I.
Два месяца спустя они были готовы играть на публике.
Джульен играл теперь намного лучше на своей гитаре. Также, неожиданно выяснилось, что он неплохо умеет дудеть в саксофон. Это произвело впечатление на всех, включая Фукса, который нехотя признал, послушав исполнение Джульеном «Каравана», что — да, умеет. Паркер стучал значительно лучше. О Фуксе Юджин сказал, что лучше играть он не научится никогда, но — сойдет.
Нужен был ангажемент. Никакая банда не может репетировать месяцами без того, чтобы не выйти на концерт хоть раз. Отсутствие выступлений ведет к бунту. Будучи, благодаря Джульену, лидером группы, Юджин знал, что ему следует искать решение проблемы. Поскольку страдала мораль его солдат. Трения усилились.
Юджин контактировал каких-то знакомых, говорил с друзьями и друзьями их друзей, и их любовницами и любовниками, и в конце концов нашел ангажемент. Тридцать минут в прожекторе, в клубе-баре популярной музыки, в Даунтауне, в групповом концерте.
Тем временем Паркер зачем-то решил получить эквивалент школьного диплома и поступить в институт, как хороший мальчик и патриот. Джульен, чье призвание по жизни было — нравиться всем, с кем он имел дело, провел много времени из своего свободного, и ланчевого (он действительно работал менеджером нижнего эшелона) — помогая Паркеру. Вместе они заполнили тысячи бумаг, ходили в десятки контор, стояли в ворчащих враждебных очередях, вставали пред очи секретарш и общественных работников чьи демонстративные столовые (во время работы) привычки включали чмокание и обсасывание пальцев. У Паркера проявились вдруг способности к математике, а Джульен помог ему с английским.
«Помог?» — пишет Юджин в дневнике. «Он заново создал язык, специально для Паркера. Профессор Хиггинз потратил шесть месяцев, чтобы научить Элайзу чирикать, как светская дама. За два месяца Джульен превратил Паркера в какого-то, [непеч. ], фашиста от филологии, с профессорскими амбициями. Паркер заболел фразеологией, поэтикой, метафорами, сравнениями, аллитерацией, и еще тысячью терминов, которые он перенял от Джульена. Как большинство начинающих энтузиастов, он слишком всем этим восхищался. Он использовал в разговоре латинообразные слова там, где простые саксонские устроили бы всех, он цитировал формальную поэзию невпопад, он презрительно морщился, когда слышал слова популярных песен».
Часть поэзии, цитируемой Паркером, принадлежала перу Джульена.
Если верить наблюдениям Юджина, доброта и щедрость рыжего были искусственные. Ему, рыжему, очень хотелось принадлежать, быть частью социума, и быть в социуме полноправным. Расовые различия не имели к этому отношения. Как и Юджин, Джульен был творческий пария, изгой, самоизгнанник, чувствовавший себя (как казалось Юджину) чужим везде — на улице, на работе, в церкви, в театре. Как и в случае Юджина, коллективное равнодушие мира к его творчеству сопровождалось в жизни Джульена социальными трудностями. Дабы эти трудности компенсировать, Джульен, всегда переполненный до краев энергией, подгонял себя с такой отрешенностью что, по сравнению с ним, святые, признанные всеми церквями мира, выглядели бы страшными грешниками, тонущими в пороке, если бы кому-то пришло в голову судить их по их делам, а не по их природе.
Дабы содержать себя и платить свою часть квартирной платы (он делил квартиру с большим числом подозрительных типов в Гарлеме), Паркер продолжал, по малой, продавать на стороне наркотики. Его активность в этом поле деятельности не была достаточно высокой, чтобы поддерживать приличное существование. У своих родителей он не мог взять в долг — его мать не знала толком, кто был его отец, имела, помимо него, еще десять или одиннадцать детей (Паркер сам не мог бы сказать точно, сколько именно), и жила на велфер плюс средства, которые она выуживала у своих любовников. Периодически какой-нибудь наркопродавец локального значения находил путь к ее сердцу и постели путем лести или хамства, и осыпал ее драгоценностями и купюрами. В таких случаях она тотчас принималась отделывать заново квартиру, покупать всякие дорогие приспособления для кухни и гостиной и, если после этого еще оставались деньги — одежду для себя и для детей. В квартире редко использовали постельное белье, а матрасы куплены были полстолетия назад бабушкой хозяйки, как Паркер признался один раз Джульену (малоразговорчивый, он выбрал именно Джульена, чтобы открыться — и никого, кроме Джульена). От матрасов воняло. Нет, Паркер не мог одалживать деньги у своей матери. Очень возможно, что он подрабатывал на поприще проституции, но даже если такое и бывало, и он продавал себя, он никогда бы в этом не признался — даже Джульену, и меньше всего Джульену, который был странным образом настроен очень враждебно по отношению к гомосексуалистам. Фукс как-то сказал Юджину, что видел Паркера в компании богато выглядящего, среднего возраста негра — оба входили в этот момент в злачный отель на Сейнт-Николас Авеню. Юджин не верил рассказам Фукса. Помимо этого, все знали, что Фукс боится Гарлема и никогда там не бывает один.
