1
— Дуся! Ну потише можно, да? Я же у аппарата!
— Душа моя, ну правда, харэ уже… Фальшивишь, как я не знаю, — поддержал меня Фоня, оттопырив на секунду наушник плеера.
Евдокия возвела чернильные брови домиком и вернулась к каслинскому литью. Мурыжила несчастную статуэтку пионера-горниста так, будто чугунные шорты с него стереть хотела, а не блеск и порядок навести. Я собралась попенять, но тут абонент неуверенно кашлянул:
— Простите, что вы сказали?
— Она умерла, — терпеливо повторила я. Таким голосом время прохожему сообщают или объясняют, как куда пройти. У меня все интонации за сегодня поистрепались — четвертый час на проводе вишу, перебирая свою записную книжку из прошлой жизни. Уже до буквы «Щ» добралась, на ней мало кто остался.
— А когда похороны, простите? — спросила трубка голосом Раисы Петровны Мухаммедовой, в девичестве Щелкуновой, поэтому и на «Щ». Мы с Раечкой вместе в месткоме работали у нас в НИИ. А сейчас я ей своим молодым голосом про свою же смерть объясняю.
— Были давно. Бабушка просила до сороковин никому не говорить, — заоправдывалась я сквозь Раечкины всхлипы.
Как же трудно это все: про свою же смерть говорить да еще потом слушать, какая я-Лика хорошая была. И ведь не перебьешь, не успокоишь, даже не извинишься. И потому удовольствия от комплиментов никакого, как от ворованного продпайка. Но там ты это ворованное ешь, чтобы выжить, а сейчас терпишь, чтобы… Чтобы больше никто другой не умер, что ли. Насовсем, как Дора. У нас это иногда словом «спечься» называют. Или «доиграться с огнем».
— Раечк… Раиса Петровна, тут вам бабушка одну вещь просила передать, в завещании специально написала… — Я оглянулась на хмурую Жеку. А она чего, она ничего: сидит, фаянсовую доярку в божеский вид приводит, правда, под нос все равно себе бубнит как заведенная:
Куплет вот пропустила, дурная. Про «четырнадцать французских моряков». У меня Маня покойная эту песенку любила очень петь, особенно на кухне, когда картошку на драники терла. Я до сих пор мурашками покрываюсь, когда слышу. Все одно к одному. Да еще Раиса эта в трубке всхлипывает, деловито мешая горе с любопытством. Мало ли чем вещь по завещанию может оказаться. Вдруг что ценное?
Но это вряд ли. Мы с девчонками решили не сильно тратиться: пошарили у себя, по блошиным рынкам прошвырнулись, скинулись на мелочовку — статуэточки, вазочки, пресс-папье. Прям как в благотворительной лотерее на губернаторском балу. Зинка, правда, по антикварным еще прошлась, но со своим удостоверением с Петровки. Она как эксперт-криминалист реквизировала там чего-то. Ну у меня в записной книжке бывших коллег человек сорок набралось, мы бы иначе на этих «одних вещах» разорились бы. Даже если учесть, что не все по старым адресам живут, кое-кто эмигрировал, а кто и отбыл в мир иной, все равно накладно выходило. Каждому ж нужно не просто вещичку презентовать, а со смыслом: чтобы понравилась, расположила собеседника к нам. Чтобы потом под шумок можно было ненавязчиво выспросить: «А не знаете ли вы, голубушка, неких Спицыных? Они у бабушки в завещании тоже прописаны, а я с ними связаться никак не могу…»
Канительное это дело — вот так концы искать. Была бы я Ликой, куда проще разговаривать было бы. Хоть и дольше. С той же Раисой часа два протрепалась бы, мы же с ней сколько не общались, а? Но другого способа выйти на родителей того выросшего мальчика Вени я не видела. Не через Мосгорсправку же их искать, в самом-то деле? Сейчас так не принято, Гунька, правда, про какие-то пиратские базы говорил, но тут я не специалист, не соображу. Да и у Гуньки дел сейчас невпроворот, как у нас всех. И Новый год на носу, с ним хлопот у мирских много, и рутина наша, и Дорку, опять же, в последний путь проводили. А у Гунечки к этому всему сессия добавилась — завтра практику закрывает, недосуг ребенка дергать. Вот мы, кто мог — я, Жека да Зинуля, — и начали потихонечку концы распутывать.
Старый нам этого не разрешал, но и не запрещал, понимал, что так просто мы Доркину смерть от себя не отпустим. Еще у него, наверное, и какие-то свои расклады имелись, но он нам не говорил. Вытряс тогда из меня все про историю с бензином, сверил с какими-то записями (ему ведь в Инкубаторе и Васька-Извозчик, и Танька-Рыжая про себя рассказали, Извозчик для этого вообще из спячки выходил на пару часов). В общем, связь между всеми этими нападениями наш Савва Севастьяныч видел, но вот, куда та связь ведет — нам не говорил. Разрешил выросшего Веню Спицына искать своими способами, да и снова к телефону прикипел — велел Марфе вот прям сегодня дочку из Москвы увозить, в Инкубатор, к Тимофею. Мы ведь детей в любую войну эвакуировали, мирских в первую очередь, но и наших тоже.
А среди взрослых Сторожевых Старый что-то типа комендантского часа ввел. Одним где попало не шататься, только парно, в темное время суток ходить с сопровождением, ночные обходы заменить на работу с балкона, про любую странность сразу ему сообщать. Вот мы тут теперь и сидим под Фониным присмотром: он Жеку на работу скоро повезет, всё так спокойнее. Фоня, правда, от наших разговоров уже озверел.
А ведь ему потом еще меня несколько дней патрулировать: когда я «бабушкино наследство» своим бывшим коллегам буду передавать. Там хоть и безделушки, но на порядок в доме наведенные, от них польза будет обязательно. Раисе этой презент завтра вечером занесу, мы с ней в метро сговорились встретиться. Я ей кошечку фаянсовую дулевского завода, а она мне пообещала про Спицыных разузнать. Как под лед провалились Венечкины родители: то ли в Германию эмигрировали, то ли спились и квартиру продали, то ли чего… Все что-то слышали, но никто ни за что не ручается.
— Алло, а Ядворскую можно? Наталью Петровну?.. — долистала я записную книжку. Что бы нашему парторгу подарить такого? Может, пепельницу-черепашку? Она курила всегда много, даже сахарные талоны на табачные выменивала. — А когда вернется, не подскажете?
В восьмом часу. Она теперь гардеробщицей в детской поликлинике работает, там в семь тридцать рабочий день кончается. Ну и хорошо. Пусть еще немного будет думать, что я жива. Или ей лучше портсигар с чеканкой и надписью «Привет из Трускавца»? Надо подумать.
— Дуська! — Фоня приоткрыл один глаз и снова к стенке буфета привалился. Будто в электричке задремал. Может, и вправду дремал, ему всю ночь в клубе стены подпирать, оберегая молодых прожигателей жизни от наркотической заразы.
Евдокия просьбу уважила, начала трещать:
— Ты представляешь, Зинка в какой-то скупке свое кольцо обручальное откопала. Еще от князя Коки, с голубым алмазом.
Зиночка родилась-то княжной Зубковской, мама, правда, мирская была, хоть и из благородных. Потому и «бижу» с камнями у нее не переводились никогда. Не для себя, вестимо, а на черный день.
— И чего?
— Изъяла под протокол, естественно.
— А зачем? Нам же камни…
— На память. Она его тогда в Ленинграде на две буханки хлеба обменяла. — Жека отложила велюровую тряпочку, оглядела фарфорового кузнеца. Дыхнула на него, как надо, чтобы обновить позолоту. Потом закурила.
Я перебралась от телефона к столу, придвинула к себе пару безделушек. Дело пошло быстрее.
— Девчонки, вы ж их штампуете, как снаряды по нормативу. По двести двадцать процентов за смену, а на выходе сплошной брак, — вмешался Фоня.
— Умный нашелся тоже. Сидит, командует, а мы тут с Ленкой… Иди да помоги, ОТК ходячее.
Фоня помог. Все вещички простучал, добавляя к порядку трезвый образ жизни. Ему, кокаинщику-морфинисту бывшему, такая работа особо хорошо удавалась.
— Дусь, ты представляешь, — затарахтела вдруг я, — мне мама сегодня позвонила. Сама!
Жека удивилась: мамуля меня с прошлой жизни не видела, с обновлением не поздравила, в Инкубатор не звонила. Видимо, все злилась, что я Ростику квартиру не отдала. А тут вот, пожалуйста.
— И чего она хотела?
— С зимним солнцем поздравить. Ну вроде как.
— Так оно завтра. Старый специально Гуньке экзаменовку на этот день поставил, чтобы отметить потом нормально… — оживилась Жека. Фоня молчал: только фигурки в пальцах вертел, прощупывая следы старых владельцев и борясь с алкоголизмом через заговоры.
— Ну… ей за такими мелочами недосуг следить. Сразу мне залепила: «Ты представляешь, Ростик Фонтанщиком заделался, ужас-то какой! Это все ты, Леночка, виновата, что ты ему перед отъездом наговорила?»
Мамин голос я подделала неважнецки, но Евдокия пропустила это мимо ушей. Уж больно новость странная: у нас в Фонтанщики самые малоопытные идут, а Ростислав вторую сотню скоро разменяет. Сезонная работа — монетки из городских водоемов считывать. Серьезные желания регистрировать, мелкие выполнять. Такое иногда ученикам поручают, вроде как в наказание, уж больно мороки много.
— А где он зимой фонтаны найдет? — буркнул Фоня, отцепляясь от наушника. — В ГУМе, что ли?
— Еще в «Охотном Ряду» есть, в деловых центрах разных, в гостиницах… И охота ему с этим геморроиться? Не понимаю. — Жека повернулась на коридорный шелест.
Удостоверилась, что это Клаксон вокруг абажура улегся поудобнее, и дальше замелькала пальцами и языком.
А я даже пожаловаться толком не смогла на мамино невнимание. Самой интересно стало, где зимой Фонтанщик себе работу найдет. Если только в новогоднюю ночь мобилизуется, там-то мы все работаем на изготовку. А так… У нас переквалификация на зиму идет, только Мартын, который Фонтанщиками заведует, в холодное время года в метро дежурит. Овчаркам на «Площади Революции» носы и уши щупает. Там ведь тоже разное на удачу желают. Ленинградцам-то в этом плане легче: у них даже те, кто летом в Петродворце на фонтанах пасется, зимой львов, грифонов и сфинксов обходят. Но у них и Мостовые работу работают, а не то что у нас. А тут… Хотя назло нашей мамуле не то что в Фонтанщики — в Попутчики убежишь, на железную дорогу. Тоже редкая специализация, мало кто вечной жизнью соседа по купе пробавляется, никаких нервов и печени не хватит. Мужская работа.
— Заело парня… — непонятно отозвался Фоня. На часы настенные посмотрел: — Девочки, а не пора ли нам солнышко проводить, а?
— Не пора, — ответила я. Знаю я, как они провожают, у меня бутылка коньяка всего одна, а Евдокии на работу потом. В таком-то состоянии.
— Немножко уже осталось, Афонь. В пятнадцать пятьдесят восемь заход, — утешила его Жека. Ей не столько выпить хотелось, сколько поесть. У нас на солнцестояние принято себя в строгости держать, не то чтобы поститься, но как-то так. Любовные утехи, например, лучше не надо. Ну мне-то такое сейчас не сдалось, а Евдокия, кажется, недовольна. Забурчала опять с середины песни:
— Не так поешь, — крякнул Афанасий, — все спутала, непутевая.
Жека отмахнулась, Фоня выдохнул и подтянул густым, корабельно-штурманским басом, хотя моряком не был ни в одной жизни. Красиво у них на два голоса вышло. Прям как картинка сложилась — про драку в таверне. Интересно, а в «Марселе», на стоянке, когда в Гунечку стреляли, похоже было? Надо об этом Дорку порасспрашивать, она хорошо такие вещи рассказыва…ла.
Клаксон курлыкнул из коридора, прошуршал крыльями, описывая круг над нашим забарахленным столом.
— Афонь, надо Ленке в коридоре абажур укрепить, а то ее кот несчастный там разнесет все на фиг.
— Ну давай, что ли, — Фоня покосился на часы. — Порежь там пока, чего есть. Сыра, булки белой. Лен, чего у тебя есть?
— Конфеты вроде. Съешьте их все, ладно?
* * *
— Ну что, девоньки, с новым солнышком вас, что ли? Так получается?
— Получается, — кивнула я. Будь моя воля, я б с третьего тоста начала, за Дорку. Который «…помним». Тяжелый он…
Чем больше жизней живешь — тем дольше молчание длится. Сколько наших в памяти перебрать надо за это время. Ни пальцев не хватит, ни бусин стеклярусных. Мирские барышни бусики на торжественные праздники так надевают, полюбоваться, а у нас они вроде веревочки с узелками. Ну по крайней мере помогают не забыть. У Евдокии вон сейчас на шее сразу три висюльки болтаются, надо бы одну одолжить, не хочу я в комнату идти.
— Куть-кутя… Клаксонечка, иди сюда, мой махонький! — Жека на секунду сгребла остро отточенные пальцы в кулак, мягко их выпустила наружу и начала подзывать крылатика к себе: — Кутъ-кутъ… Ленусь, я его учешу немножко, ладно? — Она клацнула бутылкой об стол, словно призвала меня и Фоню к давно начавшейся тишине.
Я кивнула: коньяк был недурен, по крайней мере, на запах, который расплескался по кухне мягче, чем сам напиток по стенкам округлой рюмки. Фоня поднес к носу пробку, благородно вдохнул, подгоняя аромат ладонью. Клаксон на Жекины умуркивания отзывался с неохотой — уж больно ему нравилось лежать вокруг намертво вмурованного в цепь абажура. Потом вот встрепенулся, стек по люстре огромной рыжей каплей, приземлился на все четыре лапы. И зашагал к Жеке. Сперва по линолеуму, а потом и по столу. Словно объезжал осторожно наши рюмки и побрякушки. Подобранные крылья сейчас напоминали аккуратно сплетенные между собой перчатки. Усы у крылатика мелко дрожали: видимо, табачный дым пришелся не по нутру.
— Горе ты мое маленькое, дурак мой рыженький, — зажалобила вдруг Евдокия, поднося рюмку к кошачьему носу.
Клаксон кратко взмявкнул, лакнул коньяк и отодвинулся. Жека, кажется, решила настоять…
— Дуся, не порть мне породу! — Я оттянула крылатика от алкоголя, приладила ладонь, чтобы как следует его учесать. Мелко, под горлышком… как Дорка… учила.
— Рыженький ты мой, — снова произнесла Жека, но уже без алкогольной тоски, а с четкими, горькими интонациями: — Рыжий, весь в маму…
Доркина Цирля — черная в прозелень, даже на кончиках крыльев рыжины не наблюдалось. А вот сама Дорка, кошавкина мама, если не седела раньше времени, то как раз мало отличалась по цвету, то есть по окрасу от мандаринового Клаксона.
Сейчас крылатик все прекрасно почуял. Развернулся обратно к рюмке, зашуршал языком: махнул поминальное залпом. Произнес свое «Уфр!» жестче нашего «Помним!» и взлетел одним махом — словно подкинули — на плечо к Евдокии. Угнездился как следует, даже хвост вокруг шеи обернул. Меня-то он никогда так не обхаживал.
Жека благодарно вздохнула, сунула Клаксончику вскрытую конфету из коробки: шоколадное донце скусано, а начинка вся открыта. Не то вишневый ликер там, не то абрикосовый. Нельзя мне такое, а маленькому крылатику он полезный.
— А знаешь, — улыбнулась вдруг Жека, — Гунька с Цирлей сторговался. За мыша.
Я вспомнила черного лабораторного питомца из Инкубатора. Неужели тот самый? Оказывается, да. Гунька ему даже кличку придумал, хотя вроде не полагалось. Павлик же сам, пока ученик, под кличкой ходит.
