц вообще никого не красит, так ведь лицо, в случае чего, и подолом прикрыть можно. А вот то, что под тем подолом савана было, это ж, по выражению Жеки-Евдокии, полное «мама не горюй». Шелуха с меня обсыпается, синеватая и бугристая, как вываренная картофельная шкурка. Где клочками, а где и пластами кожа отколупывается. Зато грудь упругая, сквозь опадающую кожу проклюнулось два нестерпимо-розовых соска, ореолы вокруг них хорошо так просматривались. Внизу, под округлым и мягким на ощупь лобком, творилось примерно то же самое — старая слизистая стягивалась молочной пенкой, из-под нее все нежное и нетронутое проступало. Ну а чего — слизистые-то легче остального молодеют. Так что кой-какая боевая готовность у меня уже была.

Губы все в трещинах были, улыбаться сложно, но я смогла. Подумала еще о том, что, кажется, знаю, откуда у мирских поверье о том, что настоящие ведьмы — страшные, корявые и уродливые. Не иначе кто-то из мирских одну из наших девочек во время увядания увидел. Вот отсюда байки и пошли.

Тут за окном что-то загудело пронзительно. Но не как механизм, а по-звериному. Тем интереснее. Я так из ванной и выскочила (ну это громковато сказано — вышла, за стены хватаясь). До окна добралась, в подоконник вцепилась.

Снова зажмурилась — от лунного света, густого черного неба, слабеньких звездных брызг и красотищи, лежавшей под окнами. Снег. Пухлый и дымчатый, как мыльная пена. Сугроб на сугроб оседает, и конца им не видно. До самого леса — а он далековато, с моего второго этажа, да если еще по городским меркам судить, так на соседней улице. Нетронутое снежное взгорье слегка прожектором подсвечено, но куда больше — луной. Получается, что мое окно не на парадный въезд выходит, не на обрыв, а на ту сторону, где у Тимки-Кота заповедник начинается. Раз мирские здесь не ходят, то Тимофей своих тварюшек ничем не огораживает: ко там тут привольно жить, у них где-то в этих снегах вход в нору прокопан.

Давно я ко тов не видела, со времен своего последнего обновления, с семьдесят третьего года. Они ж в городах не водятся, только в наших местах, где ведьмы смерть пережидают, а колдуны отсыпаются. Древние звери ко ты — суровые и нелюдимые. У врачевателя Тимофея потому и прозвище такое — не из-за мирских кошек приклеилось (хотя что-то кошачье в Тимке есть), а из-за того, что он этих тварюшек приручить сумел, еще лет двести назад. Не он первый, конечно, да и не он последний, но у них там семейная династия такая: весь род Умновых, хоть ведун, хоть ведьма, с тварюшками работает. Где-то тут по Инкубатору Тимкина племяшечка бегает, вечная лаборантка Варенька: она больше по морским мышам специалист, но ее тоже любая животина понимает. Тимка однажды, когда в Москву кого-то завозил, хвастался нам: дескать, от Варенькиного вида в местном отделении милиции пыльный кактус зацвел и пластмассовая елочка хвоей запахла. Охотно верю, кстати.

А сейчас я на знаменитых умновских ко тов любовалась. Или это Тимофей с семейством для ко тов дрессированные? Ой, не знаю, мне и без того было на что посмотреть.

Дикие ко ты — они чуть помельче медведя, а домашние — откормленные, ухоженные, чесаные — крупнее. За дикими Тимка иногда куда-то в леса ходит — исключительно за самками в положении. Чтобы можно было мелких тварюшек на наш колдовской манер воспитывать. Тепло от них идет, не внешнее, а внутреннее, умиротворяющее. И урчат они целебно, особым ритмом: заставляют пророщенные сердца биться, легкие — вдыхать, кровь — бежать по новым венам и артериям.

Вот там, где Гунька сейчас лечится, явно один из ко тов помогает. Сперва зверя на огромную постель заманивают, учесывают до урчания, а потом к нему под бок болезного подкладывают, чтобы у того от ко товского мурлыканья организм работать начал. Ну и шерсть, опять же, теплая, для согревания очень подходит — пока температура от трупной до нормальной не поднимется. Впрочем, целебность шерсти и отдельно от ко тов действует — из нее хорошие платки получаются, все вылечивается — и грудной кашель, и радикулит, и даже кой-какие женские болезни. У меня с той молодости один такой платок есть уже, новый просить как-то неудобно, но если Тимка с Варенькой подадут — выкаблучиваться не стану.

Сейчас по сугробам медленно переступал чернющий ко т. В отличие от крылаток, которые черные в прозелень, ко ты чернеют в фиолет, изредка среди них совсем бордовые особи встречаются. Нынешний — обычным был. Сильно на мирского кота смахивал, только огромного, пушистого до невозможности и толстого из-за усечения мужского достоинства. Но Тимка своих тварюшек не кастрирует, это видимость одна. Окно было плотно закрыто, а все равно стоять возле него оказалось холодно. Надо бы в душ, пока силы есть. Под теплой водой много старой кожи сойдет. Жаль, конечно, что шампунь мне пока не нужен, а вот жесткая мочалка и масла всякие вполне пригодятся. Недаром я их сама к себе в сумку клала, Евдокии и Доре не доверила.

Вода помогла, уняла жар в коже. Правда, сон тоже как-то отошел. Но в этом не душ был повинен, а легкая сила, ведьмовство. Ощущение очень приятное — словно секунду назад съела что-то очень вкусное, сочное, нежное. Такое, чем весь мир накормить хочется.

Я на зеркало посмотрела — а оно, мало того что запотевшее, так еще и не протиралось давно. Дунула легонько, полюбовалась на то, как со стеклянной глади отползают капельки, старые брызги и следы от мыльной пены. Порадовалась, что на коже еще ни одной родинки не проступило, вспомнила Жекины татуировки с тварюшками и еще кое-чего, совсем запретное.

Потом, когда белье на кровати перетряхивала и в непривычно легкую голову подаренный Доркой бальзамчик втирала, задумалась о празднике. Есть у нас такая традиция — обновление отмечать. Мужчины после спячки своим проставляются, у них это называется «на первый зуб», якобы они кому-то его в первой драке выбили. А мы в своем, ведьмовском, кругу празднуем. Официально это вроде как «на первый волос» гостей зовут. Дескать, ведьма впервые в новой жизни себе стрижку сделала. А по сути своей совсем другое в такой день отмечаем: мы же в новую жизнь невинными приходим, тело ни одного любовного греха не помнит, его заново всему обучать надо.

Тут я про Семена сразу подумала, но не печально, а затаенно, с надеждой. Может, такое именно ему предложить? Вроде как по старой памяти? А то у меня все три жизни подряд первый раз какой-то кособокий получился: что с юнкером Митечкой, что с мужем моим военным Степаном, что с одним таким… из комсомольского актива, с которым я вместе на картошку ездила, уже молоденькой Ликой. Ну ни разу ничего путного из этого смешного процесса не получалось. Рассказывать о таком забавно, а вот проживать — не очень. Надо будет с девчонками посоветоваться, но не прямо сейчас, а завтра или послезавтра, когда я корреспонденцию на телефоне разбирать буду.

А сейчас — обратно на мягкую подушку, под плед — нежить себя и думать только о хорошем. И никакого будильника!

На тумбочке все это время что-то бестолково блестело. Раздражало глаза, да только поворачиваться лишний раз мне не хотелось. Сейчас вот пересилила себя, глянула: стакан граненый, накрытый ломтиком черного хлеба. Внутри не то вода, не то лекарство — прозрачное что-то. Я пробовать не стала, а вот ломтик сняла и понюхала — он по краям сухой был, а в середине теплый и влажный — вобрал в себя лекарственные испарения. Есть мне еще не хотелось, так хоть хлеб нормально почую.

Со двора тем временем раздался еще один заполошный мяв: очевидно, Тимка выпустил к скучающему ко ту подружку, и теперь тварюшки принялись лохматить снег. Все равно они раньше рассвета спать не залягут и отогреть собой никого болящего не смогут.

5

Волосы начали расти на третий день — острые, жесткие и почему-то удивительно рыжие. На том месте, где раньше брови были, кожа стала потихоньку припухать — значит, и они скоро проклюнутся. Но это не так тягомотно.

Гораздо хуже, что у меня с вечера зубы резались, причем все сразу. На себя и так в зеркало без слез не взглянешь — потому что гормоны шумят, и я от хохота к рыданию за час несколько раз перебрасываюсь, так еще и десны ноют. Противно. Хотя на самом деле радоваться надо — первый раз после смены жизни съем хоть что-то нормальное. А то у меня этот кефир из свежих розовых ушей скоро закапает. Нет, фигуре-то полезно, килограммов так шесть, а то и восемь из меня за эти дни утекло, но…

Есть хочется! Селедки с мелким вареным картофелем. Чтобы картошинки по размерам — не больше сливы, желтые, рассыпчатые, со щедрыми кусочками холодного белого масла, которое по ним стекает и тянет за собой на дно тарелки накрошенный укроп. А сбоку — селедушка моя дорогая, остро нарезанная, серебристо-сизая, присыпанная колечками белого хрусткого лука. И в довесок — тяжелый ломоть хлеба. Того круглого, который можно пополам разрезать, вдыхая серо-теплый запах, посолить с одного краешка, чесночком потереть там, где корочка. Он такой свежий, дырчатый, не черствеет через полчаса, как нынешний, не крошится почти пенопластом, а тает во рту, не дожидаясь желтого картофельного уголка и серой дольки сочной сельди.

Если к завтрашнему утру хоть три зуба пробьются, спущусь вниз, в столовую, и в свое удовольствие этой самой селедки поем. Она у Тимки тут точно водится, равно как и любой другой соленый продукт, — они здесь привыкли давно, что омолодившиеся ведьмы всяческого гастрономического изврата требуют, начиная с птифуров и заканчивая настоящей советской тушенкой. Она, кстати, тоже вкусная, но с сельдью не сравнить. Хотя, конечно, больше трех кусочков в меня не влезет, желудок-то сжатый, привыкший к кефирно-творожному измывательству над собой.