Ангажемент прошел неплохо. Они приехали рано, до более звучных групп. Аудиторию еще не успели оглушить децибелами, и некоторые люди даже, кажется, восприняли, фрагментами, то, что группа исполнила. Программа состояла из эклектической смеси популярных песенок разных эпох. Джульен и Юджин раздали визитные карточки аудитории после исполнения.
Удивительно, но вскоре после этого группу пригласили играть на свадьбе, а затем на дне рождения. Им заплатили — ничего особенного, не великая сумма, но появилась надежда, слабый свет впереди, сладкое предвкушение славных деяний — они прошли первый тест.
Обратимся к дневнику Юджина, или же, точнее, к той записи, которая имеет отношение к его изначальному участию в зловещем деле убийства, о котором нельзя было сообщить в газетах.
II.
ИЗ ДНЕВНИКА ЮДЖИНА ВИЛЬЕ:
Джульен, наш классный белый паренек, родился в Калифорнии лет двадцать пять назад, в рядовой англосаксонской семье. Соображает он не скоро (что, спешу добавить, не влияет на его гитарные дела — играет он… ну, в общем, сойдет) и ужасно любит приключения, и попадает время от времени в переделки. Кроме этого, он ужасный невежда. Дикий. Ничего не знает об истории, географии, математике — даже о музыке, кстати сказать. Но он все равно классный, и он всегда находит, что сказать — в своей заторможенной, солнцем перегретой калифорнийской манере, когда все остальные вдруг замолчали — душа компании. Его сила — в стихах. Там он эксперт. Знает всю классику наизусть, и его слова к песням — стоят того, чтобы не обращать внимание на его музыкальную неподготовленность. О, да, баллады у него что надо — шекспировский размах, и я нисколько не преувеличиваю.
Ладно. В общем — нас попросили выступить… Нет, конечно, это мы сами просили и умоляли и ползали, вернее я и Джульен, целые месяцы, чтобы нам позволили выступить в частном клубе на Верхнем Вест Сайде. Нам было сказано, чтобы мы играли только джаз, так что Джульен принес с собой саксофон, дабы притворяться лидером группы и сольным исполнителем. Разоделись мы, стало быть — даже Фукс, он взял напрокат таксидо — на славу. И было у нас двадцать минут до начала вечеринки. Настроились. Клавиатуру свою я оставил дома — джаз так джаз, на подиуме стоял вполне приличный кабинетный рояль.
Я пробежал по клавишам, и — батюшки… Вот не дадут же музыканту поскучать. Я выругался про себя. Соль в третьей октаве требовала настройки. Вгалопировал менеджер, и я обратил его внимание на незадачу. Он удивился и говорит — А ты не можешь эту ноту просто обходить?
Когда я в ударе, я половину клавиатуры могу обходить, но в данный момент я был не в настроении. Был понедельник, я не выспался толком. Я поднял крышку и заглянул внутрь. Там было больше пыли, чем в Дрездене после бомбежки. Я не из тех, кто считает, что на инструмент нельзя дышать. У меня с инструментами обращение свойское, как бы изящно они не были сконструированы. Но, видите ли, профессиональное пренебрежение и пренебрежение негодяйское — вещи разные. Я попросил пылесос.
Менеджер посмотрел на меня так, будто я на его дочери жениться собираюсь. Я говорю рассудительно — Ну вот что, начальник. Либо ты несешь мне пылесос, либо я отменяю номер.
Джульен, сидя на стуле рядом, ткнул меня в ребра. Я говорю — А я [непеч. ] на деньги! Терпеть не могу пыль, она меня из себя выводит.