— Ему Старый разрешил. За словленную пулю и воскрешение, — пояснила Евдокия.
От этих щедрот, оказывается, и морскому мышику перепало. Кличку, впрочем, Жека не помнила, ей про другое было интересно.
— Ну вот он с Цирлей и договорился. Чин по чину, чтоб она мыша не трогала, пока они все вместе у Старого живут.
— Это на крылаточьем, что ли? — встрепенулся Фоня, отлепив с причмокиванием наушник. Я услышала полфразы, поморщилась: «А в ресницах спит печаль, ничего теперь не надо вам, ничего теперь не…» Поминальная песня какая. Вообще Вертинский хороший, если вовремя. Но Дорка-то его в первую очередь ценила за то, что киевлянин. А Фоня с ним вообще кокаинил когда-то, аккурат сто лет назад.
— Да вроде да. Афонь, ты представляешь, он с людьми после своего молчания говорит через раз, со мной не здоровается, а крылатку, как миленькую, уболтал. А когда Доркина Рахеля из питомника звонила, он кошавок по телефону диагностировал!
— Это как? Он же мирской! — изумилась я.
У нас такие вещи не то чтобы сильно в редкость, но… Они как абсолютный музыкальный слух или художественная одаренность — встречаются нечасто и от рождения, про это всем сразу становится известно. Маленькую ведьмочку или ведуна с такими особенностями задолго до посвящения всем представляют, вводят в круг. На несерьезные мероприятия всегда прихватывают, навроде украшения. Будь у Гуньки такая особенность раньше — мы бы знали. Может, Старый в курсе сразу был? Потому на мальчишку именно обет молчания наложил? Красивая версия, но не подходит: Гунька мирской. А что тогда? Афоня молчал, Дуська тоже.
— Может, яблоки? — неуверенно спросила я. Не могла я больше про Дорку молчать, а про что говорить — не знала.
— А чего яблоки? — не сразу сообразила придреманная крылатиком Жека. — Ему что, сердце яблочное растили?
— Ну да. Оно еще приживалось долго, Тимофей недоумевал.
— Тогда понятно… Наверное, — неуверенно кивнула Жека. У нее сердце никогда не заменяли. Даже после расстрела. Тогда пуля в висок вошла. А время военное, мука по карточкам, дрожжи так вообще… Хорошую закваску для мозгов трудно было сделать. Потому, наверное, следующая жизнь, кинозвезды Лындиной, у нее так легко и прошла?
— Ленусь, мы поедем, наверное, ладно? Не сердись, но сил никаких нету.
Афоня уши плеером утеплил и тоже с табуретки поднялся: тяжелые у нас сутки были впереди. С этими встречами да с солнцестоянием. Непраздничный праздник.
2
Крыльцо у магазина грязное, запорошенное еще вчерашним, несвежим снегом. Ступеньки — бетонные, ребристые, щербатые — сейчас кажутся почти округлыми из-за намерзшего жирного льда. Карабкаться по ним опасно. Но девочка все равно упорно лезет, хватаясь за кривые перекладины перил и не обращая внимания на материнский рык. Все лезет, и лезет, и летит кубарем, едва не задев веснушчатым носом коварную наледь. Размазывает по куртке снег и грязь и вновь начинает свой путь. Мать упрочняет крик, почти визжит заполошно:
— А ну слезь немедленно! Я кому сказала! А ну…
Имя девочки тонет в ее же требовательном визге:
— Ну хочу! Ну купи! Ну хочу «Малс»! Ну купи!
— А больше ты ничего не хочешь? — Мать (вообще-то, наверное, мамочка или даже мамуля, когда она вечерняя, ласковая, усталая и с книжкой перед сном) выплескивает сейчас не слова, а ненависть. К этому муторному февральскому дню, бетонному небу, грязи и гололеду под ногами, слишком тонкому пальто и подмокающей обуви. А еще — к множеству нулей на ценниках… Перед обветренным маминым лицом щерится гирляндой витрина коммерческого магазинчика с вкусным, пестрым, импортным и невыносимо дорогим. Вот оно — лицо златозубой продавщицы в добротном и тоже сытном каком-то лиловом пуховике. И улыбочка у торговки липкая, как глазурь дорогостоящей дрянной шоколадки: «Женщина! Ну порадуйте ребенка! Видите как просит?» Ребенок просит, да. Зычным сопливым криком, от которого вздрагивает даже синюшный алкаш, уносящий за пазухой литру «Белого орла». И есть же деньги на эту сивуху? Лучше бы ребенку… Да еще и держит свою бутылку с такой нежностью, будто это у него щенок или котенок за полой продранной куртки… Гад!
— Ну, мам! Ну купи! Ну я буду себя хооосо вести, ну мамоцка, мамоцка, мамоцка!
— А ну отойди от стекла, сейчас ведь разобьешь! — механически орет женщина и густо краснеет: больше от страха за то, что и впрямь придется платить за витрину. А чем?
В карманах пальтеца нащупывается сложенный во много раз облезлый пестрый пакет с бодрой надписью «Libre», одна мохнатая перчатка невыразимо-желтого цвета и почти пустая пачка сигарет с полусдохшей зажигалкой внутри. И ни одной купюры — даже бледной голубенькой сотни, на которую жетон в метро сейчас не купишь. Закурить или перетерпеть? До вечера все равно не хватит, придется стрелять у соседей или даже у подростков, оккупировавших и без того мрачный подъезд.
— Ну поза-алуйста! Ну, мамоцка, ну купи!
Перетерпеть. Вот это все: от желания закурить до мерзотной зимы с ее снегами, гололедом, нищетой и безработицей, дотерпеть до одиннадцатого, у этого козла десятого зарплата, он обещал алименты, если, конечно, не наврет, что опять задер…
— Ну, мама! Ну купи!
Снова орет, паршивка. И куртку опять измазала, и капор вон как сбился, а что с перчатками теперь…
— Ма-ма-ма-мааааа… — Рывком за шкирку, на асфальт, оттянуть на себя так, что курточный капюшон аж хрустит в руках, а линючий капор пляшет перед глазами, скрывая от матери зареванные веснушчатые щеки и огромные, глубокие от слез глаза. Как у отца, честное слово, вся в этого ушлепка, такая же упрямая уродилась. Господи, ну что за наказание такое, за что мне это все, Господи, вся вот эта нескончаемая, безнадежная зима, весь этот кривой асфальтовый февраль, с его поземками и потерянными перчатками…
— Замолчи! Замолчи! Замолч…
— Ну, мама, ну позалуйста, ну…
— Замолчи немедленно, а то я тебя… Я тебя…
Я же тебя придушу сейчас, честное слово, ты хоть понимаешь это?
Всхлип. Вот теперь уже не обиженный, а испуганный. Поверила в страшное. Но не успокоилась, а…
— Я тебя сейчас вот этой тете отдам, поняла?
Тетя взялась неведомо откуда. Не молодая и не старая, никакая совсем. Как невозможное небо. Неубедительная какая тетя, жалко. Надо было про «дядю» сказать, того, что со своей бесценной бутылкой уже смылся. Он-то страшный, похмельный, а тут… Тетя, елки-ковылялки. В приличных сапогах и канадском пуховике, губы вон все в перламутровой помаде, на макушке береточка мохеровая, в одной руке перчатки зажаты — тоже дорогие, рыночные, на голых ладонях капельки снега. Стоит, блин, дубина такая, пальчиками своими наманикюренными перебирает — будто на невидимом пианино играть собралась. Глухонемая, что ли?
— Мама, не надо, позалуйста, мамоцка, не надо, не отдавай!
— Замолчи! А то ведь правда тете отдам!
— А давайте я возьму! — смеется тетя. И пальцы шалашиком сплетает. Подыгрывает вроде как. Ухоженная какая. Наверняка по детским площадкам не топчется, драный линолеум не надраивает. Холеная! У-у-у, ведьма. Вон из кармана чего-то тащит, небось ключи от иномарки:
— Не прикурите?
Приходится лезть за «Явой», демонстрировать облезлую зажигалку и драную подкладку кармана. А у тетки-то «Мальборо-лайт», стомиллиметровка, такое только в дьюти-фри и бывает, наверняка из заграницы приве…
— Угощайтесь… — шепчет эта холеная курильщица перламутровыми губами. — А лучше совсем возьмите, я не курю почти, давно бросила, а тут вот…
А пачка-то свеженькая, в ней всего одной сигареты и не хватает. Подачка, да. Бело-золотистая, ароматная подачка в лакированном целлофане с липкой ленточкой. Вкусно-то как, мамочки мои. Не унижаться не получается. По обветренным щекам опять бежит позорный румянец. Да только благоухающая перламутровая тетка и не смотрит на нее совсем, протягивая свое «Мальборо». У нее картинка позабавнее: на углу моржом разлегся тот давешний алкаш: не то поскользнулся, не то ноги заплелись. Водке, естественно, кирдык, вон как бутылочное горлышко кружится по ледяному асфальту, прямо волчок какой-то. Так тебе и на… Да шут бы с тобой, убогий, боже, какой дым нежный, прям вкусный такой, словно все эти «Баунти» с «Твиксами» вместе взятые. Вот что такое райское наслаждение, что бы там ни говорили в рекламе…
— Как вашу девочку зовут?
Дочкино имя вязнет на губах, заставляет расставаться с волшебным дымом.
— Меня Айна зовуть! — вмешивается в разговор эта паразитка. Уже не кричит и не плачет, но на тетку смотрит с недоверием.
— Ирина? И сколько же тебе лет, Иринушка? — Перламутровая чуть нагибается, заводит осиротевшие пальцы в карман.
— Алина! Она не все буквы еще говорит. — Надо бы повежливее, а получается опять раздражение. А ведь это плохо, ребенок смотрит и пример берет.
— Ничего, научится еще, — вновь улыбается столь неубедительно страшная тетя. — Сколько ей сейчас?
— Четыре и два. Ой, то есть четыре и три.
— Точно научится, да, Алин? — Тетка сейчас сидит почти на корточках, но равновесия не теряет, заглядывает в зареванное лицо, чуть присвистывает на пару секунд — словно пытается сдуть детские слезы. Алинка даже не кивает в ответ, раскрыла рот и пускает слюни на ворот капора. Потому как сперва у перламутровой из кармана на асфальт вываливаются все те же многострадальные перчатки, потом смятый фантик от мятной жвачки, а затем на серый февральский свет выныривает немыслимый трехгранный тубус, похожий на очень большой карандаш.
— Можно? — вопрошает перламутровая и как-то застенчиво улыбается.
— А что это? — Дурацкий вопрос, позорный, наверняка выказывающий нищебродство и… А сигарета все не кончается и не кончается, как будто ее кто заколдовал, ей-богу.
— «Тоблерон». Это шоколадки такие…
На цыганку тетка не похожа, а вот на мошенницу…
— Вы не берите в голову. У меня своих детей нету, а вот… — печалится на секунду перламутровая. И понятно, что по возрасту она куда старше, чем выглядит, от нее прям сквозит грустью — так же безнадежно, как холодом на перекрестке.
— Ну, может, родите еще.
— Не в этой жизни, — отмахивается тетка, беззаботно расставаясь с шоколадным сокровищем.
— Алина! Что надо сказать?
— Ну что, пойдешь ко мне жить? — с несмелой надеждой спрашивает перламутровая.
— Неть. Я к маме ить пойду. — И Алинка изо всех сил вцепляется в шоколадку — видимо, чтобы не отняли.
— Это правильно. — Она словно выдыхает сейчас невидимый дым, эта бывшая курильщица. — Любишь маму, Алин?
— Юблю…
— Ну и мама тебя любит. Даже когда сердится, то все равно любит. Поняла? — Перламутровая выпрямляется, наводит порядок в карманах, улыбается нежно и виновато.
— Вы не думайте, мы с ней обычно…
Но собеседница не слышит никаких оправданий. Смотрит внимательно глазами в коричневой подводке. Жалко, что она только курить бросила, а не краситься еще, допустим. Странный взгляд. Не как у человека, а… словно светофор мигает. Может, она эта, из экстрасенсов? Как там оно, эн-эл-пэ, что ли?
— Улыбнитесь, — почему-то просит она. И сама улыбается: так четко и аккуратно, будто показывает, как это надо делать. Не как в рекламе жвачки и пасты, а словно учительница у доски: вот так пишем букву «О», а вот так крючочек, а вот так улыбаемся… Смешно. Как в детстве. И легко тоже как в детстве. И даже хочется немножко побезобразничать, совсем чуть-чуть. Хорошо, что сегодня снег липкий, можно будет…
— Алинка, ты обертку от шоколадки не выбрасывай, мы из нее нос снеговику сейчас сделаем!
— Какому снеговику? — У дочки веснушки скрылись под толстым слоем шоколада. Вот бывают же чудеса, а?
— Большому, белому, важному такому. Мы его сейчас с тобой…
Надо бы обернуться, поблагодарить странную перламутровую прохожую. Но ее как будто нет сейчас. Взревел тремя нотами черный телефон в недрах модного пуховика, ощетинилась антеннка:
— Алло, Семен? Как хорошо, что ты позвонил! Сейчас, подожди секундочку, я…
Муж, наверное. А может, и нет — не было у перламутровой на пальце кольца, ни золотого, ни…
— Сейчас, Семен! Ну что, Алинка, пока?
— Пока-ааа…
— Маму больше не обижай?
— Лано…
— Спасибо вам, вы себе не представляете, какое именно…
— Сейчас, Сеня… А ты, Алинка, если передумаешь, то приходи ко мне жить… Хорошо?
— Хоосо… А ты мне купишь…
— Я тебе все куплю. Весь мир. Ага, Сеня, я сейчас буду. — Перламутровая поворачивается, чтобы куда-то бежать — кажется, на дорожную обочину, ловить частника. И вдруг притормаживает: — У вас перчатка не пропадала? Алинка, это не твоя висит?
Мохеровая перчатка и вправду перекинулась через кривые перила магазинного крыльца. Смешная такая, желтенькая. Как цыпленок. Как мимоза весенняя, честное слово. Или… нет. Как будто кто-то облака растормошил и выпустил им сюда солнечный луч. Весна будет.
3
Давно мне такие четкие сны не снились. Или это прошлая жизнь осколком вдруг выстрелила? Я бы и дальше посмотрела, но вот крылатик… Клаксон орал. Нагло, бодро и крайне весело, не понимая своим кошачьим умишком, что сейчас я как-то не в состоянии шкрябать по потолку мокрым веником, сшибая хрусталинки с люстры и развлекая этого крылаткиного детеныша.
Отсутствие оставшейся у Старого мамы-кошки и сгоревшей насмерть мамы-Доры Клаксона не смущало. Он оказался зверем вполне самостоятельным и на р-р-редкость активным, требующим корма и внимания, причем одновременно. Именно благодаря нехитрой схеме «кормить — играть — снять с люстры — убрать — кормить — убрать — снять с занавески в ванной — опять кормить» я не спятила, не впала в маразм и панику, и каким-то непостижимым образом справилась со своими рабочими обязанностями.
В отличие от моей ласковой мирской Софико или балованной, но весьма воспитанной Цирли, этот рыжий заср… питомец начинал побудку не с мурлыканья, а с шумного хлопанья крыльев и виляния хвостом. Надо ли говорить, что крылья и хвост проезжались по моей, как правило, зареванной и припухшей со сна морде лица?
Приходилось вставать, нащупывать тапки, открывать глаза и топать на раздачу кормежки. Пить столь полезный для котят глинтвейн Клаксончик отказывался. Малолетний котяра требовал мадеры, которую все больше размазывал по поилке и клетке, чем потреблял. Впрочем, в трех окрестных магазинах, торгующих алкоголем (приходилось их чередовать, как последней спивающейся забулдыжке), на меня уже слегка… посматривали. Больше с сочувствием, как я понимаю. Горем от меня фонило так, что мирские оглядывались. В особенности молодые люди, которых нелегкая заносила по ночам в круглосуточный. Кого-то из них я наскоро протрезвляла, кому-то улыбалась, снимая завтрашнюю боль, одному сотворила небольшую галлюцинацию — так, что он и впрямь завязал со злоупотреблением. Но все это без души, по инструкции. Невкусное было колдовство.
