Уединившись у себя в кабинете, в деревянной времянке напротив строящегося дворца, Зигвард с удовольствием взялся за чтение первой части фолианта, который по его просьбе-приказу писал Кшиштоф, отрабатывая право на жизнь и свободу. Кшиштоф, кстати говоря, нисколько не обиделся, когда его не привезли в Висуа, а, по указанию Зигварда, определили в глухомань на постоянное жительство. На месте Зигварда он, возможно, поступил бы также. Слово, данное ему когда-то Зигвардом, формально нарушено не было — Зигвард взял власть только тогда, когда Кшиштоф формально ее потерял. Он мог и не посылать отряд освобождать Кшиштофа. Отряд мог не успеть. И так далее. Когда политик ищет себе оправдания, он его, как правило, находит.

Фолиант назывался «Все, что нужно знать императору о войне» и должен был состоять, по плану, из трех разделов — «Война — мифы и реальность», «Стратегия», и «Тактика».

В предисловии к первому разделу Кшиштоф писал:

«Разница между войсками империи и войсками враждебно настроенных к империи малых поселений состоит в том, что из-за бюрократии, недосмотра, наплевательства, взяточничества, и чиновничьих интриг, имперские войска всегда плохо обучены, недостаточно экипированы, и отвратительно подготовлены, в то время как войска ненавистников империи не обучены никак, не подготовлены никак, а экипированы кто чем. Поэтому империя всегда сильнее. В силу этого, воины околоимперских владений и вотчин всегда пытаются компенсировать несоответствие сил индивидуальным умением сражаться, проявляя доблесть. Под градом арбалетных стрел, и тем более под ядрами огнестрелов, такая индивидуальная доблесть ровно ничего не стоит. Помимо этого, сама эта доблесть относится к категории легендарных, т. е. редко встречающихся, вещей. Трусость, измена и предательство в сотни раз больше распространены в любой войне, чем отвага, верность и стойкость, просто человечество, воюющее всю свою историю, любит войну настолько, что всячески старается высветить и приукрасить образ воина — бесстрашного, благородного защитника и спасителя детей, жен, и отцов, а не трусливого и подлого убийцы тех же».

Зигвард улыбнулся. Двадцать с лишним лет Кшиштоф просидел в седле, с мечом в правой руке и арбалетом в левой. Двадцать с лишним лет его боялись и ненавидели ниверийцы и артанцы. Думал ли он также тогда, во времена своих триумфов, или это плен и отставка на него так повлияли, что он вдруг прозрел?

«Главное назначение имперских войск состоит не в блистательных победах, которых не будет, как ни приукрашивай завоевание какой-нибудь глухой деревни, где не то, что арбалет — штаны еще не изобрели, но в бряцании оружием. Бряцать надо гулко, и вести себя нагло. Идя в поход против силы, которая может кое-как тебе противостоять, о император, следует рассчитывать на то, что, возможно, все сражения будут проиграны, но война будет выиграна. В случае империи тактика играет очень небольшую роль и главным тактическим ходом является сохранение как можно большей части контингента».

Да, подумал Зигвард, Кшиштоф очень щадил своих воинов — особенно в конце своей карьеры.

«Командование следует составлять по возможности из одних мужеложцев. Эта группа людей любит военные действия больше любой другой и всегда по-отечески относится к воинам. Из десяти мужеложцев-военачальников как минимум четверо оказываются компетентными. В случае мужей с обычными сексуальными наклонностями, из десяти можно выбрать одного умелого, и то не всегда. Дело здесь в том, что командованию надлежит все время думать о своих воинах и их судьбах, а воины все мужчины. Военачальники традиционной ориентации больше половины своего времени посвящают раздумьям о женщинах, которые в собственно военных конфликтах участия не принимают. Более того, именно мужеложцы склонны поддерживать дисциплину, ведь дисциплина начинается с красивой и чистой униформы воинов, со стройных их рядов, с могучей, ровной поступи, с четкого подчинения командам.