Тут десну особо хлестким огнем дернуло: я сразу палец в рот сунула, нащупала подушечкой острый уголок пробившегося зуба. Ногти сейчас тоже вполне прорезаются, зудят. Так что я палец изо рта вынимать не хотела. Но пришлось — мобильный телефон зазвонил. Дора.

Я с ней и Евдокией уже говорила слегка — и сегодня, и вчера. Так, о пустяках каких-то поболтали. Мне отсюда после прожитого все пустяками кажется. На любую ситуацию сразу ответы перебирать начинаю из своих примеров. Совсем как в гимназические времена после экзамена: вроде ответила, свою оценку получила, а сижу, слушаю, как другие девочки отвечают, и мысленно вместе с ними учебник вспоминаю. Вроде как мозг разогнался, не может притормозить, работает вхолостую. Так и тут сейчас. Что Дора, что Жека про это состояние знают прекрасно, потому и обсуждают всяческие финтифлюшки. Вот и сейчас Дорка в своем репертуаре:

— Леночка, как включить стиральную машину? Я порошок засыпала, кнопки нажимаю, а огонечек не горит.

У меня розетка сбоку не очень удобно прилажена, из нее штепсель выпадает иногда. Я это Дорке и объясняю, стараясь не сильно шепелявить — с припухшими-то деснами и с парой пальцев во рту.

— Леночка, это зубки у тебя там, да?

А что ж еще-то? Рога с копытами и хвост в придачу? Так у нас их только студенты на практических заданиях отращивают, да и то комиссия обычно норовит сделать так, чтобы в билетах вместо этого что-то посимпатичнее выпадало — крылья, как у летучей мыши, или хоть кошачья мордочка вместо своей собственной. Вот у меня кожа сформируется, мимические морщинки пролягут, я тоже так позабавлюсь. Будем с Гунькой на пару дурачиться.

— А ты сумку разобрала уже или как?

Она издевается? У меня пальцы ломит так, что я халат не застегиваю, а только запахиваю, а от меня требуют багаж распаковать.

— Потому что там, между синим платочком, который я тебе положила, и белым, который тебе Дусенька на отход приготовила… Ты нашла платочек? Белый такой, с кружевом, мы его из пеленки для новорожденного сделали, тебе понравилось? А синий я купила в «Бен-Гурионе», уже перед вылетом, чтобы ты надела, как только волосы расти начнут. А они уже растут? А ты моим бальзамом…

— Так машинка заработала или как? — шепелявлю я. Получается «фофынка», но Доре без разницы.

— Сейчас, подожди… Тут что-то крутится такое… Никак не могу остановить, вроде бы это не деньги, но что-то же я постирала. Что у тебя в синих брюках лежало?

— А я помню? Дорка, зачем ты их стираешь?

— Потому что я готовила глинтвейн, а Цирля опрокинула кастрюлю, она после родов стала совершенно неуправляемая. Ну я зарастила себе кожу, а теперь пытаюсь спасти твои штаны.

А вот на кой шут Доре мои брюки от твидового комплекта понадобились? Тридцать пять лет в шкафу лежали ненадеванные — то они мне велики были, то малы.

— Потому что у вас тут очень холодно, а у меня с собой одни юбки, если не считать рейтуз, а это единственные твои штаны, в которые я еще влезаю.

— Да носи на здоровье. Ты, наверное, таблетки от моли постирала. Мне никто не звонил?

Я подсасываю палец и думаю о бессмысленном. Нужна была бы Семену — он бы у меня номер мобильного попросил.

— Звонила соседка в дверь, я ей все сказала, как полагается, сегодня она ко мне зайдет тебя помянуть. Где у тебя твои хорошие фотографии? Я все пересмотрела, но там в основном ты еще другая или совсем не одна, понимаешь?

— Понимаю. А кроме соседки, больше никто?

— Ой! Леночка, это не таблетки от моли, это карточка какая-то, вроде бы документ. У тебя кредитки не было дома?

Да если бы и была, стала бы я ее держать в брючатах, которые не ношу?

— Сейчас, подожди, я попробую остановить машинку и все вытащить. Где тут… Вот… Так ты открыла сумку сбоку или нет? Там, где платочки лежат, ну я тебе говорила, что синенький я тебе взяла в аэропорту. Ой, тут чего-то капает, кажется, вода… Цирля! Цирля! Слетай за тряпкой, что ты тут мне лежишь, это вполне свежий хлеб, нечего на нем валяться… Ты представляешь, там у нее у всех котят уже открылись глаза, и стало видно еще кое-что. Кажется, там две кошавки и один крылатик, рыженький… Только я тебе еще ничего не обещаю, понимаешь?

Тут я вылезшим зубом в проросший ноготь чуть не вцепилась — это ж мне Дорка котенка, кажется, собирается бронировать. По этому поводу пускай хоть сама целиком в мою стиральную машину забирается и с ее помощью все этажи заливает, я ей слова не скажу.

— Нет, ну ты посмотрела в сумке или ты мне ответила, а я не слышала? Так, Леночка, это какая-то очень важная карточка, тут много мелких букв, твоя фотография и черная полоска для магнитного замка.

— Дора, иди лесом, это пенсионное для бесплатного проезда. От него пользы — как от николаевских банкнот. Мне Семен не звонил?

— Так он же с тобой там, в Ханты-Мансийске, или я чего-то путаю?

— Кто? Семен?

— Ну а кто же еще? Бедный мальчик, как ему Фельдшер кровь останавливал, ты бы видела. Там, между прочим, рядом стояла Танюшечка, и у нее было почти белое платье, мы сразу же солью…

— Тьфу на тебя! Дора, это не Семен, это Гунька.

— А разве Гунечку не могут по документам звать Семеном? Цирля, не пей из этой лужи, тебе потом еще детей кормить, да что же это такое? Лена, как ты думаешь, куда я могла перевесить твою половую тряпку?

— Гунечку по документам Пашей зовут. В шкаф, например, не могла, когда за брюками полезла?

— А вот и могла, кстати сказать. Очень даже я могла, вот мы сейчас шкаф-то и… Цирля! Я кому сказала. Куть-куть… Так и есть, я ее на ту твою шубу повесила, ну ничего, все уже высохло и почти совсем незаметно… Нет, не звонил Семен, зато… Так ты полезла в сумку или еще нет до сих пор? Мы же специально тебе туда положили такой гель, названия не помню, тюбик фиолетовенький, очень помогает детям, когда у них режутся зубы. Лена, так я еще надену те твои другие брюки? Ведь все равно на них уже Цирля кормила своих детей… Да, один из них точно твой, но какой именно — пока говорить не буду, мне надо в них как следует всмотреться.

6

Зубной гель и кой-какие предметы интимного пользования мне очень пригодились, а вот с халатами Жека перемудрила. Уложила мне в сумку вот этот страшный байковый, в котором я даже в коридор выйти как-то стесняюсь, и шелковую тряпочку на пышных бретелях — я ее сперва за комбинацию приняла. Чудесная вещица, но мне ее надевать пока рановато. Так что наутро пришлось к завтраку спускаться в юбке и кофточке из жизни Лики Степановны. Ну не в спортивном же костюме на люди показываться. Зато мне эта одежда была сильно велика (что не могло не радовать). Да еще я зубы себе почистила с утра пораньше — все четыре. А платочек Доркин голубенький и вправду к наряду очень подходил — жаль только, что полюбоваться им было почти некому.

За столом нас трое собралось — молчаливая Варенька с повадками своих любимых морских мышей, сонный Тимофей (второй час дня всего, рано тут завтракают), ну и я.

С вечера мне так селедки хотелось, просто жить без нее не могла. А сейчас увидела, пожевала краешек, ну и отставила тарелку. Переждала я своей селедочки.

Зато запах от капустного пирога жить мешал. Много я все равно сейчас не съем, а от одного кусочка плохо не будет. Тем более что такие пироги не каждый день попадаются: огромный, размерами чуть ли не с крышку от письменного стола, дрожжевой, с ломкой лакированной корочкой, под которой прячется россыпь почти прозрачной томленой капусты в мелком яичном крошеве. А дно у пирога плотное, но не пригорелое, даже моими зубами легко жуется.

Я себе ухватила порцию, размельчила на кусочки, чтобы разжевывать сподручнее было, и от души позавидовала Тимке-Коту, который это кулинарное великолепие резал широкими ломтями, а потом руками прям в себя отправлял. А от пирога вроде как почти и не убывало. Куда ж его столько? Ждем кого-то?

— А ты как думала, Ириновна? Через час вертолет нарисуется, привезут одного такого, с пробоиной в борту. Будем с Варькой его по кускам раскладывать, как пасьянс «Наполеон».

— «Могила Наполеона», — скорректировала Варенька, чашечку кофейную на лепесток блюдца поставила и из-за стола отступала. Видимо, к своим мышкам и пробиркам ускакала.

— Чего там с Гунькой вообще? — светски интересуюсь я, управившись со свой минималистической порцией пирога.

Тимофей выразительно жует и не менее выразительно смотрит поверх моего платочка. Нельзя про такие вещи лишний раз спрашивать, а то навредишь. И я срочно исправляюсь, уцепившись за случайный факт:

— Ты же вроде говорил, что знаешь его. Откуда? Тебя в Москве давно не было. Он сюда приезжал? Расскажи, а? А то я про него ничего совсем не знаю, а как-то неудобно, он же мне временный ученик. И муж заодно.

Тимка-Кот одобрительно кивает — понимает, что я разговор от опасного увожу.

— Да приезжали они сюда со Старым. Лет шесть или восемь назад, что ли. Так сразу и не вспомнить, когда именно…

— Омоложаться? — по-настоящему интересуюсь я.

— Ты, Ириновна, совсем ку-ку? Пацану тогда лет шестнадцать было. Куда его обновлять? В эмбриона?

— А зачем? — Я все-таки перекидываю себе еще кусок пирога. Ну кусок от большого куска, честное слово.

— Смотреть. — Тимке явно не нравится, что я себя ограничиваю. Понятно же, что он пол-утра с этим пирогом возился, тесто какое-то особое ставил. Это у него вместо отдыха — такая вот готовка, Жека мне рассказывала.