На самом деле, если бы не требующий еды, ласки и всевозможных развлечений Клаксон, я бы вообще не выходила из дома. Так бы и шаталась бессмысленно от дивана к кухонному чайнику, протаптывая маршрут — не короче, чем тот, что был мной отхожен в Инкубаторе. С балкона и из коридора мирские ссоры прослушивались легко, чужое беспокойство само лезло в уши. Я от него почти отмахивалась — смысл вмешиваться, если завтра вместо этой чужой беды ко мне прилипнет новая? Это безнадежно все — примерно как посуду мыть. Ты ее сделаешь теплой, гладенькой, блестящей и приятной на ощупь, а она вскоре опять украсится следами от чего-то жирного, вредного, вкусного и давно съеденного. Так что работала я почти брезгливо, как приговоренная к кухонной мойке домохозяйка.
Клаксон сидел на пороге настежь распахнутого балкона, смотрел, как я машу пустыми руками, сею невидимое над черным дном двора. Уют сеялся плохо, сворачивался обыденностью и усталостью. Развеянные ветром поздние заоконные огни дрожали, снег таял на лету, не желая заносить светлым весь наш двор и Софийкину могилку, из которой уже проклюнулись сухие прутики забей-травы. Крылатик отфыркивался от снега и встряхивал слабыми крыльями. В теплой и темной комнате свистел телефон, отзванивала печальным звоном Анна Герман, настроенная на Семена. В другой раз взяла бы трубку, не раздумывая, не веря услышанному. А сейчас не шевелилась. Только мирская бытовая радость ссыпалась с пальцев, оборачивалась не тем, да и разлеталась по двору.
— Лиля, да ты куришь, что ли? — прокаркало с соседнего балкона.
Клаксон выразительно повел мордой, мявкнул и шкрябнул меня по ноге. Переодеваться перед работой мне не хотелось — так и выскочила без чулок, в одном халате и накинутой поверх него курточке. Кажется, она была модной и дорогой — не знаю точно, но Жека мне никогда дряни не дарила.
— Доброй ночи. — Я притормозила, убрала руки в карманы, проследила за тем, как крупинка семейного уюта вспыхнула в темноте, маскируясь под сигаретную искру. Потом повернулась к соседке, выдыхая холодный воздух и отбрыкивая от себя кота. Телефон в комнате, кажется, снова вопил, но на этот раз Жекиным сигналом. Клаксончик вопил еще хлеще, но, к счастью, не каркал.
Тамару я за эти дни, может, и видела, но об этом толком не помнила. Наверняка здоровалась, но в разговоры не лезла. Она, после того как ей в глаза дунули, меня, естественно, вспомнила — двоюродная внучка покойной Лики, маленькой была — к бабушке ездила, а сейчас вот выросла — да и не узнать. Где я все эти годы была и чем занималась — я, непутевая, толком не придумала, вот и отмалчивалась, чтобы не врать. Так что приходилось с Тамарой осторожничать. А сейчас вот она сама первая в разговор полезла:
— Тоже не спится, Лиль?
— Угу. — Я попыталась ухватить кошака за шкирятник.
Я после того, как Жеку с Фоней проводила, отрубилась наглухо — с половинки коньячной рюмки такого не бывает. Первый раз со времен Доркиной смерти именно спала, а не тело отключала. Даже сон видела. Точнее — воспоминание про уличный скандал между мамой и дочкой-дошкольницей. Еле на работу встала, — Клаксончик разбудил.
— Ну вот и мне не спится. Все дела переделала, мои все спят, а я чего-то ну никак не могу… Как сквозняк какой внутри.
Мать честная, это ж старость у Тамары скулит, усталость от бытовых хлопот. Одной улыбкой снять можно, а я все откладывала на завтра.
— Это проходит. — Я увернулась от Клаксона, вцепившегося когтями в подол халата. — Вы сейчас ляжете, уснете, вон само к утру отпустит.
— Да что ты мне говоришь… — Тамара махнула через перила незажженной сигаретой. — Я уже и элениум пила, и этот… бальзам успокоительный на алтайских травах, не проходит — и все тут, ну вот хоть режь меня.
Обидел кто-то. Внутрисемейная обида, тихая и незаметная, как плесень под кухонной мойкой. А не уберешь вовремя — все в доме ею пропахнет и тухнуть начнет. Тут кроме улыбки еще слова хорошие нужны, а я, опять же, запустила Тамару.
— Тамара, вы не переживайте, пожалуйста. Это у всех бывает, просто вы устали очень, — как можно мягче профыркала я сквозь усиливающуюся метель. Клаксон цеплялся когтями за халат и пер по нему вверх — под теплую куртку.
— Да чего там устала, Лиль… День как день, а от тоски хоть вешайся. — Соседка вытащила свежую сигарету взамен невыкуренной.
Это она меня считала. Позорище какое! Никогда со мной так не… Хотя нет, почему, очень даже было, когда Маня погибла. Но я тогда в теплушке ехала, эвакуировали нас всех, подальше от Москвы. Сама специально в эшелон с детскими садами напросилась, чтобы их в сохранности довезти. Нельзя было по-другому, тогда каждая ведьма на особом счету была. Там на весь поезд чужой бедой так разило, что свою учуять было нельзя. Да что ж я делаю-то теперь!
— Ты, Лиль, извини, что я тебе все это… зря, наверное.
— Да нет, ничего, наоборот.
— Ну… «наоборот», — как-то почти дохнула дымом Тамара. — Хорошая ты вроде, Лиль, а чужая какая-то… Я тебе в подружки не напрашиваюсь, но вот, знаешь, бабушка твоя покойная… знаешь, каким человеком была… С ней не то что поговоришь — поздороваешься — уже легче становится. И эта, которая у нее тут квартиру снимала, тоже такая же… Как улыбнется, так и все… Как солнышко всходило… Понимаешь?
— Да, — по-старушечьи прошамкала я, выдирая из котейкиных зубов пуговицу от халата. В прореху сквозило холодом, а от меня — стыдом и неловкостью. — Она вам тут на память кое-что оставила, квартирантка, вы извините, я тут закрутилась совсем, забыла сразу передать. Давайте сейчас.
— Прям через балкон? — удивилась Тамара. — Лиль, погоди, я сейчас на лестницу выйду.
Я вымелась в квартиру, отшвырнула куртку вместе с угнездившимся Клаксоном на неприбранную кровать и рванула в рабочую комнату к Доркиным сумкам.
Я с того дня так сюда и не заходила: в морг к покойникам, и то не так страшно было бы. А тут… ну все откладывала эту заботу, тяготилась ею. А ведь никто, кроме меня, это сделать не мог: надо было Доркины вещи раздать добрым людям, оставив себе то, что в хозяйстве может пригодиться, — литературу, подковки серебряные, кой-какие семена, фотографии со всех жизней. Драгоценности — в общую шкатулку, она у Старого хранится, тоже в рабочей комнате. На вид та шкатулочка — чистый чемодан, вроде тех, с которыми командировочные полвека назад ездили. Ну да это пустое, потом. Мне сейчас в личных вещах какую-то безделицу найти надо было, причем ровно за минуту.
Вещи Доркины висели как попало — частично смятые, частично вывернутые наизнанку. Их страшнее всего трогать — все равно как покойника за руку держать. Но мне и не надо было. Я в карман дорожной сумки сунулась — туда, где Дора всякую дамскую дребедень хранила: браслетки, клипсики, шейные платки, еще чего-то. Зажмурилась, сплюнула, про соседку подумала хорошее и вытянула малюсенький пакетик из дьюти-фри с нераспакованной коробкой неведомых южных духов. Наверняка виноградный запах, она такими всегда пользовалась, крылаткам он нра… Ой, Дора-Дорочка, да что ж ты…
На площадке Тамара дверью хлопнула: нетерпеливо, как ребенок, ждущий подарка.
Я отколупала от пакетика ценник, уложила духи покрасивее и пошла, улыбаясь, работать работу.
За эти элементарные пять минут подлый Клаксон забрался в шкаф с Доркиными платьями и сбросил вниз все вешалки. Еще и пуговицы на одном жакете пообгрызал, бандит рыжий.
4
— Ну куда ты руку тянешь, а? Не подходит он нам, сама смотри…
— Вижу! Быстрее можно?
— Было б можно — я бы сделал. Ленусь, ну что ты так изводишься? Ничего за час не случится.
— Дорка то же самое говорила! Фоня, ну побыстрее давай! И какого ж ляда Старый мобильным телефоном не пользуется? Это ж удобно так, ну что он не понимает?
— Да понимает, я так думаю… Ну жили же мы сколько лет без них — и ничего. Сама вспомни.
— И вспоминать не хочу! Лови скорее машину! Ну опаздываем же, Афанасий! Ну я не знаю! Вот чем тебе этот не угодил?
— Злой и болтливый. Так вот, если не знаешь, то стой себе в стороне спокойно. Я сам сейчас поймаю. — И Фоня меня на тротуарчик так аккуратно оттеснил, а сам голосовать принялся. А я стояла, отдыхала спокойно. Приводила себя в порядок после всей нынешней беготни.
День только в вечер клониться начал, а я уже себя выжатой чувствовала. С этими презентами от меня-покойницы и разговорами ни о чем. «Хорошая женщина была, царствие ей небес… Она овдовела вроде, а квартира, значит, вам?», «Я свечечку за упокой поставлю, вы не волнуйтесь! Говорят, она болела сильно в последние годы?», «Да, Лика-Лика… Как вы с ней похожи сильно. Прям как дочка. И за что ее Господь бездетностью наградил?», «Золотая женщина была, да. Ой, какой же барашек хорошенький, прям сейчас мекать начнет. Я же Телец по гороскопу, неужели Лика Степановна запомнила? Мы ведь с ней сто лет не виделись!»
Ну мирские скажут тоже! Встречи раз в сто лет даже у нас не происходят: народу ведьмовского не сильно много, все друг про друга все знают. Хоть раз в одной жизни, а увидишь кого надо и не надо. Это в Черные времена ведьма или колдун практически в каждой деревне водились, тогда и впрямь со своими разминуться можно было. Я лично с этим не сталкивалась, а вот мамуля моя кусочек тех времен застала, правда, совсем короткий, половинку самой-самой первой жизни. Но про мамулю как-то не хочется думать.
Лучше уж про сегодняшнее — вышел ведь толк от этой беготни с безделушками. Нашли мне Спицыных.
— Ну быстрее! Быстрее лови! Ну что ж ты делаешь-то? — Афанасий очередного частника притормозил, а потом отпустил. Вроде как цена его не устроила. На самом-то деле, конечно, другое. Нам же в машине обсудить кое-что нужно, такое… мирским не понять. Значит, и водителя надо брать особого — погруженного в свои мысли, неразговорчивого, не особо любопытствующего. Ну и, естественно, чтобы водил хорошо и цену нормальную назвал. А уж без пробок и аварий он с нашей помощью точно доберется.
— Да договорись ты хоть с кем-нибудь уже! Ну давай, родной, бери авто и поехали скорее! — Я декабрьского холода и ветра не чувствую почти. Телефонный номер про себя повторяю, не понимая, чего какая цифра значит. — Ну что ты этого-то отпустил? Пятую машину по счету бракуешь, чего ж тебя не устраивает-то опять? Что ты мне нервы-то тянешь, изверг?
Это я не вслух, конечно, а про себя шиплю, вслух не надо: все-таки нельзя мужчине объяснять, что он неправ, даже если это и так в самом деле… Особенно если ты с этим мужчиной вместе к одной цели шагаешь.
Как же непривычно с напарником работать. Особенно с кавалером. Наш Афанасий, он ведь такой… Если с современными мужчинами сравнивать, то я даже и не знаю. Это же не воспитание и не манеры, а просто как стержень внутри. Уважение к собеседнику за счет себя, а не к себе за счет собеседника. Нынешние мирские так не умеют, даже когда стараются. У ведьмовских такое — отшлифованное временем, как камушек морской волной. Пусть хоть как ехидничает, но виду не подаст, что с тобой, женщиной, ему куда хлопотнее, чем в одиночку все решать. Наоборот, всеми силами показывает, что без тебя он бы не справился. И это Фоня, который обсовременился как мог. А уж какой Семен обходительный — я вообще молчу. Те, кто не знает, эту вежливость с непривычки за интерес могут принять. Особенно всякие дурочки молоденькие, которые Сене моему в жены доставались. Эх!
— Леночка, прошу! — Афанасий сторговался наконец с каким-то облупленным «жигуленком». Заднюю дверцу приоткрыл, потом меня к машине подвел через скользкий тротуар. Вроде мелочь, ерундовина, а так приятно, когда ухаживают. На фоне моей независимо-одинокой жизни такие пустяки особенно хорошо ценишь.
Да и водителя славного нам Фоня подобрал: он весь такой влюбленный, что это даже считывать с лица не приходится. Как броский заголовок в газете. Ну вот похоже бывает, когда в метро едешь, а у пассажира напротив в руках некая пресса. И там на всю страницу броские красные буквы, сенсация-однодневка. Такая, знаете ли, вроде ежедневных дамских гигиенических приспособлений. Которые с утреца свежие и ароматизированные, а ближе к вечеру их только в помойное ведро и можно. Ну между газетой и прокладкой вообще много общего можно найти, да я сейчас не об этом. В общем, водительская любовь аж в глаза бросалась, хочешь не хочешь, а прочтешь. Нам такое только на руку: шофер в эти свои благие мысли как в целлофан завернутый, сквозь них чужие разговоры не проникают. Вот и отлично. Молодец, Фоня. А я второпях схватила бы кого попало, некомфортно бы поехали.
— Et bien… Ma chérie, comment ça va? — на дурном гимназическом французском поинтересовался Афанасий, дождавшись, когда я пристегнусь.
— Oui, ça va bien, merci, — отозвалась я точно по учебнику. — Фоня, cet garçon est vraiement normal, parle russe, ça suffit de grimacer.
— Ну хорошо, — выдохнул Афанасий, который этот самый французский ненавидел чуть ли не со времен учебы в Пажеском корпусе. А если учесть, что вылетел он оттуда аккурат в тысяча девятьсот двенадцатом году, то вопрос о языковой практике можно было считать закрытым. А то я бы поболтала с удовольствием: соскучилась по языку. Я это поняла, когда совсем недавно, в Инкубаторе Гунечке материалы переводила. Якобы для тезисов будущей научной работы, а по сути — в удовольствие.
— Нормальный так нормальный. T'as appris quelque chose? Racontes vite!
Мы сегодня так толком и не успели переговорить: я как ошпаренная по разным станциям метро носилась, исполняя последнюю волю себя-покойницы и вчитываясь в сильно постаревших и сдавших коллег. Фоня, как правило, пасся у меня за спиной, шагах в десяти, — следил за тем, чтобы меня никто не обидел. Как свидание кончалось, так он меня под локоть и дальше, по следующему адресу, опережая минутную стрелку. Я все это время молчала изо всех сил, чтобы не расплескать информацию, рассортировать ее мысленно: сплетни к сплетням, зависть к зависти, дифирамбы покойнице — на несуществующую могилу, а все, что про Спицыных, — на передний план, чтобы не забыть. Не сильно много информации, но набралось.
Но сейчас я ее вываливать не спешила. Не потому, что драматическую паузу держала, а… ответственность, что ли, чувствовала. Вот я рот раскрою, Фоне все свои подозрения озвучу, потом мы их еще раз для Старого повторим, и все, завертится наша ведьмовская машинка, перетрет в муку Венечку Спицына, бывшего Винни. Ведь по Контрибуции за умышленную смерть ведьмы мстить разрешено. В ограниченных, правда, масштабах, но… А мне жалко было. Не столько самого давно выросшего мальчика, сколько его непутевых родителей-диссидентиков. Особенно маму.