Но, увы, мужеложцы хороши только как командиры. Рядовых воинов следует набирать из обычных мужчин. Чтобы военные действия были слажены и успешны, воинам рекомендуется боготворить своих командиров, а боготворить мужчину может только обычный мужчина, ибо мужеложцы слишком хорошо знают мужчин, чтобы их боготворить. Не говоря уж о том, что мужеложец еще подумает, стрелять ли во врага, рубить ли его, поскольку враг тоже мужчина. Обычный же мужчина видит во вражеском воине конкурента, т. е. претендента на его женщину или женщин, и убивает без всякой жалости.

Женщин ни в коем случае не следует призывать в войско. Они намного более эффективны в тылу. Женщины любят войну не меньше мужчин, но роль их совсем другая. Они поддерживают мораль и боевой дух империи, плача над убиенными мужьями и детьми, ненавидя врагов, и становясь в своих глазах и глазах окружения образцами самоотверженности, жертвенности и патриотизма.

Необходимо путем повсеместного обучения довести всех женщин до такого состояния, чтобы они действовали против собственных инстинктов, чтобы вместо того, чтобы прятать своих сыновей от призыва и гибели на полях сражений, что со стороны любящей матери есть естественное, благородное, и здравое поведение, они бы настаивали на походе сына, даже единственного, в пекло, оправдывая это своим патриотическим долгом. Большинство женщин одновременно впечатлительны и страдают недостатком воображения, поэтому их ни в коем случае нельзя допускать в места сражений. Увидев, что происходит там с их сыновьями и мужьями на самом деле, они позволят своей материнской и супружеской природе возмутиться, что может привести, дайте только срок, к полному развалу войск».

Да, подумал Зигвард, это точно, с бабами пора бы уже разобраться.

* * *

Ему опять повезло.

Правительница Забава, утомленная вечеринкой и решившая отоспаться, разбужена была возмущенным гулом толпы на площади. Вызвав капитана охраны, она спросила его, в чем, собственно, дело. Оказалось — горожане возмущены высокими ценами на продукты питания.

— Зима нынче. Зимой цены всегда высокие, — раздраженно сказала Забава.

— Да, но, госпожа моя, народ страдает, — заметил капитан.

— Ну и страдали бы себе тихо, зачем же так шуметь! — парировала Забава.

Неизвестно, кому именно передал бравый капитан эти слова, и были ли они сказаны вообще — хотя, учитывая характер Забавы, это вполне вероятно — но, увы, они стали известны и, увы, возмущению народному не было предела.

В это же время какие-то революционные элементы, недобитые в Теплой Лагуне, бежали в Славию, переполненные чувством протеста, обиды, и боевым духом. Обосновались они на юго-западе Славланда, неподалеку от Кникича, в городке с дурацким названием Минск, и вскоре в этом самом Минске вспыхнуло восстание.

Золотая жила, так хорошо послужившая Зигварду в начале его восхождения к имперскому трону, иссякла, и излишек продовольствия в одних регионах стало невозможно переправить в регионы, где в продовольствии ощущалась острая нехватка. Там, где стало нечего есть, например в Минске, население сразу вспомнило, что Славландом правит нивериец, а революционные теплолагунцы, обиженные на свою родину, эти настроения с удовольствием поддержали. Славия — славам! Местный гарнизон разгромили, и часть его перешла на сторону повстанцев.

Вскоре к Минску присоединились близлежащие деревни. Тут же вышли из под контроля грабители и убийцы, и начался кровавый разгул, в котором тут же обвинили «этих ниверийских прихвостней в Висуа», хотя правительство не сказало еще своего слова и не заявило о своем присутствии в Минске. Кто-то из бывалых славских командиров создал подобие дисциплины в войске повстанцев и, умилившись своему умению, решил, что, поскольку теперь лето, марш-бросок до Висуа не займет много времени. Каждый сержант, которому неожиданно удалось подчинить себе взвод, уже видит себя конунгом и даже начинает потихоньку планировать внешнюю политику.