— Кого смотреть? Твоих ко тов, что ли?

— Ну что ты из себя дурочку-то строишь, а? — раздражается Тимофей, понимая, что добавки я не возьму. — Этого и смотреть… Как он у вас сейчас? Гунька? Тут Старый его в ученики и брал, прямо у меня в рабочей комнате.

— А чего, в Москве рабочих комнат мало? В Ханты ему ближе ехать? Не понимаю я… Ну объясни, а? Ну, Тима-а? — Голосочек у меня подростковый, а интонации и вовсе какие-то… Как у актрисы-травести в образе. Надо будет собой заняться поплотнее.

— Ну вот чего тебе объяснять? Идешь в библиотеку, берешь «Отечественные хроники» за две тысячи второй год и смотришь. Или за две тысячи первый, я не помню.

— А чего смотреть? — снова не понимаю я, радуясь тому, что библиотечная комната в Инкубаторе наверняка большая. Надо будет там посидеть спокойно, себе в палату всяких книжек натащить. У нас же с библиотеками не очень — при институтах и курсах квалификации обычно есть, но там на руки не выдают, только в читальном зале. Вся надежда на домашние, те, что в рабочих комнатах стоят. Так ведь не всякая ведьма разрешит что-то у себя взять. Потому как хорошая литература — дефицит, ее иногда «зачитывают». Ну что делать, нет в мире совершенства.

— То и смотри. У закладки спросишь: «Дело с Волгоградского проспекта», — раз у тебя склероз с прошлой старости не прошел. — Тимка меняет интонации: — Или ты не притворяешься? Лена, только не финти. Что, действительно не помнишь?

— Да помню я, помню. Мне ж в голову не приходило, что наш Гунька — это этот… Думала, он вырос давно.

— Ну а чего ты хочешь-то? У тебя за эти годы столько времени прошло… А он же мирской совсем. Ну или не совсем, — задумывается Кот.

Я тоже задумываюсь, предварительно отодвинув от себя тарелку — а то сейчас, по своей глубокомысленности, что-нибудь еще съем. Селедки вон опять захотелось.

Ну это ж надо, а? Дело с Волгоградского проспекта, оно же во всех новейших учебниках по теории и практике спутничества есть. Бывают у нас… ну не у нас, а у Спутников, такие ситуации, когда их не в ту семью определяют. Спутников-то довольно мало, особенно если с мирскими проблемными семьями сравнивать. Вот при распределении и стараются учесть кучу факторов, просчитать немного вперед судьбу семьи, прикинуть, кому помощь нужнее — если на одного Спутника сразу две или три претендентки. Обычно выбирают не тех, кого жальче, а тех, кого запускать нельзя. Ну в теории это все просто: одной вдове с детьми не поможешь — так ее соседи вытянут или, там, дети сами выберутся, а другой Спутника не выдашь, так либо она сама сопьется и потомство за собой утянет, либо кто из детей в такое вырастет, что сказать страшно. В лучшем случае — в серийного убийцу, в худшем — в пламенного революционера. В оппозиционера, если по-нынешнему…

Самый известный ляп с выбором Спутника в отечественной истории — симбирский промах-1886. Там тоже долго думали, какой семье Спутника отдать, их в той губернии мало было. Выбирали между приютской девочкой с кучей братишек-сестренок и вдовой директора народных училищ с шестью детьми. Отдали девочке, решили, что вдове два старших сына помогут, Саша и Володя, они хваткие были очень… Просчитались.

Ну и, соответственно, дело с Волгоградки — это тоже классический случай, про него на экзаменах часто спрашивают. Там только имена не названы, я поэтому не сразу и поняла. Тоже ситуацию не рассчитали — сам Старый и накосячил. У нас же Спутников многодетным полагается давать или старшим девочкам в большой семье — вроде как льгота у них такая. А там Старый заартачился и выделил Спутника обычной мирской вдове с сынишкой-старшеклассником. Как будто кто Старому диктовал так поступить: вроде спивалась та женщина, а то и что похуже. Выданный ей Спутник, кстати, матерым спецом был, только-только из спячки вышел, отпахав перед этим на своей вахте три смены подряд, еще со стахановских времен.

Что у них там случилось — до сих пор неясно. Вроде бы та вдова-невеста перебрала лишку и с сигаретой уснула: и сама задохнулась, и Спутник угарного газа наглотался, так оба и сгорели. А мальчишка — вот этот наш Гунька — каким-то чудом выжил.

Ну это для мирских такое объяснение подходит, как бытовая криминальная хроника, что ли… Потому что не может Спутникова супруга перепить, на нее же колдовство с первого дня работать начинает. И уж тем более не уснет она с сигаретой: у нас-то, в отличие от мирских, природа другая — на сон три-четыре часа в сутки хватает, в остальное время мы работу работаем. Так что не мог тот Спутник проворонить жену, позволить ей что-то выпить и с сигаретой в постель забраться. Да и сам бы не задохнулся: дым — это же не огонь. Оба только в одном случае погибнуть могли — если кто их, спящих, бензином облил и поджег потом. Именно поджогами — керосином ли, смолою — с нашим братом и сестрой в Черные времена боролись. Но сейчас-то начало двадцать первого века, кому ведьмы помешать могут?

Так что разговоры про тот случай долго среди московского сторожевого народа крутились, а вот действовать надо было быстро. Будущего Гуньку Старый выдернул прямо из больницы, отвел глаза всем — от главврача до журналистов, и долго работал с мальчишкой. Специально увез его сюда, чтобы никто лишний не увидел. К каким выводам Старый пришел — никому не известно, а вот гипотеза о том, что парень родную мать с отчимом порешил, и у нас в сплетнях проскальзывала, и в учебниках тоже. Дескать, тот Спутник-стахановец должен был купировать будущего серийного насильника или вроде того, а мальчишку перемкнуло, он не то мать к новому мужу приревновал, не то нового мужа к матери… Иными словами — задачу-то по благополучию мирских мы решили, но какими жертвами и какой ценой?

Впрочем, были такие, кто в Гунькиной вине сомневался. Стечение обстоятельств — оно ведь у всех бывает — что у мирских, что у нас. Куда удобнее всех собак на малолетку навесить, чем искать кого-то, кому наше ведьмовство поперек горла.

— Тима, а посмотреть на него можно? — прошу я и, чтобы задобрить Тимофея, цапаю себе еще кусочек пирога.

— А чего там смотреть, Лен? Лежит себе в ноль ноль седьмой лаборатории, у него там два кота сменяются, ничего интересного… Делать нечего — сходи, посмотри, только дверь не открывай — тварюшки этого не любят. Как тебе пирог-то, кстати?

Я не успеваю расточить вполне искренние комплименты — стены столовой, да и всего дома начинают мелко дрожать. Хорошо, что сквозь стеклопакеты шум смягчается, а то бы мы сейчас оглохли тут все. Это на поляну у Инкубатора, на ту самую, где по ночам коты со своими подружками играются, вертолет сел. Обычный такой, желтенький, с государственной символикой на боку и разве что без мигалок: как и полагается транспортному средству, на котором чиновник на охоту, рыбалку или в баньку собрался слетать. У мирского населения — никаких вопросов.

Зато у нас с Тимкой-Котом их предостаточно. Мы с ним оба только и успели в холл выскочить: я с не подкрашенными губами Тимофей и вовсе с кусищем недоеденного пирога — и капустная начинка за ним летела поземкой. Тут-то через гаражный лаз двое красавцев и нарисовались. Пока без носилок: значит, успел их клиент в мирскую смерть уйти, теперь ему трудно оживать будет.

Я одного из прибывших знала немножко — Гришка Мышкин, единственный на всю Россию Отладчик без прозвища. Степенный такой мужчина, представительный. Раньше бы про него сказали, что он на купца похож, а сейчас такого «большой любитель пива» называют, по очертаниям фигуры. Второй — пилот который — тоже не сильно маленьким был, да и внешность имел очень даже фактурную. А я тут перед ними без бровей и с не пророщенными ресницами. Даже как-то неудобно.

Но гости, к счастью, на меня особого внимания не обращали. Они сразу к Тимофею ручкаться полезли. Хлопали друг друга по спинам, тискались всячески, ладони жали — это у многих наших такие привычки еще с советских годов остались, ничего в них зазорного нету.

— Все кулинаришь, Тимох? — Мышкин с блаженным выражением лица потянул пироговый запах.

— И кулинарю, и садоводствую, — подмигнул ему Кот, демонстрируя ломоть пирога. Пилот тем временем молча расшаркивался передо мной — бормотнул чего-то неразборчиво и уставился в стену: стеснялся моего нынешнего вида. Неприятно такое, но так тоже бывает. Ничего страшного.

— А чего не яблочный? — блаженно буркнул Мышкин, дожевывая сдобную корочку.

— А откуда тут яблочки-то? Буду я тебе на начинку ресурс переводить… Давай ближе к делу. Где клиент?

— Спит вечным сном, — отмахнулся пилот, шагая в столовую. — Тим, мы тут тебя малек пограбим в плане продпайка? А то как вылетели, так подзаправиться и не успели.

— Знаю я, как вы заправляетесь… Пока клиента не отгрузим, крепче чая не налью. — И Кот решительно начал разделывать пирог. Пилот уныло кивнул, а вот Мышкин высказал нездоровый энтузиазм и потянулся к самовару. Хотел врачевателя задобрить.

Всем известно, что Тимофей у себя в Инкубаторе из тех самых яблоневых листьев одну такую настоечку гонит, которая для мужского организма крайне благодатная. Те ведуны, кому до спячки далеко, ее на вес золота ценят. Так что, чувствую, из-за того, кто именно сегодня к нам летит, была между Отладчиками небольшая драчка местного масштаба. А может, и нет. Я местных Сторожевых не сильно хорошо знаю, так что про их внутренние расклады ничего лучше не скажу, чем плохое. Мне, правда, сейчас обидно слегка было: чего-то ранехонько к нам летчики заявились, я так про Гуньку толком и не успела лишнего узнать. А за столом теперь совсем другая беседа идет, в которой я и не при делах вроде как.