— Ленусь, ну не томи. У меня уже информационный голод начался, последняя стадия. Сейчас истощение наступит.
— Вам радио включить? — вынырнул из своего любовного кокона шофер.
Я, честно говоря, с удовольствием бы Бетховена послушала, он душу полощет хорошо, а она у меня сейчас вся в жирных пятнах от этих несвежих сплетен, но… Под музыку все сложнее делать. В том числе и ненавидеть. А у меня ну никак не получалось зло к этому дурацкому Вене испытать. Может, это все-таки не он был тогда у наркомана в мозгах? Тогда вся наша суета впустую прошла. Ну да и шут бы с ней, зато сколько мелкого добра и здоровья хорошим людям раздали. А Венечка… Ну… Если он меня так ненавидел (понять бы еще почему, ну да ладно), что убить был готов, то у него это получилось. Мне моего заледенелого сугроба надолго хватит. Я не из впечатлительных, две мировые войны пережила, а все равно… Получается, что меня все равно снасильничали, просто не снаружи. Так что мы с Венечкой квиты. Непонятно, правда, в чем. Никому я зла не желала и не творила и дальше не хочу. Чего мне за себя мстить, тем более — мирскому? Но вот если этот мирской каким-то боком к Доркиной смерти примазался, то…
Все равно рука не поднимется, и пальцы ведьмовство не сработают. Никак. Дорка бы, наверное, сама его простила, она же отходчивая была. Злилась шумно, остывала быстро. Вот, уже в прошедшем времени о ней говорю, привыкла к ее гибели, что ли? Да нет. Просто кажется, что Дора уехала куда-то. То ли к себе в Хайфу эту невиданную, то ли в Киев, то ли в спячку залегла. В этой жизни больше не увидимся, а вот в следующей… Такими вещами себя хорошо обманывать, я это еще со времен Манечкиной смерти помню. Утешение есть, а вот ненависти, без которой месть не сработает, нету. Ну это у меня. А Старый и Фоня — мужчины. Настоящие. Они такое не спустят. Вот я сейчас Афанасию расскажу, что знаю, так они и не спустят.
— Леночка, золотая моя, ну не тяни! Все душу мне вынула, — почти шутит Фоня. И желваки у него играют. Как солнце на поверхности кастета.
— Погоди, дай с мыслями собраться… — Я еще потянула время. — Сам же знаешь, какая у мирских каша в голове. Я с одной разговариваю, а она мнется, мекает чего-то — боится домой опоздать, у нее в восемь любимый сериал начинается. Все думает про то, кто же это Иоланту в прошлой серии убил.
— М-да… — крякнул Фоня. — Вот она — настоящая колумбийская наркота. Хочешь не хочешь, а подсядешь. Но знаешь, Ленусь, наши сериалы в этом плане куда страшнее. По травматичности психики. Я тут одного такого на входе читаю и никак понять не могу: то ли у него приход пошел, то ли товар с собой. А это пацан по зомбоящику чего-то узрел такое, теперь прогруженный ходит, ждет, что завтра в продолжении покажут.
Ага, значит, «зомбоящик», «прогруженный» и «наркота». Надо будет запомнить лексемы, еще пригодятся.
— Лен! — снова одернул меня Афанасий.
…Пришлось рассказывать.
Я сперва думала, что вообще ничего про Спицыных не узнаю. Они нелюдимые были, в НИИ мало с кем общались, да и потом, когда нас развалили, тоже связи ни с кем не поддерживали. Кто-то что-то слышал, но все больше пустые домыслы. Однако повезло. Ядворская Наталья Петровна, наш парторг бывший, мне про них все выложила. Она этих Спицыных лютой ненавистью ненавидела. Раньше — за то, что беспартийные, а таки умудрились в ГДР на конференцию выбраться, в обход нее, прямо через директора. А теперь она их из-за работы терпеть не могла: потому как эти старшие научные до сих пор по специальности работают, на каком-то гранте Лейпцигского университета, а она гардеробщицей в детской поликлинике корячится.
В общем, выложила она мне про них все, что могла, вплоть до номерочка мобильного телефона Вениной мамы. Где уж достала — мне неведомо. Но ненависть, как известно, еще не на такие чудеса способна. Страшный человек наш бывший парторг! Родись она лет на четыреста пораньше, ее бы любая Черная ведьма к себе в ученицы, не раздумывая, взяла.
А теперь-то что ей осталось? Только ядом и плеваться: повезло этим вшивым диссидентикам с сыном. Очень повезло. И когда только успели, распустехи, такого заботливого мальчика себе воспитать? Сам на ноги поднялся и родителей из нищенской жизни наверх вытянул. Папу-химозника куда-то к себе в фирму пристроил, маму тоже без работы не оставил… И жениться не стал, не хочет всякую лимиту заскорузлую прописывать… Живет себе с родителями, радуется жизни. Квартиру нормальную купил, после их-то хрущобы в Бирюлеве: два этажа, джакузи, консьержка и окна на Москву-реку. А за что им такое, спрашивается?
Я бы ответила, за что, да не могла. Служебная тайна. А так — покивала как умела, чтобы этот концентрат ненависти разбавить, улыбнуться попробовала. Зряшное дело. Зато четко новый адрес Спицыных считала. Оказывается, наш парторг у них в гостях была и яростью полыхала, специально через всю Москву тащилась, чтобы обзавидоваться.
— Молодец, Ленусь. Теперь позвонить ей надо будет, этой твоей Спицыной. Вот Старому доложимся и… А сейчас направо и в арку во двор…
— Да подождите! Афанасий, мы с тобой вообще куда едем?
— Как куда? К Старому. Ты сама рвалась…
— Фоня-я-я! Ну хоть иногда со мной советоваться надо, да? Старый в университете с обеда торчит, у Гуньки в семь экзамен, они вместе поехали. Переживает он за ребенка…
— Вот ведь блин горелый… Ленусь, прости… Куда нам тогда? Сразу в кабак, наверное… Где мы зимнее солнышко будем праздновать? В «Марселе»?
— В нем, родном. Но это в полночь будет. А вдруг чего за это время… Все, едем к Шварцу!
Шварцем у нас уже лет сто пятьдесят Московский футуристический университет имени Шварца называют. Я его сама заканчивала, было дело. И Афанасий тоже.
— Ну поехали. А где он теперь?
— В Кузьминках.
— Понятно. Молодой человек, маршрут меняется. В Кузьминки нас повезете?
Фоня и сам знал, что повезут. Уж больно не хотелось из теплого салона на мороз вываливаться и нового шофера подбирать. С этим влюбленным удобно было ехать. Но этикет-то требовалось соблюсти.
Шофер призадумался на секунду:
— Да не вопрос. Сейчас, подождите, я отзвонюсь. — И он аж раскраснелся где-то внутри себя. Одно удовольствие смотреть. — Алло? У тебя как? Ага, отлично. Валь, я минут на сорок опоздаю. Не сердись, ладно? Ага, спасибо. Тебе сигарет взять? Ну я тебя тоже.
Вроде ничего интимного мы не слышали, а все равно… Я зарумянилась, Афанасий тоже как-то смутился, а шофер вообще будто не с нами сейчас находился. Повезло Вале, в общем.
— Да, Лен, повезло нам с тобой, если это и вправду тот самый кадр. Сейчас Старому доложимся, а потом…
Я покивала. Про потом думать было неприятно. Будто я не новости Старому везу, а родную кошку на усыпление. А Афанасий почти радовался:
— Вот и подарочек справили…
— Кому?
— Московским Сторожевым к профессиональному празднику!
Я замолчала, Фоня тоже разговор не возобновлял. Водитель снова предложил радио включить. Я отказалась за нас обоих, а сама меж тем этого шофера снова почитала. Ну, опять же, как в транспорте. Когда со скуки какую-то литературу глазами жуешь, чтобы время убить и побыстрее доехать. Так и тут. У мальчика (хотя какой он мальчик, меня-Лили ровесник, скорее всего. Запамятовала я, надо переучиваться срочно) кроме большой любви всякие другие мысли виднелись. Что-то там с родителями не задалось очень сильно: и брак его нынешний им не по вкусу, и внуков хотят, а вот не выходит. Так не выходит, что наш шофер про детей вообще не думает. Как про ту белую обезьяну.
Тут я перчаточку уронила. Аккуратно так, по всем правилам, чтобы успеть сделать все, что нужно. Пока водитель ее под педалями газа-тормоза искал, я ему в бардачок незаметно апельсиновое зернышко сунула. Святые с приборной доски посмотрели строго, но понимающе: дети — это ведь хорошо, особенно когда все отчаялись давно. Зернышко легко легло — аккурат между московской картой города и питерской. Там оно до небольшого апельсина и созреет. Их потому заводными называют, что дети от них заводятся.
Один вариант работы с апельсинами по колдовству простой, а по технике исполнения сложный: чтобы женщина или мужчина сами зернышко проглотили. Тогда при ближайшем… э-э-э… амуре оно у них и сработает как надо. Но это надо семечку щелчком в рот отправлять или в компот какой подбрасывать. Особая ловкость нужна: у нас кое-кто в свое время специально у воров-щипачей их карманному ремеслу учился, пальцы себе ставил. Другой вариант по исполнению куда проще: надо апельсиновое зернышко в доме или еще где уронить. Оно за месяц в апельсин превратится и будет свеженьким лежать, пока супруги (то есть папа с мамой будущие) этот самый апельсин пополам между собой не разделят. Тут, правда, загвоздка: если кто другой фрукт слопает, то это все напрасно. А объяснять ничего мирским нельзя, потому как не положено. Вот и выкручивайся, как знаешь.
Ну я зернышко подкинула, перчатку свою получила, все нормально. Фоня, правда, хмыкал как-то неодобрительно. Но я не поняла, к чему это он. Вроде удачно едем, не опаздываем, в пробках не стоим.
5
Наш университет основан был давно, а оттого успел сменить много самых разных наименований и помещений. От «Славянской академии ведьмачества, чернокнижия и изящных искусств» до «Провысшкосоцколдмрака» — «Пролетарской высшей школы социалистического колдовства и мракоборчества». Именем Шварца его полвека назад нарекли, в память об одном хорошем мирском, который, кстати, в ученики идти отказался, а вот добро и ясные мысли через свои книги хорошо посеял. Но я к тому моменту уже выпустилась, подробностей не знаю.
А вот со зданиями беда. Такое заведение в мирском жилом доме существовать не может, у нас же лабораторные работы бывают, а на них всяческие накладки и оплошности. После революции мы много лет в Доме культуры одного оборонного предприятия существовали — пока то предприятие не продали вместе с недвижимостью и разработками. Теперь это «приватизировать» называют. А ведь хорошее здание было, сталинский классицизм, потолки четыре метра. Сейчас-то университет помещение бывшего детского садика занимает. Еще Старый подсуетился, когда в Центральном районе хозяйствовал. Территория хорошая, воротами обнесена, земля плодоносит, хоть маленький — а полигон. Всякой ерундой не шарахает, если на практикуме студенты чего отчебучат.
У снеговика на воротах вместо морковки логарифмическая линейка торчит, а взамен метлы ему вешалку для пальто присобачили. Зато сверху — беретик бежевый, как у нашего ректора. Один в один. Максимально похоже. И не поломаешь ничего — колдовство. Мелкое, конечно, для первокурсника — чтобы детишки-дошкольники не плакали, когда у них в декабрьскую оттепель первая в жизни снежная баба растает.
Тут шофер наконец припарковался, от Фони деньги получил, сдачу нам попытался отсчитать всю до копейки, но ему Афанасий барственно на чай чего-то там оставил. Мне в сумерках не видно было, что именно. Но все равно ведь приятно, когда кавалер просто так, из галантности, твои расходы возмещает.
Я из машины выпорхнула почти изящно, об Афонин локоть оперлась, ждала, пока авто уедет.
— Леночка, — спросил меня Фоня каким-то подозрительно ласковым голосом. — Ты там с перчатками когда… что шоферу сделала, я не понял немножко?
— Ребеночка, — улыбнулась я. — Когда такая любовь, а детей нету, то плохо это. Сам, что ли, парня не читал?
— Читал-читал, — кивнул Афанасий. — Зимняя резина лысеет, зарплата послезавтра, у Андрея уже занял, мать достала со своими звонками, тосол опять течет, с подвеской…
Уй! Ну как же с мужчинами тяжело! Вечно они что-нибудь не то читают. Там же все на лице написано — и про большую любовь, и что его родители сильно против, и про нежность непомерную и вечный страх потерять… а Фоня что прочел? Резина у него лысеет, видите ли! Вот если бы она волосами покрываться начала, тогда да, проблема!
— Ну, А-фа-на-сий! Ну там же очевидно: родители внуков хотят, а он о детях вообще старается не думать, нет у него никакой надежды, понимаешь?
Фоня приостановился, за локоток меня придержал и в лицо заглянул. Серьезно так:
— И ты, Леночка, ему, значит, надежду подарить решила?
— Конечно! А как иначе-то? Я вообще не понимаю, почему ты сложа руки там сидел, мог бы и зернышко забросить, у тебя пальцы гибче. Ну что ж я за вас, мужиков, вечно работу-то делать долж…
— Лен, золотая моя… — Афанасий все еще стоял и с места не сходил, а я перед ним тут руками размахивала во все стороны. — Ты все прочла у того парня? Может, там еще какие проблемы?
— Да какие проблемы-то? Здоровье есть, с деньгами выкрутится, любовь просто нечеловеческая. Я тебе говорю — детей у него не будет, плохо это. Нельзя так, чтобы…
— Лен, извини, но в мирских надо получше все-таки вчитываться. А то будет тебе… апельсиновое зернышко.
— Э?
Фоня как-то непонятно смутился, как будто в женский туалет случайно зашел, а там барышня марафет наводит:
— Леночка, ты, опять же, извини… Он это… как это сейчас? Пидарас.
— Сам такое слово, — обиделась я за водителя, — отличный мужик, довез хорошо…
— Тьфу ты, — Афанасий совсем смутился, — я в хорошем смысле… Хотя чего в этом хорошего… В общем, в парня он влюбился. Впервые, блин, и на всю жизнь, сам от себя не ожидал, а уж родители и подавно. Только вот насчет детей — уж этого у них точно не будет, хоть апельсиновую рощу у него в машине посади.
Ох, конфуз-то какой! Это ж надо, а? А ведь любовь там, вижу ведь, любовь. Какие теперь, однако, нравы… Но я-то, я-то! Зернышко подбросила, дура набитая…
— Да ты не переживай. — Афанасий нервно шкрябнул меня по рукаву куртки, сбивая не то пылинку, не то снежинку. — Не по твоей это части. Ты-то благонравная. А у нас в Пажеском корпусе таких лялек через одного было: дери — не хочу.
— И что, ты тоже? — ляпнула я. — Драл?
Фоня не обиделся. Усмехнулся даже.
— Нет, дорогая, я верен пушкинским заветам и путями капитана Борозды не хаживал даже тогда… Меня за кокаин погнали.
Я, конечно, про это слышала. Половину первой молодости Афанасий слыл l'enfant terrible, вел богемный образ жизни и интересовался новейшей французской поэзией, ницшеанством и кокаином, последним — по-настоящему. Хорошо, что английский он знал слабо и пресловутый роман де Квинси не читал, иначе могли бы быть большие проблемы.
Да, сложные были времена. А сейчас и того пуще: непростой начался век, ох, непростой.
Старого мы нашли под дверями восьмой аудитории. Савва Севастьянович выглядел нервно. Стоял, прислонившись к дверному косяку, и с недоумением держал на вытянутой руке расписную темно-синюю пиалу с позолотой.
Вглядывался в нее, как в лицо давнего друга. Из пиалы торчало что-то узкое, тонкое и черное. Издали — как черенок чайной ложечки. Мы подошли с Фоней ближе и глазам своим не поверили: это хвост морского мыша. А сам мыш на дне окопался. Сидел, не шевелился, тоже Старого глазами инспектировал. При виде нас, правда, встрепенулся и начал внутри пиалы круги наворачивать. Прямо гонки по вертикали. Я прыснула.