Менеджер решил, что будет проще, если он поступит в соответствии с моими пожеланиями. Он исчез и вскоре вернулся с портативным пылесосом. А тем временем посетители начали заходить в клуб один за другим. Я снял свой лондонский пиджак, закатал рукава рубашки, и пропылесосил фортепиано. Паркер наградил меня за мои усилия барабанной дробью. Мы были готовы. Фукс сыграл ми на своем монструозном басе, Паркер брякнул палочкой в тарелку, Джульен произвел на своем гибсоне несколько бравурных аккордов, а я сел на скамью перед клавиатурой.
Талиа Би состоит из нескольких капризно освещенных комнат. Музыкальная комната находится в логическом центре заведения. В ней достаточно просторно, чтобы можно было танцевать бальные танцы. В комнате были люди, и были невинные разговоры, смешки — все потягивали дринки. Все это следовало сопровождать не очень громкой, вежливой музыкой. Посетителю следует давать возможность говорить, не напрягая связки. Это не значит, что его должны слушать или слышать… впрочем, не важно.
Мы начали с не очень известного опуса, который в свое время исполнял Дюк Эллингтон. Понемногу я начал привыкать к отсутствию ноты в третьей октаве. Помню, что у Паганини был случай, когда он сыграл на одной оставшейся на скрипке струне, и никто ничего не заметил. Историю эту не следует принимать всерьез, как вы уж поняли. Думаю что не заметили не потому, что он так умело играл (играл он умело, конечно, но к делу это не относится), но, в основном, потому, что он умел использовать невежество аудитории. Аудитория решила — эй, что-то странно все это звучит, но ведь это Паганини там, на сцене, играет — а он знает, что делает, значит — так надо.
Так или иначе, но пропускать только одну клавишу — легче, чем три струны из четырех. Паркер увлекся своим стуком. Я на него мрачно глянул. Он чуть притих. Паркер никогда бы не смог играть на настоящем инструменте — пальцы у него гнутся плохо.
Начало у нас было хорошее в тот вечер. Джульен поднял свой сакс и выдал несколько финтов, которые горожане, как они утверждают, очень любят. Я думаю — врут. Джазовые импровизации неизменно нагоняют на меня тоску, и я скрежещу зубами, а медицинской страховки у меня нет, и дантисту платить нечем.
Когда Джульен кончил, наконец, свои экзерсисы бестолковые, я почувствовал, что разозлился и в то же время хочу поозорничать. Пришел мой черед выдать соло, и я покривлялся слегка, уходя то в пиано, то в фортиссимо, то опять в пиано, после чего я очень гладко вплел первые несколько тактов Этюда в Фа-Мажор, Рахманинова, в основную тему. К моему удивлению, некоторые посетители обернулись. Ну я и прекратил тут же, чтобы не вызывать нареканий.
Одна из пар в помещении была — хорошо одетая, среднего возраста, и были они поглощены чем-то, какой-то своей дискуссией, и в паузе (я прекратил паясничать, и возникла пауза) мужчина вдруг сказал на весь зал:
Ну и черт с ним со всем! Давай праздновать! Потанцуем!
Женщина что-то ему ответила, и он тоже что-то сказал, в этот раз тихо. Затем, снова громко, добавил:
А вот мы проверим!
Он встал и подошел к подиуму. Джульен, Фукс, и Паркер снова включились, стали играть. Гость наклонился над крышкой рояля и говорит — Простите. (Он очень вежлив). Можете ли вы, парни, сыграть вальс?
Только в этот момент я сообразил, что он не из данного окружения, не принадлежит к высшему эшелону среднего класса, как остальные посетители. Нет, совсем не то — гораздо выше. Что он здесь делает? Как объяснил мне потом Джульен, люди иногда ищут непривычную обстановку, чтобы побыть наедине друг с другом, чтобы их никто из своих не видел. Голубокровные так хорошо огородились от остального мира, что в высшем-средне-классовом клубе им вполне можно спрятаться — никого из своих не встретят.
Он вытащил бумажник. Мне бумажник понравился. Я заметил, что Фукс таращится на бумажник. Еще две секунды, и он перестанет играть, и у него начнется слюноотделение.
Я быстро сказал — Пятьдесят.
Нужно было сказать — пятьсот, и я бы их получил. Мужчина положил пятидесятидолларовую купюру в хрустальную вазу на рояле, кивнул, улыбнулся, и отошел. Мы продолжали играть то, что играли раньше, еще минуты четыре, дабы сохранить лицо. Кончив сохранять лицо, я повернулся к моим солдатам, подмигнул, и сказал — Так, теперь — три четверти, в основном соль-мажор, то есть, нет, ля-бемоль, конечно же! Ля-бемоль, в остальных случаях следите за мной. Паркер, полегче, пожалуйста. Я серьезно.
