Примерно половина проституток на Улице Святого Жигмонда носила маски, закрывающие две трети лица. Никто не знал, когда и как возникла эта традиция, но многое замечали, что при наличии масок количество клиентов вырастает, пусть не каждый день, но периодически. Только те проститутки, которым нечего было скрывать и чьи лица вызывали у клиентуры умиление, не носили масок.

Если ты проститутка и стоишь каждый день на Улице Святого Жигмода у стены, в тени, то очень скоро ты научишься отмечать потенциальных клиентов издалека — по походке, по осанке, по одежке. Даже если клиент приехал в карете — у карет клиентов особый вид, и колеса скрипят особо, и лошади особо мотают гривами и фыркают. Скоро, на четвертый, примерно, день, ты уже знаешь всех своих товарок и конкуренток, всех владельцев здешних домов — грязных, слюнявых, небритых и бесчестных типов — сдающих комнаты в аренду на час, всех торговцев плохими глендисами и прокисшей журбой, всех нелегальных торговцев сексуальными аксессуарами, всех владельцев таверн, где вечерами со всего города собираются сутенеры. Ты теряешь свое имя и получаешь кличку, порой обидную, к которой вскоре привыкаешь. Если ты — магнит для клиентов, то за тебя будут драться сутенеры, и тот, который победит, будет грубо заботиться о твоем здоровье и бить тебя, если ты вдруг закапризничала и не делаешь, чего велят. Если у тебя нет сутенера, тебя вскоре выживут в глухие грязные переулки. Если сутенер толковый, а ты очень даже хороша, он постарается запихнуть тебя в какой-нибудь престижный бордель, с хозяином которого он договорился делиться процентно.

У Синекуры это был уже второй заход на Улице Святого Жигмонда, и многие ее здесь помнили. Из первого захода ее вытащил когда-то приближенный Фалкона и определил в общество, придумав Синекуре новое имя и биографию — как раз вовремя: она стояла у стены уже третью неделю, а четвертая неделя грозила ей потерей женственности. Трехлетний перерыв пошел Синекуре на пользу — повертевшись и покрасовавшись на балах, она научилась правильно держаться, ходить и говорить, и теперь от клиентов не было отбоя. Она могла выбирать — и выбирала поприличнее и почище. Жила она тут же, снимая комнату понедельно, в которую клиентов не водила.

* * *

Тревога в городе сменилась возбуждением и возмущением. Люди Фалкона, маскируясь под булочников, фермеров, и кузнецов, распространяли слухи и формировали мнение. Особое возмущение вызывало почему-то именно предательство Великой Вдовствующей. За все девятнадцать лет жизни в столице она не привлекла к себе столько внимания, сколько сейчас за один день. Поговаривали, конечно, о ее романах с женщинами, посмеивались, комики острили на Форуме и в гостиных — но теперь о Фрике говорил весь город, и называли ее не иначе как «эта блядь из Беркли», «полуславская потаскуха», «продажная шлюха» и «подстилка для предателей».

Шила сидела в «Дикости Какой» одна, столики вокруг были свободны, на Шилу недобро поглядывали артистические персонажи, еще вчера пившие и евшие за ее счет и изощренно проклинавшие Фалкона. Теперь Фалкона никто не проклинал. Соммерз, проникшийся патриотическим духом и занятый созданием величественного полотна, изображающего Великого Жигмонда в бою со славами, делал вид, что незнаком со вчерашней своей любовницей. Роквел за два часа намалевал упрощенную увеличенную копию своего же шедевра — портрета Фрики — но на этот раз изобразил ее голой, костлявой, со свисающими тряпичными грудями и грязной улыбкой, хотя она была вовсе не такая, и ему, опытному художнику, это было известно. Портрет носили по улицам и толпа хохотала. Народу вообще нравится, когда находят виноватых, во-первых потому, что есть над кем поглумиться и на кого излить накопившуюся злобу и, во-вторых, нахождение виноватых подтверждает, что сам-то народ как раз ни в чем и не виноват, а во всем виноваты виноватые и еще другие народы, типа там славы или артанцы, или продажные кронинцы, недостойные называться ниверийцами.

— Да мы этих образованных тварей так припечатаем, пыли не останется! — уверял какой-то очень толстый горожанин непризывного возраста. — Да пусть только попробуют к нам сунуться!

— Да, — соглашался тощий маленький актер, — какие падали и мерзавцы!

