Тиуна Паклю, человека общественной значимости, нервные передвижения населения по урбанистическому ландшафту не волновали — он их даже не заметил. У него наличествовали свои, очень личные причины для беспокойства. Тиун женился на Певунье ради домашнего уюта, семейного очага, и продолжения рода. Он вовсе не рассчитывал, что вместо жены на супружеском ложе окажется вдруг оракул. Оракул не вписывался ни в какие планы и в семейной жизни был совершенно неприемлем и неприменим. Имея, в силу профессиональной своей деятельности, много знакомых в теневых слоях новгородского общества, тиун обратился через одного из таких знакомых к Грибу, главе всех городских криминалов, и Гриб, у которого болело простуженное горло и которому из-за этого приходилось каждый день повязывать шею теплой тканью, согласился за сравнительно небольшую мзду распорядиться судьбою оракула по своему усмотрению. Уговорились, что ни убивать, ни отводить в лес и там оставлять (вот еще! — обязательно кто-нибудь найдет и доставит обратно) оракула не будут. Пакля предполагал, что оракула просто переправят в Чехию, а там константинопольские работорговцы уж найдут применение этому существу.

Нервозность города передалась и лихим людям, но все же трое людей Гриба, которым вменялось по уговору прибыть ночью в дом Пакли, в дом прибыли, хоть и с опозданием. Пакля, решивший переждать их приход в кроге, расстроился, придя домой и увидев честную компанию.

— Где? — спросили Паклю. — Показывай, только быстрее.

Пакля провел их в спальню. Там никого не оказалось.

— Посидите здесь, — сказал Пакля.

Он осмотрел весь дом и сад. Нету. Удрученный, вернулся Пакля в спальню.

— Найдется, я думаю, — сказал он неуверенно. — Вы тут обождите еще немного.

— Когда найдется, тогда и зови, — сказали ему. — Нам некогда. Мы тебе не холопья купеческие.

Пакля, оставшись один, стал себя уговаривать, что ничего страшного, оракул ушел сам — вот и хорошо, нужно будет записать в фолиант, подпишет второй тиун — и свободный ты, Пакля, человек, и можешь опять жениться на ком хочешь.

Пакля потянул носом. Сквозь открытую ставню долетел до него запах дыма. Пакля высунулся в окно. Дым был где-то рядом.

Накинув сленгкаппу, тиун вышел в сад и очень удивился, и даже испугался, увидев, что над трубой бани поднимается дымок. Оракул решил попариться? Что ж. Может, и оракулам иногда хочется. Все-таки хвоеволие. Может, от пара у них лучше проявляются их провидческие, или какие там, способности. Осторожным шагом Пакля приблизился к бане — и сразу отпрянул. Изнутри доносились голоса. Один явно принадлежал Сушке — сбежавшей служанке. Второй голос напоминал отдаленно голос оракула, но изъяснялся по-славянски.

Тиун снова подошел к двери и взялся за ручку, чувствуя, как в палец вошла заноза. Рванул дверь. В лицо ударил клуб пара. Оракул лежал на полке, на животе, голый, а Сушка терла ему спину. За последние дни оракул, не употреблявший ни воды, ни пищи, основательно похудел.

Сушка оглянулась и виновато посмотрела на тиуна. Оракул задвигался, кряхтя перевернулся на бок, и тоже посмотрел на Паклю. Груди оракула свесились одна над другой.

— Заходи, Пакля, — сказала Певунья. — Попаришься. Хороший пар. Полезно и приятно. Да прикрой же дверь, весь пар сейчас уйдет.

Тиун шагнул в баню и прикрыл дверь. Маленькая эта баня в углу двора пар держала плохо. В свое время Пакля пожалел дать лишнюю гривну плотнику, чтобы тот построил баню с предбанником. И печь маловата.

— Разделся бы сперва, — сказала Певунья. — Иди разденься.

Еще немного постояв, Пакля вышел, прикрыл дверь, и прислонился к стене бани.

Чуть грех великий на душу не взял, подумал он. Надо будет завтра пойти к Анатолию. Не исповедоваться — такое не расскажешь, себе дороже — но хоть денег дать на церковь. Он направился через сад к дому. У самой двери догнала его завернутая в простыню Сушка.

— Ты, хозяин, эта…

— А?

— Она там парится. Ты не серчай, ладно?

— Где ты шлялась все это время? — спросил тиун, входя в дом.

— Ой, не расскажешь всего, хозяин. И у лихих людей была, и в лесу кочевала, и у реки хвелашила. Не по мне все это. Все это вольное житье-бытье. Кому может и хвоеволие от этого заполучается, а я лучше так, в холопьей долюшке.

— Ты когда вернулась?

— Да вот давеча. Смотрю — никого нету дома. Тебя вот нету. А она лежит беспамятная в спальне. И бормочет. Жалко мне ее стало. Пойдем, говорю, хозяйка Певунья, я тебе баню насобачу, помою тебя да попарю.

— И она с тобою пошла?

— Пошла. А как я ее отмыла, так стали у нее очи ее засветленные проясниваться. И говорит — еще поддай. Потом я ее вывела на двор. Раздышалась да расходилась она животом да грудями, и обратно в баню. И говорит — не спится ей. А как не спится, так ведь баня-то первейшее дело. Самое честное.

— Так она как прежде теперь стала?

— А?

— Не говорит больше непонятных слов?

— Ну что ты. Все понятно говорит. Я тебя, говорит, Сушка, выгоню скоро к лешему, ежели с хозяином миловаться будешь. И все по-старому. Хлопнула меня по уху. И велит тереть и нежить.

— И ничего не помнит, что с нею было?

— Стало быть, ничего. А что было?