— Штурман, фу! — сконфузился Старый. — Это свои, не верещи.
Мышик послушно затих, заскользил коготочками по керамике. Мы поздоровались, но про мыша спросить не решились.
— Гуня оставил. Комиссия грозилась не допустить.
— Балбесы, — посочувствовал Афанасий. — Давно стоите, Савва Севастьянович?
— Четверть часа, любезнейший, не более того. Леночка, прекрасно выглядишь, дорогая…
Ох, что-то Старый на комплименты расщедрился. Не к добру это. Волнуется.
— Так давайте пока в сторону отойдем, перетр… обсудим сложившуюся ситуацию, — Афанасий с современного русского на литературный переходил куда легче, чем на иностранный. Демонстрировал уважение к Старому. Тот такие мелочи хорошо подмечал.
— Ну что, Леночка, твой выход? Я тебя внимательно слушаю.
Старый — это не Фоня и уж тем более не Жека. Тянуть кота за хвост и выдавать информацию по кусочкам с ним не получится. Так что я подобралась вся, приосанилась — как на профсоюзном собрании, чуть было реверанс не отвесила, и отрапортовала:
— Спицын в Москве. Холост. Проживает с родителями. Мобильный телефон матери мне продиктовали, адрес я считала — без номера квартиры, правда.
— Это поправимо, — сразу успокоил меня Афанасий.
Старый кивнул. Перебивать не стал, ждал, может, я ему еще чего-нибудь умное скажу. А я замялась.
— Ну вот, собственно, и все. Уровень достатка в семье выше среднего, уровень благодеяний — не знаю, не измеряла.
— Так это тоже поправимо, — снова вклинился Фоня.
— Ну что ж… — Старый понял, что я больше ничего путного не скажу. — Молодец, Леночка, справилась с собственной задачей. Теперь давай придумывай себе новую.
— Это как? — Я была уверена, что Старый мне сейчас инструкцию выдаст.
— Ну… чисто теоретически, если предположить… что ты сейчас делать будешь?
— Праздник отмечать, — отвертелась я. — А потом, завтра или послезавтра, на охоту выйду.
— Ну-ну… — усмехнулся Старый.
— Да нет, Савва Севастьяныч, вы не так поняли. Я ведь не одна пойду, а с девчонками. Жеку возьму, может, Зину, если она свободна. Гуньку опять же — если вы позволите. Ну и Афанасия попросим прикрыть. Правда, Афонь?
— Certainement! — подтвердил Фоня.
— Так, ну это я понял. А что делать-то будете? — заинтересовался Старый, все еще покачивая на ладони пиалу с мышом.
— Действовать согласно Контрибуции. Дождаться, когда все члены семьи в квартире соберутся. Там-то мы их и накроем, — отчеканила я. Красиво чеканила, как отличница на уроке. Только вот сама в свои слова не верила: ну накроем, лишим всех благодеяний на два-три года, соблюдем законность… А толку-то? Дору-то этим не воскресишь.
Мыш на дне стеклянного гнезда притормозил. Глянул на меня неуверенно и панически, а потом развернул мордочку в сторону двери, за которой любимый хозяин боролся за звание человека с оконченным высшим образованием.
— И сколько дашь? Два года или уж сразу пять? — спросил Старый.
— Если по-хорошему, то я бы их пожизненно оприходовал, — вмешался Фоня.
А я все молчала, молчала. Вспомнила вдруг, что мне сегодня ночью, пока я на балконе работала, Сеня звонил. А я трубку не подняла. То есть, пардон, зеленую кнопочку на мобильнике не нажала. А был бы это обычный телефон, старомодный, и вовсе бы не узнала, кто звонит. Странно как: раньше-то я любые Сенечкины знаки внимания за версту опознавала. Даже если это был обычный кленовый лист в почтовом ящике. Чуяла свою любовь. А сейчас как оглохшая, честное слово.
— Так что, Леночка? — тронул меня Старый.
— А ничего. — Я мотнула головой, словно прошлое с себя стряхнула. — Я бы вообще ничего делать не стала, если можно. Со мной Веня поквитался. А за Дорку… Ну не знаю, чем она-то ему помешала? Я бы расспросила сперва.
— Это ты молодец, моя хорошая, — улыбнулся вдруг Савва Севастьянович. Правда, не на меня смотрел, а на мыша. Дохнул на пиалу, подождал, пока та в воздухе растает, и неловко поскреб зверюшонка указательным пальцем по хребту. Как-то не складывались у Старого отношения с грызунами. С какого-то голодного года, когда он ими питался. Гунечке про такое лучше не говорить.
— Так докажем, Савва Севастьяныч, — вмешался Фоня. — Стопанем этого кентяру где-нить, да и побеседуем с пристрастием и без свидетелей. Это как два пальца…
— Ну да, наверное… — кивнула я, чувствуя себя истеричной гимназисткой. — А можно это без меня, ладно?
— Нельзя, Леночка, — извинился Старый. — Он же на тебе замкнулся. Этот ваш… Вениамин. На твоем случае…
Мы с Фоней переглянулись. Я с какой-то скукой, он с непониманием.
А Старый на дверь смотрел. Вроде на ней ручка сдвинулась. Мы по коридору пару шагов сделали, чтобы уж у самой аудитории не шуметь. Потеснились к подоконнику, аккурат к горшкам, в которых дозревали крупные колокольцы вечного звона, трепетали при малейшем движении соцветия мертвой ягоды вероники и колосились посаженные кем-то наспех семицветки-однодневки, которые иногда «радужкой» называют, потому как все лепестки у них разного окраса.
Но нет, показалось нам. Гунька все еще доблестно воевал с экзаменационным билетом. Можно было продолжать разговор.
— Ну вот что, мои дорогие, я сейчас об этом вам двоим скажу, а ночью, на собра… на зимнем солнышке, и остальных оповещу, — откашлялся Старый. Кашлял он долго, так что я еще успела подумать, что Савва Севастьяныч, как всегда, будет информацию порционно выдавать. Каждой группке — свою, чтобы посмотреть потом, кто кому что расскажет, установить протечку. — Ну так вот. Я и с Татьяной имел разговор, и с Василием…
Ага, значит, и Рыжая, и Извозчик тоже что-то про свои нападения помнят.
— В случае с Васей никакого Спицына-Ягодицына рядом не наблюдалось. К нему в авто села девушка, проехала по названному маршруту, а потом, выходя, забыла сумочку. Василий хотел окликнуть, а сумочка возьми и рвани. Если бы его через дверь на обочину не выбросило, он бы нам этого не рассказал.
— А с Танькой что? — спросил Фоня, пока я отгоняла от себя слишком яркие картинки: вот если бы Дорка не стала пристегиваться, может, ее бы тоже. Ну нарастили бы ей новые ноги со свежим позвоночником. Хоть в нашем Инкубаторе, хоть в их израильском, который называется Ор Хадаш. А тут…
— А с Татьяной все тоже довольно странно обстоит. Нападавшего она в глаза не видела, но настрой считать успела. Он себя на разбой сильно накручивал. Вроде как болельщик на футболе. Сам себе мысленно кричал что-то вроде: «Давай, Скиф, мочи эту гниль!»
— «Давай, Скиф, мочи эту гниль»? — переспросил Афоня. У него это не как боевой клич прозвучало, а скорее как диагноз.
— Ну и что вы на это скажете, мои хорошие?
— На эпидемию чего-то не похоже… — усмехнулся Фоня. — Скорее уж на начало охотничьего сезона. Будто кто мирским сказал, что нас ловить можно, вот они и понеслись…
— Разумная версия, — кивнул Старый. — Ты, Леночка, с ней согласна?
— Ну да, — кивнула я, вспоминая хоть что-то из своей хилой охотничьей практики. Один раз в жизни — в третьей, Ликиной, — на райкомовской охоте была, мы там вроде как кабана гнали. Ну наверное. Я-то все больше в засаде с одним комсомольским инструктором обжималась. Вот мы с ним дичь и спугнули. — Похоже на охоту. Будто они сперва разведали, где мы находимся, а потом сразу и начали… ловить.
— Правильно, моя дорогая. — Савва Севастьянович меня так ласково похвалил, что мне его аж укусить захотелось. Будь я на месте мыша — так и тяпнула бы за палец. — Итак, что мы тут видим… Дичь — это вроде как мы с вами, охотников, как минимум, трое…
— Почему трое? — удивился Фоня. — Девка в такси. Скиф тот, Ленкиных двое плюс заказчик, и непонятно кто Дорку взорвал. Икс плюс пять получается.
— Хорошая формулировка, — одобрил Старый. — Но опознать мы можем пока троих. Четко — Вениамина и условно — девушку и Скифа. Но этих — только когда Таня с Василием вернутся и показания еще раз дадут.
— Прекрасный расклад, Савва Севастьяныч! Ну просто зашибись! — Афоня покосился на цветочные горшки. Колокольцы вечного звона вздрогнули и начали медленно наигрывать похоронный марш Шопена. Не Бетховен, конечно, но тоже красивая мелодия. — Трое сбоку, а наших-то уже и нет. А кто, интересно, им вот так охотиться-то позволил, а?
— Ты знаешь, Афанасий, у меня есть одна любопытная верси… — осекся Старый.
Потому как дверь аудитории чуть с петель не сорвалась. А оттуда Гунька вылетел.
В прямом смысле этого слова — у него за спиной крылья топорщились, как у летучей мыши, только лимоннозелененькие. А из кудлатой головы торчали два красных чертячьих рога, сбивали покосившийся нимб. Хорошо хоть, что хвост не отрастил, — у Павлика джинсы новые, зашивать бы пришлось.
— Одиннадцать! На одиннадцать я сдал!
— А почему не на двенадцать? — рыкнул вдруг Афанасий. А сам-то, между прочим, на квалификационном восьмерку получил, не смог себя на полвека вперед состарить. Запутался, превратился в младенца, ну и обделался прямо на кафедре. Но я ему про это напоминать не стала.
— За цвет крыльев. — Гунька затрепетал ими неуклюже, вспорхнул под низкий потолок, потом приземлился жизнерадостно. Подошел к гордо напыщенному Старому. Встал перед ним неловко, ведомость экзаменационную протянул. И замолчал так, будто его снова права голоса лишили. А Старый даже не поморщился. Табель взял, мышонка на ладони протянул:
— Держи. Молодец.
— Штурман, ко мне! — почти шепотом скомандовал Гунька, подставляя мышику ладонь.
Тварюшка перепрыгнула с рукава на рукав, помчалась к острому вороту жилетки ко товой шерсти. Мне даже плакать захотелось.
На полу что-то хрустнуло сухой газетой — это у Гуньки крылья отцветать начали.
— Малый, я только одного не пойму, — Фоня переступил через шелестящий блеск, — а чего твоя мыша — Штурман? Это как фамилия, что ли?
— Ну что вы, — блекло улыбнулся Гунька, позволяя похлопать себя по плечу. — Это как должность. Он же морской.
6
А «Марсель», естественно, сиял огнями. Трепетал пивными флажками и топорщился елочными гирляндами. Шумно, накурено, привычно. Прямо как родной город в миниатюре. Я поискала глазами Цирлю, потом Дорку… Задумчиво приглядела столик подальше от эстрады — мне в моем возрасте такие развлечения… Прошлая жизнь была рядом. Толкала в бок, хлопала по спине, пачкала щеки нежной помадой. Свои собирались. Как всегда, практически, только вот…
Тоска сквозит — сильнее, чем ветер в гардеробной. И какого ляда мы опять в этом шалмане собираемся? Нет, приличная ресторация, понятно, прислуга вышколенная, цены умеренные. Только мало мне воспоминаний о Доре, так еще и Гунька померк — вот прям на глазах. Пока в машине ехали, шутил, Старому про экзамен рассказывал, нам — про студентов-заочников. А вошли… С таким лицом в прозекторскую входят. Или тело в морге забирают. Его ведь тут убили уже один раз, и о чем только Старый думает.
Я сперва спросить не успела, а потом сообразила: Старому, скорее всего, не до раздумий было, с нашими-то делами. Поручил организацию Жеке, по привычке, а она, тоже по привычке, сюда всех и затащила. Из симпатий к хозяину, экономии и просто не подумав.
Сама теперь переживает, хоть вида и не подает.
Зато Фоня сразу развил буйную деятельность для нашего успокоения: профессионально оттер местного секьюрити, сам встал на дверях, демонстрируя навыки околоточного надзирателя и классического вышибалы. Стоял лениво, процеживал публику. Мирские догуливали свое, уже предновогоднее, преждевременное. Объявление в гардеробе вяло намекало на то, что с одиннадцати часов малый зал закрывается под корпоратив. Я замысловатого слова не поняла, но мне Жека объяснила: это у мирских так мелкий шабаш называется, в честь окончания календарного года. Раньше именовалось «посиделками», но словцо из моды вышло. А так все понятно, поэтому «никого из цивилов на нас не перемкнет»: ни на Гунечку, который нимб стирать еще в машине отказался, ни на Фельдшера в его медбратовской робе, ни на Зинку в ментовс… в парадной форме. Зинаиду, впрочем, народ побаивался. Особенно когда она в сторону хозяйского кабинета почесала — насчёт нашего спиртного договариваться, сколько бутылок мы с собой привезли. С ней и Жека ускакала, но та все больше для настроения. Кажется, ресторатор Артемчик должен был сегодня не обмануть ее ожидания. Ну или как-то так.
Народ подтягивался медленно. А может, просто созвали всех не особенно хорошо: я ведь не знаю, кто за это отвечал. У нас, в принципе, канонические праздники отмечают… так… ну как средневековые ремесленники — своими цехами. Спутники отдельно (если жена отпустит), Отладчики сами по себе, мы, Смотровые, тоже узким кругом. Вот перерождение или, там, проводы в светлый путь — это да, общий повод. Кто виновника торжества знает — тот и приходит. Ну вот как Жека тогда гостей меня провожать собирала… А теперь можно ничего не загадывать, на дверь особо не коситься, не поправлять отрастающую прическу и праздничный наряд в дамской комнате… Скорее всего, Сеня мне сегодня ночью потому и звонил, что с праздником хотел поздравить. Понимал, что вряд ли увидимся. А я, как всегда, мечтать о чем-то таком начала. Или не начала уже?
Тут я под эти размышления из дамской комнаты вышла, да и натолкнулась… Не на того, на кого надо. Братец мой единокровный Ростислав, собственной персоной. Странно это. Обычно-то он при маменьке ошивается, когда она с Отладчиками праздники встречает. А тут вот… Ишь ты — поди ж ты… Не иначе денег у меня попросить решил. Или чего похуже.
Ну так и есть: Ростик при виде меня заулыбался широко, словно деревенский дурачок на похоронах, облапил меня что есть силы, прямо к куртке прижал — а она у него кожаная, с прошивками всякими, почти как у летчиков Второй мировой. То ли мода такая, то ли просто ему идет.
— Ленка, классно выглядишь, привет!
Ну все, сейчас деньги занимать станет, не иначе. Вот если еще хоть слово вякнет про мою неземную красоту, так это точно.
— Молодец какая, похудела, помолодела.
— Скольк… спасибо на добром слове. Ты тоже отлично…
А тут я не соврала. Недоростик и вправду как-то возмужал. Окреп. Даже не по внешности, а так. Заметно, что это наш мужчина, ведьмовской. Держать себя начал правильно. У него сейчас внутри уверенность звенит, как струна. Не нервная-натянутая, а крепкая, вроде альпинистской веревки. Как я удачно ошиблась, однако.
— Лен, слушай, спасибо тебе за тогда… Специально приехал, чтобы поблагодарить, я скоро подорвусь отсюда, меня там ждут…
Явно не мама, наверное. Все-таки влечение к дамскому полу в Ростике осталось неизбывным. И чертенята в глазах. Только я не пойму, за что он меня благодарит.
— А когда я проиграл, помнишь? Ты же одна меня подбодрила, все остальные с козьими мордами сидели, словно меня нет.
