Сорок воинов оставалось в детинце — тридцать славян и десять варангов. Они ожидали прихода войска, болтали, жевали, залезали на стены и смотрели — не идут ли?
Часа за три до полудня с севера прямо к детинцу пришел конный отряд из тридцати кососотенцев, ведомый полководцем Ляшко, которого конники не очень-то слушали. Но приказ дан им был накануне Ликургусом, о котором они знали, что он свой человек, такой же, как они сами, профессиональный убийца, и с опытом командования, который он только что продемонстрировал, и приказ они намерены были выполнить.
— Открывай ворота! — крикнул Ляшко страже.
Конники въехали в детинец. Со всех сторон стали сбегаться к ним воины, встали вокруг толпой. Кососотенцы, уставшие, злые, в грязи, в пятнах крови, чумазые от дыма, презрительно на них смотрели из седел.
— Есть приказ, — объявил Ляшко зычно воинам детинца, — привести вас всех к присяге. Присягать будете прямо сейчас светлому князю, защитнику всей вашей подлой астеровой земли, Ярославу. Есть второй приказ — рубить в куски каждого, кто этому не возрадуется. Войско, которое вы, подлые предатели, здесь ждали, не придет.
— Это почему же? — спросил кто-то.
— Полегло все потому что. В неравном бою. Валко-поляк обязательно придумает об этом какую-нибудь проникновенную былину и вам ее исполнит. Присягать будете по одному, вон там, где пенек торчит.
— Почему там? Обычно…
— Потому что там удобнее резать на куски невозрадовавшихся.
Воинам детинца это заявление не показалось смешным, в то время как, судя по их лицам, кососотенцы восприняли его со всей серьезностью и профессиональным равнодушием. Слово «возрадоваться» произнес, отдавая приказ, Ликургус, и Ляшко счел должным его повторить. Он многому научился за последние полгода.
— А посадник? — спросил кто-то из воинов.
— Это какой же посадник?
— Константин.
— По этому поводу есть третий приказ. Всякому воину, кто изловит и доставит на тиунов суд бывшего посадника, а ныне предателя и труса, Константина, обещана награда в тысячу гривен серебра. А ежели изловит его смерд или ремесленник — тысяча гривен кун. А ежели холоп, то десять гривен серебра и вольность.
— А ежели женщина? — спросил кто-то.
— А ежели женщина его изловит, — сказал Ляшко, — то я тебя лично, добрый человек, при всем народе восемнадцать раз в арсель поцелую.
* * *
Через час, ближе к полудню, на торге толпился народ, но торговля не клеилась — все сплетничали и ссорились, распускали неблаговидные слухи и строили фантастические теории о том, что происходит в детинце и в городе. Небо расчистилось, августовское солнце засияло над Новгородом. За два часа до полудня ворота детинца открылись и повозка с сидящим в ней биричем Маланом-младшим покатилась к вечевому помосту. Малан с несколько растерянным выражением лица забрался на помост, оглядел толпу, и развернул свиток. Случилось то, что давно уже не случалось на вечевой площади — толпа замолчала. Вообще. Никто не шептал, не вскрикивал, не обменивался саркастическими репликами. Малан заговорил глуховатым голосом, но слышали его даже у ворот также замолчавшего вдруг торга.
— А надобно мне вам, новгородцы, объявить следующее. Великое счастие посетило нас, новгородцы, великое. Князь Ярослав, так нас всех любящий, так радеющий о благоденствии нашем, решил взять на себя бразды правления. Решил князь, что в связи со сложившейся беспокойной обстановкой не с руки ему теперь заниматься делами внешними, ибо страдают дела внутренние, до нас непосредственно касающиеся. Вник светлый князь в дела города, и увидел он, что творится несправедливость величайшая. Обирают новгородцев. Хотят опять назначить дань Киеву. От татей, разбойников, убийц шагу ступить на улицах нельзя стало. Стал князь наш искать — кто же виноват в горестях народных? И нашел князь главных злодеев. А первый-то злодей прозывается Константин — предатель и проходимец. — Малан выдержал паузу. По толпе прокатился говорок. Многие усомнились. — А назначена за излов да привод в детинец упомянутого Константина награда — воину тысяча гривен серебра… смерду или ремесленнику, а еще торговцу, тысяча гривен кун… а укупу пятьсот… а холопу десять гривен и вольная.
Сомнения в том, что Константин проходимец и предатель, начали рассеиваться.
— А второй-то злодей прозывается Горясер. А за излов и привод его в детинец сто гривен воину…
Ляшко в окружении дюжины ратников выехал из детинца и проскакал галопом к помосту. Спешившись и привязав коня к столбу, он стал слушать Малана.
— А еще вести такие… — сказал Малан.
— Э! Ты не все сказал! — возразил Ляшко.
— Я все сказал.
— Не все, — Ляшко забрался на помост. — Договаривай.
После короткого напряженного молчания, Малан вдруг приосанился и задрал подбородок.
— Я не могу сказать такое новгородцам. Не могу честных людей в соблазн вводить. Никогда ни один бирич на это не пойдет. Биричи дорожат словом и сердцем своим. — В глазах Малана засверкали огоньки — он почувствовал сладостный вкус верхнеэшелонного диссидентства. — Мы честные люди, и наш народ честный. Мы…
Тогда Ляшко, не дав ему договорить, просто столкнул его с помоста. Малан упал, больно ударившись, и поднялся, потирая локоть и морщась.