Певунья, как кончился пар, сама затушила печь, сама вытерлась, сама вернулась в дом, рубаху чистую надела и присоединилась к мужу и служанке в столовой. Тиун помалкивал, сохраняя спокойный общественной значимости вид, а служанка, возбужденная свиром, рассказывала о своих приключениях, очень ее впечатливших, и Певунья вдруг заинтересовалась и начала задавать вопросы, чего раньше, да еще при муже, не сделала бы. И в конце концов, после третьей кружки свира (раньше Певунья не позволила бы холопке пить при хозяевах свир), поведала служанка Сушка самое интересное. Однажды ночью, уже после того, как выгнали ее из дома тати за глупость (растапливала Сушка печь к ужину, а рядом береста валялась на сундуке, а Сушка привыкла, что когда береста возле печи лежит, то ненужная она, использованная, только в топку и годится, и сожгла свиток — а на нем, на свитке, и писаний никаких не было, а только каракули какие-то кривоватые, и крестик, и стрелы нарисованы, и осерчали тати, и между собою перебодавшись ее, Сушку, пинками за ворота выставили) — сидела она безутешная у какого-то забора, под луной, а вдруг из дома возьми да выйди какой-то болярин росту большого, в плечах широк, одежда на нем богатая, а у бедра сверд привешен. И спрашивает он Сушку какие-то странности, мол, нравится ли ей отдаваться причитаниям под ночным метилом, и говорит, пойдем со мною, диво атласное.

— Диво атласное? — переспросила Певунья.

Тиуна Паклю все больше настораживала эта пытливость жены. Оракула нет, есть Певунья, но какая-то она другая, новая, Певунья эта. Привыкший иметь дело с истцами, пытающимися придать речи своей подобие высокородной витиеватости, расшифровал он равнодушным тоном:

— Дева ясная. Предаваться мечтам под луной.

— Ага! — обрадовалась Певунья, и снова к Сушке повернулась, — Ну, ну?

Вот Сушка возьми да и пойди с ним. А привел он ее в дом какой-то соломенной вдовы, бывшей сожительницы одного из проклятых варангов, ушедших давеча, и заплатил хозяйке, и остались они в доме том почти до утра, но еще светать не начало, как ушел куда-то болярин, одевшись тщательно. А утром проснулась Сушка, а хозяйка безутешная плачет, не могу, говорит, без него, ненаглядного моего Тигве, поеду за ним к ковшам мерзким, может возьмет он меня к себе. Сушка ее пыталась и так и эдак отговорить, а хозяйка не слушает, что и делать, говорит, беременная я, кто меня возьмет теперь. К полудню приоделась, суму через плечо перекинула, и пошла на пристань договариваться с купцами, что в Киев едут, да и не вернулась. Сушка дом весь почистила, помыла, нашла в кладовой косу да грабли, палисадник прибрала. Нашла в погребе еду всякую, обед богатый приготовила, жалко ей хозяйку, сидит и плачет. А к вечеру, вот не ждали, болярин давешний пришел. Посмотрел хитро по сторонам, в сад вышел, почему-то засмеялся, похвалил Сушку, и стали они вдвоем ужинать. Потом ласкал он Сушку долго, голубил на ложе, и как-то спокойно и уютно Сушке сделалось, а он вдруг и говорит, ты, мол, Сушка, приятна мне и ежели так дальше будет, то женюсь я на тебе. А Сушка ему — что ты, что ты, болярин, разве такие как ты женятся на мне горемычной? А он засмеялся и говорит, ставителю рода всякое к лицу, и ты, Сушка, тоже, значит, к лицу. И вот как съезжу я в город глухой дальний, а там родственник обещал награду, так и женюсь на тебе, и поедем мы с тобою, Сушка, по всему свету. А Сушка ему — зачем же ехать, ежели и дома хорошо и приглядно? А он ей на это — на чудеса разные заглядываться, да везде чтобы радовалась душа, непременно, без этого никак. Все повидаем, говорит.

— А что именно он с тобою повидать хотел, не говорил? Куда ехать-то сперва намеревался? — допытывалась Певунья (а тиун смотрел на нее странно).

— Говорил. Всего и не упомнишь. За морями, говорит, сидит кот большой, или не кот, а с лицом человека, и огромный, будто четыре дома один на другой поставили и удерживают. Из камня огромного кот. А кругом избы огромные с острыми верхами. А еще дальше, за другим морем, там какие-то хвиники растут, а люди по городу ходят совсем голые, и круглая чаша с окнами, очень большая, туда по тысяче человек заходит, и церкви до небес. И к грекам, говорил, поедем, но тут Сушка не выдержала, заплакала. Каменный кот да чаша с окнами и голыми людьми — это еще ничего, можно вытерпеть, но вот уж к грекам — нет уж, не бывать этому. Еще чего. А как ушел болярин до рассвета, так Сушка оделась потихоньку да и сбежала. Лучше холопкой горькой, чем к грекам.

— Дура ты, Сушка, — сказала Певунья, смеясь. — Раз в жизни выпадает дурам счастье, но дуры не замечают.

— Да какое же счастье, кормилица, с греками жить?

— Да, — согласилась Певунья. — С новгородцами счастья-то поболе будет. Особливо зимой, как ставни-двери позапираем, щели мхом да смолой законопатим, печь затопим, и будем у печи в пряжу да тряпки замотавшись сидеть, зубами стучать — вот и счастье.

Тиун снова промолчал. Певунья была — похожа на прежнюю, а все-таки что-то в ней было новое, непонятное, может быть опасное. И смотреть по-другому стала, насмешливо. Ну, авось ничего, пообвыкнется.

* * *

Дир подогнал лодку к берегу и велел Ротко вылезти в воду и вытащить судно на сухую землю до половины.

— Я не смогу. Я не такой сильный, как ты, — возразил Ротко. — Ты вон какой бык. А у меня телосложение артистическое.

Диру надоели выходки зодчего, отдаленно напоминающие выходки Гостемила. Одно дело Гостемил, представитель древнего вельможного рода, а другое — холоп, который, видите ли, не холоп, а военачальник смолильщиков.

— А я вот твое артистическое сложение сейчас в узел завяжу, — сказал он.

— Ты мне не грози, — возмутился Ротко.

— Не кричите вы так, — благоразумно вмешалась Минерва писклявым голосом.

— А чего он грозится? — пожаловался Ротко. — Я не холоп его!

— Ага, — сказал Дир многозначительно.

— И вообще непонятно, куда мы все время спешим и от кого прячемся, — заявил Ротко. — Ну его! Я вот сойду сейчас и пойду себе в город. Найду жилье, заработок, и буду ждать князя.

— Вот и прекрасно, — согласился Дир. — И иди себе.

— Ротко, я тогда с тобой пойду, — сказала вдруг Минерва.

— Нет, это лишнее.