Повстанцы вышли на марш и без боев, преисполненные пыла и гордости, проследовали до Синего Бора — местности, находящейся на полпути к столице. Многочисленный местный гарнизон начал в панике отступать. В тот же день, ближе к вечеру, в Синий Бор прибыл со своим отрядом старший сын Услады и Зигварда. Ему было восемнадцать лет. По материнской линии он унаследовал цинизм и непримиримость своего дяди Кшиштофа, а от Зигварда получил безграничное обаяние. Прибыв в войско, отступающее перед повстанцами, он за четверть часа оценил обстановку, и одобрил действия командиров — они сохранили контингент в целости до приказов из столицы. До ночи продолжали отступать, а ночью разбили шатры. Зигвардов выблядок произнес перед командирами остроумную речь. Шутки из этой речи передавались простым воинам. Никто не спал, все катались со смеху и влюбились в этого долговязого светловолосого юношу, истинного слава по духу — как он хорошо нас понимает, как он нас любит, какие мерзкие твари эти повстанцы! В четыре утра, перед рассветом, сын Зигварда поднял воинов в контратаку.

Повстанцы, которым на всем своем пути через Славланд ни разу еще не довелось сразиться, проявляя доблесть, были очень удивлены внезапным нападением. Ряды их смешались, и через четверть часа все повстанческое войско обратилось в бегство. Их гнали долго. Многих взяли в плен.

Вернувшийся с пленными в Висуа сын Зигварда, пользуясь приобретенным авторитетом, лично отдал приказ о казни мятежников и послал письмо Конунгу Ярислифу о том, что восстание успешно подавлено. Оценив энергию молодого человека, конунг тотчас прибыл в Висуа со строительства, произнес несколько пламенных речей, и официально назначил юношу своим наместником в Славии. Это вызвало приступ негодования и злобы со стороны Забавы и ее сторонников, но — увы, увы… Брак Ярислифа и Забавы был официально расторгнут, а репутация бывшей его жены, в связи со ставшим известным ее высказыванием о тихих страданиях, была основательно подпорчена, и бывшая всемогущая правительница, сестра Кшиштофа, потеряла все свое влияние. В народе над Забавой откровенно издевались. Услада сияла от счастья и гордости за своего сына, несмотря на то, что ее очень огорчила новость, пришедшая вскоре из новой столицы, не имевшей пока названия. В отремонтированном храме, к которому спешно пристраивали колокольню, Ярислиф, он же Зигвард, обвенчался с другой женщиной, молодой и надменной, чья красота сразу стала легендой в двух странах, не потому, что новая жена была действительно необыкновенно красива, но потому, что красота властителей больше впечатляет, чем красота обыкновенных людей. Великий Князь Зигвард, пешка, предмет зубоскальства, был недостоин Княжны Беркли. Конунг Ярислиф, прозорливый политик, могущественный теневой правитель Славии, довольствовался Забавой. Императору требовалась совсем другое. Молодую жену императора звали Аврора.

* * *

Оркам и Реестрам обещан был новый театр в новой столице, а пока что они заняли отданное им Зигвардом здание Рядилища и, пользуясь суммой, предоставленной им Великим Князем, пригласили зодчего. Он был, конечно, не Гор и не Брант, но от него многого и не требовали. Повесили драпировки, наставили кресел вплотную друг к другу, так что вместительность зала выросла до пятисот мест, обили кресла славским бархатом, убрали подиум, соорудили сцену, повесили занавес, и стало казаться, что ничем, кроме театра, это здание изначально и быть не могло. Премьеры обеих музыкальных драм, получивших название увраж, прошли с очень небольшим успехом, несмотря на личную похвалу присутствовавшего на них Великого Князя Зигварда.