— А еще объявлена награда, — сказал народу Ляшко, — отдельная, тем, кто доставит в детинец не только Константина, но и того, кто его укрывает. Тысяча гривен воинам, тысяча гривен кун всем остальным, включая холопов. И бесплатный кубок свира всем желающим, в любом кроге, как только изловят Константина.
Есть вещи выше благосклонности, чести и воли любого народа. Ярослав, продиктовавший третий приказ с повозки, в которой его медленным ходом везли в Новгород, хорошо об этом знал. При наличии нужной суммы завтра на тиунов суд доставят кого угодно — хоть Святополка, хоть Базиля, хоть самого Хайнриха Второго. И только недостаток средств заставляет иногда благожелательных правителей прибегать к другим методам — к хитрости, или же к ильду и сверду.
— Вот какие дела пошли, — заискивающе сказала молочница Бове-огуречнику, презирающему ее с тех пор, как она ушла за нагловатым типом, а потом вернулась, пристыженная. — Самого Константина, подумать только!
Бова презрительно на нее посмотрел и ничего не сказал. Молочница загрустила было, но вдруг увидела Певунью, весело шагающую прямо к ней. Глаза молочницы округлились.
— Здрава будь, подружка! — задорно сказала ей Певунья. — Как торговля, хорошо все?
— Миленькая, — пробормотала молочница, — ты поправилась? Ну… А выглядишь — просто чудо. Смотри, похудела, окрепла. Бова, правда она похудела? А похорошела-то как! А, Бова? Ну! Выздоровела!
— А я разве болела? — с сомнением спросила Певунья.
Молочница, испугавшаяся было, что Певунья все помнит, всю свою бытность оракулом, включая визиты молочницы, которая кого только не приводила посмотреть на прикованную к постели прорицательницу, и что только им, приведенным, не показывала и не позволяла, вздохнула свободнее.
— Ты не помнишь? — спросила она с надеждой робкою.
— Вроде нет. Спалось плохо этой ночью, так я в бане попарилась, и все как рукой сняло! — весело сообщила Певунья.
— Бова, ты посмотри только, как она захорошела-то, а?
Бова, которого тоже, молчащего и презирающего, водили, задабривая, показывать и которому позволяли трогать и даже поощряли в этом, пожал плечами. Бояться ему было нечего — вот он, нож, под рукой.
— Нет, ты посмотри!
Бова плюнул, поднял с земли большой грязный квадратный кусок материи, служивший ему иногда сленгкаппой, еще раз плюнул, и отошел развеяться.
— Ну, Певунья, как я рада тебя видеть! — сказала молочница, дыша полной грудью.
— Да, — улыбнулась Певунья, которой давеча все рассказала прачка — и как молочница водила к ней гостей тоже. — Да. А только некоторые прорицательские способности у меня остались. И помню я, как ты, хорла корявая, меня по щекам хлестала. Щеки до сих пор саднит. И предрекаю я тебе, что сдохнешь ты, змея, сегодня до полудня.
И ушла.
Молочница где стояла, там и осела на землю. Прожила она после этого еще очень долго, но дом Певуньи обходила с тех пор стороной.
А Бова-огуречник шел тем временем вдоль реки. Вот же дурной народ кругом, думал он. А ведь повезет небось кому-нибудь. Одному мне невезение. Эка рыбы плещутся в реке, чтоб их разорвало.
А только узрел вдруг Бова-огуречник, что у кромки леса что-то такое движется самоходно, траву приминая. И хоть был он по природе своей не очень любопытен, решил посмотреть, чего там.
Оказалось — человек. Крупный такой, мощный. И покалеченный. Нога странно повернута. Рожа в крови спекшейся. В рубахе одной, а рубаха-то порвана. Ползет. Пригляделся Бова. И хоть видел он посадника Константина вблизи всего раза два или три, признал он его, посадника.
— Добрый человек, — сказал посадник. — Я, как видишь, в незавидном состоянии, а мне очень нужно прямо сейчас в Новгород и в детинец. Не поможешь ли?
— Эх, — сказал Бова. — Помогу я тебе, помогу. Только вот ты большой, а я не очень. Как бы нам с тобою изловчиться, чтобы дело на лад пошло? А мы вот что, мы сейчас моей сленгкаппой тебя подвяжем. И веревка у меня есть, тоже приспособим. Ты вот что — ты перевернись на спину.
— Не могу, — ответил Житник.
— Ну так я тебя сам переверну. А чего это у тебя с рукой-то? Повредилась?
— Обе руки повредились.
Бова присел рядом и приподнял правую руку Житника. Житник сморщился от боли.
— Да, эка костяшки разбиты. А вторая? Ой, сломана рука-то. Ну мы так…
Он с трудом перевернул Житника на спину, а затем проворно, пока Житник кричал и сжимал зубы от боли, связал ему руки веревкой.
— Ну, теперь проденем.
Свернув сленгкаппу в толстый жгут, он продел ее через подмышки Житника.
— Ты зачем связал мне руки, змей? — спросил Житник.