— Нет, я пойду.

— Не ходи.

— Вот и идите оба, — насупился Дир. — Идите, идите. Очень мне нужно за вами присматривать!

— Я не беру тебя с собой, ты что! — сказал Ротко Минерве.

— Ну Ротко, ну миленький, ну возьми меня. Я тебе стирать буду, готовить буду. Ну, хочешь, я тебе хвелаш сделаю задаром, прямо сейчас?

Дир стянул сапоги, соскочил в воду и вытащил лодку на берег таким могучим рывком, что Ротко и Минерва где сидели в лодке, там и упали.

— Пошли вон оба, — сказал он.

— А чего это ты вдруг со мной хочешь идти? — спросил Ротко, поднимаясь и игнорируя Дира.

— Хочу.

— Почему?

— С тобой весело. С ним тоже интересно, — она кивнула в сторону Дира, — и вообще, и с Хелье тоже. Вы другие совсем. Не такие, чтобы старые и толстые, которые тайком от жен злобных хвелашиться идут. Те скучные и противные. А дома грязно, и родичи собачатся все время. А Зорец меня бьет все время.

— Какой Зорец? Кто такой?

— Сводник мой. А с вами не так. Вы другие какие-то. Веселые. И шумные, но шумите вы тоже весело.

— Сейчас заплачу от умиления, — сказал Дир. — Ротко, ты либо иди, либо оставайся.

— Я пойду.

— И я с тобой, — сказала Минерва.

— Нет, — ответил Ротко. — Впрочем, знаешь что? Хочешь ко мне в помощницы? И в ученицы?

— Хочу.

— А знаешь, что это такое?

— Нет.

— Я тебя буду зодчеству учить, а ты мне будешь помогать.

— Хочу.

— Она хочет, — сказал Дир.

— Ты тоже хороший, — уверила она Дира. — Но Ротко лучше.

— Вот и идите оба.

— Дир…

— Идите оба! — рявкнул Дир. — Дармоеды.

— Не кричи так, — сказал Ротко. — Если что, понадоблюсь я тебе, например, так дай знать в Краенной Церкви, я там бываю.

— Я так и знал, что ты греческому богу поклоняешься, — презрительно бросил Дир. — Иди, иди.

Минерва выбралась из лодки и подбежала на тощих ногах к Ротко. Ротко еще раз оглянулся на Дира, пожал плечами, и они ушли.

Оставшись один, Дир походил туда-сюда возле лодки, подобрал какой-то лист, порассматривал его, бросил, расстелил на земле сленгкаппу, сел на нее и стал дуться на весь мир. Он, видите ли, тоже хороший, но холоп лучше. Вот пусть холоп тебя и моет теперь, дура сопливая.

Через полчаса к берегу, шествуя степенно, но очень быстро, подошел Годрик в сопровождении двух женщин. Обе женщины понравились Диру. Обе в теле, одна простоватая, другая, возможно, знатного роду.

— Годрик, садись, бери весла, — сказал Дир. — Вечер добрый, женщины распрекрасные.

— Сие есть тот самый кошелька моего придержатель, о коем рассказывал я вам намедни, — представил хозяина Годрик, забираясь в лодку. — Как видите, он именно такой и есть.

— Что это он вам про меня рассказывал? — подозрительно спросил Дир, помогая сперва Белянке, а затем и служанке ее, забраться в лодку.

— Говорил, что ты добрый очень, — сказала Белянка.

— Но глупый, — добавила служанка.

Белянка дала ей подзатыльник.

— Не говорил он такого, — сказала она. — Он говорил, что ты не всегда полагаешься на разум, но больше на… на… Годрик, на что?

— На чувство долга, — подсказал Годрик.

— Вот, правильно.

Дир мрачно посмотрел на Годрика.

— Чем больше долгов, тем заметнее чувства, — пояснил Годрик с серьезным видом.

Дир вытолкал лодку в воду и залез в нее, сев между женщинами и Годриком.

— Ну, чего ждешь? — спросил он у Годрика. — Не наступи мне там на сапоги. Бери весла, поехали.

— Да, — сказал Годрик рассеянно. — А только я сидел в полуподвале как в темнице два дня…

— Как раз тебе случай размяться.

— … хочется подышать воздухом вольным, поозираться, мыслей благостных набраться. Тем более что гребец я, конечно же, неплохой, но ты ведь гораздо сильнее и ловчее. Если ты будешь грести, мы мигом приедем. А если я, то не вдруг. Да и не ел я ничего толком долгое время.

Холопы-то распустились как, подумал Дир, толкая Годрика в грудь. Годрик вывалился за борт. Женщины с испугом посмотрели на Дира.

Вынырнув, Годрик схватился за борт, подтянулся, перевалился, и сел, отплевываясь.

— Все понял? — строго спросил Дир.

— Все.

— Едем.

Годрик взялся за весла.

Вышли на середину реки, поймали течение, повернули на север.

— А почему Аскольд был мокрый, когда за нами пришел? — спросила Белянка, чтобы что-нибудь спросить.

— Аскольд? Какой Аскольд?

Годрик позади Дира закашлялся и два раза ударил серединой весла в край стьйор-борда.

— Ах, да, Аскольд, — вспомнил Дир. — Это он действовал по плану. За нами следили, так мы перебрались на лодке на другой берег, чтобы следящие тоже туда перебрались. А Хелье… то есть Аскольд… поплыл обратно.

— Вплавь? Через Волхов?

— Да, и к тому же половину пути под водой. Мешок кожаный с какими-то свитками скрутил туго, к сверду приладил, и поплыл. Он подолгу может не дышать, он такой, — гордясь другом, объяснил Дир.

— А теперь за нами следят?

— А это мы узнаем. Как увидим лодку, или драккар, так значит следят.

— А ты, Дир, родом откуда будешь?

— Из Ростова я, — ответил Дир с достоинством. — Самый упорный город, заметь, во всех землях славянских. Самый своенравный, и самый славянский. Ни варангов, ни печенегов. А сейчас я в Киеве живу, потому на службе у князя.

— Ты служишь киевскому князю? — с уважением спросила Белянка.

— Да. Я при нем военачальник.

— Это, наверное, очень почетно.

— Еще бы.

— А Киев — красивый город?