— Эту блядь из Беркли я бы собственноручно на кол бы посадила! — уверяла чья-то модель, жеманно передвигая упавшую на левый глаз прядь волос.

Брант вошел в «Дикость Какую» злой и сумрачный и, ни на кого не глядя, направился в пустое пространство вокруг застывшей как статуя Шилы. Он сел возле, расстегнул пряжку плаща, и стукнул кулаком по столику.

— Хозяин! — позвал он. — Две кружки вашего пойла сюда! — Не глядя на Шилу, он тихо спросил, — Как давно вы здесь сидите?

— Четверть часа, — тихо сказала Шила.

— До сих пор не обслужили, — заключил Брант.

Шила промолчала.

Когда хозяин нехотя принес и поставил на стол два кубка с разбавленной журбой, Брант взял его за ворот и наклонил к себе.

— Слушай внимательно, тараканья упряжь, — сказал он. — Я — главный зодчий этого города, и вижу Фалкона каждый день. Мы с ним советуемся и сплетничаем напару. Ну так вот. Когда эта вот барышня входит в твое мерзкое заведение, беги к ней галопом, отодвигай ей стул, малейший ее каприз исполняй тут же. Если я узнаю, что ты действуешь не в соответствии с этим моим пожеланием, к тебе придет некто Хок. Тебя посадят в Сейскую Темницу, в самый глубокий подвал, и каждый день будут тебя пытать, выведывая секреты. Поскольку никаких секретов, кроме недоплаты налога, у тебя нет, пытать тебя будут, пока не сдохнешь. Я понятно объясняю? А?

— Да, — сказал хозяин.

— Вот и замечательно, — сказал Брант.

Униженная еще больше, Шила смотрела не мигая на кружку.

— Вам нельзя появляться на людях, — сказал Брант.

— Вот уж нет, — с ненавистью сказала Шила. — Вот уж это я вас прошу оставить. Чтобы и про меня все тоже самое говорили? Нет уж.

— Слушай, девочка, — сказал Брант. — Они говорят то, что им велено говорить. Если завтра им велят говорить, что твоя мать — богиня жирных глендисов и муза славской философии одновременно, они именно это и будут говорить, и даже думать. Ни к твоей матери, ни к тебе это не относится. Просто быдлу разрешили почесать языками. А спрятать тебя надо, чтобы не подвергать господина моего Фалкона искушению великому.

— Где же вы меня спрячете?

— Есть место, — сказал Брант, слегка улыбнувшись. — Есть в этом городе надежный человек, и есть место.

— И как долго мне следует в этом месте находиться?

— До совершеннолетия, — сказал Брант и засмеялся.

Шила вскочила и рванулась к выходу. Брант поймал ее за рукав охотничьей куртки. Две женщины в этом городе постоянно носили охотничий костюм — Шила и его мать. Он рывком усадил ее опять на стул.

— Простите меня, умоляю, — сказал он тихо. — Я не сдержался. Я бестактный дурак. Простите. Пожалуйста. Я не думаю, что прятаться вам придется долго. Обстановка так накалилась, что скоро снег в лесах растает. Что-то где-то должно в ближайшие дни рухнуть. Если до этого я успею вызволить вашу матушку, вас я тоже заберу. Если не успею — вызволю и заберу после того, как что-то рухнет и, думаю, тогда это будет намного проще. А пока что пойдемте со мной.

Он бросил на стол монету, встал, и поднял одну из кружек. Шила помедлила, глядя на эфес его меча. Сквозь отверстие в поммеле продета была зеленая шелковая лента. Щеголь. На пути к выходу им пришлось пройти мимо столика, за которым располагались толстый, худой, и жеманная. Брант вылил кружку на голову худому. Толстый зашевелился, и Брант, пожалев его, бросил кружку и просто въехал ему в жирную скулу кулаком. Толстый качнулся, и Брант ногой опрокинул его вместе с креслом, а сверху завалил на него стол. Жеманная взвизгнула, но Брант на нее хмуро посмотрел, и она замолчала. Увидев тревожное лицо хозяина за стойкой, Брант через все помещение швырнул ему золотой, и хозяин золотой этот поймал.

На Променаде Шилу видели редко, и в лицо знали только вхожие в княжеский дворец, а таких было здесь немного. На аллее, как и во всем городе, обсуждали предательство Фрики. Шила взяла Бранта под руку, и он прижимал время от времени ее запястье локтем к своим ребрам, приказывая ей таким образом молчать и не прятать глаза.