— Ты поговори, поговори еще, — возразил спокойный и смелый Бова-огуречник. — Вот как ляпну тебя ногой по роже, так поговоришь мне тут. Предатель. Проходимец. Уж про тебя все известно, ерепенься теперь, орясина тупая.
Вскоре Бова понял, что дело, за которое он взялся, не из легких. Но пять тысяч гривен, поселяне, полагающихся торговцу за излов — как такое упустить!
— Нога-то вон, нога-то левая вон, действует она у тебя? — спросил Бова.
— Подставь морду, гад, так узнаешь, — пообещал Житник.
Бова бросил жгут, обошел Житника сбоку, и с размаху пнул его в ребра.
— Я говорю, нога задняя действует? — вопросил он.
Житник сжал зубы и промолчал. Бова пнул его еще раз.
— Так ты эта, ногой-то задней, помогай, а то тяжелый ты, понял? А то найду палку и морду тебе разобью всю. А и нож у меня с собою.
Он достал из сапога нож и показал Житнику.
— Да, — сказал Житник и зашипел, втягивая воздух. — А только подумай, пенек гнилой — а ну-ка выберусь я, а подлечусь, и потом тебя найду?
— А тебя не выпустят. Ты ведь предатель, так и сказали.
— Кто это так сказал?
— Ну, кто. Князь наш светлый, Ярослав. Известно кто.
Да, подумал Житник, много разного произошло прошедшей ночью.
— Я тебе так скажу, пенек — а вдруг я с Ярославом договориться сумею? Я с кем только не договаривался. Что с тобою будет тогда?
Тут Бова сообразил наконец, что слово Ярослава — всего лишь слово, пусть и Ярослава. Ярослав хоть и князь, а все-таки обычный человек. А человеки слова нарушают и словами поступаются сплошь и рядом. Он знал это из собственного опыта. А ну правда — договорится этот хведитриус с князем, вылечится, и прикручинится на торг. Хоть из города беги, если успеешь. Так что лучше его не резать и не бить. А получить спокойно свои узаконенные пять тысяч для начала. А там видно будет.
Он снова взялся за жгут и кряхтя потащил хведитриуса дальше, иногда останавливаясь и вытирая пот со лба. Одно утешительно — вот он Новгород, близко совсем, и вон стена детинца.
Спохватился он поздно. Ему бы раньше сообразить, что Новгород — город, а в городе живут люди, и люди эти имеют обыкновение попадаться на пути.
И попался на пути Бовы человек росту среднего, а телосложения крепкого, в шапке.
— Эй, поселянин, кого ты там гвоздичишь? — крикнул он издали.
По одному этому слову сметливый Бова догадался, что дело имеет с одним из жителей Черешенного Бугра.
— Лежи себе тихо, а то в беду попадем, — негромко сказал Бова Житнику. — Родственника моего двоюродного! — фальшиво-благодушно крикнул он. — Его в лесу раздели и покалечили, волоку к лекарю!
Лихой человек приблизился. Две возможности. Первая — он может не знать посадника в лицо. Вторая — он мог не слышать, что молол бирич с помоста, а слухи до него могли не дойти.
— Эка его угораздило, — заметил лихой человек, оглядывая Житника. — Дышишь еще, али уж нет, горемыка?
Житник не ответил.
— А ты умаялся совсем, поселянин. Давай я тебе помогу.
— Нет, я не умаялся, — сказал Бова.
— Я вижу, что умаялся.
— Совсем не умаялся. В нашем роду все такие — маленькие, но двужильные. Как чего, так…
— Давай помогу.
— Нет, не надо, спасибо.
— Давай, давай, что тут разговаривать.
Лихой человек без труда отобрал у Бовы один конец жгута.
— Потащили!
Горемычный я, подумал Бова. Не везет совершенно.
Тащить вдвоем оказалось значительно легче. Ничего, думал Бова. Может, он со мною поделится. Половиной. Или хоть бы четверть дал. Ведь это какая сила денег, в любом случае — четверть от пяти тысяч гривен.
В молчании дотащили они Житника до самой черты города.
— Эй, Рябило-деверь! — раздался голос. — Кого это ты там с пеньком гнилым волочишь?
— А пошел ты в хвиту! — сразу сказал Рябило-деверь.
— Ты это брось! Кто это? Мне просто интересно. Ну-ка я посмотрю. Ого! Посадник наш бывший.
— А хоть бы и посадник, тебе-то что!
— А то, Рябило-деверь, что делиться надобно со своими, раз уж встретились.
— Какой ты мне свой!
— Брось, нельзя так. На родственных отношениях весь круг держится! А ну, пенек, лети отсюда кузнечиком летающим, пока цел.
— Э, так не пойдет, — возразил Бова.
Но ему дали в морду, а потом еще раз дали в морду, он качнулся и отступил на два шага, а после и вовсе сел на землю. Знакомый Рябилы-деверя взялся за второй конец жгута, скрученного из сленгкаппы Бовы, и тати поволокли добычу дальше.
Бова потрогал ушибленный свой лик, похныкал, встал, и пошел обратно на торг. Но все это произошло уже после полудня. А утром было другое.