— Не очень. Красивый, конечно, но не как Ростов.

Вот дурак Годрик, подумал Дир. Полтора дня с ними просидел в одной комнате, обо мне рассказывал, а то, что я военачальник — не упомянул. И про Киев не сказал.

— А ты из хорошего рода, Дир?

— Конечно из хорошего, — заявил Дир. — Может и не такого высокого, как некоторые роды, — добавил он неприязненно. — Но хороший род. Крепкий.

— У тебя, наверное, есть старшие братья?

— Есть.

— А ты самый младший?

— Да. Откуда ты знаешь? Годрик сказал?

— Нет. Старшие братья из хороших родов обычно сидят на месте. А был ли ты, Дир, женат?

Это хорошо, что Годрик ей не рассказал, подумал Дир. Не имеет права такое рассказывать. Белянка повела тем временем бровью — Годрик за спиною Дира делал ей страшные глаза в сумерках.

— Был я женат, — сказал Дир грустно. — И была у меня наложница. Они очень дружили.

— Кто?

— Жена и наложница.

— Это интересно.

— Обычное дело.

— А как их звали?

— Светланка и Анхвиса.

— А которая из них была жена?

— Светланка, — сказал Дир.

Годрик у него за спиной хмыкнул.

— А? — спросил Дир, оглядываясь. — Нет, Анхвиса, понятное дело. А впрочем, может и Светланка. Годрик? Ну, это не очень важно. Совершенно не важно. Но женщины они слабые, вот что важно. И поэтому пришлось нам расстаться.

Служанка хихикнула, и Белянка дала ей подзатыльник.

— Но пусть они будут счастливы, — пожелал Дир. — А я с тех пор один, как перст. Вот, — он показал перст. — А я-то сам очень хороший муж. Я за женою, уж коли взялся, ухаживаю всегда и, заметь, в обиду не даю. Я ласковый очень, несмотря на сложение.

Служанка опять собралась было хихикать, но Белянка угрожающе на нее посмотрела.

— Эх, — сказал Дир. — Вот и звезды. Хорошо на реке нынче.

Он привстал, лодку качнуло, и женщины, сидевшие рядом, сбились на одну сторону. Служанка недовольно буркнула что-то и отсела от хозяйки. Этим воспользовался Дир и сел между женщинами.

— Не качай так лодку, скотина, — велел он Годрику. — Жених я завидный вполне, — продолжал он свой монолог. — Любые тряпки — пожалуйста. Кроме того, я часто путешествую, есть возможность посмотреть на мир. Пропитание всегда самое лучшее — Годрик при мне, и он большой мастер, заметь, еду доставать даже когда, казалось бы, ее не на что купить.

Белянка слушала очень внимательно, изображая серьезность. Служанка же действительно вдруг увлеклась дировым монологом.

Годрик тем временем посматривал по сторонам. Взошла луна. Гладь Волхова была девственно пустынна. Не резали ее кили драккаров, не лупили по ней плоским дном ладьи и кнеррир, не падали в нее крюки с надетыми на них червяками, не вспахивали ее неводом, не бултыхались и не плескались в ней купальщики, не возводили дамбы и не вбивали сваи строители. Радость свободы свойственна только теплокровным, а то рыбы и прочие речные существа непременно обрадовались бы временному затишью.

Какая-то ночная птица из непонятного семейства залетела почти к середине реки и стремительно ринулась вниз, нацеливаясь на плывущую против течения рыбу, но, не долетая до поверхности, решила птица, что рыба ей просто померещилась, и снова взлетела, укоризненно что-то выкрикивая.

Прибыли в то место, где два дня назад причалил Хелье, а Годрик запомнил очертания берега. Где-то там начиналась тропа, ведущая к дому болярина Викулы.

— Что, уже? — вдохновленный разговором с Белянкой, пожалел Дир.

Годрик не ответил, но продолжал грести к берегу. Дир вздохнул. Разведя руки в стороны, он положил их на плечи женщин.

— Полюбил я вас, — сказал он и потянулся поцеловать Белянку, которая в негодовании отстранилась. Тогда Дир наклонился к служанке, и та тоже отстранилась, но не сразу, а нехотя, следуя примеру хозяйки. — Никто меня не любит, — сообщил Дир уныло.

Он не возражал, когда Белянка сняла его руку со своего плеча. А с плеча служанки он убрал руку сам, не разобравшись. Она не хотела, чтобы он убирал руку.

Лодка ткнулась носом в берег. Дир еще раз вздохнул, перелез через борт, подумал — а не опрокинуть ли лодку, пусть поплещутся? — вытащил судно на берег, потряс босой ногой, избавляясь от налипшей прибрежной пакости, и покосился на луну, полузакрытую тучей. Тучи меж тем сгущались — почти все звезды исчезли, и только Юпитер, самый яркий, завис неподалеку от зенита.

— Годрик, — сказал Дир. — Веди женщин домой, да и заночуй там у них, а завтра вернешься в Новгород пешком. Мне нужно побыть одному.

— Новые капризы! — возмутился Годрик. — Пешком? Это знаешь сколько аржей?

— Годрик, не спорь со мной, — сказал грустно Дир. — А то ведь шею тебе сверну, пискнуть не успеешь. Эх, тоска какая. Густая такая, тягостная.

Годрику пришлось помогать женщинам выбраться из лодки — Дир смотрел на небо и погружен был в себя. Честно говоря, ему совершенно не хотелось быть одному. Но он представил себе, как они заходят в дом Белянки, как зажигаются свечи, как рядом с ним сидят две женщины и потчуют его пегалинами и свиром, или даже вином, поскольку дом богатый, а он сидит и знает, что ни та, ни другая не будут ему принадлежать сегодня ночью. И ему захотелось заглянуть в хорлов терем, поскольку пора уже. А ждать Годрика, пока тот отведет женщин да вернется, ему не хотелось. Хелье назначил встречу в доме Явана — вот и пойду к Явану сперва, решил Дир, а потом в хорлов терем. А Годрик пусть ночует с женщинами. И ведь наверняка проходимец этот переспит со служанкой, наверняка. Если уже не переспал, подумал вдруг Дир. Ну и леший с ним.

