Муж ушел по делам. К приходу гостей Певунья приготовилась следующим образом — взяла за ухо служанку, холопку Сушку, туповатую, пухлую, розовощекую девку, повела ее, не слушая возражений, к погребу, открыла дверь, хлопнула хнычущую Сушку по пухлому розовому уху, подумала, хлопнула по затылку, и втолкнула в погреб.

— Сиди тут тихо, понятно? — сказала она строго. — Тихо сиди, сволочь.

— За что-о-о? — хныкала Сушка. — Куда я под тобой провинившаяся? Провинность передо мной какая обозначается?

— Подумай, пока сидишь. Время есть. Может, и вспомнишь чего.

Певунья захлопнула дверь погреба и задвинула засов. Никаких особых провинностей за Сушкой не числилось, хоть Певунья и подозревала, что муж ее, тиун Пакля, хвоеволие с нею себе имеет время от времени. Это не очень хорошо, но все мужья так или иначе ищут себе хвоеволия вне супружеского ложа, и лучше холопка своя, чем чужая какая-нибудь хорла. А что посидит до вечера в погребе — так это ей на пользу. Холопки строгость знать должны.

Вскоре и гости пришли — молочница с прачкой. Вышли женщины в сад и уселись на траву под березой.

— Погадаем, девушки.

Певунья разложила гадальные грунки, доставшиеся ей от волхва Семижена, уличенного в измене в позапрошлом году и убитого охраной при попытке бегства в Литву. Мудр был Семижен, да сам себя и перемудрил — противу самого посадника Константина идти задумал, других волхвов подговорил, намеревался править. Ярослава в расчет не принимал. Церкви собирался жечь, дабы не смущали честной народ греческою верой. Константин пришел тогда в ярость, всех волхвов, кто вблизи Новгорода обитал, схватил, но покарал лишь одного Семижена, да и то не прилюдно, а в лесах литовского пограничья, а остальных, после того, как поговорили они с посадником по одному, да осудил их тиун Пакля всенародно, отпустил. Многие с тех пор приходили к Певунье спросить, не прибрал ли тиун к рукам грунки Семижена, но ничего не добились. Певунья, привыкшая за время замужества перебирать вещественные доказательства, выискивая могущее пригодиться лично ей, ни в чем не признавалась. А только подруги ее, молочница да прачка, приходили в неделю раз поворожить, и вытаскивала Певунья из потаенного места мешок, и вываливала из него на садовую траву дощечки, ключи, зерна, серебряный гребень, перстень медный, и производила над ними всякие движения руками и мощной грудью, и бормотала слова, и ворожба частично сбывалась. К примеру, больной зуб прачки перестал болеть через три дня после ворожбы, а у молочницы разболелись как-то ноги, потому что не завершили в тот раз ворожбу по ногам, бросили на половине — кто-то в дом стучался.

— А что ни говори, девушки, — сказала молочница, усаживаясь в березовой тени, — а есть сила в греческой вере.

— Поди ты, — усомнилась прачка.

— Сегодня на торге… любо-дорого!

— Ну-ну? — заинтересовалась Певунья. На торге всегда что-нибудь интересное случается.

— Которые в робах до полу… как их?

— Монахи, — подсказала Певунья.

— Вот, монахи. Наговоры посильнее волхвов понимают.

— Ну уж это ты врешь, — сказала прачка.

— Нет, ты послушай. Давеча на торге. Бова-то, стало быть, приволок огурцы свои, а сам починяет скаммель…

Певунья и прачка обменялись скабрезными улыбками.

— И не надо только смеяться, нечего! — сказала молочница.

— Да мы ничего, — сказала прачка.

— Так просто, — подтвердила Певунья.

— Ну так вот. А тут вдруг подходит к Бове такой… нагловатый… не местный. И говорит, дай, мол, мне дюжину огурцов. И берет один огурец. А Бова, вы же знаете, не любит он, когда хватают не заплатив, без управления. Так он тем ножом, что скаммель починял, махнул подлеца этого по руке. Не сильно, только кожу порезал. Тот за руку схватился. Вдруг идут к Бове двое — огромные такие, глазами сверкают. Этот наглый тип, он им холоп, оказывается. Идут они прямо на Бову. Каждый Бову на голову выше. В плечах вдвое шире. Я смотрю, и Бова смотрит, и оба мы понимаем, что несдобровать, беда сработается. Что Бову они сейчас отметелят, или убьют, и на этом не остановятся — полторга снесут, как медяшки недосчитаться. Вроде бы не ратники, а сверды у бедер здоровенные болтаются. И сердиты очень — может они между собой давеча подрались, а может раззадорил их кто-то еще до Бовы. Бова весь сжался, а они к нему.