Я очень невинно начал вальс Легара из «Графа Люксембурга». Я увидел, как мой клиент поднимается на ноги и предлагает руку своей даме. Она помедлила, но, под взглядами недоуменно повернувшихся к ним, встала. Пожала плечами. Двуногие формы жизни стали двигаться, чтобы освободить место, а пара пошла туда, где обычно в этом клубе танцевали — достаточно пространства, чтобы три или четыре пары выделывали хоть танго, хоть фокстрот, если не очень толстые. Мужчина и женщина встали в позицию. Мужчина посмотрел на меня. Я кивнул и задал ему ритм, сыграв чуть громче в басах. Они начали кружиться. Джульен попытался всунуться со своим гибсоном, взял неправильную тональность, и остановился смущенно. Фукс же поймал, осознал, и подключился. Паркер время от времени давал дробь и бил в тарелку в нужные моменты, что всех удивило. Я перешел на другой вальс Легара, ультра-роскошный, из «Веселой Вдовы», сыграл его с ветерком, более или менее имитируя весь симфонический оркестр с помощью моего, такого теперь послушного, инструмента. Когда я поднял голову в следующий раз, еще три пары танцевали прямо у подиума. Появился менеджер с озабоченным видом. Я понял, что совершаю большую ошибку. Люди стали входить из других помещений, привлеченные спектаклем. Подключились еще пары. И всем было весело, и всем нравилось. И должно было кончиться. Для полной меры я сыграл вальс из «Спящей Красавицы» и на этом остановил незапланированное развлечение. Менеджер был уже на пути к роялю, но мой клиент его опередил.
Он говорит — Это просто замечательно было. Даже не знаю, как можно вас отблагодарить.
Подошла его дама и остановилась за ним. Я подумал, что нужно действовать быстро, и сказал — Сэр. (Остальные пока что радовались и хлопали). Сэр, очень сожалею, но озорство наше может нам стоить будущих ангажементов. На сегодня танцы не были запланированы.
Он говорит — О! Видно, что он вежливо сожалеет. Богатые не любят, когда о них думают, что они равнодушны к проблемам менее состоятельных классов. Он говорит — Прошу меня простить. Не могу ли я как-то помочь, посодействовать?
Я говорю — Можете. Поговорите с менеджером. Вот он как раз сюда идет.
Подошел менеджер.
Мой клиент заговорил — очень веско. Говорит — Сэр! Это моя вина, от начала и до конца. Боюсь, что это я заставил этих прекрасных исполнителей сыграть то, что мы сейчас слышали. Примите мои извинения. Что в моих силах — заплатить ли штраф, или еще что-нибудь — скажите, и я сделаю. Но, пожалуйста, пусть то, что здесь произошло, никак не скажется на статусе музыкантов в этом заведении. Повторяю, они не хотели играть то, что играли, и согласились только, когда я настоял.
Менеджер поджал губы, поправил парик, и сказал что-то, я не расслышал. Не расслышал я потому, что внезапно и неожиданно я узнал в даме, сопровождавшей моего благодетеля, миссис Уолш.
III.
Она меня не узнала.
Черты лица у меня не очень запоминающиеся. Бабушка моего отца была белая, из северной Германии, отсюда мои тонкие губы и у отца — голубые глаза. Я часто льщу себе, что я достаточно привлекательный, чтобы женщинам нравилось мое галантное и сексапильное общество. Тем не менее, есть в моих чертах что-то жалко-банальное — во всем, в лице, в теле, в осанке, в манерах — вот люди меня и не запоминают.
Но, скажете вы, откуда тебе было точно известно, что это именно миссис Уолш? Ха. Точно — не известно. Я же не художник, я лица не запоминаю в точности. Я — бедный, борющийся за существование музыкант, нагруженный комплексами и капризами, зарабатывающий себе на жизнь честным трудом. Мне было восемь лет, когда я ее видел последний раз. Пятнадцатилетний интервал — это много, не говоря уж о том, что детское восприятие отличается от взрослого. Женщина, которая когда-то выгнала меня из комнаты с роялем, была русая. Женщина, на которую я теперь смотрел, волосы имела вьющиеся, пепельно-блондинистые, до плеч. Было ей за сорок, что по времени совпадало, и улыбалась она мне благосклонно.