— Дир, — сказала Белянка. — Ты бы пошел все-таки с нами. Там, дома у меня…

— Не бойся, — успокоил ее Годрик. — Если Кир назад заявился, я с ним и без придержателя кошелька моего смогу поговорить по душам.

Еще и Кир какой-то, подумал Дир. Ладно. Он вытолкал лодку в воду, забрался в нее, взялся за весла и в несколько взмахов догреб до середины реки. Жалко нет паруса. Поднял бы парус, лег бы на дно, смотрел бы на небо. Впрочем, звезд нет. И ветер не туда дует. А когда ветер дует не туда, под парусом ходить трудно. Годрик знает как. Годрик вообще очень много разного знает.

Несмотря на старания Дира, обратное путешествие заняло больше времени — против течения, против ветра. Брызги в спину. Только бы дождь не пошел, подумал Дир, а то совсем противно станет.

Занятый своими мыслями, он чуть не проскочил мимо Новгорода, несмотря на то, что зарево пожара было отчетливо видно с реки.

Что это там еще, в этом городе дурацком, произошло, подумал Дир. Как очумелые они здесь все. Где это так горит? А какое мне дело, собственно, где это горит. Пусть горит. Пусть хоть весь город сгорит. Поручение я выполнил. Пора мне обратно в Киев, в детинец, где все люди как люди, хоть и ковши. Астеры хуже ковшей. Подлый народ. И бабы здесь подлые. Гостемил не собирается ли обратно в Киев? И хорошо бы Хелье с собою прихватить. Вот Хелье — человек. Душевный, понимающий. Разговаривает с тобой, как с равным, а не свысока. Все понимает, во всем разбирается. И, кстати говоря, не зря он не пошел ко мне под начало тогда, когда я ему предложил. Хелье — мудр! Это наверняка бы испортило нам отношения. Так мы друзья — водой не разлить, а был бы я его начальник, какая уж дружба. Я бы отдавал ему приказы, и он бы меня возненавидел. Такая доля у начальников — их все ненавидят. Ну, все — это пусть, от меня не убудет. А вот не хотелось бы, чтобы и Хелье тоже меня… э… ненавидел. Молодец Хелье — позаботился о нашей с ним дружбе.

Дир не стал даже прятать лодку — выволок на берег, забрал походный мешок, обулся, поправил сверд, и пошел себе. Слева — стена детинца. Прямо по ходу — церква. Идти надо между, дом Явана, по тому, как Хелье объяснил, находится к северо-востоку от торга. Ставни все заперты, двери чуть не заколочены — перетрусил народ. Никого на улицах. Даже тати попрятались. Даже хорлы уличные. Трусливый город. И ничего не видно — отсветы от пожара контрастируют с чернотой вокруг. Эдак и заблудиться недолго.

Какой-то человек с факелом бежал ему навстречу, и так бы и пробежал мимо, если бы Дир его не остановил.

— Что это там горит, парень? — спросил он.

— Не знаю, — ответил парень. — Пусти, за мною гонятся.

— Чего ж ты им факелом светишь? Чтобы легче тебя поймать было? Дурак. Дай сюда факел.

— Не дам.

— Дай сюда, я сказал.

Дир отобрал у беглеца факел. С факелом идти стало легче, факел был добротный, хорошо освещал дорогу. Какой-то рыжий кот метнулся в сторону, замер у стены, скользнул за угол и высунул морду, разглядывая Дира. Дир присел на корточки.

— Кис-кис, — сказал он басом. — Иди сюда, котяра негодная. Такой же ты неприкаянный, как я. Тоже небось тебе бабу хочется, а всех баб разобрали, да? Иди, не обижу. Хочешь, вместе в Киев поедем? Киев хороший город, лучше этого намного. Чего тебе просто так по улицам болтаться, а, кот? А в Киеве у меня хоромы — знаешь, какие? Я ведь, заметь, военачальник. У меня одна горница величиной вот с эту улицу. И кормят очень вкусно, и тебя будут кормить. А ежели Годрик вздумает тебя пнуть, они, бритты, такие, котов не жалуют, то я его так пну, что он забудет, где у него арсель, а где локоть. Пойдем, а? Ну, не хочешь — не надо. Покормил бы я тебя, но с собою ничего нет. Пойдем к Явану — у него всегда какая-то еда в наличии.

* * *

Уже на подходе к пристани, где Марию ждал драккар с командой из дюжины варангов, их попытались ограбить. Грабителей было всего двое, и их поведение рассмешило Гостемила.

— Гони кошель, болярин, — сказал один из грабителей. — Гони, а то зарежем ведь.

— Ай, — сказал Гостемил. — Боюсь, боюсь. Правда зарежете?

— Не отдашь быстро кошель — обязательно зарежем, — пообещали ему, подходя вплотную, но не спереди и сзади, а с боков. Мария остановилась, и ее собирались ухватить, не то за волосы, не то за свиту.

— Женщину не троньте, уроды, — строго сказал Гостемил. — Деньги все у меня. Взялись грабить — грабьте, а женщину трогать не надо, а то кости переломаю.

Удивившись таким речам, грабители посомневались немного, но послушались и еще плотнее подступили к Гостемилу. Один держал факел, второй показывал нож, специально поворачивая лезвие таким образом, чтобы отсвет от факела был на нем отчетливо виден.

— Кошель давай, — сказали ему.

— Вот, даю, даю, — суетясь сказал Гостемил плаксивым голосом. — Даю, родные, ай, не погубите, ай, хорошие.

Он стал рыться в суме, потом вдруг наклонился и запустил руку в сапог, потом снова полез в суму.

— Неужто потерял? — удивился он. — Быть такого не может. Нет, в этом обязательно надо разобраться. А ну, добрый человек, посвети мне тут, а то не видно ничего, хорла. И рука болит.

Он поставил суму на землю и наклонился над нею. Тот, что с факелом, стал ему светить.

— Вот он, кошель, вот он! — обрадовался Гостемил. — А деньжищ-то в нем знаете сколько? Это ужас просто, сколько в нем деньжищ.

Рука потянулась за кошелем. Гостемил схватил эту тянущуюся руку и сжал в своей ладони. Несмотря на то, что нож грабитель держал в другой руке, он его все-таки выронил. И завизжал от дикой боли.