— Какой у вас груз вообще: целиковый или кусками? — вопрошал Тимофей, укорачивая необозримый пирог.

— Да как тебе, Тим, сказать… — смутился пилот.

— И того и другого достаточно… Там же не ДТП…

— …а граната под машиной.

— Из Москвы он как груз-двести шел…

— …мы даже думали, что вскрывать не станем…

— Гриш, а все собрали-то? А то мне сейчас яблоню попусту гонять туда-сюда… Как она созреет, так у вас в холодильнике сразу лишняя нога найдется.

— Да вроде все…

— Тим, да чего тебе, для братана яблочка жалко? — оскорбился Мышкин, уминая ту заветную селедочку. От нее один запах и луковые окольцовки остались.

— Да не жалко мне… Хорошо, что он один. А то будет, как во Фландрии в пятнадцатом: проваландаемся, да и не успеем.

— А чего там было-то, Тимох? — Мышкин призадумался. Явно пытался вспомнить, где его черт носил в пятнадцатом году и какого века.

— Под Ипром у ребят легкие кусками отваливались.

— Горчичный газ, что ли? — озадачился пилот.

И тут я сообразила, что вроде знаю его немножко, с первой как раз жизни, он тогда, кажется, поручиком был… Или это я путаю? В голове до сих пор картинки из всех трех жизней не улеглись.

— Не, «желтый крест» в семнадцатом был, тогда хлор. Тоже мерзость та еще.

— Через обоссанную тряпку дышать надо, если хлор.

— Тогда не знали. А вот от горчичного только резина спасала, и то не всегда… А тут чего растить?

— Да хрен его знает. Вроде тоже легкие…

— Гортань еще.

— А, ну понятно. Сейчас Варвара подойдет, сообразим, куда его нести. Через два часа начнем, через пять закончим, я так думаю… — протянул Тимка-Кот и снова поинтересовался, как пирог.

Мышкин с пилотом вежливо одобрили выпечку, переглянулись осторожно. Потом пилот, подморгнув мне (вот нахал-то! А приятно!), вкрадчивым голосом поинтересовался:

— Тим, слышь… А яйца тебе никогда отращивать не приходилось?

— Мне приходилось, — отозвалась с лестницы Варенька. — Поручику Дербянскому, когда Севастополь бомбили..

— В первую осаду или во вторую? — заинтересовался Мышкин.

Варенька призадумалась. Даже с лестницы начала спускаться куда медленнее.

— Думаешь, она помнит? — усмехнулся Кот…

— Тимох, да подожди ты… А Дербянский — это кто у нас теперь?

— Да Петруха, кто ж еще-то?

— Из Москвы?

— Из Мытищ. Ты мне тут жо… — Тимофей оглядел меня и Вареньку… — Ручку с пальцем не путай.

— Варвара, ну что, вспомнила, в какую осаду?

— Да нет чего-то…

— Ну и не порть себе мозг, — благословил ее Мышкин. — У хохло… У Петрухи там вечно какой-то кипеж.

— Вы тоже Крым не любите? — Первый раз за все мое здесь пребывание Варенька проявила хоть какие-то эмоции.

Я ей даже позавидовала. Мне сейчас с таким количеством собеседников сложно общаться. Перегрузка. Да и десны, опять же, нудят — там оставшиеся двадцать восемь зубов в засаде засели. Или уже двадцать семь? Жалко, что нельзя прямо сейчас проверить.

— А за что мне его любить, — начал было хорохориться Мышкин, который половину Второй мировой войны проторчал в каких-то катакомбах. — Мне туда в советские времена в отпуск ездить было — как Матвею на экскурсию в острог.

— Ну ладно, — оборвал его Тимофей. — Пошли, глянем, чего у вас там к чему. Варюш, готовь ноль ноль вторую… Все по полной, только яблони пока не расти…

— Хорошо. — Варенька легко (я тоже так скоро смогу!) вывернулась из-за стола, махнула пушистой сероватой косицей…

— Может, со стола убрать? — подала я наконец голос.

— Сделай милость, — вполне серьезно попросил Тимофей. — Видишь, тут какие дела сейчас.

Пилот с Мышкиным стремительно достучали вилками.

— Гриш, а Гриш? — поинтересовался Кот, направляясь на выход. — Не помнишь, а брыжейка на месте или как?

— А то я в них разбираюсь… — ухмыльнулся Мышкин. — Чего ты вообще из-за мелкой фурнитуры беспокоишься…

— Так, понятно. А позвоночник?

— А вот позвоночник… — призадумался Гриша..

— А неизвестно, что там с позвоночником. Евдокия говорит, они там во «Внуково» два раза гроб роняли.

— Ну, это к счастью, — решил Тимофей.

Пилот, с сожалением вылезая из-за стола, попытался поцеловать мне ручку. Недавняя селедочная закуска его нисколько не смущала. А вот меня — весьма. Сообразив, что поцелуи в его ситуации несколько излишни, пилот снова переменил тему:

— Ты, Тим, раньше времени не решай, что у тебя к счастью, а что наоборот. Помнишь, как в турецкую кампанию Володьке-Косому обе ноги левыми отрастил?

— Не было такого!

— Да брось ты! Он потом до самой спячки тебя…

— А я говорю — не было! — откликнулась Варенька откуда-то из недр ближайшего коридора.

— Ну, значит, и не было, — согласился Мышкин.

— А кого вообще привезли-то? — спохватился Тимофей.

— Я ж говорю, подорванного.

— Да мне не травмы, мне личность установить.

— А то я этих московских знаю…

— Вон, Ленка из Москвы, она, может, подскажет?

— Лен?

— Да? — очень-очень спокойно откликнулась я. Мне еще со слов «во „Внуково“ два раза гроб роняли» было очень не по себе. Ну если б это… Мне бы Дора точно сказала. Или Жека…

— Ленусь, это кто у вас там такой… — Пилот полез в нагрудный карман за какой-то бумажкой. Долго-долго ее искал и еще дольше разворачивал:

— Алту… Алсу… Ну и почерк, бляха-муха… Алтуфьев вроде… Валерий Константинович.

— Не Семен.

— Кто?

— Валера-Таксист. Ну Васька-Извозчик, если вам угодно.

— Не, не знаю такого. Он давно в спячку уходил?

— В шестьдесят седьмом прошлого века… или в шестьдесят девятом…

— Спасибо, Ленок.

Мне всегда казалось, что если в комедиях или водевилях горничная бьет посуду — то это штамп. Или дурной знак?

7

Вода была хорошей. Хлоркой, конечно, отдавала, ну так это же бассейн, что с него взять. В том и позапрошлом обновлениях о такой роскоши даже мечтать не приходилось. То есть в научных работах, естественно, шли всякие рекомендации и прочие дискуссии о том, что, дескать, при омоложении кожи особое внимание следует уделять всяческому смягчению, но… На заборе тоже написано, а там дрова лежат. А кожа — новенькая и розовая — сохла совершенно безбожно, облезала пленочкой, как под крымским напористым солнцем. Ничего толком не помогало — от хитроумных Жекиных тюбиков до элементарного медицинского вазелина. Да и сложно это, постоянно скользкой ходить, когда к тебе липнет абсолютно все — от складок халата до шерсти с пледа.

Вот я и мокла в свое удовольствие под крышей зимнего сада. Тепло, светло, в прозрачном куполе черное глухое небо, по бортам всякая ботаника цветет, в шезлонге Гунька отлеживается — есть с кем поговорить о вечном и пустяковом.

— Гунька-а-а! — звонко кричу я так и не остепенившимся голосом.

— Чегооо? — еще громче откликается будущий ведун, явно наслаждаясь тем, что может наораться всласть после молчания.

— Не придумал?

— Линда?

— Сам ты Линда! — Я в возмущении бью ладонями по воде: — Вот как есть Линда! Типичная натуральная Линда!

Это мы с ним мне имечко придумываем, чтобы на «Л». Скоро паспорт оформлять, а у меня, ну как всегда, ничего не готово. Надо будет еще Жеке позвонить, про имя посоветоваться. Они там с Доркой наверняка что-нибудь придумают: чтобы уютное и на нужную букву. Иначе ведь, правда, стану этой… как меня там Гунька обозвал? Липа?

— Тогда Лана!

— Чего? Это собачья кличка, что ли? Совсем ты, Гуня, охамел… — Я цепляюсь за перекладинку лестницы и покачиваюсь на воде, дрыгая ногами. Ой, ну до чего же пятки розовые, а? Одно удовольствие смотреть…

— Ничего не кличка… — смущается Гунька. — Обычное имя… Так Светлану сокращают иногда…

— Ну ты мирско-о-ой… — выдыхаю я с какими-то не моими, но очень знакомыми интонациями. А, так барышни из моего подъезда говорят. Те, что около гитарных мальчиков сидят. Смешно как…

— А чего? Ты же сейчас Лена, а это не на «эль» вовсе, а на «е».

— Ну с чего ты взял? Я в первой жизни так Леной и была. По тогдашним языковым нормам это вполне допускалось…

— По нормам… — сразу скисает Гунька и косится на учебные пособия. Мотает рыжей башкой, желая отогнать от себя многие знания и многие печали: — А давай тогда Лайма?

— Ты меня еще Грушей назови. Я тебе человек, а не фруктовая лавка! — Я с завистью смотрю на Гунькины кудри. У меня-то на голове причесон под названием «И вот откинулась я с зоны».

— А почему?.. — Гунька осекается. И потом соображает, что лайм — это вообще фрукт такой, на вид — зеленее недозрелого лимона. В основном идет для украшения коктейлей алкогольных и на закуску к ним же. — А может, Лилия?

— Э-э-э? — чего-то я не расслышала, Лия или Лилия. Если второе, то… Мне еще после первой молодости себя Лилей назвать хотелось, но тогда это немного неприличным было, особенно среди столичной богемы. А сейчас ничего, можно. Мои теперешние современники про Маяковского-то вряд ли что-то путное помнят, не говоря уже… В общем, молодец Гунька!