Прихожан в Храме Доброго Сердца было на этот раз человек триста. Реальная опасность осады и взятия столицы навела некоторых ее обитателей на определенного типа мысли, и у загруженных заботами вдруг появилось время, чтобы послушать проповедь и даже принесть после нее молитву Создателю — вдруг, если Он существует, поставит птичку в графу «кредит»? Брант вспомнил, что сразу после разгрома Колонии большинство оставшихся в живых твердо верили, что — да, существует.

Редо они нашли в его кабинете.

— К вам можно? — спросил Брант. — Вы не заняты?

— Занят. Можно, — лаконично ответил священник.

Брант ввел Шилу в кабинет и закрыл дверь.

— Здравствуйте, — сказал Редо. — Давно я вас не видел. Лет десять или двенадцать. Вы тогда были совсем крошка.

— Зато симпатичная, — сказал Брант. — Редо, там наверху есть несколько забавных помещений, совсем небольших. Двери запираются только изнутри, а засовы — как в крепости. Я, когда план составлял, все думал, для чего они. Но оставил их, как были, и не жалею, ибо теперь я знаю — для чего. В одном из них имеется даже туалетный смыв. Он был засорен, но мои добры молодцы его пробили, почистили, и теперь он прекрасно работает, только, если нет дождя, воду нужно ведрами на крышу таскать и в водозаборник заливать.

Редо все понял.

— Пойдемте, — сказал он.

Втроем они поднялись на несколько уровней. Помещение, которое имел в виду Брант, находилось под самой крышей и напоминало келью. Из небольшого окна под потолком струился свет. Наличествовали кровать и столик. Было также некое подобие камина, к которому сразу подошел Редо и засуетился, присев на корточки. Брант кивком указал на миниатюрную дверь в углу, за которой и помещался упомянутый им туалетный смыв.

— Располагайтесь, — сказал Редо Шиле, растапливая камин. — Я сейчас принесу матрас, простыни и плед. Еду буду доставлять вам сам, три раза в день. Если мало — скажите.

— Не мало, — сказала Шила. — Хорошо бы еще, если есть, фолианты какие-нибудь.

— Конечно, — согласился Редо. — Фолианты и свечи. Свечи запирайте в ящик перед отходом ко сну, чтобы не привлекать мышей. А то придется кошек заводить, а я их не люблю.

Пока Редо ходил за простынями и прочим, Брант сбегал в кладовую, уровнем ниже, и приволок инструменты и новые крюки и засовы. Редо болтал с Шилой, а Брант прибивал, вкручивал, шлифовал, примерял, и, улучшив старый засов, приделал два новых и соорудил стальную подпорку, один конец которой упирался в дверь, а другой, если нужно, в пол под углом в сорок пять градусов. Он снова сходил в кладовую и принес лесенку (во время ремонта Храм обзавелся дюжиной новых лесенок разных размеров) и здоровенный моток толстой веревки. Взобравшись по лесенке к окну, он открыл его и выглянул из дормера на крышу. Слезши вниз, он сказал:

— В случае самой крайней необходимости, а такой скорее всего не будет, по лесенке можно добраться до окна…

— Это я и сама вижу, — сказала Шила. — А вот дальше-то что?

— Сейчас как дам по шее! — рассердился Брант. — …добраться до окна, вылезти наружу, привязать один конец веревки к одному из каменных лепестков на шпиле, не помню, как они называются и терпеть их не могу, и съезжать по веревке с той стороны, которая окажется свободной. Ясно?

Он строго посмотрел на Шилу. Редо рассмешила строгость, но он сдержался. Брант скорчил ему рожу и вернулся к засовам. Почему мне так стыдно, подумал он. А ведь стыдно ужасно. Перед Шилой. Сил нет. Хороша была прогулка по городу, ничего не скажешь. Ах, люди добрые, каким вы чувственным, страстным патриотизм прониклись, прямо сердце радуется. Какие у вас прекрасные, полные благородного гнева, мысли. Надо было бить кружкой, а не кулаком. Может быть не было бы так стыдно сейчас.

— Быдло, — сказал он с чувством, — все из-за быдла. Вся эта никчемная людская масса только под ногами болтается.

— Они всего лишь люди, — заметил Редо.

— Ага, — сказал Брант, облизывая порезанный палец. — Именно. Люди и знатоки портретной живописи.

Редо внимательно посмотрел на Бранта.