Молочница перевела дыхание.

— И что же? — заинтриговано спросили Певунья и прачка.

— А то, что вдруг за этими здоровенными… появляется монах. Молодой совсем. Тощий такой. Совсем мальчишка. И кричит им, «Эй!»

— Эй?

— Эй. Я подумала, что они его только по носу щелкнут, чтобы под ногами не обосновывался, так он сразу в волость теней, к грекам своим. А они обернулись — не поверите, девушки — как притихли оба! Кроткие стали, аки ягнята невиновные. Он на них смотрит, брови стопырил, а они покраснели оба, застыдились, подходят к нему, и стоят, головы вниз повесив. А он меж ними — как барашек тощий промеж медведей обитающих. И вот берет этот барашек медведей за рукава и ведет их, а они позволяют ему, да еще кротко так, да смотрят, как бы его ненароком не толкнуть. Быстро их так повел.

— Куда же?

— В Талый Крог.

— В Талый Крог!

Талый Крог существовал в Новгороде еще со времен владимирова посадничества и имел отвратительную репутацию. Тати, разбойники, сводники, убийцы по найму и по вдохновению, хозяйки хорловых теремов со всей округи собирались в Талом Кроге — устраивали встречи, составляли договоры, набирались сил перед темными делами, восстанавливали силы после темных дел. И даже три тысячи варангских ратников, связанные общим делом, вооруженные, а потому мало чего боящиеся, обходили Талый Крог стороной.

— Монах в Талом Кроге?

— С нечистой силой они знаются, — авторитетно заявила прачка. — Уж это точно, я всегда это подспудно говорила.

— Да уж, от них лучше держаться подальше. Даже наш священник-сосед говорит, не обидь ближнего, а то сделаю с тобой, что будешь как монах жить.

— Кому это он говорит?

— Мужу моему, — объяснила прачка.

— Ну да ладно, ты, Певунья, гадай, — сказала молочница. — Погадай, найду ли я в этом году мужа себе.

Певунья произвела несколько сложных пассов руками и закрыла глаза, изображая транс. Некоторое время подруги молчали.

— Ну так что же? — спросила молочница в нетерпении.

Певунья не шевелилась — сидела себе на траве, спину держала прямо, глаза закрыты.

— Э, — сказала прачка. — Певунья, ты очнись. Ты скажи чего-нибудь.

Молочница взяла Певунью за плечо и тряхнула. Еще некоторое время Певунья сидела прямо, а потом завалилась на бок.

— Что это с ней? — прачка наклонилась над Певуньей. — Эй, Певунья! Ты смотри. Не дышит.

Молочница отодвинула прачку и, приблизив ухо к носу Певуньи, прислушалась. Выпрямилась, убрала волосы от уха, и снова наклонилась.

— Не пугай ты меня зря, гадина, — сказала она прачке. — Прекрасно она дышит. В обмороке она. Надо ее треснуть по щеке.

Вдвоем они подняли Певунью и, удерживая ее в сидячем положении, молочница залепила ей пощечину. Голова Певуньи мотнулась в сторону.

— Что же делать теперь? — уныло и испуганно спросила прачка.

— Надо ее в дом переволочь. Может, отойдет, — предложила молочница.

— Теперь уж не отойдет, — уверила ее пессимистичная прачка.

— Ну вот. Гадали, гадали — доворожились. Прав священник, нету в ворожбе ничего хорошего кроме подлости неимоверственной. Умен он, хоть и грек.

— Ты не каркай, хорла полосатая, — сказала молочница, пытаясь сосредоточиться. — Ты вот что. Ты бери ее за эту вот руку. А я вот за эту возьму. И поволочем ее в хоромы досель. Отволочем и уйдем. Муж ее вернется — пусть делает с ней, что хочет, а мы, хорла, никаких ведов не ведаем. Давай, бери.

Взяв Певунью за руки, женщины напряглись и протащили подругу несколько локтей. Волосы у обеих тут же растрепались, на лицах выступил пот.

— Тяжелая, хвита, — сказала молочница. — Один арсель, небось, пудов шесть весит. Надо бы за ноги ее взять, может, легче окажется.