Зигвард тут же ассигновал средства для постановок новых увражей. Оказалось, что несколько партитур уже имеются в наличии. Дело в том, что в музыкальных кругах Астафии про увражи слышали уже не первый год, и приватные попытки представлений делались непрерывно. Возникли даже новые направления в этом жанре, и один молодой композитор даже утверждал, что автор двух увражей, поставленных в бывшем Рядилище, давно морально устарел, что музыка его старомодна и тяготеет к этнографии, а увражу следует развиваться — все это несмотря на то, что жанр был изобретен три года назад. Его одноактный увраж, на собственный текст, был принят к постановке Орками и Реестрами. Увраж повествовал о жестокостях, связанных с правлением Фалкона, и страданиях, которые это правление причинило людям, что устраивало многих. Увраж провалился.

Следует заметить, что через четыре месяца Орки и Реестры гастролировали в Славии, и дали в одном из театров Висуа тот самый увраж, текст которого был написан по мотивам славской пьесы. Представление имело оглушительный успех и все последующие десять спектаклей шли при зале, набитом до отказа.

— Вот ведь чего только ниверийцы не придумают, — говорил один знаток другому. — Взяли какую-то нашу дрянь, и сделали из нее — подлинное искусство. Не то, что наши.

* * *

Волшебник был одет в темно-синюю мантию с серебряными астрономическими знаками. Прямо из дома Базилиуса, который вновь говорил с непонятным акцентом всякие глупости, он прибыл не на площадь, но на набережную возле Кружевного Моста.

Он был великолепен. Предметы появлялись и исчезали у него в руках, живые голуби сыпались из-под полы его мантии как груши из бочки и тут же взмывали вверх, кошельки публики пропадали и снова возвращались к владельцам, и больше всех радовались спектаклю, в отличие от предыдущих представлений Волшебника, дети. Закончив номер, Волшебник галантно снял остроконечную шляпу, отдаленно напоминающую шпиль Стефанского Храма в Висуа, и многие, особенно матери радовавшихся детей, охотно кидали туда медные и серебряные монеты, и даже мелькнула одна золотая. Триумвират более не существовал.

* * *

Комод счел невозможной для себя дальнейшую политическую деятельность. Он мирно и тихо жил в своем старом особняке в пригороде Астафии. В отличие от многих ветеранов военных конфликтов, ему платили щедрое содержание. У него были повар и служанка.

К нему захаживали летописцы, ибо стало модно писать монографии об эре Фалкона. Ему задавали вопросы. Отвечал он вполне охотно. Больше чем кому бы то ни было, ему было известно о закулисной жизни Рядилища, интригах национальных и интернациональных. Он знал лично всех бывших еще живущих правителей Троецарствия и их приспешников, он вел переговоры со Славией и Артанией — в общем, для историка — золотая жила. Единственное, чего он не позволял посетителям — негативных отзывов о Фалконе.

— Фалкон, господин мой, — говорил он наставительно, — был великий человек. Настоящий правитель, смелый, справедливый, дальновидный. И народ о нем помнит. Портреты висят.

Это именно так и было. Многие поминали Фалкона добрым словом и приписывали ему много хорошего. Да, он был жесток, но справедлив. Да, он часто перегибал палку, но делал это исключительно из патриотизма. Да, с заговорами были накладки, не все заговоры были настоящие, но именно чрезмерная (возможно) бдительность Фалкона не раз спасала страну от артанского захвата (к славам отношение было двойственное, их старались пока что не упоминать).

И, конечно же, у самого Комода в кабинете, куда он заходил — писать мемуары ли, читать ли мемуары современников — висел большой, работы Роквела, портрет последнего Главы Рядилища.

* * *

Новая столица стремительно строилась. Гору не хватало зодчих и рабочих рук. Зигвард платил щедро, но было неизвестно, как долго при такой интенсивности смогут выдержать государственная казна Ниверии и государственная казна Славии.

Гор написал Бранту в Теплую Лагуну и Брант, неожиданно сменивший гнев на милость, откликнулся, согласившись прислать Гору несколько эскизов.

Фрика списалась с Шилой, и Шила, обрадовавшись выздоровлению матери, обещала скоро прибыть с визитом в Теплую Лагуну. Не позже следующей весны. В Астафии постоянно происходили какие-то события в артистических кругах, а выставка морских пейзажей Роквела произвела фурор, поэтому Шила была очень занята — и просила передать Роквелу, живущему по слухам именно в Теплой Лагуне, теплый артистический привет. Поговаривали, что Роквел женат на женщине вдвое старше его.