— Надо подумать… — снова расхлябанно тяну я, любуясь, как меняется под водой цвет лака на ногах. Первый раз себе педикюр сделала, уже можно. Отросли ногти. Хорошо-то как.

— Соглашайся давай, а то я еще что-нибудь придумаю, — дурачится Гунька.

Он сейчас любой ерунде радуется — шоковое состояние у парня после всего прожитого и пересмотренного. Оживал с такими выкрутасами, что Тимофей на нем еще одну диссертацию защищать собрался — о проблемах возрождения и обновления полумагического существа. Сердце шут знает с какой попытки прижилось — так что физиономия у Гуньки до сих пор слегка синюшная. Возраст, опять же, резко упал — до шестнадцати вроде. В общем, до того, в котором это недоразумение в ученики взяли. Ну годы — не уши, обратно нарастут, а вот артериальное чего-то там так и не проходит. Так что Гунька по дому ходит мало, да еще и перевязанный крест-накрест платком из серо-черной ко товой шерсти: чтобы сердце из груди случайно не выскочило. Вид жалкий и уморительный, как у пленного немца.

— Лен, а если ты Лидией будешь?

— Не, не хочу… Это немодно сейчас.

— Тогда Лариса?

— Ой, не знаю, ее сокращать сложно, а имечко тяжелое, — капризничаю я, понимая, что, скорее всего, стану Лилей.

— Ну тогда я не знаю… — грустнеет Гунька.

— Ничего, я себе сама подберу, — и я с плеском отталкиваюсь от кафельного бортика.

Гунька с завистью смотрит на воду и продолжает копаться в книжках. Совсем ребенок. Да еще и дважды. Вот не повезло-то.

Конечно, после рассказа Тимофея на меня иногда глупенький страх накатывал: а ну как и правда ученик Старого — двойной убийца и тайный маньяк? Но я тогда сама себя утешала тем, что Жеку-то этот ведун недоделанный пальцем не тронул, хотя она его отнюдь не стеснялась, а я тут всего-навсего в закрытом неловком купальнике. Да еще и фигура неисправленная. Ну вот мы ее сейчас… Жалко, что вода здесь ровная, я бы с таким удовольствием волну половила… Давно на море не была, кстати. Лет восемь, а то и больше. В последний раз — еще с Семеном, аккурат за полгода до его женитьбы.

Тут я нырнула как могла, потом на поверхность выбралась и выплюнула вместе с горькой водичкой ненужные воспоминания.

Как же это странно все: руки и ноги у меня как новенькие, кожа вообще Семкины прикосновения помнить не должна, а вот… Одного крошечного хвостика мысли достаточно, чтобы во мне все поджалось и сладко вздрогнуло, словно вместо Гуньки в бесприютном пластиковом шезлонге сидел совсем другой мужчина. Настоящий. А не недообученный недомаг с очень странными пристрастиями. Хотя и симпатичный, чего греха таить.

Но мне сейчас симпатичными все подряд кажутся: гормональный всплеск, организм пробуждается. Тимка от меня аж бегать начал, все вместо себя Варвару подсылает. Хорошо хоть, что в понедельник в Ханты поедем — мне на паспорт фотографироваться надо, Коту, соответственно, проблемы с моими документами у местных Сторожевых решить. А я тем временем немного на натуре поработаю… Кровь во мне еще и от безделья шумит, я уже почти месяц ничего путного не творила — у нас же тут мирских нету, работать не для кого.

А так хочется, что сил никаких нет: хоть снег на поляне растапливай и цветы не по погоде там выращивай, как в одной мирской сказке. Тоже небось не на пустом месте придумали. Наверняка кто-то случайно углядел, как наши зимой у ученика практическую работу принимают. В той сказке под Рождество дело было — как раз у наших зимняя сессия.

Гунька, кстати, тоже к сессии готовился — мы же с ним в начале декабря должны обратно вернуться, у него там времени в обрез будет. Вот он сейчас и блаженствует: сидит, обложившись научными пособиями, читает их спокойно. Я ему даже завидую слегка — мне учеба всегда нравилась. И наша, по работе, и обычная — от женской гимназии до курсов повышения квалификации учителей.

Из всех доступных мне развлечений по душе пришлись только плавание и стопка дисков с каким-то несусветным сериалом: там два братика (по задумке, мирские, а по поступкам — очень даже наоборот) гоняются за всякой нечистью, убивая ее всеми доступными и не очень способами. На компромисс ни разу не пошли — всех губят без разбора, от Черных колдунов (и откуда им в наше время взяться? Для кого Контрибуция назначена?) до вполне мирных полтергейстов, которые, если по сути разбирать, это что-то вроде нашего реквизита. Ну как обертки от петард — отработали колдовство, а прибрать за собой забыли. Неаккуратно, конечно, но так почти все начинающие косячат (а мирские потом пугаются). Или не пугаются, а вот такие сериалы снимают. Первые пару серий смешно на это все смотреть, а потом приедается.

Ску-учно мне: в библиотеку не тянет совсем, а с девчонками тоже все обговорила, Евдокия мою Лилю одобрила, а Дора опять начала мне свою южную Лию советовать. Дескать, была у нее одна такая знакомая когда-то, ей крайне в браке повезло, несмотря на всякие проблемы со здоровьем и внешностью и очень красивую младшую сестренку Раечку. Тьфу ты! Хотя Дорка не из глазливых.

Так что иду общаться с Гунькой: все-таки он мне ученик, хоть и временный. Надо следить за его этим… общегуманитарным развитием, вот.

— Павлик, что ты сейчас читаешь? Покажи?

— Учебники… — скрипучим голосом объясняет Гунька. И ерзает по шезлонгу так, будто хочет в самый дальний угол забиться.

Сама вижу, что не «Пещеру Лихтвейса». Поперек шезлонга вон какой академический кирпич валяется. Весь липкими разноцветными закладочками утыкан — и сверху, и снизу, и сбоку. Я за первую попавшуюся потянула, да так и ахнула: «Контрибуция — совокупность реализованных во времени рецептов, являющихся долговременной стратегией счастья, направленной на объект…»

Тьфу. Это Гуньке теорию надо сдавать по такой нечитабельной дряни. Учебник Лурье, издание 1973 года, бедный мальчик.

В мое время по Козловскому сдавали, там старое издание, еще мамулино, 1785 года… Понятия четкие, во рту как карамельки катаются. «Контрибуция есть благодеяние…»

— Гунь, когда экзамен-то?

— Да в январе…

— Ты к тому времени все забудешь.

— Да я и сейчас не помню… — потупился Гунька.

Как же с этими учениками трудно — вечно они тебе в глаза не смотрят. Потому что так предписано. А кому и кем — за давностью веков все и забыли давно.

— Это учебник дурной…

— Какой уж есть, у меня другого не было. — Гунька тянется за тонюсенькой книжкой, которую я под той томиной не разглядела. Вот там что-то любопытное, кажется. Сейчас почитаю, вот только одну вещь уточню.

— Так, Гунь, подожди, я не поняла… В январе? А где практику закрывать будешь?

— В Нижегородском семьестроительном.

— А почему не в Москве?

— Не знаю, мне Старый так велел. — И мой недоученик тот лурьевский учебник схлопывает. Гулко — эхо в бассейне хорошее.

Тут меня саму как будто этой книжкой по голове ударили, по тому самому месту, где волосы больше всего зудят.

— В Нижнем, говоришь? Гуня-я-я-я. Выбрось эту бяку, вот прям в бассейн и выбрось. — И книжку отбираю.

— Лена, ты чего?

— Гунь… горе ты мое мирское… Знаешь, кто в Нижнем кафедрой внешних дел заведует? Сам Козловский… Иди в библиотеку, бери нормальный учебник и не порть себе мозги и отдых.

— Ну ладно… — И он из кресла выбирается.

Тьфу ты! Совсем забыла, что, если я ученику что-то скомандую, он сразу пойдет это исполнять:

— Да сиди уж. Когда сам захочешь, тогда и пойдешь, — успокаиваю я почти машинально. Уж больно любопытной вторая книга оказалась. Н. В. Чехов, Л. Б. Фейнхель, «Работа с фотоизображениями: практический курс».

Замечательная совершенно вещь. Я во второй жизни, Людочкой, когда по мирской работе в фотоателье ретушью занималась, кое-чего из нее постоянно применяла. Ну совсем простенькое колдовство, на объект изображения замкнутое. Тогда ведь многие в переписке свои фотокарточки отправляли, искали вторую половинку души, вот я и старалась. Легонькое ведьмовство. Да и временное совсем: пока человек жив, эти снимки и улыбаются, и смотрят специально, будто добро сеют. А случись что с объектом, вся моя работа растает: и глаза тусклыми сделаются, и лица нерадостными. Ну в точности как по мирскому поверью о том, что покойники со своих портретов всегда очень строго смотрят. Можно, конечно, и на подольше этот свет в глазах законсервировать, но это много времени отнимает. На каждый снимок нужно было часа три, а кто мне их даст, у нас вечно план горел и пятилетка выполнялась. Может, сейчас новую методику придумали? Надо будет глянуть. В фотографы я в этой жизни вряд ли пойду, так, ради любопытства.

— Ты в этом разбираешься, да? — В кои-то веки Гунька сам вопрос задал. Ну он только меня о чем-то спрашивать и может. И кто эти дурацкие правила придумал?

— Разбираюсь, — бормотнула я, открывая учебник. Сама не заметила, как на ручку шезлонга села (а во мне сейчас семьдесят кило с гаком, не каждая пластиковая мебель такое выдержит).

Под обложкой скрывалось наспех вклеенное кем-то мрачное изображение мирского писателя-однофамильца. Сбоку синела корявенькая надпись химическим карандашом: «Не тот, гад!!!» Судя по проделанной ластиком дырке, запятую перед словом «гад» когда-то пытались стереть. А сам снимок писателя — с заваленным светом и целой кучей посторонних теней — много лет верой и правдой служил начинающим ведунам. Что они только с ним не проделывали — и рога отрастить пытались, и бородку сменить, и волосы переделать. А кто-то, совсем уж альтернативно одаренный, явно пробовал беднягу Чехова в женскую особь преобразить.