Взяли за ноги. По причине теплой погоды на Певунье не было ни онучей, ни портов. Потащили. Понева съехала Певунье сперва на талию, а потом на голову, вместе с длинной рубахой.

— Срам-то какой, — сказала прачка, разглядывая с любопытством и деланным отвращением голую ниже пояса Певунью. — Размеры-то какие. А волосьев-то — полесье целое, до самого пупа.

— Арсель ей поцарапали мы, вот что. Муж решит, что она с каким-нибудь эльскаром молодым на траве еть, — предположила молочница.

А за ноги тащить и правда оказалось легче. Дотащили до заднего крыльца и только тогда заметили, что над плетнем торчит голова какого-то мальчишки лет двенадцати.

— А ну пошел отсюда, хорлинг! — закричала молочница. — Пошел! Ах ты рвань сопливая, мамку твою пес ети!

Поозиравшись, она бросила ногу Певуньи, нагнулась, схватила камень, и кинула его в мальчишку. Голова исчезла.

— А я вот все расскажу, чего видел! — раздался из-за забора противный писклявый голос. — Ухайдакали неповинную женщину!

— Правда ведь. Расскажет, — сказала прачка.

— Да кто ему поверит. Не обращай внимания.

Снова взяв Певунью за ноги, они втащили ее в гридницу, а через гридницу в спальню.

— Помыть ее, что ли, — задумчиво сказала молочница. — А, ладно. И так сойдет. Надо ее на ложе водрузить.

— Это как же? Ложе-то высокое.

— Ничего. На крыльцо водрузили, и на ложе водрузим. Ну-ка, поверни ее.

Певунью развернули ногами к ложу.

— Стало быть, — размышляла молочница вслух, — надо теперь нам с тобою на ложе ногами встать и к себе ее тянуть.

Так и сделали. На тело, поневу и рубаху Певуньи налипло много травы, листьев, и грязи. Стащили поневу с лица. Глаза у Певуньи все так же были закрыты. Послушав дыхание, молочница убедилась, что оно все такое же ровное.

— Что же теперь? — спросила прачка.

— А что? Укрой ее, вон покрывало. И пойдем отсюда досель. Скоро муж ее вернется, может что-нибудь придумает в мыслях.

— Как-то нехорошо.

— Что ты предлагаешь?

— Может, дом поджечь? — сказала прачка. — Певунья все равно уж не жилица. Подожжем, а там мало ли что, например, сгорел дом, а Певунья вместе с ним.

— Нет, нельзя. Может, очнется еще, безутешная.

— Не очнется.

— Нет. За поджог нынче знаешь, что делают? Быть нам холопками, если кто дознается. А сопляк-то нас видел. Да и мужу ее огорчение. Так хоть дом-то останется.

— Ладно. Пойдем, а там будь что будет.

— Да уж. Пропали наши головушки бесталанные. Как есть пропали.

Выскочив на порог и оправляя волосы и поневы, женщины остановились, поняв, что опоздали.

— А куда это вы спешите так, соседки? — спросил их тиун Пакля, муж Певуньи. — Али не гостеприимна хозяйка, али не люб вам дом мой? Уж останьтесь, милые, сделайте мне честь. Как человек общественной значимости прошу вас об этом нижайше. Где же наша служанка, что же не встречает хозяина.

Молочница первая собралась с мыслями.

— За помощью бежали мы, хозяин.

— За помощью, — сообразила прачка.

— Кому же понадобилась помощь? — спросил Пакля благодушно. — Чем смогу, тем и помогу. Я ведь, изволите видеть, далеко не последний человек в городе. Уж княжескому тиуну, каковым являюсь, многое подвластно, многое. Это все знают. И сам посадник Константин мне, ежели попрошу, не откажет. Так какая вам помощь нужна, милые?

— А такая помощь, — сказала молочница, — что подруга наша, а жена твоя, тиун Пакля, давеча в обморок сверзилась в саду.

— Именно, в обморок, — подтвердила прачка. — В саду.

— И не разговаривает, и очи не открывает, — добавила молочница.

— Совсем не открывает, — подтвердила прачка. — Лежит с закрытыми.

— Это вы шутите так? — спросил тиун, растерянно улыбаясь.

— Нет, — заверила его молочница.

— В саду она лежит?

— Нет. Мы ее в дом перенесли.

— Чтоб ее не украл никто, пока мы за помощью бегаем.

Тиун вошел в дом.

— А Сушка где, холопка наша? — спросил он, идя к спальне.

— А не знаем, тиун.

— Не знаем, кормилец.