Мать честная! Это по недоростику гордость так ударила. Дошло тогда, что специалист он просто никакой, что есть он, что нет его — московским Сторожевым как-то без разницы. Вот и решил за ум взяться.
Правда, что ли, в Фонтанщики намылился?
Ростик меня тем временем к барной стоечке подвел, себе пива попросил, мне, не спрашивая, его же взял. Я пиво не сильно люблю. Точнее — сильно не люблю. А вот с Сеней целоваться, в чебуречной у Колхозного рынка, когда он после этого пива еще пенный и сонный немножко, — это вкусно. Вкуснее не бывает.
Но сейчас почему-то легко пилось. Без воспоминаний.
— В Фонтанщики — летом будет. Сейчас я по замкам специализируюсь! — Ростик мне это так гордо сообщил, будто ему Героя Соцтруда присвоили. Понятно ведь, первая самостоятельная работа, хоть какая-никакая, а все одно — любимая. Я за сам факт порадовалась, даже пивком чокнулась что есть силы. И пила его медленно-медленно, чтобы улыбку за пеной спрятать.
Потому как замки — это не то чтобы неуважаемая профессия, а так… И не профессия толком. По крайней мере — в столице. Обычай-то новый, в Москве прижился не сильно, завезли его откуда-то мирские. Сперва вроде молодожены этим баловались, а потом влюбленные тоже начали: на мосту каком замочек повесить с именами, а ключики в реку. Ну что я рассказываю, вон за Третьяковской галереей мост, так на нем целая аллея железных деревьев понатыкана: цепляй замки — не хочу. Тем более что их тут рядышком продают. Вечно у нас власти все на коммерческую волну переводят. Они бы еще парочку ко тов в зоопарк завезли, честное слово.
Ну вот, Ростик, значит, стал первым столичным Замковым. Будет теперь вахту на мосту нести, замочки щупать. Те, которые от обычных влюбленных или в память о свадьбе — простые, холодные от мороза. А вот если эту штучку повесили, чтобы отношения спасти, то в честного колдуна как током стрельнет. Надо реагировать. Ростик, конечно, по амурным делам специалист, но все-таки… Справится ли?
Тут братишка пустую кружку на стойку поставил, я язык-то и прикусила. У Ростислава обе ладони в крошечных ожогах — как крапивой хлестнули. Издержки профессии. Он ведь замочки должен голой рукой обрабатывать. Вот он и старается. И ясно ведь, что не день, не два так делает… Молодец какой.
— Уй, Ростик, как же я за тебя рада на самом деле! — А я и не заметила, что пиво свое допила. Теперь надо будет поосторожнее, чтобы напитки не мешать.
— Спасибо, Лен. А мама вот взбеленилась, — отозвался братишка с моими же интонациями. Пожаловался мне. Первый раз в жизни.
Это из-за работы? Или Ростислав опять в дом неугодную невесту привел?
Из-за работы. Мамуля, оказывается, ему уже какую-то должность подобрала, чтобы у нее под крылышком. К маме вроде как серьезные люди подкатывать начали с какими-то шикарными предложениями. Я уж не знаю, какие там предложения у врача в кожвендиспансере, но мама Ростику раньше времени говорить не хотела, а он ее и вовсе расспрашивать не стал. Ушел в общежитие при своем мирском институте — до конца учебного года. Потом будет к нам, в Шварца, поступать.
— А специальность какая? — почти нежно спрашиваю я. Рада за братика. Вот словами не передать, как рада. Это ведь чудо, на самом деле. Только не для мирских, а для нас. Мы же себе чудеса специально делать не умеем. А вот получилось.
— Спутник, — неуверенно откликнулся Ростик.
Я чуть с вертящейся табуретки не упала, честное слово. У Ростислава столько браков испаршивлено было, его ж к ЗАГСу на пушечный выстрел подпускать… Хотя… Если мама теперь не вмешается, то, может, наоборот, все получится? Какая, однако, модная профессия теперь, Гунечка вон Спутником станет — как только теорию сдаст по тому учебнику, где про него самого говорится, в параграфе о наиболее распространенных ошибках. Теперь вот Ростик тоже… Может, спрос на специалистов закончится однажды? Тогда Сеня сможет обратно в Отладчики вернуться? Или не надо? Пока мы порознь — у меня надежда есть. Мечта, как у мирской барышни. А как вместе сойдемся, так, может, все и закончится? Оно ведь закончилось давно, на самом-то деле, а я все отпустить не могу. Не Семена, а те надежды, которыми его к себе привязывала.
— Хорошая специализация, Ростик. Молодец ты у меня. Смотри, мы сегодня одного мальчика праздновать будем, он тоже Спутником станет, через месяц. Может, задержишься, переговоришь с ним? Он тебе расскажет, какая там программа да что учить…
— Лен, спасибо, но я… Неудобно, меня девушка ждет.
— Хорошая?
— Потрясающая! Вчера с ней в маршрутке познакомились!
Ну вот и учи потом такого!
А вот Гунька сейчас выглядел просто как жених на свадьбе. Не на той нашей, шутовской-обманной, а на простой, по первой влюбленности. Весь из себя строгий, взволнованный, счастливый до нежности. Правда, невесты рядом не наблюдалось. Никакой. Не меня же за нее считать? Гунька в торце стола сидел, а я от него с правого бока, рядышком. С левого после полуночи будет сидеть Фельдшер, тот самый, у которого в аптечке с собой всегда осиновые колышки лежат. Он на пару часов заехать обещал. На другом конце стола, естественно, Старый. А по бокам — честной ведьмовской народ. Наши все, а потом гости послеполуночные подойдут. Смотровые, Отладчики, пара Спутников — не знаю, звал ли кто Семена. Шесть столиков сдвинули в одну гусеницу, вот все и вместились. Между приборами Гунькин мышик сновал, вертелся суетливо: в какую сторону Гуня повернется, в ту и мышья мордочка покажет. Как намагниченный совсем — такая вот особенность у этих тварюшек, острый нюх.
К полуночи должно было собраться человек тридцать… Не много, но и не мало. Мне ведь зимнее солнышко по-разному отмечать приходилось. В эвакуации — так вообще одной две зимы подряд. А уж про то, допустим, как его наша Танька-Рыжая, дай ей в Инкубаторе молодость почище, на этапе встречала — это вообще отдельную историю рассказывать надо. Или вон у пилота Мышкина, единственного на всю Россию Отладчика без прозвища, можно порасспрашивать — как он в одесских катакомбах солнышко праздновал. И зимнее, и летнее. В общем, за таким столом ни один колдовской гость лишним не будет, когда бы он ни пришел.
Трудный вечер выдался. Я-то сперва думала, что для меня одной. Потому как есть после полуночи страшно вредно, а стол у нас… Ну ломился не ломился, а выглядел вполне достойно. Конечно, не так, как в девятьсот тринадцатом году, с которым мирские почему-то норовили отечественное продуктовое довольствие сравнить, но тоже хорошо. Все-таки два раза в год можно себе такое позволить, тем более, почти за казенный счет. Ну мы сбросились, естественно, но так, больше для приличия. У Старого на представительские расходы отдельная статья давно выделена, из профсборов. Нам же зарплата в книжки поступает уже после них. Ну вот и гадай, сколько там чего накапало. Так что теперь можно было не скромничать. Но я держалась, честное слово. До самого жюльена.
Потом ко мне Жека подскочила, уволокла в предбанничек возле дамской комнаты. Я уж думала, оплошность какая с прической или чем еще, а оказалось, что нет. Евдокия просто пошушукаться девчонок собрала — меня, Зинулю, Анечку, Таньку-Грозу… Марфа еще из Инкубатора не вернулась, там решила отметить, с дочкой, завтра вечером прилетит, а Дора… Ну вот все одно выходило — будто уехала она. Как тогда, в эмиграцию, когда мы твердо верили, что больше ни в одной жизни увидеться уже не сможем. Это ведь даже труднее — поверить, что человека никогда-никогда не увидишь, хотя он жив-здоров. А сейчас…
А сейчас все собрались: и честные ведьмы, и наши редкие мужчины-Смотровые — Фоня, Петро, Матвей. Мало нас. Молодое поколение с выбором профессии долго тянет, а потом все больше в Отладчики как-то, у них и оклад побольше, и хлопот поменьше, ведь на мирской работе своим делом заниматься надо, много сил сэкономить можно. Вот и происходит теперь такое: когда на каждом не по два-три участка даже, а по пять-шесть. И все равно рук не хватает, в некоторых районах дежурить по очереди приходится, нет там постоянных Смотровых.
Ну мы про это все как раз между собой и поговорили, дожидаясь, когда на часах двенадцать станет.
До полуночи сидели тихо, пробавлялись закусками, берегли силы: нам же сегодня до первого солнечного луча гулять, встречать светлый праздник (солнце-то прибывает, вот он и светлый, летом мы темный отмечаем). В какой-то момент так тихо стало, что слышно было, как уборщица в том зале стулья на столы составляет и шваброй своей возюкает. Хозяин обещал, что к двенадцати никого постороннего в «Марселе» не останется — только он за бармена да его личная официантка. Как в тот раз, дескать.
Когда посторонних мало — это хорошо, да только нам и этим посторонним пришлось глаза отводить, а то они на Гуньку уж больно вылупились, пока нам закуски разносили. Никто сперва не понял, что за напасть, потом дошло: Гунечку же у них на глазах практически насмерть убили, а сейчас он чуть ли не младше тогдашнего был. Но тут даже не столько отвод глаз был нужен, сколько внушение: родственник, дескать, младший брат того, в которого стреляли. Это мирским понятно, у них и не такие совпадения встречаются. Так что все обошлось. А тут уже и полночь, у всех телефоны как раз зазвонили, гвалт поднялся, всяческая суета и поздравления с поцелуями…
Когда все отшумели, Старый поднялся с места. Ножом о графин стучать не стал, это вам не Жека. Улыбнулся спокойно, словно занавес театральный отдернул. Заговорил, правда, торжественно, хотя у него за прожитые жизни каких только интонаций в репертуаре не было. Больше, чем мест работы, наверное. Сейчас вот опять под депутата Государственной думы играет. Да не нынешнего, а настоящего, вроде Родзянко или Пуришкевича.
— Я вам, хорошие мои, хотел одну вещь сказать… Но скажу ее чуть позже. А пока — будьте внимательны. — Савва Севастьяныч выудил откуда-то из портфеля (потрепанный такой, с похожими обычно в баню ходят) простую жестяную кружку — обливную, щербатенькую, с детским рисунком сбоку. У меня на такой же котенок с бантиком нарисован, а у него вот солнышко улыбающееся. Специально Старый подбирал.
Сейчас кружка наполнилась до краев. В ближайшем графине водка стояла, хорошая, очищенная. Как раз для таких случаев.
Старый кружку поднял, ладонью ее накрыл, чтобы чистый алкоголь в чистую воду превратить, а потом махнул залпом. Передвинул пустую посудину Жеке, только потом на место сел.
Евдокия кружечку перевернула, глядя, как капли воды на скатерть падают, затем тоже ладошкой ободок накрыла (а то никто не знает, что Евдокия себе в таких случаях красное вино творит, а то и херес). Потом встала, медленно, по глоточку, выпила и передала дальше. Все против часовой, как и заведено. Пока пьешь, надо на дно самого себя заглянуть, отпустить все обиды, накопленные с летнего солнышка, пообещать, что исправишься. Может, Жека поэтому именно вино себе всегда и выбирает — его пить можно долго, как раз на перечисление всех ее аттракционов и хватит.
Когда моя очередь подошла, то в кружке глинтвейн обнаружился. Горячий — аж ладонь закололо от жара. Но безалкогольный, на одном соке, хоть и со всеми травами-приправами. Дорка такой учила делать когда-то, еще в Киеве. Называла его «Черновиком». У меня ни разу не получалось так сварить. А сейчас вот кружка подсказала.
Я за Доркину память сама перед собой и поручилась. Первый раз за столько лет не про Семена в такой момент думала. Сама даже удивилась, когда допила.
Гунька с кружкой обращался неумело (впервые у него такое, ученикам не положено), пришлось помочь, ладонь к ободку крепче приложить. Успела подглядеть напиток — яблочное что-то, не то сок, не то сидр. Это не сам Гунечка желал, это у него сердце требовало. Только он (вот смешной!) до дна допивать не стал, капельку мышу своему оставил. Меня совесть цапнула: Клаксончик-то дома один. Но я его боюсь с собой таскать почему-то. Все время кажется, что не уберегу: своей гибели не страшусь почти совсем, свыклась с ней, а вот тварюшку жалко, она невиновная.
Кружка вернулась к Старому, сверкнула на прощание под местными люстрами и скрылась в пузатом обтерханном портфеле. Пришло время для важных вещей.
Сейчас Старый говорил куда проще и жестче, без устаревшей лексики и анахронизмов. Словно не перед нами выступал, а перед шеренгой личного состава. Перед боем. Ему и такое приходилось делать:
— В ночь на шестнадцатое декабря погибла Изадора Гед… — тут Старый запнулся, Жеке шепнул: — Как Дору по матери?
— Геддовна, — порхнула губами Жека. — Но у них не отчество, у них вторым именем идет.
— Значит, Изадора Гедда, урожденная Гуревич. Хорошего о ней сказать можно много. Мы это на прощание сделали и еще сделаем. Только не словами. Мстить не призываю, большинство из вас этому не обучено. Этим я займусь сам. Если есть желающие — обратитесь ко мне. Ночь у нас сегодня долгая, успеем обговорить. Это было раз. Теперь два. По информации экспертов, а еще, скажем так, по моей личной информации, выяснилось следующее… Одними мирскими в этой гибели не обошлось. Всем понятно?
У меня ощущение было, что Старый мне сейчас бензином в лицо плеснул. У остальных, наверное, тоже, но я не знаю. Как-то захотелось сразу сжаться, стать размером с Гунькиного мыша и под краями фруктовой вазы спрятаться. Если не мирские, значит, наши. Если наши — значит… Кто?
— Непонятно… Это про кого?
— Вы сразу скажите!
— А доказательства есть?
— Это как? Кто-то силой мысли бензобак ей разнес, что ли?
— Нет, ну а доказательства…
— Сам ты силой мысли, теорию учить надо. У мысли плотность взаимодействия с предметом максимум тонна на три кубокилометра в безветренную погоду, а там снегопад.
— А точно взорвали, а не несчастный случай? А то…
— Вот когда тебя, Тань, взорвут не по делу, тоже скажешь, что несчастный?
— А искру перемкнуть она сама не могла? Дорка зажигание по жизни взглядом врубала.
Наши начали переходить с возмущенного на профессиональное. Так легче к страшному привыкнуть. Мы еще осмыслить не могли, что на нас охота началась, а теперь вот новое: оказывается, сами на себя охотимся, есть тут кто-то… Выродок честного колдовского племени. Предатель.
Старый стоял, слушал. Минуту на обсуждение выделил, продемонстрировал понимание. Потом ладонью об стол хлопнул:
— У кого-нибудь еще есть вопросы… не по делу?
Нету. Сейчас казалось, что даже лампочки в гирляндах мелькают и то слишком… громко. Старый даже смягчился. Ровно на одну фразу.
— Кого интересуют технические характеристики взрыва — обращайтесь к Зинаиде Петровне, она вам разъяснит, ей по должности положено. Доказательства — как кто-то интересовался — у меня есть. Придет время, продемонстрирую. А я вас сейчас о другом спрашиваю. Какую мне, по вашему мнению, расплату требовать? За Дорину гибель, если кто не понял.
Старый на этот вопрос и сам мог ответить, без нашей подсказки. Это даже не Контрибуция, а Заповеди. Древний документ, чудом переживший конец Черных времен. Наших же тогда вместе с книгами и инвентарем жгли. Потому и снятые копии, списки Заповедей, в каждом нормальном ведьмовском семействе обязательно хранились. В таких потайных местах, про которые и сказать-то стыдно. Помню, какой конфуз был, году так в двадцать первом, когда тот же Старый в своем спиче Заповеди назвал «обагренными кровью и потом наших товарищей». Наши барышни тогда от смеха под столом катались, а джентльмены цвели щеками не хуже кумача. На изломе Черных времен, как правило, совсем иные жидкости этот документ пропитывали. Он потому и короткий такой, чтобы прятать удобнее было. Его почти все наизусть помнят.