— Человек слаб, — сказал он.

— Правильно, — согласился Брант. — Вот я и думаю — человек слаб, человек стаден. Люди, стреляющие другим в спину, люди, предающие друг друга даже не ради наживы, а просто потому, что им лень подумать о последствиях и вообще о чем-нибудь — тоже люди. Не означает ли это, что есть люди неординарные и есть стадо, и неординарных надо любить, а стадо ненавидеть? А? Может, Создатель любит неординарных, а на стадо Ему просто наплевать? Не значит ли это, что со стадом надо обращаться именно, как со стадом, и на этом построить наконец то самое идеальное общество, о котором все говорят? Ибо каждый представитель стада — не является ли потенциальным преступником, достойным порицания и наказания, может даже впрок? А? Чего этих гадов жалеть? Трусливых, продажных и тупых? Мелочных, жадных и жестоких? Соблазнителей детей, кровопийц, убийц?

Помолчали.

Преподобный Редо наблюдал за реакцией Шилы. Она была согласна. Более того, Брант — просто ворчал, и завтра свое мнение изменит. Он вообще склонен менять свое мнение. А Шила — нет. Редо вздохнул.

— Что ж, — сказал он, обращаясь к Бранту. — Ошибка многих верующих реформаторов как раз в этом и состоит.

— В чем?

— Они убедили себя, что разгадали психологию Создателя. Которая, напоминаю вам, неисповедима.

— Ну и?

— Верующий имеет полное право ненавидеть какую-то часть человечества, причем не абстрактно, а конкретно — в лице того-то и того-то. Ибо от любви до ненависти один шаг, и обратно тоже. Но — верующий не имеет права презирать какую-либо часть человечества, ни абстрактно, ни конкретно. К тому ж части человечества взаимозаменяемы, и люди неординарные являются из всех прослоек и классов. Ибо без массы люди неординарные не состоялись бы.

— Так раньше было, — сказал Брант. — В древние времена масса приносила какую-то пользу. Теперь — только жрут и рыгают, и уничтожают себе подобных — включая неординарных.

— Поскольку психология Создателя неисповедима, — продолжал Редо, — вполне можно предположить, но не возводить в предмет веры, что именно масса для Него важнее всего, важнее людей особых. Может, в массе как раз и состоит главный замысел. А что за замысел — мы не знаем.

— Разве не знаем? — спросила Шила.

— Нет, — ответил Редо. — Что совершенно точно известно — у людей неординарных больше ответственности. С понимающих больше спрашивают. И выбор у героя суровее, и иногда трагичнее, чем у массы. И тропинка уже. И героям гораздо легче впасть в ересь, чем представителям массы, которые частенько даже не поднялись еще до выбора ересь-не-ересь, ибо не ведают, что творят. Потому что им не дано.

— Вот я и говорю, — сказал Брант. — Он им не дал, значит не посчитал нужным, значит, они Ему не важны и не нужны.

— Что ж, — сказал Редо. — Представьте себе, что вам лично дана установка «так надо». Вам дан в руки лом. На мельничном колесе, положенном на бок, растянут толстый, потный, противный представитель масс. Он трясется от страха и в глазах у него мольба. И вы лично в данный момент, как всегда бывает в таких случаях, для него — бог. Самое главное существо во вселенной. А Ваша задача, по установке «так надо» — сломать ему ломом каждую конечность в трех местах. И далее стоять рядом, пока он истекает кровью, и время от времени поковыривать ломом у него в толстом пузе. А он будет на вас смотреть. Лично. Потом вы перейдете к следующему колесу, и там будет лежать баба какая-нибудь, тоже представитель масс, с колыхающимися боками. Все тоже самое, сначала.

Брант бросил зубило и мрачно посмотрел на Редо.

— Перед вами выбор человека неординарного, — сказал Редо. — Можно бросить лом, не начав, и сказать — а мне насрать, надо ли, или не надо. Моя душа говорит, что не только не надо, но — пошли вы все на хуй! — и, как возможное, хоть и необязательное, продолжение — вас самого на колесо. Или же решить, что «так надо» и приступать.

— Я бы, наверное, не смог, — сказал Брант, поняв, куда клонит Редо. — Но другие найдутся. Когда-нибудь массы так надоедят людям неординарным своим хамством безграничным, что в добровольцах недостатка не будет.