Войдя в спальню и увидев жену, лежащую на ложе, с одной ногой, торчащей из-под покрывала, Тиун слегка оторопел, крякнул, и приблизился. Ноздри Певуньи раздувались, грудь вздымалась.

— Певунья, — позвал тиун, садясь рядом. — Эй, Певунья. А что это у нее дрянь всякая в волосах? — спросил он, оборачиваясь к женщинам.

— Не знаем, — сказала молочница искренне. — Вроде только что не было.

Прачка только мотнула головой.

Тиун приложил ладонь ко лбу жены. Лоб был горячий, а что из этого следовало — неизвестно. Он попробовал потрясти Певунью за плечо. Потряс. Никакой реакции.

— Может, ей воды на лицо-то полить, вот эдак? — предложила прачка, показывая, как надо лить воду на лицо.

— Зачем? — спросил тиун.

— Может, будет лучше.

— Нет, — подумав, сказал тиун. — По щеке не треснуть ли?

— Уж пробовали, — призналась прачка.

Молочница въехала ей локтем в бок, но было поздно.

— И что же? — спросил тиун.

— Ничего. Как видишь.

— Ладно, — сказал Пряха. — Вы давеча за лекарем бежали?

— За ним, тиун. За лекарем. Как же без лекаря. Без лекаря нельзя.

— За каким же? За Стожем или за Трувором?

— За Трувором.

— Хорошо. Бегите. Приведите Трувора.

Женщины переглянулись, повернулись, и вышли.

— А где этот Трувор живет, ты знаешь? — спросила прачка, когда они оказались на улице.

— Нет, — сказала молочница. — Ну, ничего, расспросим народ да найдем.

Тиун меж тем сделал было еще одну попытку растолкать жену, но тут его внимание привлекли какие-то передвижения и шумы в погребе, примыкающем к стене дома. Нахмурясь, Пакля поднялся и вышел в сад, к погребу. В погребе что-то грохотало и пищало. Не будучи по натуре суеверным, Пакля смело шагнул к погребу и отодвинул засов.

— Хо-хо! — залихватски приветствовали его из погреба. — Йех!

Он едва успел уклониться. Кувшин пролетел возле его головы и упал на траву. Затем пришлось уклоняться от летящего окорока.

— Эй! — потребовал тиун. — Кто тут? Прекрати!

— Ага! Хозяин пришел! А вот мы его бжевакой!

От бжеваки тиун увернуться не успел. Липкое сладкое месиво ударило ему в лицо. Отплевываясь, он отступил от двери.

— Сушка, ты, что ли? А выходи-ка на свет сейчас же!

— Пошел в хвиту!

Стерев рукавом бжеваку, Пакля быстро вошел в погреб и схватил Сушку за руку. Она попыталась свободной рукой расцарапать ему что-нибудь, но он быстро пошел к выходу, таща ее за собой, и это ей помешало.

Выйдя на свет, оба остановились. Сушка была пьяна в дым, улыбалась глупо и нагло. В одной рубахе — поневу она сняла в погребе зачем-то — встав перед тиуном, холопка подбоченилась, придала своим плохо повинующимся ей чертам подобие презрительного выражения, искривила пухлые губы, и сказала:

— Ну ты!…

— Иди в дом, — тихо и строго сказал тиун Пакля.

— Куда хочу, туда и пойду, — ответили ему. — А в следующий раз ко мне полезешь, я тебе хвой отрежу. А то супруга твоя пучеаресельная возмущается и безвинных женщин запирает в потьмах таврических. Тфу.

Она плюнула в него. Он успел отскочить.

— Ты ж не плюйся мне тут! — сказал он грозно. — Я человек общественной значимости! Как смеешь!

— Колдунья супруга твоя и хорла, — закричала очень громко Сушка. — Жирная хорла. И пьяница.

Схватив ее за предплечье, Пакля поволок Сушку к дому.

— Не толкайся, аспид! — скандально закричала она. — Ишь какой, толкается.

Она села на землю и икнула.

— Ой, — сказала Сушка. — Ха.

Он попытался снова ее схватить, но она брыкалась, падала на спину, и лягалась. Он хотел было взять ее за волосы, но она подняла такой визг, что Пакля испугался, что сейчас к нему в сад сбежится половина города. Не зная, что делать, он умылся около колодца, поглядывая на сидящую на траве Сушку, и вернулся в дом. Когда некоторое время спустя он снова вышел в сад, Сушки нигде не было видно.