«Ежели ведьма али колдун умышленно навлекут гибель на иную ведьму и иного колдуна, особливо с потомством и чадами непросвещенными, не нарушившего Заповедей и творившего добро, и только добро, то губителю за это деяние преждевременная гибель полагается. Исполнять при трех свидетелях и виновного не щадить».
Дорка только добро и творила. Это не поминальные слова, это у нас во всех документах отражено. Значит, и мстить за нее — гибелью, и только гибелью.
— Гибель…
Простое слово, шесть букв всего. А «казнь» — еще короче и еще тяжелее. И произнести, и сотворить.
— Гибель.
Сейчас ведь не об одной мести за Дору речь идет. Мы как клятву даем: что если сами Заповеди нарушим, то знаем, чем расплачиваться будем.
— Гибель.
Не знаю, кто это и как сделал, не знаю, зачем. Мне ему оправдание найти хочется, а нельзя.
— Гибель.
Сегодня о выродке речь идет, а завтра? Причины разные бывают. Этот, видимо, тоже так думал, раз согласился.
— Гибель.
Раньше, если гангрена начиналась на руке или ноге, то ту ногу отрубали, спасали человека. Так и тут. Это гангрена уже, не живое существо.
— Гибель.
Это не я, я знаю. Но есть ли во мне силы не совершить такое, если давить начнут? А согласие на казнь — это как страховка. Кредит на смелость. Буду про него помнить, если совсем страшно станет.
— Гибель.
Произнести такое тошно, а уж исполнять… Трудно быть Старым. Ему свои задачи переложить не на кого. Если только на нас.
— Гибель.
— Лена, отвечай, надо поруку сомкнуть.
— Гибель.
— Решение принято единогласно, возражений нет. Официальную часть считаю оконченной. — Старый опустился наконец на стул. — Предлагаю по маленькой, а потом нашего студента… отпразднуем как следует.
Савва Севастьянович глянул на полупустой стол, за которым пока одни Смотровые собрались, гости позже появятся. Странно глянул — будто заполнил сиротливые стулья знакомыми фигурами: свои же, родные. Те, кто не вернется.
— Благодарю за решение, Сторожевые.
7
Теперь уже настоящее спиртное можно было пить. Мне не особенно хотелось, из меня еще Ростиково пиво не выветрилось толком, пришлось манкировать рюмкой.
Но вот тост за Гуню, который с сегодняшнего дня уже просто Павел (ну или Паша, там сами решайте, как назовете), приняла честно, до капельки.
Гуня весь раскраснелся, пальцы сквозь нимб продел, макушку почесал. Посмотрел, как морской мышик у него из тарелки кусочек камамбера тащит, да и рукой махнул. И такую благодарность завернул, что у меня аж слезы на глазах выступили. Он ведь не только про Старого сейчас упомянул. И про Фельдшера, и про Тимку-Кота, и про меня кстати. Оказывается, попались ему сегодня на экзамене фотоизображения. Не сильно серьезные: надо было керенку в сторублевку брежневских времен переделать, а аттестационный лист юнкерского училища — в почетную грамоту при золотой медали. Не фотокарточки это, но там техника очень похожа.
Я прямо обрадовалась. Удачно как все получилось: и Ростика на правильный путь направила, и Гуньке вот… Странно только, что Фоня, который рядом со Старым сидел, Ганькины благодарности зашикал. Как театрал на чужом бенефисе, честное слово. Так неприятно было. Жека вон, у которой есть что про Гунечку вспомнить, сидела себе, краснела в декольте, а этот… Я дождалась, когда народ закусывать примется, стул отодвинула да к Фоне и подошла.
Потянула его.
Он решил, что танцевать приглашаю. Распорядился насчет мелодии в проигрывателе. Что-то такое, из ритмов зарубежной эстрады. Кажется, «Арабески». Если медленно танцевать, то как раз разговор получается.
— Афанасий, ты зачем так? И пить за него не стал. У Гуньки праздник, а… Некрасиво ж получилось.
— Нормально. Ему в самый раз. — Фоня смотрел недобро. И на меня, и на стол праздничный, из-за которого наших девчонок потихоньку выдергивать начали. Заразительный я пример подала, ничего не скажешь. Ну а что? Я сколько лет старенькой была, надоело. Самое время танцевать, пока молодость в венах кипит. Вместе с пивом.
— Фонь, ты что? — изумилась я. — Совсем совесть потерял вместе с толерантностью? Сейчас не Черные времена, чтобы к мирским вот так… И вообще, он уже специалист. Не хуже тебя.
Афанасий снова странно хмыкнул — как давеча в машине. Махнул рукой:
— Ну при чем здесь это, Ленусь? Мирской не мирской. Я вот думаю… Ты тот вечер, когда… э-э-э… когда Старый вас в честь своего приезда собрал, помнишь?
А кто б его не помнил-то? Не каждый день у тебя дорогих людей взрывают насмерть.
— А как этот обсосок полумирской за сигаретами мотался?
— Hе-а. А ты откуда знаешь? Тебя же там не было.
— Зато Матвей и Петро были. И Жека рассказала, как вы там про него…
И что? Уже и посплетничать нельзя? Если бы не сплетни, мы бы уже давно с глузду съехали: когда сто лет подряд на журфиксах у Старого одни и те же физиономии видишь, то только досужими вымыслами и спасаешься. Нас мало, информации тоже не сильно много, вот в свежего человека и вцепляешься. Особенно когда он уже не совсем человек.
— Да перемывайте вы кости кому угодно, мое дело предположить. Лен, я вот думаю, может, он тогда не только курево доставлял, но и еще кое-что?
— Что? — не поверила я.
— А взрывчатку на магните. Прилепил на дно машины и вперед…
— А почему она сразу не взорвалась, когда Дорка в нее села? — спросила я о непонятном. Только потом сообразила, что речь о Гуньке идет, о нашем Павлике, который мне почти как младший братик. Ах ты, батюшки!
Давно я никому пощечин не влепляла, рука от этого жеста отвыкла намертво, это вам не ведьмовское ремесло. Неубедительно вышло, без скандальной звонкости. Словно я Клаксона с люстры тапочкой сгоняла, да промахнулась. Никчемный хлопок.
Но Афанасий даже ухнул.
— Ну ты, ma cherie, сильна, однако!
— Ты… ТЫ!.. А нечего на своих такое думать! Людям доверять надо! Вот!
Голосок у меня почему-то был не тонкий обморочный, а хрипатый, как у подростка. Ну вот не умею я театральные жесты красиво делать, нет у меня таких способностей.
Теперь Фоня утанцовывал Зинку, нежно лапал погоны милицейского кителя. Их со стороны можно было за Ромео с Джульеттой принять, правда, с поправкой на возраст. Зинаиде нынче под полтинник, Афанасий, которого сейчас Толик-Рубеж зовут, лет на тридцать с гаком выглядит. А нежности во взорах — как у юнцов в моем подъезде. Шекспир бы умилился: до тех пор, пока разговор бы не услышал.
— Так ты говоришь, Ваську вообще тогда по-другому взрывали?
— Ну да… Я ж материалы видела, там все заключения есть. Гражданка Израиля, дело оформляли как на выставку. С нашими бы столько не возились. Ну это неважно. В общем, две бутылки, и вся любовь, они мне даже ксерокс сняли. У Извозчика взрыв от середины салона шел, вверх и в стороны, а бензобак не рванул. Это ж не кино, чтоб лимон в окошко и заворачивай оглобли…
— Знаешь, Зин, — приобнял ее Фоня, — а мне тут глюкануло так красиво, что у лимонки теперь кольцо делают не стандартное, а ювелирное.
— С камушком, да? — кивнула Зинка.
— Оно самое. С рубином.
— Мне обычно с изумрудом мерещится.
— Ты рыжая, тебе идет.
— Спасибо. Ну вот, у Васьки в машине взрыв пошел поверху, а его спинкой сиденья прикрыло малость. Так волной и вынесло — дверь, Ваську и кресло. Ноги всмятку, но там собрать можно было. Он же в скорой жил еще час с гаком, если медики не… А у Доры ситуация другая. Эти суки перестраховаться решили, два магнита прилепили. Один под водительское сиденье, а для верности второй, прямо под бак. Рвануло цепочкой, с разницей в пару секунд. Она даже из салона вылететь бы не успела, если б с первым повезло.
Фоня оступился: берцем сорок третьего размера на Зинкин замшевый сапог. Она кивнула, воротник на Афоне поправила.
— Зинок, ты как хочешь, а я…
— Знаю, — нежно улыбнулась Зинка, — тоже пойду. Своими руками кольцо надену.
Тут кто-то диск сменил, какие-то старые ВИА заблажили. Зинку стало куда хуже слышно, зато гораздо ярче видно. Она рукой вот так повела, пучок свой протокольный расплескала бронзовыми прядями. Не то что Фоня, а даже, кажется, солисты «Самоцветов» запинаться начали.
«…Сердце волнуется, почтовый пакуется… пакуется… пакуется груз, мой адрес…»
Мне уже потом Гунечка объяснил, что это кавер-версия называется. Ремейк какой-то.
А тогда я сразу вспомнила, как Дорка ворчала, что сегодня всю ночь на столе опять плясать придется.
Я только хотела Гуню к следующему танцу ангажировать, а его уже Евдокия уволокла. Ну, Жека, ну… Тебе ж Старый за это голову чуть не оторвал, неужели до сих пор не прошло? Вот я не понимаю, как можно столько из-за мужчины себя корежить? Сказано же, не твое и твоим никогда не будет, неужели не… Заметно же, что Гуньке такое совсем не в масть, а он из вежливости мается. Вид смурной, прямо как в те времена, когда Евдокия за ним присматривала. Это он в Инкубаторе потом нормальный стал, распушился как-то, а у Жеки под приглядом — ну как котенок недотопленный, честное слово.
Я даже отбить собралась, хоть и шутки ради, да обошлось: Старый Гуньку к себе подозвал, видимо, на разговор, Жека в одиночестве осталась, а меня, ну вот прям в эту самую секунду, Фельдшер умыкнул.
Это хорошо — у нас мужчин-то в зале не осталось больше, ну прям как в сорок пятом в коммунальный праздник. Матвей с Петрухой откланялись. Вроде как в гости собрались. Знаю я этих гостей, сейчас к Матвею домой поедут, сидеть на кухне и под хорошую закусь разное вспоминать. К рассвету вернутся помолодевшие от прошлого. А нам теперь танцевать не с кем. Спасибо, Фельдшер.
Он же меня то ли на вальс пригласил, то ли на воспоминания. Немножко про войну, немножко про любовь — все лучше, чем своих перебирать, выродка выискивать. А тут еще мне байки всякие рассказывают про вызовы к мирским. Оказывается, у них на подстанции такие пикантные бытовые травмы бывают, это даже неприлично объяснять. И ладно бы флакон от шампуня, морковка там или хоть огурец а ведь мобильный телефон! С пятнадцатью неотвеченными звонками.
Я от смеха остановилась. Танцевать не могла, все пыталась хохот унять. На нас даже с интересом посматривать начали.
А кругом музыка, лампочки мигают, ресторатор вон тележку с шампанским прикатил, сейчас выстрелит, Жека девиц кружочком собрала — ну не иначе будут Гуньку все-таки разыгрывать, традиция требует над бывшим учеником поизмываться в последний раз. Хоть и в шутку, а все равно. Ну сейчас Гуньке такое не грозит, его Старый в разговор втянул и сам беседой увлекся — до такой степени, что не заметил, как у него по пиджаку Гунькин мышик бегать начал. Шампанского сейчас надо бы немножко, чисто символич…
Я сперва не поняла, почему Афанасий даму посреди танца бросил и к Савве Севастьяновичу метнулся — как раз пробка грохнула. Потом гирлянда у Старого за спиной заискрила истерично — замкнуло, видимо. А потом опять грохнуло — так же сухо. Гунька вздыбился странно, руки крестом раскинул и начал на Старого падать. Еще и воротник у рубашки порвал. За что зацепил-то? За воздух?
8
— Чуть в яблочко не попал! Повезло мне, — Гунька пристроил взлохмаченную башку на коленях у Старого, вытянул нескладные ноги на ресторанном жестком диване и снова повторил про яблочко. Раз шестой, наверное, если не десятый. Уже не смешно было никому, да и не сильно точное сравнение: пуля-то не рядом с Гунькиным сердцем прошла, а повыше, между шеей и плечом. Кровищи много, а было бы еще больше, если бы не тот сантиметр или полтора — там артерия. Разница в сантиметр, а сэкономила тысячи километров: от Москвы до Инкубатора, а потом обратно. Наш Фельдшер так и сказал, пока в Гуньке ковырялся:
— Чуток левее, и здравствуй, Север.
Гунька даже не понял, что к чему. Он же свой прилет в Ханты вспомнить не мог, у покойников памяти нету. Я ему потом объясняла, где он находится да откуда привезли.
А то у парня тогда шок был: только что по автостоянке бродил, а теперь — упс! — и у ко та в объятиях.
Сейчас тоже шок, но поменьше, попривычнее. У окружающих в смысле. А Гунька перепуганный, для него эта рана — как первая. Вот и дрожит губами, талдыча избитую шутку. Мирской ведь мальчик… В смысле был мирским, не знает, что у нас про то яблочко каждый второй расстрелянный шутит.
Снова вот повторил. Старый его по волосам погладил виновато: Гунька же сам подставился, закрыл Савву Севастьяновича, это в него ресторатор метил. Где он, кстати?
— А Штурман где?
Жека торопливо сунула Гуньке под нос влажный комок. Мышик жадно попискивал и путался в собственном хвосте.
— Вот, держи. Блин, мокрый какой-то. Чего это с ним?
— Нервничает, — успокоил Гунька. — Будь он тобой, тоже бы в обморок бухнулся.
Жека выдохнула, переложила мыша Гуньке на живот и потянулась к сигаретам. Мелкий Штурман тыкнулся носом в ладонь Старого, а потом вскарабкался по затвердевающей рубашке выше. Вроде как целоваться к Гуньке полез.
— Сейчас в принца превратится, честное слово, — снова ухмыльнулась Жека. — Веришь мне, Гу… Павлик?
— Серебряная, — отозвалась вместо Гуньки Зинаида. Она все это время ковырялась у стены, искала вторую пулю. То есть — первую, ту, которой ресторатор промазал.
— Самое оно на подковки пустить, — усмехнулся Фельдшер. — Паш, сплавить тебе?
К Гуньке за последние годы так часто, как сегодня, никогда не обращались. Да не с просьбами-приказами, а с вопросами. Он растерялся.
— Не знаю… Сав… Савва Севастьянович, можно я пулю заберу?
— Да забирай, конечно… Тебе бы не пулю. Нам бы ко та сюда, — забормотал Старый. — Хорошего бы ко та тебе, Гуня… Да где ж его в Москве возьмешь?
— В Москве, может, и нету, а в Долгопе имеется, — подсказал Фельдшер, все еще шуруя над Гунькиным плечом.
Пулю же вынул вроде, водкой продезинфицировал, что теперь-то еще? Заращивать надо. Я Фельдшера за рукав дернула, напомнила. Он аж выругался:
— Бубена мать! А я и забыл. Привык, что мирских вытягиваю. Спасибо, Лен.
— В Долгопрудном? — переспросил Старый, учесывая Гуньку так, будто тот был крылатиком. — Это у кого?
— У прогеров одних, я им абстинентный синдром снимал однажды, — пояснил Фельдшер, разминая пальцы. — Самый что ни на есть ко товый ко тище. Бейсиком зовут.
— Почти Барсиком, — зашептал Гунька, млея от прикосновений Старого и морщась от фельдшеровских действий.