И вдруг она говорит:
— Вы очень хороший пианист.
Вроде бы, она имела это в виду. Подчиняясь импульсу, я привстал со скамьи, посмотрел ей в глаза и, надеясь, что не выгляжу идиотом, выпалил что-то вроде — Не хотите ли, я сыграю что-нибудь специально для вас?
Предложение ее смутило. Она мигнула. Затем она взяла себя в руки и сказала, слегка испуганно — Если хотите. И улыбнулась боязливо.
Дамы и господа, уверяю вас — я потерял всякий контроль над событиями. Момент ли, атмосфера ли, совпадение — что-то держало меня железной хваткой, направляло и наставляло. Особой любви к драматизму у меня нет, и формы я не очень-то придерживаюсь. Что-то вне меня сказало, что нужно играть Ми-Минор, Шопена — да! И я сообразил, что я делаю, только когда отыграл уже тактов двадцать. Миссис Уолш не знала, как реагировать, возвращаться ли к своему креслу, или к боку ее кавалера, или чего, но просто стояние показалось ей, наверное, неправильным. Ее компаньон продолжал торговаться с менеджером. Миссис Уолш улыбнулась неуверенно, вступила на подиум, и облокотилась на крышку рояля. Я переключился на до-диез минор, чтобы подчеркнуть момент, а заодно не лупить почем зря по расстроенной клавише. В конце концов мне удалось погрузиться в музыку и забыть о миссис Уолш, ее компаньоне, менеджере, группе, и остальном мире. Играл я как маньяк, и Вселенная поняла и откликнулась, обнимая меня и лаская, и поощряя усилия. Она слилась с музыкой и с моими пальцами и запястьями, и моей правой ногой. Кстати о правой ноге — педалирование мое, обычно расхлябанное, залихватское на слух многих, вдруг стало очень точным. Пот стекал по моему лицу. Я бегал вверх и вниз по клавиатуре, подчиняясь неумолимым приказам Шопена и почти рыдая над невозможно грустными пассажами небесной чистоты и неизмеримой глубины. Этот [непеч. ] поляк, люди не имеют права писать такую музыку. И вдруг — бах! — опус кончился. Я поднял голову, тяжело дыша. Где-то вдали какие-то бесполезные кретины трепались себе, но пространство непосредственно вокруг подиума притихло. Я повернул голову медленно направо и сошелся взглядом с миссис Уолш, которая только начала распрямляться. Очень бледная она была, а может это свет такой был, не знаю, ни [непеч. ] не знаю! Из ниоткуда возникла вдруг рука Джульена, протягивающая мне бутылку с водой. Я взял бутылку, посмотрел на нее бессмысленно, и поставил на крышку рояля.
Подошел компаньон миссис Уолш и положил дружескую руку на мое плечо.
Он говорит, типа, одобрительно — Я знал, что вы хороши. Я не знал до этого момента, насколько хороши. Дорогой мой, вы пойдете очень далеко.
Да, если полиция не велит свернуть и остановиться на обочине.
И вдруг, будто кто-то повернул выключатель, на меня свалился шквал аплодисментов. Мой благодетель присоединился к шквалу. Разговаривающие в глубине помещения перестали трепать своими дурными языками и уставились. Я глянул на миссис Уолш. Она не хлопала. Глаза ее сверкали, рот был полуоткрыт. Фукс попытался исполнить каденцию на своем басе, но Паркер хлопнул его по уху, и он затих.
Благодетель мой говорит — Нет ли у вас визитной карточки?
Я встал, поняв наконец, что нахожусь в легком трансе, вынул бумажник, и дал ему карточку. Он вложил ее в свой нагрудный карман, что является дурным тоном.
Джульен посмотрел на меня красноречиво. Я понял и тронул клавишу. Вежливый джаз, символ всеобщего равенства, устранитель стесняющей тишины. Порядок был восстановлен в течении следующих пяти минут, и разговоры в помещении продолжились. Многие посетители поблагодарили меня, прежде чем уйти, в тот вечер, и я улыбался им рассеянно. Благодетель и миссис Уолш ушли около полуночи. Он подождал, пока я устрою перерыв, и снова сделал мне комплимент, сказав, что я очень хорош, и что он посмотрит, не сможет ли он мне помочь с ангажементами.
Что я хорош, я и так знаю. Не все слова дешевы, но банальности — все. Я бы предпочел деньги.