— Может быть, — согласился Редо. — Но вы подумайте вот о чем, Брант. У всех без исключения приступивших, если они неординарны, по мере ломания ломом конечностей подопытного появляется на лице зловещая, дьявольская улыбка. И глаза приступившего к делу неординарного человека, отражающие душу, загораются недобрым огнем, ибо уже знают — кто здесь хозяин. И никакой цинизм неординарного уже не спасет — он сделал выбор, и он служит дьяволу. Лица слуг дьявола похожи друг на друга. Ибо бесконечность вариантов индивидуальных черт — там, где свет. Тьма — это сведение бесконечности к нулю, посему все черты нивелируются. От момента «приступим» и до конца карьеры, все меньше индивидуальности.

Брант вздохнул. Шила смотрела то на него, то на Редо.

— Неординарных любить очень легко, они импозантные, — сказал Редо. — Представителей масс любить намного труднее, и в этом состоит заслуга верующего, и этим верующий отличается от любого язычника — идолопоклонника ли, или язычника от науки, или язычника от атеизма.

Брант покривился, потоптался, и все-таки спросил:

— И что же из этого следует?

— Дело у вас есть? — спросил Редо риторически. — Вот и занимайтесь.

* * *

Из Кронина Хок доскакал до предместий Астафии и повернул на северо-запад. Ехать пришлось недолго — карета Комода, следующая из Кникича, была уже недалеко от столицы и, встретив эскорт дипломата, Хок передал коня одному из охранников и пересел к Комоду в карету. Обменявшись информацией, старые знакомые поспорили, кто кому должен тысячу за карты.

— Это было давно, — сказал Комод, — но все-таки мне кажется, что должен именно ты. Правда, у меня в башке моей дурной все перевернулось, когда меня арестовали, но мне тем не менее кажется…

— Как это — арестовали? — удивился Хок. — Кто это тебя арестовал?

— Да ладно, дело забытое. Чего поминать.

— Нет уж, ты помянь, — сказал Хок. — Кого-то из лидеров страны арестовывают, а я об этом ничего не знаю. Кто и когда?

— Я думал, ты знаешь.

— Кто. И. Когда.

— Да вот перед моим отъездом в Кникич.

— Что же ты молчал все это время! Мы в Кникиче виделись, как ты помнишь! Я к тебе артанцев каждую ночь волок!

— Не до того было. Да ведь я думал, ты знаешь…

— Кто тебя арестовал?

— Твой подчиненный.

— Фокс?

— Он самый. Я было…

— Тихо. Заткнись. Дай подумать.

Хок подумал.

— А освободили тебя сразу перед отъездом?

— Да. Фалкон мне такой обед устроил! Извнинялся. Даже всплакнул!

Замечательные дела, подумал Хок, просто блеск. Арестовали толстяка в то время, когда замены ему не было. Опомнились. Пришлось выпустить в связи с бардаком в Кникиче. А мне-то замена уже есть! То, что я делал в Кникиче, Фоксу вполне по силам. Вполне. В чем-то он меня даже превосходит, да он и моложе. Ах, Фалкон, Фалкон, какая же ты неблагодарная дрянь. Сколько раз я ради тебя жизнью рисковал, сколько народу погубил, и не женат я до сих пор, и детей нет. И ведь я-то… да… А Комод? Жирный боров — всю жизнь тебе, Фалкон, посвятил. Какая голова, мыслит вселенскими категориями, думает как сто логиков одновременно. Какой бы из него вышел философ, ученый, мудрец… а все тебе отдал, Фалкон, а ты к нему Фокса послал. Не меня. Фокса. Значит, во-первых, не доверяешь больше моей лояльности и, во-вторых, тебе наплевать, что я об этом подумаю, ибо кроме тебя, Фалкон, незаменимых нет. И, знаешь ли, ты прав — не надо больше доверять моей лояльности, ибо ее с этого момента не существует. Вышла вся.

Сигнал дан. Я умею понимать сигналы. Я не вояка какой-нибудь, не мясомасса для арбалетных эксерсисов, я людей на смерть тысячами в чистом поле не посылаю среди бела дня, чтобы кому-то что-то доказать… я их на смерть тысячами посылаю ночью, в каретах с решетками, или с Фоксом под руку… да. Так вот, я не солдафон, не дубина армейская, я — одиночка, и думаю я сам за себя. Ты, стало быть, даешь мне время — яд принять? Услуга за былые услуги? Ошибаешься, я не раб твой. И пеньки эти, что перед тобой стоят в кабинете, зная, что их сейчас пошлют на плаху, а на боку у пеньков мечи висят, и они не решаются их вытащить, знают, что смерть, а не решаются — ты, Фалкон, с ними меня не перепутал ли? И то, что Фокс Аврору арестовал — думал ты, Фалкон, что я это просто так оставлю? Аврору? Прощу и забуду во имя общего дела? Хо-хо. Думаешь, я вот так, за здорово живешь, приду к себе домой и буду покорно ждать Фокса с командой? А потом еще и на суде оправдываться, или еще смешнее — признаваться в том, что я шпион и человек мятежного… Зигварда?