* * *
Дом уже не горел, но тлел и дымился. Рассвет начался как-то незаметно, будто подкравшись — сумрачный, серый. Гостемилу казалось, что он просидел здесь, у забора, рядом с Диром, целую вечность в полузабытье. Он тряхнул головой и попытался подняться. Со второго раза получилось. В этот момент пошел дождь. Сперва не сильно, но затем все гуще и гуще, тяжелые крупные капли падали Гостемилу на лицо и плечи. Гостемил оглянулся. Дир не обратил на дождь никакого внимания. Улица стояла пустынная. Смотревшие на пожар разошлись досыпать, а для вершения повседневных дел было еще рано.
Гостемил расправил плечи, поднял лицо к небу и открыл рот, ловя капли. Тление вскоре прекратилось — дождь залил остатки огня. Словно кто-то дал сигнал — одновременно упали две поперечные балки с остатками крыши, и рухнула последняя стена, придавив часть забора. Гостемил, еще раз оглянувшись на Дира, шагнул вперед, пересек улицу, и вошел в палисадник. Крыльцо сгорело полностью. Слева, там, где была раньше кухня, валялись обгорелые плошки и торчала черная, обугленная печь. Справа, там, где была ранее занималовка, лежала просто груда обгорелого мусора. Петли от двери в спальню. А дождь все усиливался.
Что искал Гостемил? Он и сам бы не смог ответить на этот вопрос толком. Он точно знал, что именно он боялся обнаружить в том, что осталось от яванова дома.
Что-то хрустнуло под ногой, Гостемил отшатнулся, и половина подвальной крышки рассыпалась золой. Клуб очень едкого дыма вырвался из подвала. Там тлело, а возможно даже горело. Закрыв мокрой сленгкаппой нос и рот, Гостемил присел на корточки и заглянул. Разобрать ничего было нельзя, но именно сюда, скорее всего, отступил варанг смоленских кровей, загораживая собою ту, которую защищал. И именно там, внизу, состоялся последний бой, и там лежали тела, возможно несколько — варанг знал, что его не пощадят, и терять ему было нечего. Гостемил не помнил, рассказал ли все это ему Дир, или же ему привиделось в полузабытье. Это не имело значения.
Резко распрямившись, шагнул он в сторону, и еще раз в сторону. Правая нога наткнулась на что-то тяжелое. Он посмотрел себе под ноги. Поммель оплавился, лента сгорела, но сверд явно принадлежал Хелье — чуть уже лезвие, чем принято у воинов и боляр, чуть острее угол заточки. Видоизмененная спата, которую викинги из тех, что посуровее, из особых отрядов, предпочитали всем остальным видам свердов. С таким свердом щит не нужен, лезвие легко парирует любой удар. Гостемил некоторое время постоял над свердом Хелье, ни о чем не думая.
Но почему же, вдруг спросил он себя, сверд наверху, а не в подвале?
Подойдя снова к крышке, он потрогал остатки ногой, и они, остатки, упали вниз. Гостемил присел у края, а затем лег на живот, не думая об элегантной свите и белоснежной рубахе, закрывая нижнюю часть лица влажной сленгкаппой. Дым. Темно. Ничего не видно. Но он продолжал вглядываться. В углу подвала вдруг полыхнуло, загорелось особым огнем, какого не бывает, когда горит дерево, в лицо ударила волна жара, и внутренности подвала осветились. Стены черные, пол черный, много обугленных предметов. Тел не было. Рискуя упасть вниз — лестница сгорела и подняться обратно наверх было бы затруднительно — Гостемил, держась за обгоревшие края руками, подался вперед и опустил голову, оглядывая ту часть подвала, которая ранее была ему не видна. Тоже самое — обугленное, черное, бесформенное месиво из предметов. Тел нет. Дерево под грудью и животом затрещало, Гостемил дернулся, подался назад. Справа рухнуло перекрытие, ноги, бедра и живот зависли над подвалом. Он вытянул руки растопыренными ладонями вниз, удерживаемый только плоскостью грудной клетки, качнулся в сторону, закинул правую ногу на уцелевшую часть перекрытия, рванулся вверх и перекатился на спину.
Дождь перестал. Только что лил как из опрокинутого водосборника, и вдруг — нету. И, как по волшебству, где-то на юго-востоке наметился в густых новгородских облаках проем, забелело и засинело, и плавно но быстро город осветился солнцем.
Свет надежды.
Над головой что-то треснуло. Гостемил метнулся в сторону, споткнулся, упал — последняя державшаяся поперечная балка упала рядом с ним, подняв облако золы. Гостемил поднялся и шагнул в палисадник. Из обитого изнутри жестью водосборника потекла вдруг вода — тонкой, почти вертикальной струйкой. Дом сгорел, а водосборник почти уцелел. Гостемил подошел к водосборнику и подставил лицо под струйку. Сняв сленгкаппу, он протер ею руки, подставил их тоже под струйку, снова протер, несколько раз провел ладонью по шее со всех сторон. И услышал за спиной тявканье.