— Ай, чего же ты так кричишь, кормилец? — снова удивился Гостемил. — Ты не кричи, народ проснется. Время-то позднее, людям спать полагается в такое время, а ты кричишь.

Тот, что с факелом, попытался поднять нож, но Гостемил не дал. Да еще и факел отобрал.

— Не маши так факелом, — сказал он строго. — Ты чуть мне в глаз этим факелом не попал.

Бросив кошель обратно в суму, он наклонился и поднял нож. Стоя с ножом в одной руке и факелом в другой над раскрытой походной сумой, он возвестил:

— У Теренция написано, что-то вроде «Не тот умен, кто в ущерб родному краю ищет выгоду свою, но тот, кто в ущерб своей выгоде край родной украсил» — или что-то в этом роде. В оригинале оно намного лучше звучит, но вы не знаете языка оригинала, а посему цитировать оригинал в данном случае было бы занятием праздным. Я не люблю Теренция. Как вообще не люблю авторов, потакающих вкусам купеческого сословия. И я не помню, что мне следует теперь делать. Стражу ли звать — но стража спит наверное. Или самому вас скрутить? Или утопить? Не помню. Не подскажете ли?

Грабители переглянулись. Тот, что с поврежденной рукой, наморщил лицо и сказал:

— Я тебя одного поймаю когда-нибудь, тогда берегись, хвоерожий.

Гостемил сделал шаг вперед, и грабители побежали.

— Да куда же вы, — крикнул им вслед Гостемил. — Я только хотел вам досказать про Теренция! Эй! Нет, не слушают, — расстроено сообщил он. — Вот еще гадость какая — на рукоятке пот этого дурака. Потная рукоятка, — объяснил он Марие, размахиваясь и бросая нож, как бросают камни. Через неестественно длинный интервал времени, где-то очень далеко, ближе к середине реки, раздался едва слышный всплеск. Гостемил тем временем тщательно вытирал ладонь о край сленгкаппы, нюхал, и снова вытирал.

— Надо будет в реке сполоснуть руки, — сообщил он брезгливо.

Мария не выдержала — засмеялась.

— Трусят — а туда же, грабить берутся, — неодобрительно сказал Гостемил. — Ладно, пойдем. Хорошо, кстати, что факел — а то вон тучи набежали, плохо видно.

Он закинул суму на плечо и они продолжили путь к пристани.

Драккар ярко светился — горели по бортам факелы.

— Это не дело, — прокомментировал Гостемил. — Столько факелов сразу — привлекают внимание. Варангам не объяснишь. Ты им скажи, Мария. А то там по пути опасные места есть, сколько бы эти варанги тупые не хорохорились. Ночью факел на драккаре лучше любой мишени. Целиться не надо — сам стрелы притягивает.

— Ты не едешь со мной? — спросила она.

— Нет. Я приеду позже. Мне тут надо еще друзей повидать, а то один из них думает невесть что по поводу… хмм… Нужно его наставить на путь праведный по этому поводу. Да.

Мария знала, что это за друг, и почему он думает невесть что, но разговора о нем не завела ни разу, а Гостемил не настаивал. Но то, что друг этот на суде выступил против ее планов, и едва их все не свел на нет, она запомнила хорошо. Правда, планы в любом случае сведены были на нет. Но одно дело, когда тебе противостоит князь, который к тому же с тобою в близком родстве. Почти семейная ссора. И совсем другое, когда какой-то безродный мальчишка сует нос, куда не надо, и, судя по появлению и поведению князя — явно без ведома начальства.

В конспирации не было более нужды — Мария ступила на борт драккара в обычном своем наряде, стройная, величественная, несмотря на тяжелый арсель и низкую талию. Гостемил поклонился княжне. Она грустно ему улыбнулась. Варанги взмахнули веслами.

Ну, теперь уж отосплюсь, подумал Гостемил. Наконец-то. Эх! Растянусь на перине, прочту чего-нибудь при свече, задую свечу, может будет дождь, от этого в доме всегда уютнее. Поворочаюсь вальяжно с боку на бок. Может, зайти в хорлов терем? Нет, лучше завтра. Непотребные девки очень суетны всегда, прыгают, шныряют, пищат глупости всякие. Сперва ночь в одиночестве.

Внимание его привлекло зарево. Горит, подумал Гостемил. Как очумелые они здесь все. То пожар, то потоп. Эдак они скоро весь город здесь сожгут. Невежды. Поручение я выполнил. Надо отоспаться. Эка весело горит, однако. Посмотреть, что ли? Устал я, но пока я буду отсыпаться, ведь сгорит до основания, и я не увижу, как горело. Жаль. Не могли они повременить с пожаром до утра. Я бы отоспался, и пришел бы посмотреть свежий. Да и разглядел бы больше, чем днем. Нет, надо идти смотреть, тем более что это, кажется, по пути.

Светя себе факелом, Гостемил пошел неспешным шагом по улицам с запертыми дверями и ставнями, с глухими палисадниками. Иногда на него тявкали цепные псы, без особой страсти. Даже цепным псам было понятно, что идет человек обстоятельный, не суетный, вдумчивый, которому вовсе нет дела до домов их хозяев, грабежами и прочими глупостями не занимается.

На пути у Гостемила встал забор. Нужно было обходить дом и палисадник. В юности Гостемил просто повалил бы этот забор, но теперь он, возмужавший, умудренный жизнью, ценил чужой труд. Ставили забор, старались — чего ж валить? Нет, гордость — порок, мы не гордые, мы просто обойдем. Ну, пройдем лишних шагов двести или триста — подумаешь! В юности я любил валяться в постели — а теперь все больше и больше люблю ходить. Ходьба облагораживает, при ходьбе легче думается и улучшается пищеварение, а с такой пищей, какую подают в Новгороде, пищеварение нужно иметь очень хорошее, иначе может сделаться казус. Вот у Дира пищеварение — это да, он может камни есть и смолой запивать, ему все нипочем. А у древних родов животы нежные, избалованные. Так что ходьба — это хорошо.