* * *

Женское тщеславие не давало Фрике покоя и Брант, видя, что дело плохо, навел справки и нашел удивительного лекаря, который, поразмыслив, поэкспериментировав, и поворчав, соорудил нечто вроде зубного протеза из разных материалов, о происхождении которых Брант даже боялся его спрашивать. Недостающие два зуба были таким образом восстановлены, и стеснительность Фрики прошла без остатка. Она с удовольствием выходила с Брантом в город, ездила за покупками, завела множество новых знакомств. В лицо ее в Теплой Лагуне никто не знал, кроме Бранта, Риты, и Роквела. По вполне понятным причинам, отношения между Ритой и Фрикой были натянутые — обе дамы предпочитали встречаться друг с другом чем реже, тем лучше. А Роквел вообще был не очень общителен и единственным человеком, с кем он охотно проводил много времени вместе, была его жена.

Неожиданно вернувшийся Нико занял на новой вилле Бранта чердачную комнату. По старой привычке, он часто уходил в город, где пропадал по нескольку дней, и вскоре оказался участником целой дюжины любовных скандалов. В частности, жена члена новой ниверийской администрации, по слухам — незаконная дочь Зигварда, забеременела и родила ребенка во время продолжительной отлучки мужа в Астафию по важным государственным делам, и почему-то все были уверены, что именно Нико — отец ребенка.

Бранта по-прежнему интересовала карьера Роквела и иногда, когда угрюмый художник удалялся на продолжительную прогулку в полном одиночестве, Рита тайком приводила сына к себе, и он подолгу любовался новыми полотнами — преобладали морские пейзажи. Роквел укрощал море — за год он добился поразительной точности в передаче сочетаний света и тени, прозрачности и затуманенности.

* * *

Бывший Великий Князь Бук под вымышленным именем перебрался в Славию и вскоре стал известен, как автор нескольких монографий по истории живописи.

* * *

Бунтовщик по имени Фарж возглавил общество охраны редких животных. Поговаривали, что деятельности этого общества астафцы частично обязаны запрещением использования какой-то особой славской породы лошадей в турнирах в Итанином Рынке. Цены на этих лошадей тут же подскочили втрое. Злые языки поговаривали, что какой-то остроумный слав-коннозаводчик просто решил поправить таким способом свои дела и платил Фаржу дивиденды.

* * *

Старый Номинг, оговорив для себя часть дохода от своих владений, отказался от оных в пользу одного из своих племянников, а сам неожиданно поступил в семинарию в Теплой Лагуне, с тем, чтобы со временем основать где-нибудь в Артании первый артанский Храм. Брант дал ему слово, что как только Номинга посвятят в сан, он начнет постройку Храма. Неожиданно, занятия в семинарии дали толчок классификаторским способностям Номинга, о которых сам Номинг ранее не подозревал. При содействии двух соучеников артанского происхождения, втрое моложе его, Номинг произвел на свет первый адекватный перевод на артанский Самого Главного Фолианта. Несмотря на множество архаизмов, именно этот перевод считается, даже сегодня, самым совершенным — всеми теологами и священниками Артании. В то время, как «Доктрина Артена» или «Синдром Улегвича» — термины, знакомые только профессиональным артанским историкам, что такое «Перевод Номинга» знают решительно все. Собственно название Фолианта и словосочетание «Перевод Номинга» давно стали в Артании взаимозаменяемыми. К примеру, недавно уборщику Ахотова Храма, что в Арсе, священник велел запереть все Переводы Номинга (т. е. все храмовые копии) под замок, ибо ожидался наплыв в столицу вороватых провинциалов-туристов. «Пусть свои привозят» — сказал сварливо священник. Уборщик послушался. Он тоже не доверял провинциалам — больше, чем славам и ниверийцам, вместе взятым. Уж такой народ эти провинциалы. Особенно южане.