Собака, подумал Гостемил. Вроде Хелье говорил, что у Явана была собака — большая, глупая и трусливая. Нет, это Дир передал слова Хелье. Надо бы завести собаку. Собаку приятно гладить вечером, при свечах, когда за окном дождь или снег. Сидишь, гладишь собаку, читаешь фолиант, ноги положил на обитый чем-нибудь мягким ховлебенк. Можно, конечно, завести и женщину, но с женщинами не так, как с собакой. То есть, в некотором смысле женщина в доме гораздо лучше собаки. Не говоря уж о собственно плотском хвоеволии, которое временами просто незаменимо, женщины еще и хозяйничают толково, если их приручить вовремя, пока не сбежали. И поговорить с ней можно, если не очень глупая. Но у собаки свои преимущества. Собаки не очень требовательны, почти совсем не обидчивы, не рассматривают мужчину, как собственность — совсем наоборот. Требуют намного меньше ухода, чем женщины. Но все-таки уход нужен — и выгуливать собаку надо, и блох ей вычесывать, и воспитывать. Опять же — женщина может придти, провести с тобою несколько часов, а потом уйти по своим делам. А собака все время под ногами вертится, у нее своих дел нет. У женщин тоже своих дел, в общем-то, нет никаких, но они думают, что есть, и очень суетны в связи с этим. Ужас, какие глупости в голову лезут. И почему-то вдруг нечленораздельно закричал что-то Дир. И бежит сюда. Чего он сюда бежит, не видит, что ли, что я умываюсь.
Боясь спугнуть надежду, Гостемил медленно повернулся — сперва на четверть оборота, потом на пол-оборота. В общем, этого и следовало ожидать. Не такой дурак Хелье, чтобы дать себя так вот, запросто, прикончить.
Хелье стоял перед ним, с мокрыми спутанными волосами, с недовольным лицом, держа на руках женщину. У Хелье к женщинам слабость. А вокруг Хелье прыгала, поскуливая, собака — большая и черная — пытаясь лизнуть женщине голую пятку. Одна нога обута, другая босая — глупо. У Хелье был неэлегантный, изможденный вид. Ему надо хорошо выспаться и одеться в чистое, а в таком виде по улицам ходить как-то некрасиво. Неужто он сам этого не понимает?
Дир налетел сзади и больно ушиб Гостемилу плечо. Гостемил обиделся.
— Хелье! — закричал Дир.
— А помогите-ка мне, — сказал Хелье. — А то я устал. Она не тяжелая, просто у меня сейчас руки отвалятся.
Дир засуетился, примериваясь, с какой стороны лучше принять вес. Гостемил отстранил его и подставил руки. Любава, глядя на них обоих, подумала, что предпочла бы все-таки Дира, у него лицо проще.
— Что здесь было? — спросил Дир, обнимая Хелье.
— Не задавай праздных вопросов, — одернул его Гостемил. — Пойдем ко мне, у меня дом свободный, здесь недалеко.
Собака тявкнула. Гостемил посмотрел на нее сурово, и, поджав хвост, пес попятился задом.
Они вышли из палисадника на улицу.
— Дир, вытащи-ка сверд на всякий случай, — велел Гостемил.
— Не надо, — сказал Хелье. — Опасность не то, чтоб миновала, но вроде бы уменьшилась. Я думаю.
Любава на руках Гостемила хотела что-то сказать, но зашлась вместо этого кашлем. Но женщины упрямы. Откашлявшись, она еще раз попыталась что-то сказать, и снова закашлялась. А когда еще раз попыталась произнести что-то, получилось у нее сипло и неразборчиво.
Но она отчетливо помнила решительно все. Не как в Константинополе, смутными фрагментами, а все, до мельчайших деталей.
Вот уходит Горясер с ратниками. Полыхают стены. Дым застилает слоями, а затем клубами, все пространство вокруг. Хелье заходится в кашле, связанный, на полу. Любава понимает, что это конец, и уже равнодушна. Вот через приоткрытую дверь спальни, где тоже огонь, в занималовку вбегает пес Калигула и бросается к Любаве. Он лижет ей лицо. Любава ворочается, и пес зубами рвет веревки, связывающие ее руки. Усилием воли она заставляет себя не потерять сознание. Веревки не рвутся. И она кричит псу, кашляя — «К нему! К Хелье! Освободи Хелье!» И глупый пес сперва жалобно тявкает, скулит, но потом все-таки бросается к ховлебенку и, рыча, перегрызает одну из веревок, стягивающих руки Хелье, и именно эта веревка случайно оказывается главной — у Хелье освобождена рука. Хелье, цепляясь неизвестно за что — за трещины в полу, за неровности досок, за пыль — работая рукой и локтем, волоча за собой привязанный к ногам ховлебенк — приближается к Любаве. Ближе. Еще ближе. Она хочет ему помочь. Хелье делает еще усилие и дотягивается до ее ноги. В сапоге у Любавы нож, о котором она забыла — вовсе она не пыталась никого им ударить. Просто забыла. До голенища не дотянуться. Хелье, ухватив Любаву за пятку, сдергивает с нее сапог. Рукоятка глухо стукает об пол. И Хелье дотягивается до нее пальцем и со второго раза умудряется пододвинуть нож к себе. Кашляя, он садится с ножом в руке и режет веревки. Дым все гуще. Хелье освобождает сперва ноги Любавы, а затем руки. Любава на ногах. Хелье распахивает дверь спальни, но там тоже огонь, везде. Дверь в сад — засовы, сам же задвигал давеча, и огонь, огонь. В этот момент тяжелый