Гостемил обошел палисадник, пересек следующую улицу, и проследовал по диагонально-поперечной, в конце которой как раз и виделся пожар. Несколько человек, проживающих, видимо, именно в этом конце, уже бежали по направлению к пламени и дыму. Не вытерпели, разбуженные треском, и бегут смотреть. Ну, они бегут, а мы пойдем обычным шагом. Кстати, в Киеве на пожары обычно съезжаются ратники с ведрами, да и вся округа пытается помогать тушить, а тут я что-то не вижу ратников. Да и вообще сегодня ратников в городе было мало, а варанги ушли куда-то почти все. Что-то здесь происходит нелицеприятное, в этом городе. Мария, наверное, не зря уехала обратно в Киев. А как она разозлилась, когда ей Ярослав поперек пути встал на том суде! Сперва Хелье, потом Ярослав. Это хорошо, что так получилось. Даже если бы замысел Хелье провалился, она бы ни за что ему не простила — если бы брат не вмешался. Сложно устроены люди, даже женщины.

Дом горел очень ярко, празднично, искры взлетали в поднебесье, и уже успели оголиться некоторые поперечные балки. Народу было не очень много — не толпа, а так, скопление. Добротный дом был, подумал Гостемил. Построено не на глазок, а явно по плану. Крыша черепичная, сейчас эта черепица посыплется вся. А подожгли, наверное, изнутри, или же с четырех углов сразу — внутри все в огне, плотно. Хозяева уцелели ли? Будем надеяться, что так. Палисадник широкий, искры до забора не долетают, значит, дома вокруг в безопасности. И все-таки зря они не собираются тушить. Мало ли что. А если ветер посильнее поднимется — комок искр на соломенную крышу вон той хибарки, и пошло-поехало, четверть города в огне. Какие-то они легкомысленные, эти астеры.

Ого, как полыхнуло! Это из подвала. Что там в подвале, что так лихо загорается? А шуму сразу сколько! Загудело все, будто это не дом, а боевой рог. И еще раз. Бабах!

Взлетели вверх черепичные обломки части крыши. Вокруг закричали, забегали. Гостемил прикрыл руками голову и досчитал до пятнадцати. Кто-то охнул рядом — очевидно, ему попало куском черепицы. Гостемилу понравилось. Как все увлекающиеся натуры, он любил яркие зрелища.

Решив обойти горящий дом по периметру, он посмотрел сперва вправо, в проулок, но там вид загораживал высокий забор. Можно подтянуться и заглянуть, или просто влезть на забор и сесть, хоть на край, хоть верхом, но это не очень удобно, когда смотришь зрелище, и надо оставить на потом. Можно повалить забор, может зрелище и стоит трудов тех, кто его ставил, но вдруг какая-нибудь планка отскочит, так бы ударилась в забор, а если забора нет, залетит в соседний палисадник, а там трава суховатая, еще займется. То есть, это в отсветах пожара трава кажется суховатая. Может вовсе и не суховатая. Но тощая и редкая какая-то.

А в другую сторону забор был ниже, и Гостемил туда отправился, попутно разглядывая сбежавшихся посмотреть. В основном это были люди немолодые — сон их чуток, вот и проснулись. Лица заспанные, глаза круглые, волосы в разные стороны у мужчин, баб простоволосых много. Кстати, в Новгороде простоволосье считается неприличным, в отличие от многих других городов, поэтому бабы используют любой шанс, чтобы покрасоваться — вон несколько с явно только что расчесанными волосами. И смотрятся эти длинные, иногда до талии, расчесанные волосы очень даже красиво, даже если с проседью, особенно когда баба стройная и стоит не враскаряку, а достойно, то есть, понимает, либо надеется, что на нее смотрят. Разговоры возбужденные, отрывистые. А вон кто-то сидит напротив пожара, прямо на земле, спину к противоположному забору прислонил. Большой какой, поболее меня будет. Позволь, но ведь это Дир.

Гостемил приблизился к Диру и наклонился. Дир повернул голову, и Гостемил широко открыл глаза. Лицо Дира было в слезах. Дир шмыгнул носом, отер щеку кулаком, и снова посмотрел на Гостемила.

— Ты чего это? — спросил Гостемил.

Дир молча протянул ему какую-то тряпку.

— Это что?

— Это угол моей сленгкаппы.

— Порвал сленгкаппу. Ну так что же?

— Я ее Хелье дал. Он в ней ушел.

Гостемил не разгибаясь спросил:

— Чей это дом? Который горит.

— Явана.

— А где Яван?

— Не знаю. Хелье договорился со мной, что встретимся у Явана.

Тут только Гостемил заметил, что брови у Дира опалены, а ресницы отсутствуют. Дир поерзал, пошарил рукой, и показал Гостемилу еще один предмет — ножны, кожей обернутые, с прилаженным кожаным шнуром.

Гостемил сел рядом с Диром.

— Ты пытался?…

— Я зашел… там дальше сплошной огонь. Везде. Вот только и подобрал.

— А почему ты уверен, что…

— А они уезжали, когда я подошел.

— Кто они?

— Те, кто поджег. Изнутри и с четырех углов.

— И что же?

— Говорили между собой. «Задохнулись, теперь просто сгорят». И еще я слышал крик. Женский. Внутри.

— И…

— Я не успел. Я подумал — хватать тех, кто уезжает, или бежать внутрь? Я побежал внутрь. Пытался. А когда опять выбежал, они уже уехали. Кроме одного. Вон лежит.

Гостемилу захотелось закричать, что все это не так, и Дир все перепутал. Мало ли что! Но он сидел и видел — очевидно, те же картины, что видел Дир. Когда людей связывает многое, они умеют видеть. Иногда. Гостемил не совсем понимал, что видит. Дир, наверное, понимал больше — поскольку больше об этом знал. Гостемил поднялся, приблизился к горящему дому, и поглядел через забор, туда, куда указал Дир. Действительно, возле горящей стены лежало тело.

Он вернулся и снова сел рядом с Диром.

Вот Хелье и Любава заходят в дом и ждут прихода Дира. Удивляются, что Яван отсутствует. Предполагают ночевать, а на утро посмотреть, что в городе. Хелье, конечно же, осматривает все ходы и выходы на всякий случай, запирает по мере возможности ставни — не потому, что это может остановить преследователей, но чтобы слышно было, когда преследователи начнут эти ставни ломать. Вот Хелье ведет Любаву в спальню, укладывает ее спать, возможно кричит на нее, чтобы не болталась под ногами, а спала, а сам выходит в занималовку — и слушает, слушает, слушает, что происходит в городе. И, возможно, чувствует приближение опасности.