* * *

В Кникиче была середина августа.

Снимавший комнату в доме Аи тощий маленький человек средних лет в средствах не нуждался и целый день пропадал в саду, склонившись над непонятными фолиантами и картами. Иногда он рассказывал Аи совершенно несусветные небылицы о славном таинственном прошлом и уверял его, что все столицы с тех пор поменялись местами. Аи плохо представлял себе, что это такое — столица, но слушал с некоторым интересом. Вечерами его жилец что-то писал мелким почерком на атласной бумаге, страницу за страницей, и время от времени, раз в месяц, примерно, к нему приезжал откуда-то курьер, забирающий написанное. Вечерами человек прогуливался по поселению, напевая себе под нос по-славски. Слуха у него не было совершенно, и некоторые кникичи, несмотря на флегматичность, его поправляли, показывая, как надо петь правильно. Он благодарил их и продолжал петь неправильно.

Он также переписывался с обществом историков в Астафии, но, увы, отношения с ними складывались плохо. Романтику из Кникича хотелось, чтобы история была интереснее и таинственнее, чем о ней думают. Историкам в Астафии хотелось, чтобы им больше платили и меньше надоедали им вопросами, ответов на которые они не знали (а незнание приходилось маскировать путанной терминологией и отеческой снисходительностью, что было неприятно и им, и тем, от кого незнание скрывалось).

Один из этих историков, кстати говоря, написал Великому Князю письмо, в котором выразил недоумение. Помятуя о трехчасовом отсутствии Зигварда тогда, семнадцать лет назад, перед побегом, кое отсутствие за некоторую мзду делегация историков согласилась прикрыть, историк интересовался, во-первых, почему от Зигварда до сих пор не поступили обещанные фонды, и, во-вторых, является ли тот случай, с отсутствием и прикрытием, историческим, и нужно ли упоминать его в хрониках?

Неизвестно, что ответил бы Зигвард, если бы письмо это попало ему в руки. Этого не случилось — курьера остановил патруль. Командир патруля историей не интересовался. Он переправил письмо мэру города. Мэр прочел письмо, после чего весь Институт Истории был основательно реорганизован, и всем членам его было настоятельно рекомендовано не сноситься письменно ни с кем из правительственных кругов, кроме как через главу Института, коего назначил тот самый веселый молодой человек по прозвищу Хорс, что вел переговоры с фалконовыми командирами.

* * *

Главный и единственный священник единственного кникического храма, деревянного, но красивого, отдыхал после дневной проповеди, на которой присутствовали восемь человек. Настроение у Редо было паршивое. Он был не против приработков на стороне, к тому же работа на ферме ему самому очень нравилась, возможно в силу своей для него новизны, но храм следовало содержать в порядке, время от времени делая кое-какой ремонт, а средств на это не было. Сам Редо был и уборщик, и плотник, и в колокол возле входа ударяльщик. Его это не унижало, но раздражало. Еще больше его раздражали медлительность и тугодумство местной паствы. Следовало подождать до зимы — зимой кникичам делать нечего, так может заинтересуются.

В храм вошли посетители — мужчина и женщина. Женщина несла на руках плачущего грудного младенца. Редо удивился и поднялся им навстречу.

— Оээуии! — сказал он с преувеличенной радостью.

— Не суетитесь вы так, — сварливо сказала женщина на чистом ниверийском. — Ну ты, орясина, — обратилась она к мужчине. — Подержи вопиющего.

Мужчина покорно принял ребенка и стал его покачивать.

— Легче! — сказала женщина.

Мужчина стал покачивать легче.

— Сколько вы с меня возьмете? — спросила женщина, кивком указывая на купель. Вся храмовая утварь была на виду. Кладовую Гор с Брантом не рассчитали, построили слишком маленькую.

— Я вас помню, — сказал Редо. — Вам было лет двенадцать… Гор! Вы — дочь Зодчего Гора?