Я на Гуньку строго глянула, он сразу башкой отрицательно мотнул: «Это не я».

— У меня — вот! — И будущий ведьм выгреб из складок накрест повязанного платка мелкую тварюшку размером с новорожденного котенка. Тварюшка слегка тряслась, шустро мотала упругим хвостом и отважно клацала зубами. Морской мыш! Лапочка какая!

— Мне его переделать надо. Ну фотографию в него переделать, — пояснил Гунька, выдирая свободной рукой у меня учебник.

На сорок седьмой странице на меня жалобно смотрело истерзанное изображение снежного барса. Усов у него не было, один глаз оказался по-совиному круглым, второй и вовсе отсутствовал, шкура местами чешуилась, а из загривка торчали непонятно чьи перья. Старенький у Гуньки был учебник, много сессий пережил.

— Ты б хоть картинку почистил, Гунь? — И я метко сплюнула на страницу. Ладонью поводила, потом еще подула для верности. Теперь снимок выглядел на «отлично», хоть в «Красной книге» такой печатай.

— А я с цветными не очень… — снова запечалился ученик. Еще и морду несчастную скорчил. С учетом его нынешнего возраста, кудрей, синеватой кожи и сиротского платка получалась полная катастрофа. То ли у меня материнский инстинкт просыпаться начал, то ли вспомнилось, как я в школе преподавала…

В общем, я так, не сходя с ручки шезлонга, минут за сорок Гуньке всю эту тему и разжевала. Даже сама под конец поняла, что к чему. Жалко, тренироваться было почти не на чем: мы в ходе усвоения материала все фотографии из пособия в мышиные превратили и обратно. Никого не пощадили, даже мирского Чехова с закладки. Мыш, умница, терпеливо позировал, перемещаясь с Гунькиной руки на мою, а под конец занятия даже пообгрызал обложку бестолкового учебника Лурье. Умная тварюшка.

Мне от всей этой возни куда веселее стало: еще бы, любимая работа да и вполне толковый студент, все лучше, чем просто время прожигать. А вот Гунька, кажется, наоборот, затосковал о непонятном. И с чего? Снимки у него отличные получались, магия смертью не подпортилась, говорить опять же можно…

— Павлик, ты где мыша достал? — поинтересовалась я навскидку.

— В ноль одиннадцатой. Их там много, мне разрешили…

— Славный какой. Обратно отнесешь или себе оставишь?

— А можно? — без особой надежды спросил он.

— Да, думаю, можно… Я бы оставила. У тебя еще практики вагон и маленькая тележка, пригодится зверье…

— A-а… Ну наверное.

Перезанимался он, что ли? У меня к выпускному курсу тоже наука из всех щелей лезла, слишком много разного приходилось учить. Особенно такого, что у тебя на автопилоте совершается. Вешаешь себе радугу или прохладу ставишь — это же просто, как стакан воды выпить. А как начнешь про химические и физические формулы подобных процессов читать, так и…

Я хотела Гуньке что-то утешительное сказать, даже рот раскрыла, но осеклась — не такая у него печаль была. Иное его тревожило. Не возраст, не прошедшая смерть… Близко догадка, а ухватить не могу.

— Лен, а мы какого числа улетаем?

— Пятого утром. Как раз мне сорок дней пройдет.

— А-а…

— Скучно тебе тут?

Гунька пожал плечами. Привык жестами объясняться, долго будет отвыкать. Сложно с ним разговаривать все-таки. С морским мышом — и то легче.

Я подманила тварюшку себе на ладонь, поскребла его за ухом. Мыш сидел смирно, ждал, что с ним снова работать начнут, Гунька точно так же замер под боком. Тоже мне, испытуемый. Хотя, конечно, что-то общее у них есть.

Взять хоть морских мышей. В природе они не черные, а салатовые, голубоватые, золотистые — под цвет морской волны. Водятся на юге, в прибрежных скалах. Перед началом осенних штормов косяками уплывают далеко от берега, залегают в спячку на самом дне. В колдовской работе применяются как ингредиент, материал для клинических исследований или, изредка, как поисковики. У них нюх отличный и понимание хорошее — приведут куда нужно, со следа не собьются. Но это все-таки цветные.

А черных специально для лабораторий выводили, их в открытый мир опасно выпускать — погибнут. Какая тут аналогия с Гунькой была — я и сама не понимала. Он ведь тоже лабораторный какой-то: и в миру уже жить не сможет, после первой смерти, и у нас… Ну мирским в ведьмовстве первые сто лет сложно, у них же сознание под одну жизнь заточено. Много страшного, много непонятного, основные навыки не наработаны, простенькое колдовство сперва объяснять приходится, а уже потом показывать. Ну и обучение… Семь лет на побегушках, да еще и в молчании — на это мало кто способен. Нас, урожденных, совсем не так к работе готовят. Просто дают первую жизнь на основные навыки: специальность себе выбирать, присмотреться к тому, что у тебя получается, а что не очень, а уже потом… Что ж ему такое Старый тогда сказал, чтобы Гунька в ученики идти согласился?

— А не приживется — и ладно, — непонятно зачем сказал Гунька.

— Это ты про что?

Про жизнь, наверное. После не сильно хорошей смерти такое настроение часто бывает. Я, правда, об этом понаслышке знала: как-то везло всегда, все три раза добровольно из старой жизни уходила.

Гунька не ответил. Вместо этого протянул руку, сгреб с моей ладони морского мышонка и медленно поднялся с шезлонга.

— Гунь, ты куда?

— В библиотеку, — почти удивленно откликнулся ученик. — Ты ж сама сказала, чтобы я шел когда хочу.

8

— Ириновна, ну ты же понимаешь, что мне не жалко. — Тимофей давил педаль то ли газа, то ли тормоза — с заднего сиденья было не разглядеть. — Но то, что ты говоришь, — это чистая бредятина…

— Как и все научные гипотезы, — отбилась я.

— Согласен. Но чего-то мне не верится…

— Ну, Тима-а…

— Ну вот только ныть мне тут не надо, ладно? Пообещал, что оставлю, значит… Мне, поверь, и самому интересно, как он на мастера замкнут и чего с ним будет, когда Старый в жизнь включаться начнет.

Я тоже представила, хихикнула и смолчала… А Тимофей все больше воодушевлялся и начал неизвестно с какого бока цитировать труды профессора Козловского. Что-то относительно взаимосвязи между мастером и его учеником.

Мне это все сложно понять. Одно было видно: Гуньку сейчас с собой в Москву забирать нельзя. Засохнет он там без Старого, прямо в самолете увядать начнет. Все время у меня перед внутренним взглядом недавняя картинка дрожала, чистая и ясная, как родниковой водой промытая.

Я в тот день, когда мы с Гунькой практической фотографией занимались, уже на рассвете к себе в спальню шла. Смотрю — у Старого в комнате дверь нараспашку. Неужели проснулся раньше срока? Подошла осторожно, чуя что-то неловкое. И почти споткнулась: на пороге Гунька стоял. Я как-то не удивилась: ему же по соседству комнату выделили, перевели-таки из лаборатории в нормальное помещение, вот он и заглянул собственного мастера повидать.

Судя по тому, какая у Гуньки морда была синяя, — он давно тут стоял. В спальне у Старого темнота, в коридоре — тусклый, как будто застиранный, белый свет, Гунька на стыке этого всего топчется, как модель для фотографирования. Уставился в одну точку и улыбается негнущимися губами. А лицо — тоже как фотография. Но такая, необработанная, еще с тоской и грустью. Безнадежность даже не во взгляде чувствуется, а в том, как он спину держит.

Я спокойного утра желать не стала, просто к себе прошмыгнула неслышно. И потом подкинула Тимофею версию о том, что вся эта ерундень с плохо приросшим сердцем — это из-за того, что Старый в спячке. Дескать, у Гуньки организм никого другого слушать не хочет, вот и выкидывает всякие фортели. Как только Гунькин учитель оклемается — так все эти непонятные проблемы и разрешатся. И тогда Старый сам ученика своего обратно привезет. Тимофей обозвал все вышеизложенное бредятиной — значит, версия ему понравилась. Да и лишние руки, опять же, хоть на пару недель.

— Ну а что из этого следует, ты ж сама понимаешь, Ленка. Правда?

— Ну да, — бодро подтвердила я неведомое научное изыскание и уставилась в заледенелое стекло. Ханты-мансийская реальность проступала в нем нечетко — уж больно на хорошей скорости мы мчались. Деревья, сугробы, еще деревья и метель размывались светлыми кляксами и подтеками — словно мы неслись внутри стакана с давно выпитым кефиром.

— Кажется, по этой теме только Мордлевский и писал, но это ж в восемнадцатом веке было, там возраст совершеннолетия еще половым созреванием определяли. А это в корне неправильный подход. Ты как считаешь, Лен? Ле-ен?

— Я не Лена, — хитро вывернулась я. — Я ж просила не называть, а то я не привыкну.

— Ну шут с тобой… Ириновна, кто ты у нас теперь?

— Лиля, — гордо отозвалась я. — Лилия Тимофеевна…

— А почему не Семеновна? — удивился Кот. Знал, подлец, про наше поверье — брать в отчество имя от лучшего мужчины в прошлой жизни.

— А по кочану и по кочерыжке, — неизвестно зачем сорвалась я. — За дорогой лучше смо… Мы скоро приедем? Я, между прочим, в туалет хочу.

На самом-то деле я плакать хотела, но Тимофею про это знать было совсем не надо.

— Да скоро, скоро, — извинился Кот. — Хочешь, у заправки остановлю?

— Не надо, — обиделась я.

— Ну тогда бумажки перепроверь, все ли правильно написала… — Тимка, не глядя, передал мне с переднего сиденья обтерханную картонную папку с желтыми тесемочками, обложкой в зеленые разводы и прямоугольной нашлепкой, на которой давным-давно выцвели чернила.