— Да ну? А я думала, это мирские сказки. — Анечка-Аделаида так в нашу сторону и не посмотрела, стояла спиной, виноград щипала от кисточки. Набирала полную горсть, а потом разжимала ладошку, зеленые капельки катились по столу. Она вида крови очень боялась, это все знали.
— Да нет, не сказки, — поклялся Фельдшер, — я этого ко та своими глазами у Димки-Отладчика видел.
— Димка — это Демьян сейчас? — уточнила Зина.
— Ну да. У него когда старший от прошлой молодости в школе учился, ему Дема ребенка ко товского из Инкубатора привез. У них же частный сектор, вроде можно. Думал, сынишка поиграется месяц-другой, да и отдаст обратно в лес, а он ни в какую.
— И чего, мирские соседи не беспокоят?
— А чего им беспокоить-то? Наши ко ты в неволе не сильно растут, они и думают, что там этот… мейнкун кастрированный бегает. Та-ак… Лен, иди сюда, руку ему подержи. А вы, Савва Севастьяныч, голову.
— Долго? — Старый покосился на распахнутую дверь.
В соседнем зале, сперва прибранном, а теперь разворошенном, Афанасий вместе с Танькой-Грозой сторожили ресторатора. Фоня — потому как охранник и опыт имеет, а Танька — поскольку в ней весу почти центнер, если уж догонит, так придавит до полусмерти. Нам, конечно, та полусмерть так рано была не нужна, у нас разговор к «марсельцу» имелся. Особенно у Жеки. Она все простить себе не могла, что этого своего Артемчика не считала, когда про зал договаривалась:
— Ведь чувствую, что радость из него прет, темная такая, как стоячая кровь. А к чему — не поняла, — покраснела Евдокия.
Все она поняла, да только не то, что нужно. У Жеки, между нами говоря, в чести довольно странные интимные утехи были. Любила она мужским родом покомандовать, что в жизни, что в спальне. Вот, видимо, и списала ту любовь и ненависть на ближайшее будущее.
Старый от Жеки отмахнулся. Снова Гуньку по голове погладил, снимая ладонью испуг, и про время поинтересовался. Фельдшер задумался:
— Ну… смотря сколько лет утечет. Минут за пять справимся.
Старый кивнул. Уже специально для Гуньки, на нас не смотрел. А Павлик сейчас довольный лежал. Потому как доказал свою… в общем, свое право вот так Савве Севастьяновичу голову на колени положить.
— Ну, поехали. — Фельдшер свел пальцы шалашом, пристроил над ранкой, а потом рявкнул: — Мышь-то уберите? Ну! Развели тут… я не знаю.
— Ну правильно, когда раненых на Пресне перевязывал, тебе крысы не мешали. — Жека сгребла Штурмана в ладонь, попыталась затиснуть к себе в декольте. Мышик отбивался всеми лапами — так что и уточнить никто не успел, в каком году те баррикады были — в девятьсот пятом или в девяносто третьем.
— Крысы, говоришь, — задумался Старый. — Крысы, Евдокия, это иногда очень полезная вещь.
— А почему? — заинтересовалась я и даже как-то выпустила Гунькину руку.
— Ну держи ты, а? Мы работаем вообще или куда? — Фельдшер снова сделал пальцами шалашик.
Гунька зажмурился. Боялся, что больно станет. А сейчас было наоборот — рана-то исчезала, рассасывалась, заживала, превращаясь в старый шрам. Будто со времени, когда в Гунечку пуля угодила, года два уже прошло, если не пять. Правда, вместе с ранкой и тело старело. То есть взрослело все-таки. Только что Гунька лет на восемнадцать выглядел, даже парой угрей похвастаться мог, а сейчас вот и щетина выросла, и кожа натянулась вокруг синеватых век, и лицо малость затвердело, потеряло юношескую мягкость. Лет на пять повзрослел. После огнестрелов всегда столько уходит. Правда, и сил такое лечение забирает немало. Не столько у лекаря, сколько у больного, Гунька сейчас как в наркозе будет пару часов. Хорошо, что Фельдшер к нам на праздник на служебной скорой приехал, удобно будет парня к Старому домой возвращать. А еще хорошо, что живым.
— Готово, в общем. — Фельдшер поднялся с корточек, оглядел Гуньку и что-то брякнул насчет того, что подфартило, дескать, он после смены переодеваться не стал, а то вон сколько грязищи.
Савва Севастьянович тоже встал, но куда осторожнее, Гунькину голову с коленей перемещал медленно. Словно мальчишку не в плечо ранили, а прямо в висок:
— Прикрыть бы. Нехорошо. Замерзнет.
— Сейчас я шубу принесу, — спохватилась Жека и застрекотала каблуками. Промчалась через соседний зал, крикнула впопыхах:
— Без меня разговор не начинайте. Я быстро.
И правда быстро обернулась. Ничего не пожалела: ни своего песца, ни Танькиной дубленки, ни моей курточки.
— Я еще, Савва Севастьяныч, ваше пальто хотела, да оно тяжелое…
Еще бы ему тяжелым не быть, если Старый в карманах то носит, что в его «банный» чемоданчик не влезло. А у опытных колдунов рабочего добра с собой много. Надо будет одну штучку потом попросить взаймы.
— Ну вы идете там или как? — рыкнул Фоня за стеной.
Фельдшер поперхнулся Жекиной сигаретой, плеснул себе чистенькой из графина, махнул ее наспех, ухватив пару ощипанных виноградин и первым в зал ушел. Остальные за ним. С Гунькой Анечка из Северного осталась — окровавленных рубашек она не боялась как-то. Тем более, с ней мыш морской был. С ним повеселее.
— Да чего же ты в него стрелял-то, мил-человек? — в четвертый раз пропыхтела Танька-Гроза. Сейчас она раскраснелась, распарилась и до смерти напоминала одну мою коллегу из роно, которую и школьники, и педагоги именовали исключительно Хрячкой.
Ресторатор молчал.
— Афганский синдром потому что, — подсказал Афанасий, — знаю я эту породу. Им, когда голод начинается, ни черта уже не страшно.
«Марселец» глянул на Фоню так, будто хотел спросить, из какой «точки» взялся этот братуха. Да и спросил бы, наверное, но Старый перебил:
— Синдром синдромом, а и расчет тоже имеет место быть. Зина, ты в этом лучше меня понимаешь, характеристики игрушки подскажи…
— «Глок»-компакт, длина ствола сто два миллиметра, калибр девять на девятнадцать, магазин пятнадцать… Еще десять и семнадцать бывает, но у него вот пятнарик, и все — в серебре, — отчеканила Зинка, нарезая круги вокруг нас.
Мы ведь «марсельца» на стул у барной стойки сунули. Связывать не стали, так приклеили. Ну свели ему судорогами руки-ноги, будто он их отсидел. И убежать не сможет, потому как тело не слушается, и сидеть неудобно. А мы вокруг, на снятых стульях, эдаким амфитеатром. Ему и отступать некуда: позади барная стойка, а на ней Евдокия сидит, бумажным зонтиком играет. То тыкнет им ресторанщика в темечко, то промахнется. Прям как кошка разрезвилась.
— В серебре, — повторил Старый. Удивился даже: — Про огонь они понимают, значит, а про серебро… — И на ресторатора глянул. Как в шпаргалку. — Ну ясно. Ему, господа мои хорошие, даже и не труп был нужен. Полутрупа бы за глаза хватило.
— Это как?
— Чего, зомби нынче опять в моду вошли?
— Нет, не понимаю… Савва Севастьянович, растолкуйте.
— С удовольствием. Этим господам, — Старый кивнул на одинокого «марсельца», — надо было меня из строя вывести. Или не меня. Кого угодно, в общем-то. А потом посмотреть, куда оживлять повезут. Верно, мирской?
Сроду Старый это слово так не произносил. У нас же дурным тоном считается людей в таких выражениях поминать. Еще с конца Черных времен. Ну да не суть. Главное, что Старый был прав.
А что из этого выходило, я сама не знала. И не желала знать. На меня усталость хлынула. Хуже, чем в увядание. Там хоть знаешь, что потом произойдет, хоть и страшное, болезненное, неотвратимое, а привычное. А теперь… Когда известно, с какого бока ждать беды, но непонятно, сколько она тянуться будет. Как в войну. Не веришь, что кончится.
Сбоку от меня Фельдшер сидел. Я ему прям так в плечо и ткнулась. В то самое место, куда Гуньке пуля угодила.
«Марселец» говорил что-то, не то ненавистью плевался, не то просил, чтобы его сразу порешили в честном бою. Я как спала сейчас. А сквозь этот сон не сон мыслишка тикала. Одинокая и никчемная: про то, что никак вспомнить имя ресторатора не могу. Весь вечер знала, а сейчас вот забыла. Арсений? Артур? На «А» как-то, но не Александр и не Алексей, он неславянский какой-то. Чуваш или мордвин, Жека мне рассказывала даже.
— А что нам с тобой делать-то теперь, Артемчик? — откликнулась на мои мысли Евдокия.
Артемчик ответил. В том плане, что бы он сейчас с Жекой сотворил, если бы его руки слушались.
— А зачем тебе руки, если они у тебя растут…
— Евдокия!
— А чего сразу «Евдокия»? Пускай пойдет да и повесится, тут стропила высо-о-окие, — протянула вдруг Жека. — А я помогу.
В Черные времена, говорят, это чуть ли не ведьминской милостью считалось: не самим мирского в гроб загонять, а по его собственной воле. Пожелать ему смерти от души, чтобы он ничего другого так не хотел, как преставиться. Жека бы не смогла, мы ж подобную науку не учим, Контрибуция запрещает. А вот про то, что с мирскими убийцами делать, в Контрибуции очень путано оговорено. Сперва вроде бы судить полагалось? Или нет?
Старый о том же говорил:
— Я тут трибунал разводить не буду. Наразводился уже в свое время, хватит. Мне еще, господа хорошие, в нашем хозяйстве порядок надо навести. Ты, Артем, молчи вволю, я мешать не буду. Не хочешь своих выдавать — и не выдавай. Мы всех найдем. Я тебе обещаю. И твоих, и моих…
Во множественном числе говорит? Однако… Я из своей дремы выскочила — как под холодный душ встала. Это что, получается, будто на той стороне не один предатель стоит, а несколько? Кому же мы сегодня гибель-то подписали? Не знаю.
И никто не знал.
— Обещанного три года ждут, — буркнул ресторатор, дергаясь так, будто у него шило в том месте, в которое Фельдшеровы клиенты себе мобильный аппарат засунули.
— Значит, будешь ждать. Не вижу проблемы, — улыбнулся Старый. И на дверь оглянулся: — Ада, душечка ты моя, кофе мне свежего принеси?
Анечка выскочила в проем, убедилась, что тут никого на месте не казнят, и количество сахара уточнила.
— Под подписку о невыезде или как? — ухмыльнулся ресторатор. Если б он на стуле сейчас не подпрыгивал, это бы даже красиво прозвучало. Лихо так, как у офицера перед расстрелом.
Савва Севастьянович задумался. Наверняка в Черные времена на такую ситуацию особое предписание существовало, а может, и в Контрибуции что оговорено было, да только ни у кого из нас ее под рукой не нашлось. И в Контору за уточнением не позвонишь — праздник.
— А давайте я его себе заберу. — Евдокия прикусила губами коктейльный зонтик — прям как ромашку полевую.
Старый побагровел.
— Да не так, Савва Севастьяныч, — заоправдывалась Жека, — вы мне сами сказали, что у меня ошибки по незнанию, а не по умыслу. А раз вы мне тогда башку за это чуть не свернули, то теперь я точно не накосячу.
Вот нахалка, а! Танька-Гроза аж на стуле подскочила, переживая, что не ей такая блистательная идея в голову пришла.
— Ну допустим, — согласился Старый. — Все равно я пока других вариантов не вижу.
Артемчик совсем запрыгал. Уже не от судорог.
— Не бойся, мой сахарный, я тебе бо-бо не сделаю… если сам не захочешь. — Жека ноги свои длиннющие скрестила, потом как-то даже и развела. Интересная какая поза. Вроде скромная, а вроде и…
— Евдокия!
— Ну пошутила я, пошутила. Надо мне ученичка припугнуть, правда? — Она об Афонину ладонь оперлась, со стойки спрыгнула легонечко. Зацокала каблуками, выписывая восьмерки вокруг «марсельца». — Так… если девять дней, то… чего ж это выходит? Первое января или второе? Я посчитать не могу.
— Ночь с первого на второе, — уточнила Зина.
— Вот и славненько, — мурлыкнула Жека. — Сроку тебе мирского, мой голубок, ровно девять дней. Уладишь все дела свои, а вот потом, в полночь, ко мне и придешь. Адрес-то не забыл, Артемушка?
Судя по каким-то совсем уж разнузданным конвульсиям, «марселец» не забыл.
— Ну вот и славненько, ну вот и хорошо. Девочки, помада есть у кого?
Зинка кинула свою — ловко, как гранату метнула. Жека поймала.
— Фи, бесцветная. А что бы ты, радость ты моя трепливая, никому про наш уговор не сказал, я тебя сейчас запечатаю. Как начнешь говорить — сразу онемеешь. Сперва на час, потом на два, а в третий — навек. Честно-честно. Не вру. Девочки подтвердят.
Все-таки кокетка она у нас. Но внушает, да.
Артемчик, может, на что и рассчитывал, но Евдокия его в лоб поцеловала. Трижды, как любимого покойника. Заодно и судороги увела.
— А теперь иди, голубочек. Иди. Мы тут сами управимся, я же знаю, что где у тебя… И какой водой ты виски разбавляешь, и где три куска для налоговой. Не бойся, не разорю.
— Артем Романович, горячее можно уже подавать? — В зал из кухни та официантка вошла. Женина соперница вроде как.
— Подавай, Настюша, подавай… А потом можешь быть свободна, — отчеканила Жека, выуживая из Артемовых карманов ключи и чего-то там еще…
Официантка дверь прикрыла нежно — будто спящего в плед укутывала. И вправду, вкусным чем-то все это время пахло.
В гардеробной тем временем звенел дверной колокольчик. Наши шли. Задержались нынче гости.
— Встречайте, что ли, — поднялся со своего стула Старый. Рукой нам махнул: я этим жестом учеников на перемену отпускала. — И повеселее. Евдокия…
— Сейчас выпровожу, — кивнула Жека, утягивая Артема куда-то за барную стойку. Там, кажется, вход в подсобку был.
Народ гремел стульями, переглядывался.
— Беда — бедой, а праздник — праздником.
— Сейчас опять за Пашечку выпьем, жаль только, что виновник спит.
— Ничего, он сегодня новорожденный, ему можно.
— А кто там приехал, девочки? Фаддей?
— Нет, Кузьма с Октябриной!
— Ой, Олечка!!!
Фельдшер со своего стула встал, мою щеку от своего плеча отодвинул слегка:
— Лен, пойдем-ка мы с тобой… Пока горячее не принесли, я тебе сейчас одну историйку расскажу, а то не успел. Вот приезжаем мы, значит, на вызов в прошлую пятницу…
— Лена, телефонный аппаратик не одолжишь? Через пару минут верну, — окликнул нас Старый.
Я, естественно, не отказала.
Савва Севастьянович остался один. Посмотрел нам вслед. Вынул из буклированного пиджака новехонький молескин, вчитался в Гунькин косой почерк и начал неловко тыкать в кнопки:
— Семен! Ты там еще? Ай, молодца! Сидишь-смотришь? И что? Понял. А сам Спицын где? Да ну! Ну вот что, Семен, ты пока наблюдение сворачивай, иди праздновать. Да вот так. Я с ним лучше лично. Завтра же. Иди, говорю, праздновать, Семен. Хочешь к нам, а хочешь… Ну как скажешь, твоя воля. Все, Сеня, с зимним солнышком тебя, со светлым праздником. Спасибо. А мы тоже тут отметим. Ночь долгая, нам до рассвета еще гулять и гулять.