А это мысль, подумал он. Какой он к черту мятежный — законный правитель страны! Прав его на княжеский престол никто не отменял! А тебе, Фалкон, в государственную голову не пришло ли, что если я ее, твою государственную голову, доставлю Зигварду в Кронин, в мешке, он меня поблагодарит и княжеством подарит, если сразу всю Славию мне не пожалует на радостях? Свинья ты, Фалкон. Страна двадцать лет трясется от ужаса, люди болтают всякие глупости, как попки, на людей перестали быть похожи. А ты оппозиции себе придумываешь, сам придумываешь, сам же и уничтожаешь, с моей компетентной помощью. Победил суеверия! Один Храм в Астафии остался — и тот ты снести хотел. Создателя нет, есть Рядилище и Фалкон! Народной волей на власть избранный. Детей в школах учат специальной фалконовой религии — нет любви к ближнему, а есть естественный отбор, выживают приспосабливающиеся, остальных на колесо и ломиком сверху — хрясть! Я это и раньше знал, но теперь это переходит все границы! Я и Комод — мы с тобой, Фалкон, были с самого начала! Как верные псы. А ты нас на живодерню. Да?

— Комод, — сказал Хок, — слушай, Комод. В Астафию тебе лучше не возвращаться.

— С чего ты взял? — удивился Комод.

— Тебя опять арестуют, и на этот раз уже не освободят. Время дипломатии прошло.

— Не говори глупости, — сказал Комод. — В том, что этот полоумный бездельник захватил Кронин, моей вины нет.

— Вины нет, но ведь и смысла тоже, — сказал Хок. — А вот Фалкон возьмет да и придумает смысл.

— Что ты плетешь?

— Прижмут, так признаешь, что вина есть. Тебя купил Зигвард. Обещал тебе на полглендиса больше, чем Фалкон, и за полглендиса ты продал отчизну.

— Какие полглендиса! — испугался Комод. — Я и за целый глендис не соглашусь.

Хок засмеялся.

— А за два глендиса? — спросил он. — И шесть хрюмпелей?

— Не болтай!

— Слушай, что тебе говорят, бочка перекатная! Вернешься — сдохнешь. Как друг тебе говорю.

— Меня Фалкон обнял перед отъездом.

— Фалкон всех обнимает. Он очень сентиментален. Возможно, он латентный мужеложец.

— Он не сможет. Мы с самого начала с ним.

— А как тебе понравилось в Сейской? Не очень сыро? Пища добротная?

Комод вспомнил и испугался уже всерьез. Фалкон был профессиональный дипломат, а уж Комод, сам будучи таковым, хорошо знал цену словам, обещаниям и уверениям дипломатов. А Хок дипломатом не был. То есть, мог и умел, когда нужно, хитрить и интриговать, но знал, что с Комодом ему в этой области не тягаться. Нет, Хок не врет, он действительно считает, что Комоду не следует ехать сейчас в Астафию, а Хок хорошо разбирается в таких вещах. Что же делать?

— А что ты предлагаешь? — спросил он.

Помолчали.

Хоку очень хотелось обратно в Кронин. Он был уверен, что Зигвард не откажется от его услуг. А вдруг откажется? Вдруг он заподозрит, что Хок не перебежчик, а только играет в перебежчика, чтобы выбрать удачный момент и исполнить приказание Фалкона, то есть, просто прикончить Зигварда? Да! Именно так Зигвард и подумает. Придется ему доказывать, что это не так. Долго доказывать. Но отказаться наотрез Зигвард не сможет. От услуг таких людей, как я, подумал Хок, не отказываются.

Путь назад отрезан. Перед тем, как его арестуют, Комод расскажет Фалкону о разговоре в карете. И Фалкон поверит. Фалкон вообще склонен верить доносам. Сколько раз конкурирующие купцы доносили друг на дружку — ни один донос не был проигнорирован.