Мое личное дело. Не все, естественно, а только открытая для доступа часть — с копиями всех анкет от моих трех жизней. Сейчас мне две проверить надо было. Одна бумажка касалась итогов жизни Лики Степановны Субботиной, скончавшейся 28 октября 2008 года. Вторая анкетка, совсем свеженькая, относилась к пока еще никому не известной Лилии Тимофеевне Субботиной, родившейся… Вот дата рождения меня смущала слегка. То, что 28 октября, — это понятно. А вот год… Все-таки двадцать один мне сейчас или двадцать два? Если на дворе 2008-й, то… Это ж в каком году я должна была родиться? Ой, ну пусть двадцать три будет, а то фигура-то так и не подобралась окончательно, а лицо за первые суетные дни слегка просядет. Значит, родившейся 28 октября 1985 года в городе Ханты-Мансийске. Ой как интересно! Если бы Гунечка в почти ребенка не превратился, мы бы с ним одногодками были.

Ладно, надо пока остальные пункты перепроверить: не замужем пока, детей тоже еще нет — хотя мне пора вроде бы. Все-таки четвертая молодость, как-никак, надо либо ученицу брать, либо детей рожать. Ну с этим разберемся… А в анкетке все правильно отметим: «жизненное состояние — четвертое».

Так, образование… С этим странно теперь: в прошлый раз мне пришлось все подряд в эту графу вписывать, начиная от женской гимназии, а теперь вот речь не о мирском идет, а об обычном. Тогда, значит, законченное высшее (Московский государственный футуристический университет имени Шварца, социальный факультет, 1953 год) плюс аспирантура (Нижегородский семьестроительный, кафедра прикладной этнополитики, 1978 год). Все как у всех — в первую жизнь ведьма просто работает, во вторую молодость полагается учиться, в третью, соответственно, повышать квалификацию, а в четвертую — или диссер, или ученики, или дети, или все скопом, потому как время у нас такое, шумное и буйное, надо все успеть.

Так, дальше. «Квалификация — Сторожевая». «Последнее место работы — РФ, Москва, Северо-Восточный округ, Южное Медведково…»

— Лен… Тьфу, то есть Лиль… У тебя группа крови какая? — отвлек меня Кот.

— По-мирскому или по-нашему?

— По-всякому…

— Западная…

— Это у мирских чего — вторая, положительный?

— Третья плюс…

— Вечно я их путаю, никак не привыкну, что их теперь четыре, — поморщился Тимофей. И снова переменил тему: — Ну чего, в Контору со мной пойдешь или по городу поработаешь?

— По городу, — честно сказала я. Наверняка среди местных Сторожевых много хороших ведьм с ведунами есть, и пообщаться с ними в удовольствие было бы, но у меня аж пальцы дрожат без работы. Да и возни опять же с этими архивными бумажками. Мне еще в Москве похожая предстоит — и при перерегистрации на работу, и всякая мирская дрянь с квартирой-пропиской.

— Ну тогда давай так. Сейчас мы тебя на паспорт сфотографируем, тут вроде в торговом центре ателье какое-то есть, потом я по твоим делам, а ты, соответственно, гуляешь. А через три часа встречаемся…

— А где?

— Да прямо в торговом центре. Не та сейчас погода, Ленк… То есть Лильк, чтобы я тебе у театра встречу назначал.

— А в ресторане никак? — опять завыламывалась я.

— Если только там скандал начнется… Лильк… Ленк… Ириновна, в общем, ну потерпи ты пару деньков, а? Пятого уже в Москве будешь, прям в самолете улыбнешься кому-нибудь или как вы там это…

— Ладно, извини. — Я сейчас не сильно за себя стыдилась. Это у меня ведьминская природа мается. Раз уж ты мужчина, то будь любезен — накорми меня, приголубь, поить не надо, нам на сухой язык легче работать… В общем, ты меня полюби, а я тебе все-все сделаю. Ну, кроме мирового господства, лекарства против СПИДа и победы на выборах. Этого у нас даже петроградский профессор Элла Буковская не может, хотя у нее седьмая жизнь на излет идет. Нельзя нам в изобретения и политику лезть. Все согласно Контрибуции.

— Ну чего, Ириновна, вылезай, приехали, — Кот манерно приоткрыл мне дверцу и не менее манерно подал руку. А я ее принять не смогла — как-то привыкла жить по нынешнему этикету, при котором феминизм на всех распространяется, включая малость шандарахнутую пенсионерку Лику Степановну, ныне весьма покойную.

— Лильк, да ладно тебе… Обрастешь через пару месяцев и переснимешься. Давно, что ли, паспорт не теряла? — рассыпался в утешениях Кот, выводя меня из закуточка местного, пардон, фотоателье. Я продолжала злиться, хотя Тимофей меня первый раз без ошибки по новому имени назвал. Против такого фотоснимка вся магия была бессильна — волосы-то короткие, как у тифозницы. Не станешь же их наращивать при каждом предъявлении документа?

— Ну замуж выйдешь побыстрее, чтобы фамилию сменить. Лишний стимул опять же! — нашелся Тимка.

Я милостиво улыбнулась. Такой вариант меня устраивал куда больше.

— Договорились! Только ты на свадьбу прилетишь. Понял, папаша?! — отшутилась я.

Кот понял: не я первая его в свои отцы записываю, он какого только Мендельсона в своей жизни не наслушался.

— Уже лечу. — И Тимка со мной распрощался, прежде чем уехать за новыми документами. А я пошла по местным псевдомраморным закоулкам — искать ломбард. На сдаче золота сильно много не заработаешь, но на кой-какую косметику, джинсы и приличные сапоги должно хватить. Надо же как-то соответствовать заявленному возрасту. Да и ежик на голове под меховым беретиком спрятан, не так в глаза бросается. А подковки я сама себе прибью, сегодня же ночью.

В книжном магазине я прошагала уверенной походкой к полке со всякими садовыми пособиями и медицинскими справочниками, ухватила отрывной календарь на следующий год. Ничего, что кулинарный, мне неважно. Лишь бы там фазы Луны и рассвет с восходом без ошибок напечатаны были. Вроде безделица, сейчас про месяц с солнцем из Интернета узнавать можно, мне Гунька на ноутбуке еще в Москве показывал, а все равно по-старому сподручнее.

У меня за столько лет работы много таких отрывных бумажных кирпичиков скопилось. Для памяти удобно, если надо какое старое колдовство посмотреть и погрешность по фазам просчитать. Да и любопытно иногда перелистывать: не столько свою абракадабру аббревиатурную, сколько так, в поисках курьезного чтения. Там в разные годы каких только глупостей не печатали — от уставов юных пионеров до поз тантрического секса. И полезные советы тоже встречались: как тюль стирать, если мыла в доме нету, как следы от воска с одежды и паркета выводить. И этот календарик хорошим был, если, конечно, всеми напечатанными в нем «карпами по-варшавски» и «творожниками по-полтавски» сильно не увлекаться.

Потом я себе пару тетрадочек взяла — сны записывать. Красивые такие, клетчатые, на витой пружинке и с лакированными обложками. Если на свет посмотреть, то цветы с обложки бликовать и переливаться будут: то распускаться, то обратно в бутон складываться. Символично так, красивая, совсем ведьминская вещь.

Гуньке я тоже кое-чего в подарок припасла, потом, в Инкубаторе, отдам. А теперь мне практические пособия по заветным мечтам нужны. Их на соседней полке искать надо, в разделе любовных романов. Чтение, конечно, на любителя, но мне это по работе нужно. Чтобы знать, какие сны насылать, как глаза соседкам отводить, каким образом желания с реальностью в один узел завязывать. Да и так пригодится. Как тема для разговоров в строго женском коллективе.

Я, конечно, со своей новой профессией еще не определилась, но понимала, что придется в какое-то учреждение устраиваться. В роно я уже работала, в НИИ тоже, теперь вот надо будет новое место себе подыскать, чтобы без диплома можно было. Они у меня все советского образца, их переправлять сложно. Я, может, конечно, и в студентках себя попробую, но это не раньше следующей осени. А сейчас надо будет себе какое-то дело найти. Какое — неважно, все равно с людьми полажу, но себя ведь тоже обижать не хочется.

У нас девчонки по-разному карьерные лестницы строят. Кто от жизни к жизни специальность меняет, кто, наоборот, одно и то же дело вперед двигает. Танька-Рыжая, допустим, еще в первую жизнь медичкой была, а в нынешнее время из нее прекрасный дантист получился. В трудные времена сама себе свою же клиентуру передать умудрилась. А Анечка из Северного округа — та детей любит, по-настоящему. Она в первую молодость, когда ее Аделаидой звали, служила классной дамой в институте благородных девиц, в следующем обновлении колонией для беспризорников заведовала, потом в спортивном интернате завучем всю жизнь проработала, а теперь вот воспитательницей в детский сад пошла: говорит, что детей в этом возрасте куда удобнее от злых помыслов очищать. Да и за районом следить сподручнее — ей, дескать, молодые мамочки сами душу выплескивают и про себя, и про всех соседок.

Но эти-то умницы, хозяйственные девочки. А Жека-Евдокия, например, чего только в свои жизни не перепробовала: и сестрой милосердия была (на фронте в Первую мировую совсем молоденькой погибла), и гимнасткой в цирке (разбилась насмерть), и даже партизанила где-то на Смоленщине (расстреляли).

В четвертый раз только одумалась, стала великой актрисой Лындиной и благородно зачахла в глубокой старости. До восьмидесяти мирских лет в кино снималась, «Ник» и «Золотых орлов» режиссерам приносила. До того киношную братию облагородила, что они Жеку-Евдокию за талисман приняли, каждый норовил ее хоть в эпизоде, а отснять, чтобы съемки нормально прошли и финансирование картины не прекратилось. А теперь Жека барменшей в какой-то ресторации работает, ее наш Афоня, который сейчас Толик-Рубеж, в приличное заведение устроил, у него таких связей много.

Но это их, девочковая, жизнь. А у меня своя началась. Еще чистенькая и нетронутая, как та лакированная тетрадка для снов. А еще не терпится Гуньке подарок преподнести, порадовать мальчишку. Скорее бы уж кассирша с моими покупками управилась. Надо будет ей сейчас, когда чихнет, здоровья пожелать как следует, а то у нее с легкими уже который год непорядок.