светильник падает со стены, задевает сундук, и приземляется Любаве на ногу. Любава издает крик — нестерпимая боль — и припадает на одно колено. Этот крик услышали молодцы Горясера и, возможно, Дир. Ставня на окне в стене, смежной со стеною спальни, падает и зависает на одной петле. К окну не подойти — огонь. Хелье что-то говорит, кашляя и показывая рукой на окно. Любава отрицательно мотает головой и непроизвольно начинает плакать, кашляя. Хелье, кашляя, бьет ее по щеке. На какое-то мгновение она приходит в себя. И понимает, чего требует Хелье. Это невозможно. Но не все ли равно? Только больно будет очень. Хелье делает жест, показывая. Любава, припадая на поврежденную ногу, отходит назад. Хелье берет ее за предплечье и кисть. Игнорируя неимоверную боль в ноге, Любава бежит и прыгает в окно, и Хелье рывком усиливает инерцию, и получается, что она пролетает через окно в почти горизонтальном положении и падает на руки, на локти, на плечо. На траву. Несколько мгновений спустя Хелье выпрыгивает в то же окно и катается по траве — загорелась рубаха на спине. Не сильно. Любава пытается что-то сказать, и даже крикнуть, но он зажимает ей рот. Она теряет сознание. Она приходит в себя в соседнем палисаднике, в углу, у забора, за колодцем. Небо освещено пожаром. Хелье сидит рядом. Увидев, что она открыла глаза, он прижимает палец к губам. Они долго сидят за колодцем, молча, почти не двигаясь. Любаве хочется, чтобы все получилось, поскольку быть пойманной после того, что произошло — глупо. Она прижимается к Хелье. А он к ней. Ужас сковывает тело Любавы, сердце бьется очень часто. На улице кто-то кричит, переговаривается, ходит, бегает. Возможно, часть бегающих — ратники. Хелье гладит ее по волосам и шепчет что-то на ухо, успокаивающе. Грохот и треск, зарево, крики на улице. Дым, стелющийся по земле. Постараемся не закашлять. Грохот — упала балка. И так — долго, вечность, и кричат, кричат, и переговариваются, и обмениваются бессмысленными замечаниями совсем рядом. А потом все это очень медленно, но начинает стихать. Дыма меньше, зарево не такое яркое. Голосов меньше. А потом Любава вдруг засыпает. Возможно, Хелье тоже задремал — когда она снова открывает глаза, Хелье не спит, но вид у него заспанный. А небо светло-серое. Утро. Хелье приподнимается и осторожно выглядывает из-за колодца. Распрямляется, кладет руки на кромку забора, подтягивается, осматривает местность. Кивает Любаве. Она пытается подняться и не может. Нога вдруг напоминает о себе острой болью. Любава кусает губу, морщится. Хелье наклоняется к ней и берет ее на руки.
— Дир, — сказал Гостемил. — Подержи ее, я открою дверь.
Передав Любаву Диру, Гостемил сдвинул едва заметный деревянный прямоугольник рядом с дверью. Зачернело. Гостемил просунул руку в дыру, нашарил засов, и отодвинул его.
— Лучше всяких ключей, — объяснил он, открывая дверь. — Добро пожаловать, гости. Извините, у меня неприбрано. Дир, а где Годрик?
— Он… ах ты, леший, — сказал Дир. — Я и забыл совсем. Мы должны были встретиться в доме Явана. Ну, ничего. Найдется Годрик. Он такой. Попереживает малость, заметь, за меня, но найдется.
— Посади Любаву на скаммель, — велел Хелье. — Чего встал с ней посреди гридницы.
Дир пристроил пытающуюся сипеть благодарно Любаву на скаммель возле стены. В доме Гостемила было очень уютно, но как-то не в стиле Гостемила совсем. Чувствовалось, что до самого недавнего времени не он был здесь хозяин.
Раздался требовательный стук в дверь.
— Опасность уменьшилась, говоришь, — сказал Гостемил, вынимая сверд.
Дир тоже вынул сверд, шагнул к двери, и встал сбоку.
— Да открывайте же! — раздался за дверью голос Годрика.
Дир распахнул дверь. За дверью стоял Годрик в шапке Дира, но не один, а в сопровождении Белянки и ее служанки. Дир широко улыбнулся.
— Моя шапка назад вернулась, — молвил он.
— Следовало тебе подождать, или пойти с нами, — строго сказал ему Годрик. — Двух бескровельных женщин бросил. Не стыдно?
— Как это бескровельных? Мы же их домой отвезли?
— Мы? Я их вел. А только, как оказалось, вести было некуда — дом сгорел.
— Как сгорел?
— До тла. Как и яванов дом. Куда не ткнешься — везде пожары нынче.
— Здравствуйте, — сказала Белянка всем. — Любава! Ты здесь!
Она подбежала к Любаве и обняла ее. Любава сипло что-то сказала, непонятное, но радостное.
Гостемил распахнул ставни, одну за другой.
— Люблю свет, — сказал он. — Как можно больше света. Годрик!
— Хмм, — отозвался Годрик.
— Там у меня погреб. Вон там. Там много всякого. Волоки это все сюда, только осторожнее, особенно рыбу, она там нежная вся очень. И кариллы с грибами, или как их здесь называют — паддехатами. Единственное стоящее блюдо из всей новгородской кухни. А я пойду пока что переоденусь, а то вид у меня поношенный какой-то. Кстати, у меня остался еще галльский бальзам. — Он строго поглядел на остальных. — Никому, кроме Хелье, не дам, не просите. Хелье, хочешь свежую рубаху?