— Ладно, — сказал Хок. — Возможно мы с тобой видимся в последний раз. Прощай, старина.

Он обнял Комода и похлопал его по широкой жирной спине. Комод прослезился. Хок ободряюще улыбнулся и дернул за шнур. Карета остановилась. Он вышел и увидел направленные на него три арбалета.

— Отдайте меч, — сказал начальник отряда.

Вот оно, начинается, подумал Хок — жизнь в бегах. Он встал рядом с дверью кареты, сбросил плащ и стащил перевязь через голову. Сейчас этот сопляк подъедет поближе и протянет руку. Прыжок — и Хок будет закрыт от арбалетных стрел крупом коня. Начальника хватают за запястье, стаскивают с седла, и приставляют меч ему к горлу. После этого дается приказ остальным следовать в Астафию, привязав предварительно лошадь Хока к дереву. Когда они скрываются из виду, их начальнику режут горло и скидывают тело на обочину.

Дверь кареты снова открылась.

— Отставить, — сказал Комод. — Опустите арбалеты.

На него удивленно посмотрели.

— Они подслушали разговор, — сказал Хок, глянув на небо.

— Я понял, — откликнулся Комод. — И мне все равно. Я расскажу Фалкону, как они подчиняются моим приказам — приказам второго человека в стране. Меня, может, и арестуют, но и их тоже.

Эскорт переглядывался.

— Опустить арбалеты! — рявкнул Комод.

Арбалеты опустились. Хок подошел к своей лошади, взял повод из рук охранника, и вскочил в седло. Кивнув Комоду, он развернул коня и поскакал в направлении Кникича.

— Вперед, — сказал Комод, с трудом залезая обратно в карету.

Будь что будет, подумал он. Семьи у меня нет, плакать обо мне некому. Хоку хорошо — он мечом машет. А я языком чешу. Машущие мечом любому правителю пригодятся, а чешущие языком ценятся только до того момента, когда они предают своего работодателя. Кому нужен дипломат-изменник, предавший отечество?

Хорошо также этому самому отечеству — оно может предавать кого угодно хоть каждый день, а все равно в святых и великих ходит. А мы, стало быть, не можем даже в отместку. Отечество — как капризная замужняя шлюха, спит с кем попало, но очень обижается, когда муженек разок налево пошел, сковородками кидаться начинает. Все отечества в этом плане совершенно одинаковы. И все об этом знают и открыто признают, но каждому с детства вдолбили в голову, что все другие отечества — да, шлюхи, но твое-то — безгрешно. А ежели ты вдруг в этом усомнился, то тебя, опять же, сковородкой.

А с Фалконом мы поговорим по душам! Терять мне, вроде, нечего. Ведь нечего? Или есть? Что будет? А вдруг ничего не будет? Зачем эти мерзавцы подслушали разговор? Чего им надо? Хорошо, что я Хока спас. Раз в жизни совершил, понимаете ли, благородный поступок. Очень жалко походов в таверны. «Дикость Какая!», правда, испохабилась за последние пять лет — но «Чахлая Роза»! «Райский Сад»! «У Кумушки В Кладовке»! — какие повара! какое вино!

Надо было бабу себе завести, подумал он. С другой стороны, бабы в утонченной еде мало понимают, им бы лишь бы брюхо набить, восклицая «Ах, я растолстею!», или «Ах, нет, я очень мало ем!».

Говорят, Фалкон со своей экономкой живет, как муж с женой. Даже, говорят, дети есть. Раз терять нечего, надо бы у него спросить. Вообще — странная штука жизнь, вот что. Живешь себе, живешь, гурманишь в свое удовольствие, в соусах разбираешься, в винах, в пряностях, то тут закусишь, то там тебе обед, и вдруг — стоп, приехали, давай отчет, изворачивайся.

* * *

Через четверть часа Хок остановил коня и прислушался. Его никто не преследовал, и никто за ним не следил. Он снова развернул коня, съехал с дороги, и через рощу устремился на юг, мимо Астафии. Выехав на поперечную дорогу, он полчаса скакал почти галопом и прибыл на южную окраину столицы. Отсюда он неспеша направился к центру, привязал коня у одной из таверн на набережной, и пешком дошел до особняка Фалкона. Вечернее небо затянуто было тучами, но вход в особняк освещался уличным фонарем. Хок прислонился к стене дома напротив, скрывшись целиком в тени, и стал ждать.