9

В Ханты-Мансийск я больше так и не попала — до самого отлета проторчала в Инкубаторе. Последние дни перед выходом в новую жизнь всегда суматошные. В возраст вжиться надо, биографию продумать, словарный запас слегка подрихтовать, про одежду и манеры я вообще молчу. С биографией как-то не особенно удачно складывалось: я Тимофею за каждым завтраком новую версию себя скормить пыталась, пока он мне очередные кулинарные изыски скармливал. Я постоянно привередничала и боялась от лишнего куска разбухнуть, а он все время брюзжал: «Неправдоподобно», — и обзывал меня актриской оперетты. Может, у него в лаборатории все наперекосяк шло — Ваську-Извозчика так оттуда в комнату не перевели пока, а может, во мне дело было. Я все-таки любовными романами баловалась на досуге, а у них сюжет одинаковый: прилипчивый и приторный, как молочная ириска. В общем, каждый завтрак переходил в невообразимую перепалку. Не хуже, чем у Жеки на съемочной площадке, наверное.

С Гунькой куда проще общаться было. Я, конечно, делала вид, что про его тайну не ведаю ничего, но он и сам не сильно скрывал. Как узнал, что останется тут, Старого ждать, так сразу вся синюшность испарилась. Даже пару годиков набрать успел за эти дни — над губой рыжие усенки пробиваться начали. Ну и характер вразнос пошел — как у дурного подростка. Я, правда, с такими обращаться умею, недаром в школе работала. Нашли общий язык в очередной раз. Я Гуньке кой-какие экзаменационные билеты растолковала, он меня относительно манер и лексикона проконсультировал, да и просто поговорили нормально. Как на равных — у него срок ученичества к концу подходил, скоро совсем ведуном станет, можно как с нормальным общаться.

В ночь перед отлетом мы с ним вообще друг от друга не отходили — как две гимназистки в дортуаре, честное слово. Я вещи паковала, он помогал, рты у нас обеих… обоих не закрывались. Тем более, я гладить ненавижу, а Павлик… ну Гунька в смысле, с утюгом прекрасно управляется. С пользой время провели.

Я на рассвете, когда ученичество с себя на Тимофея перекидывала — до того, пока Старый не проснется, — себя прямо какой-то воровкой ощущала. Гунька, правда, молодцом держался. Одно плохо: не успели мы с ним наедине попрощаться. Пришлось при Тимофее друг другу руки жать, потом лобызаться троекратно, потом кое-чем обмениваться на прощание (все, естественно, в упаковках, деликатно). Прямо как-то и позабыли, что через пару недель в Москве увидимся. Я даже всплакнула слегка, но уже в машине. Гунька, наверное, тоже, хотя в его нынешнем возрасте слезы — это стыд позор и… пардон, запамятовала… полный отстой.

С остальными куда легче расставаться было: Варвара от меня подарочное серебро приняла, мне платок ко товой шерсти вручила и умчалась обратно пробирками звенеть, морских мышей распиливать. Того черного мышика, кстати, Гунечка все-таки себе потом забрал. Не в качестве природного материала, а в виде компаньона, что ли. Так что я и мыша на прощание чмокнула, и ко тов погладила. Всего двух, правда, — вороного Борьку, которого в первую после возрождения ночь из окна наблюдала (он по гаражу бродил, боком о теплый борт джипа терся) и брюхатую Люську, которую по этой интимной причине никто к болящим не подпускал. Люська нервно урчала, жрала у меня с ладони перемороженные креветки и противно воняла свалявшейся шерстью.

С Тимофеем мы прощались по дороге в аэропорт. Он, как всегда, гнал с чертовой скоростью, привычно бубнил о том, что в биографии у меня концы с концами не сходятся, периодически прикладывался к трубке мобильного. Только у въезда в аэропорт, полоснув фарами по шлагбауму парковки, как-то затих:

— Ну чего, Ириновна… Нормально линька прошла? Не страшней, чем думала?

Надо было поблагодарить изо всех сил, сказать что-то доброе, ну как и полагается в таких случаях, а не получалось. У меня в голове словно метроном щелкал — до начала регистрации полчаса, вылет наверняка задержат, лететь часа четыре, если посадку во «Внуково» сразу дадут, потом пока багаж, пока чего, во сколько же это я дома-то буду? Да еще с учетом часовых поясов? Надо бы в самолете подремать, а то долгим день получится. И как там Дора с моим районом сработалась? И не протухнет ли подарочная рыба, вот вопрос. Я ж девчонкам муксуна везу. Он, конечно, на любителя, но Жека его в тот раз отсюда привозила, все вроде хвалили…

— Хорошо все было, Тим. Жалко, что на ко тов с тобой не сходила ни разу. Когда теперь выберусь…

— Надеюсь, что не скоро, Лен… То есть Лиль… — Тимофей как-то посерьезнел. Потом опять к телефону ухом прикипел. — Ну чего, Гришань? Встретили? Угу, идем уже. Сейчас втроем ее дотащим.

— Кого?

— Да подружку твою с московского рейса. Ты туда, она сюда, круговорот людей в природе, — отшутился Тимофей.

А я и не знала, что кто-то из наших девчонок раньше времени увядать начал. У нас сейчас самая старшая — Зинаида, но ей чуть больше полтинника по документам.

— У вас там как эпидемия гриппа, честное слово… Мрете как мухи, а мне ко тов с яблонями лишний раз… — Тимка вроде шутил, но как-то неубедительно.

Я со всеми своими предотлетными мыслями уже одной ногой дома была, спиной кресло «Боинга» заранее чувствовала, в разговоры толком не вслушивалась. А тут вот чего…

— Да шучу я, Лиль… Все нормально.

Кого там так накрыло — я даже спрашивать не стала. Все равно через пару минут увижу. Странно только, что никакой тревоги не чувствую, как оглохла совсем. Или это аэропорт так глушит волной чужой дорожной суеты?

Волна волной, а Таньку-Рыжую я в первый момент вообще не узнала. Если бы возле нее давешний Гришка Мышкин не стоял, то прошла бы мимо, грохоча замерзшим чемоданом.

Полтора месяца назад на моих проводах Танька бодренькая была, а сейчас выглядела хуже, чем в пятьдесят шестом, после возвращения. Издали видно — что оживляли ее. Причем кое-как, по принципу «лишь бы довезти». Скисшая, бледная, в платке каком-то несусветном по самые брови. Мышкин и тот знакомый пилот-вертолетчик ее с обоих боков поддерживают — Гришка что-то бормочет из заклятий первой помощи, а пилот окружающим глаза отводит, дескать, укачало женщину в самолете.

Я даже как-то ахнуть не успела. А Танька меня узнала сразу. Заулыбалась белеющими губами:

— Ну вот и помолодею заодно вне очереди. Нет худа без добра.

Это чем ее так?

— Да ограбил меня кто-то, — почти легкомысленно отозвалась Танька, опираясь на руку Мышкина. — Я даже оглянуться не успела, а он меня гантелей по затылку… Ну хорошо, что не мирскую…

— Очень хорошо, — мрачно согласился пилот. — Просто замечательно.

Тимофей передвинулся от меня к Рыжей, схватился за мобильник, начал что-то быстро туда надиктовывать. Наверняка распоряжался лабораторию готовить.

В динамиках звякнул приглашающий сигнал, я схватилась за свой чемодан, Танька глянула на нагруженного ее сундучком пилота. Потом в заледенелый витраж посмотрела недобро:

— Давно я на Севере не была. И еще бы здесь век не быть. Ну или полтора…

— Ничего, Танюш, сорок дней не срок, — утешил ее Мышкин. А пилот все так же мрачно поинтересовался, что это так бренчит в багаже.

— Да спиртовка, что ж еще-то… — удивилась Танька, покусывая совсем истончившиеся губы.

— Танюшка, а спиртовка-то тебе на кой шут? — изумился Мышкин.

Танька не ответила, начала увядать прям на глазах. Тимофей махнул рукой с зажатыми в ней ключами от джипа. Пилот не стал уточнять, перехватил связку. Так я ему и не успела объяснить, что у Тани с тридцать четвертого года дежурный чемоданчик всегда на изготовку. И удачи нашей Рыжей толком не пожелала. Увели ее двое в штатском. Хорошо хоть, что на этот раз наши, а не мирские.

В динамиках опять вякали и квакали, объявляли регистрацию на московский рейс. А я стояла, пытаясь разглядеть в кефирной мути стекла тех, кто ушел. Даже не сразу поняла, что Тимофей осторожно дует мне в левый висок:

— Ну, Ленк… Лильк… Тихо ты… Давай лучше документы проверять… паспорт, билет, деньги, ключи от квартиры… Все взяла?

— Все, — с каким-то позорным облегчением сообщила я сквозь полминуты.

— Еще не все, — поддразнил меня Кот, залезая в наружный карман своей безразмерной куртки. Погремел там чем-то, распустил вокруг себя запах залежалых креветок и свежих яблок, зашуршал загадочно — словно горсть речной гальки в бездонном кармане пересыпал. Потом вытащил зажатую ладонь, развернул ее красивым жестом — как артист цирка:

— Есть куда ссыпать?

— Есть. — Я решительно подставила косметичку, набитую новехоньким добром. В парфюмерную темноту бодро посыпались семена молодильных яблонь, непросеянное вечное добро, корешочки забей-травы, зернышки заводных апельсинок, еще какие-то невнятные крупинки и две серебряные подковки — перевитые проволокой-венгеркой и снабженные крошечным, размером с фасолину, ключиком. Тоже серебряным. У нас эти ключики младенцам на шею вешать полагается. Чтобы не заблудились посреди жизни.

За такое даже благодарить нельзя попусту. Главное — применить все по назначению, не испортить дары.

— Обещаю присмотреть. — Я с уважением кивнула на косметичку.

— Да иду я уже! — рявкнул Тимофей в мобильник.

Потом все-таки клюнул меня в нежную щеку сухими усами. Тоже на удачу. И снова за телефон схватился:

— Варюш, ты мозги поставила уже? Ну заквашивай давай, я московский рейс встретил, так что они как раз к нашему приезду подняться должны.