Хелье воспринял вопрос с таким видом, будто речь шла о чем-то абстрактном и труднорешаемом. Гостемил подошел и обнял друга.
— Скажи Любаве, чтоб сняла перстень, — сказал он ему на ухо. — Это неприлично. Перстень, конечно, дорогой, но ведь она не купчиха какая, а болярыня.
* * *
Что это было — завтрак, обед ли, ужин — никто не мог толком сказать. Все ели с аппетитом. Годрик и служанка сидели отдельно от общества, в углу, и Годрик во время еды беседовал со служанкой, непрерывно над нею издеваясь, а она этого не понимала и отвечала со всею серьезностию.
— А если честно, то хорошо, что дом наш сгорел, — заявила Белянка, отрезая и поливая маслом солидный кусок хвербасины. — Наш бывший дом здесь почти рядом — я, по крайней мере, смогу по городу ходить, а то живешь в глуши безвыездно, так кажется, что скоро на луну завоешь. Вот мы теперь как раз и сходим ко мне, как поедим, да? У меня и места много, муж пока еще вернется, а спален у меня семь грунок. И деньги я прихватила — Аскольд настоял.
— Аскольд? — вежливо переспросил Гостемил.
— Ну, Хелье, конечно же, но ему нравится думать, что я не знаю, что он Хелье. Не смотри так страшно на Любаву, Хелье. Вовсе не она мне сказала.
— А кто?
— У женщин свои секреты.
Дир отрезал и поспешно затолкал себе в рот огромный угол стегуна под рустом, поскольку помнил прекрасно, что проговорился именно он. Это он так думал. На самом деле Белянке и ее служанке все рассказал Годрик во время их путешествия от сгоревшего дома Викулы в Новгород, обходным путем.
Любава все еще не могла говорить. Дир, утверждающий, что понимает толк в таких грунках, давеча осмотрел ей горло, велел сказать «ааа» — не получилось — и объявил, что это от дыма и переживаний, и к вечеру пройдет. Правда, ему, Диру, известны случаи, когда от дыма и волнения голос пропадал навсегда, но они, случаи такие, не слишком часты. Практичный Гостемил предложил сходить за лекарем, но у Хелье против лекарей было предубеждение, и Любава, выслушав возражения варанга, отказалась.
— И все же, — настаивал Гостемил, пробуя бжеваку и морщась, — я хотел бы знать насчет опасности. А то я был занят больше обычного все эти дни, и, очевидно, что-то упустил в обстановке.
— Я видел, чем ты был занят, — проворчал Хелье.
— Видеть — не значит знать.
— Сопровождал.
— Действительно. Почти все время. Иногда отвлекаясь на прогулки в задумчивом элегантном одиночестве. Редко. Понятия не имел, что это так утомительно — сопровождать.
— Почему именно ты?
— А кто же еще? Посуди сам, друг мой Хелье, не могла же важная особа, желающая остаться неузнаной, ходить по улицам в сопровождении отряда киевских ратников? Поэтому отряд привез ее в Новгород и сдал на мое попечение. А когда она совершила здесь все, что хотела совершить, я отвел ее обратно на драккар, к ратникам. Вот и все. В свои планы она меня не посвятила, да и не мое это дело.
— Да ты не оправдывайся, — сказал Хелье, выслушав тем не менее оправдательную речь до конца. — Тебе действительно интересно, что произошло и происходит?
— Думаю, что и остальным тоже.
Хелье подумал, посмотрев на остальных, что все присутствующие здесь имеют право знать обо всем, что их касается.
— Горясер убил Рагнвальда, — сказал он.
Любава побледнела.
— Очень некрасивые имена, и первое, и второе, — прокомментировал Гостемил.
— Ударив Рагнвальда ножом, Горясер выхватил у него суму, в которой лежали грамоты, деньги, и еще что-то. Две грамоты, очевидно специально положенные сверху Рагнвальдом — чтобы их было легче вытащить и отдать — выпали при выхватывании, но Горясер, увлеченный убиением сводного брата, этого не заметил. Эти две грамоты подобрал я.
— Ты?
— Когда осматривал место убийства. Веретен в грамотах не было, иначе Горясер услышал бы звук падения. Их закатило ветром за край заброшенного колодца.
Любава засипела неодобрительно.
— Если бы я знал, — ответил он на ее сипение, — что они нужны именно Горясеру, я бы нашел способ их ему передать. И, наверное, нам обоим было бы легче все эти дни. Горясер решил, что Рагнвальд передал грамоты тебе в первый свой приход в твой дом. И отдал приказ взять тебя под стражу. Схватить. Не только он, конечно. Те двое, что тебя вели тогда… очевидно, люди Эржбеты. В тоже время, похоже что заселение дома варангами не имеет отношения к грамотам — это просто кто-то очень хотел как можно больше унизить Детина. У него много врагов в городе.
Любава опять засипела.
— Все по порядку, — сказал ей Хелье. — Грамоты я отдал на хранение, не скажу кому.
— А что там написано, в этих грамотах? — спросил Гостемил.