Через полчаса появилась комодова карета и эскорт. Комод ссыпался из кареты на мостовую и взошел, прихрамывая, на крыльцо. Охранник распахнул перед ним дверь. Эскорт явно не собирался разъезжаться.

Прошел час. Сзади к Хоку подошел подвыпивший мещанин, искавший какое-то место в городе, где собирались темпераментные девушки и играла задорная музыка. Хок велел ему убираться, но мещанин настаивал. Тогда Хок просто хлопнул его снятой перчаткой по лбу, и мещанин ушел.

Комод вышел из особняка в сопровождении Фокса. Оба сели в карету. Карета развернулась и в сопровождении эскорта поехала в направлении южной окраины, то есть, в Сейскую Темницу.

Хок постоял еще немного, размышляя. Можно было бы сразу пойти к Фалкону на прием и свернуть ему шею, но хотелось есть. Неизвестно, когда удасться поесть, если после убийства Фалкона охрана вдруг его возьмет да арестует. Все бывает. Два дня ничего не ел. Хок повернулся и зашагал к таверне, возле которой полтора часа назад оставил коня.

Карета и эскорт переехали мост. Карета остановилась и Фокс, попрощавшись с Комодом, вышел и зашагал вдоль набережной — жил он неподалеку от Кружевного Моста. Эскорт отделился и проследовал к дворцовым конюшням, оставив Комоду двух охранников — это соответствовало обычному числу охраны для высокопоставленных лиц в это время суток.

Комод был искренне рад, что все оказалось совсем не так, как говорил Хок. Ему не пришлось даже предать Хока — Фалкон выслушал доклад Комода о положении в Кникиче и, поизучав измученное лицо толстого дипломата, сказал:

— Езжайте-ка вы спать, старина, а то у вас вид очень усталый, неинтересный. Отдохните день-другой, ознакомьтесь с новостями. Скоро вам придется много работать. Очень много. И мне вместе с вами. Идите, идите, толку от вас сейчас все равно никакого, вы ровно ничего не соображаете от усталости.

Фокс вышел из особняка вместе с Комодом. Начальник эскорта ждал у дверей, но ничего не сказал, а Фокс ни о чем его не спросил.

Комод потянул за шнур. Ему не хотелось ехать сразу домой. Карета остановилась.

— Ну-ка, — сказал он, высовываясь из окна, — съездим-ка мы на Улицу Святого Жигмонда.

Ему хотелось кое-что проверить. Как все это бывает на самом деле, а не у больших людей.

Он велел остановиться на углу, вышел из кареты, и проследовал под фонари вдоль ряда девушек в масках и без, которые все до одной улыбались ему загадочными улыбками.

* * *

Идет клиент, подумала Синекура и распрямилась гордо, выставив одну ногу вперед и согнув одну руку в локте, как будто собиралась подписать вексель тысяч на десять. Несколько локонов упали ей на лоб поверх черной бархатной маски.

Клиента она узнала, а он ее нет. Это ее позабавило.

Они провели вместе около двух часов, и Комод в первый раз за многие годы постарался проявить какие-то мужские чувства помимо механических, и у него получилось — пусть с непривычки плохо, но получилось. Синекура изображала оргазмы. Он видел, что она притворяется, но его это не расстраивало и не раздражало. Он очень щедро, на его взгляд, заплатил ей, вышел из комнаты, спустился по лестнице, оставил консьержу чаевые, распахнул входную дверь и вдохнул уличный воздух, наполненный ароматами лоточной еды. Было легко дышать и двигаться. Да, подумал он, нужно срочно завести себе бабу. И даже детишек. И каждый вечер, приходя домой, видеть гостеприимные, а не профессиональные, улыбки. Пожалуй, именно так. Он лихо рванул дверь кареты и залез внутрь без особых усилий. Есть не хотелось. Эдак я даже похудею, наверное, подумал он с эстетическим удовольствием. Высунув голову в окно, он подмигнул эскорту, а затем сказал кучеру:

— Домой.

Несколько мгновений спустя он уснул. Сказалось пережитое за день, затрата усилий и нервов, и мерное покачивание кареты. Ему снилось, что он очень молод и очень худ, женат, работает писцом в какой-то конторе и собирается провести две или три недели в Теплой Лагуне, со всей семьей. Целых два года копил он деньги на это путешествие.

Он проснулся, когда карета остановилась. Открыв дверь, он увидел перед собой Сейскую Темницу.