— Что вам-то до этого? — сварливо спросила Брун. — Ну дочь, ну зодчего. Ужас какой. Шагу не ступить. Вопросы задают. Цена какая? А?

— Вы, девушка, не ворчите, — строго сказал Редо. — Дело важное, а вы разворчались. В такой день нужно всем желать только добра. Вообще-то это нужно делать каждый день, но многим трудно. Но в такой день можно, казалось бы, постараться.

— А вы ворчать мастак, не хуже чем я, — парировала Брун. — Давайте, говорите цену и займитесь, наконец, делом, хватит бездельничать.

— Да какую там цену! — сказал Редо в сердцах. — Дайте какой-нибудь символический грош, что ли.

— Послушайте, — сказала Брун тихо. — Отец этой орясины, — она затылком указала на мужчину, — очень богатый человек. Очень. Самый богатый здесь. У него столько денег, это уму не постижимо. Абсолютно не постижимо. Уму. Хотите, он вам храм в мраморе перестроит? Пожалуйста.

— Тем более не возьму, — заупрямился Редо.

Брун вздохнула.

— Ладно, что ж с вами делать-то, — сказала она. — Насильно дам. Давайте, приступайте. Эй ты! — сказала она мужчине. — Давай вопиющего вот этому. Не уроните, уроды! Эк народ мужики — все как один безрукие. Осторожно! Бараны.

Редо принял ребенка из покрытых густым рыжим волосом рук мужчины. Странно. Брун была бронзово-рыжая, а мужчина огненно-рыжий, а мальчик был совсем светлый, и без веснушек.

— Так, — сказал Редо. — Нужно имя матери, имя отца, и имя ребенка.

— Зачем? — спросила Брун.

— Чтобы записать в книгу. Документ, — ответил Редо насмешливо. — Помимо этого, в купель без имени не окунают.

— Ага. Ну, я Брун. Этот вот — Иауа. Он тупой.

— Он признает ребенка своим сыном?

Брун слегка смутилась, но тут же овладела собой.

— А кто его спрашивает, — сказала она. — Конечно, признает. Еще бы он не признавал. Признаешь, орясина?

— Признаю, — покорно откликнулся Иауа.

Редо чуть не засмеялся — такую смесь вожделения, покорности, и флегматичности он видел в первый раз.

— Он муж твой?

— Скоро венчаемся, — ответила Брун. — Если, конечно, он будет хорошо себя вести. Вот здесь у вас и обвенчаемся.

Кто же настоящий отец ребенка, подумал Редо. Сколько я тут уже живу, до сих пор не видел ни одного блондина, все рыжие. Какой-нибудь заезжий. Вот я, например — и блондин, и заезжий. Но, насколько я помню, отец этого ребенка не я. Так, ладно, отставить праздное любопытство.

— Ну так как вы решили назвать ребенка? — спросил он, неся младенца к купели.

Младенец перестал плакать и с мутным интересом уставился на Редо.

— Э… — сказал Иауа.

— Заткнись, — сказала Брун. — Не вмешивайся. Я тут все думала, — обратилась она к Редо. — Как бы назвать. Чтобы, вроде, не очень навязчиво. Про Кникич разговору нет, Кникич известно что за место. Но в цивилизованных местах любят называть броско, вроде как чего-то ждут от своих детей, мол, чтоб они стали великими, когда вырастут, такие имена дают. А это право детей — выбирать, становиться им великими или нет. Так вот, нужно такое имя, чтобы ни к чему не обязывало. Кем захочет, тем и станет.

— И какое же имя вы выбрали? — спросил Редо, держа ребенка над купелью и начиная раздражаться. Он не любил, когда женщины болтают попусту. Ему этого дома хватало.

— Я толком не знаю, но вот, вроде, неплохое имя — Нико. Я знала одного… дурак удивительный, но вполне счастливый. И добрый. А это, возможно, самое главное и есть.

— Нико? — Редо поразмыслил, пожал правым плечом, и опустил младенца в купель. Вода была теплая и младенец не заплакал. — Ладно. Пусть будет Нико.

Конец романа