Вот восемь или десять человек окружают дом. Люди они не простые, не просто ратники. Какой-то осколок Косой Сотни. Знают, что делают. Вот один из них лезет на крышу, остальные следят за входом. Одновременно один разбирает черепицу, а двое других высаживают дверь. Вот Хелье, мягко ступая, со свердом в руке, занимает позицию возле двери. Они врываются в дом, один из них рубит свердом по тому месту, где только что стоял Хелье. Но Хелье там уже нет. Хелье знает, что эта драка — до конца, что даже один, оставшийся стоять, означает неминуемую смерть, и он изменяет своему правилу не убивать намеренно — ради себя, или ради Любавы, а может просто от злости — почему бы им не оставить его в покое? В этот момент один из оставшихся снаружи топором сбивает ставню и лезет в окно. И Хелье, отбиваясь от наседающих на него, отступая, попутным, почти небрежным, движением, колет лезущего, лезвие проходит между ребер, и лезущий падает наружу и застывает в нелепой позе. От клинков летят искры, Хелье мечется из стороны в сторону, защищаясь от всех и атакуя всех одновременно, но там темно и мало места, а у одного из атакующих обнаруживается сеть, и он, атакующий, не орясина дубовая, он выжидает, когда наступит нужный момент, почти не участвуя в драке. Вот Хелье легко ранит одного из нападающих, возможно в плечо, и в этот момент сеть вылетает из руки ждавшего и накрывает варанга смоленских кровей с головы до ног, и сверд запутывается в ней, и Хелье делает шаг назад и падает, и сверд его тут же прижимают к полу, а его самого бьют несколько раз ногой по чему попало и, связанного, выволакивают в занималовку. Любаву находят, произведя быстрый осмотр дома, в спальне, затаившуюся. Любава пытается ударить кого-то ножом, но это смешно. Нож у нее отнимают. Ее тоже связывают — руки сзади, от запястья до локтя, и щиколотки.

Вот главный, руководящий действом, задает вопрос — где? И Хелье, конечно же, посылает его в хвиту. И главный приподнимает Любаву за волосы и режет ей ножом щеку. Кровь. Режет дальше. И Хелье говорит — в кожаном мешке, на ножнах. Один из преследователей идет ко входу, находит ножны, отвязывает кожаный мешок, ножны бросает, возвращается в занималовку. Главный берет у него мешок, развязывает, и извлекает два свитка. Исследует первый, кивает, и прячет у себя на груди. Просматривает второй, зловеще улыбается, бросает Любаву, а свиток бросает Любаве в лицо. На лицо. Сверху. После этого Хелье, уже связанного, дополнительно привязывают к ховлебенку. А Любаву — к другому ховлебенку. В дело идут светильники — льется на пол, на стол, на подоконники масло. Проходят в столовую, делая тоже самое. В гридницу. В спальню. Затем двое выбегают и обкладывают соломой, взятой с кухни, все четыре угла. Все это поджигают факелами почти одновременно. И уходят.

Сперва много дыма, клубами, расходится по помещениям, дымит масло, дымят просмоленные, утепленные мхом стены. Дым все гуще и гуще. Двое связанных слегка шевелятся, пытаясь освободиться от веревок. Еще гуще. Связанные кашляют. Продолжают кашлять. Сознание начинает постепенно уходить. И огонь прорывается сквозь дым, гудят стены, начинает ходить крыша. Огонь доходит до связанных еще до полного ухода сознания. И слышен крик. И тогда преследователи, следящие за действом из-за забора, бросают одного, которого они потеряли в драке, убитого, и уезжают.

Неизвестно, сколько времени прошло, а Гостемилу все виделась картина за картиной.

Гостемил почувствовал какую-то тяжесть на левом плече. С трудом оторвавшись от страшного видения, он повернул голову. Дир, уткнувшись лбом ему в плечо, плакал навзрыд. Гостемил погладил Дира по голове.

Галопом к горящему дому подлетели два всадника. Ликургус со светящимися зловещими глазами остался в седле, но Эржбета, увидев присевших у забора Дира и Гостемила, спрыгнула с коня, взяла его под узцы, и подошла к ним.

Дир поднял голову. Увидев его лицо и обернувшись на дом, Эржбета поняла все. В уточнениях она не нуждалась.

— Что? — спросил ее Ликургус. Ноздри его расширились, втягивая воздух. Он еще ничего не понял. — Кто?

— Хелье и Любава.

— Где?

— Там.

Эржбета кивнула по направлению к дому.

Ликургус соскочил с коня и подошел к воротам. Недоверчиво обернулся на Эржбету. Она кивнула.

— Кто?

— Ты знаешь, кто. Тот, кто опередил и тебя, и меня, — сказала она.

— Я не…

— Да, я тоже не собиралась убивать Хелье.

— Где?

— Ты имеешь в виду направление?

— Да.

— И это ты знаешь. И карта была у тебя с самого начала.

— А у тебя?

— А у меня не было. Теперь есть. И у того, кто туда теперь едет, тоже есть. Взял у Хелье.

— Значит… — сказал Ликургус.

— Значит, — спокойно ответила Эржбета, — именно туда нам и следует ехать.

Ликургус постоял недвижно некоторое время, что-то прикидывая.

— Этих возьмем? — спросил он, кивнув в сторону Дира и Гостемила.

— Нет. У меня два колчана осталось. Сорок стрел — вчетверо больше, чем нужно. Стало быть, ты едешь со мной?

— Конечно.

— Зачем? Ты не насытился сегодняшним? То есть, вчерашним? Может, отдохнешь?

— Я мог их сберечь. С самого начала. Хелье ко мне первому обратился.

— И искупить твою ошибку можно только кровью убийцы, не так ли.

Ликургус не ответил. Вскочив на коня, он поправил узду, еще раз посмотрел на Дира и Гостемила, и сказал:

— Ну так едем или не едем? В любом случае на север, а там много лошадей без присмотра бегает теперь, можно брать в повод хоть по две. Поедем. Весь день ведь ехать.

Эржбета кивнула и поднялась в седло.

Дир и Гостемил, сидящие у забора, даже не заметили, казалось, прибытия и отбытия хозяина дома.