— Одна грамота была — карта местности. Судя по тому, что мне рассказали, там должно храниться какое-то сокровище Содружества Неустрашимых. Какое-то, леший его знает, золото, или камни драгоценные, или… как же… как по-славянски така?
— Слиток, — подсказал Гостемил.
— Вот. Слитки. Все это, согласно карте, зарыто в Игоревом Сторце, на пограничье с Ладогой.
— Глупости, — сказал Гостемил. — Байки бабки Лусинды.
— Сокровище? — переспросил Дир.
— Ну, ну? — Белянке не терпелось узнать, что дальше.
Служанка попыталась высказаться, но Годрик строго на нее посмотрел.
— Я, честно говоря, — заметил Хелье, — тоже не очень верю в это сокровище. Я таких карт видел десятки. Кладоискатели копают и копают, рассчитывая получить большую награду при малых заслугах. Но Горясер, очевидно, очень верит в этот клад, и не он один. Поэтому он сейчас в Игоревом Сторце, а это день пути, если очень быстро ехать. Вторая грамота намного интереснее, поскольку подписана и заверена тиуном, и дело там настоящее. Горясер ее бросил в доме, уверенный, что она сгорит вместе с домом. Она не сгорела. Я ее заметил в последний момент. Лежала себе на полу.
Он наклонился, вынул из сапога грамоту и развернул ее.
— Какая-то часть владений Рагнвальда отписана в свадебном договоре его жене — это то, что мне удалось выяснить. Кто такая его жена — понятия не имею. Я удивился, когда узнал, что он женат. Остальное должно было отойти к старшему в роду. О том, что Горясер — сводный брат Рагнвальда, и, по смерти Рагнвальда — старший в роду, мало кто знает. Я узнал недавно. Если бы у Рагнвальда не было завещания, Ладога, например, отошла бы прежнему владельцу. То бишь, дуре безмозглой Ингегерд. Завещания нет.
— Нет? — спросила с восхищенным интересом Белянка.
— Нет. Но есть дарственная. Рагнвальд решил, перед тем, как быть убитым, просто подарить все, что принадлежит ему лично.
— Кому? — спросила Белянка, широко открывая глаза. — Жене?
— Нет. Любаве.
Все посмотрели на Любаву, осознавая сказанное.
— Вот грамота эта — именно и есть дарственная Рагнвальда, — сказал Хелье, передавая грамоту Любаве, и все проводили глазами грамоту, смотрели, как Любава берет ее из рук Хелье, распрямляет, хмурит брови, пытаясь сосредоточиться. — Понятно почему Горясеру, знавшему о ней, она, грамота, не нравилась. Она лишает его прав — в частности, на Ладогу и Игорев Сторец, где бы он мог спокойно искать свой клад. Он все равно его ищет — но спокойствия не обрел. — Помолчав, Хелье добавил мрачно: — Пока что.
Все почему-то опустили глаза долу, и даже Любава, недоверчиво рассматривающая грамоту, вдруг положила ее на стол и тоже посмотрела куда-то в сторону.
— Так стало быть, — сообразила Белянка, а она сообразительная была, — Любава теперь — богатая землевладелица?
— Не сказал бы, что очень богатая, — заметил Гостемил. — Ладога все-таки не Псков и не Киев. Но не думаю, что она когда-либо еще будет в чем-нибудь насущном нуждаться.
— Это если она в Ладогу поедет, — предположила Белянка.
— Зачем? — удивился Хелье. — Ладожские землевладельцы предпочитают жить в более цивилизованных местах.
— Но ведь нужно же… дань собирать? — неуверенно сказала Белянка, не очень сведущая в таких делах.
— Не сама же Любава будет этим заниматься, — возразил Хелье.
— А кто же?
— Как обычно. Тиун за некоторую мзду копирует дарственную, ставит подпись. После этого нанимается дюжина ратников. Они едут в Ладогу, размахивая дарственной, и собирают дань. Возвращаются и отдают хозяйке, забрав себе треть.
Вот оно что, подумал Дир. А то я все Годрика посылал к брату в Ростов, а как брат дань собирает — не знал. Нет, конечно же, брат никаких ратников не нанимает — сам ездит, наверное. А только прошлой зимой Годрик вернулся ни с чем — брат отказал. Удачно получилось, что есть служба у меня в Киеве, иначе пришлось бы что-то придумывать, изворачиваться.
Как повезло Любаве, подумала Белянка. Ну, страдалица, вот тебе и награда за все. Уж не заважничает ли? Вроде не должна — не такая она. Ну вот — если муж очень опостылит, так будет у меня, к кому от него уехать, где жить, чем питаться. Наверное. Если не заважничает.
Натерпелась женщина, подумал Гостемил. Вздохнет свободнее теперь — вот и славно. А Хелье держит себя с ней холодно как-то. Что-то между ними такое произошло или происходит, на любовь не очень похожее. Ну, с Хелье-то понятно, он вбил себе в голову, что ему непременно нужна Мария. Мария, конечно, очень необычная женщина, несмотря на дурных предков — мне ли не знать. Но, по-моему, Любава не хуже. И женского в ней значительно больше. Я бы на месте Хелье выбрал Любаву. Ох, она что-то пытается сказать, и не может, бедная. Жалко ее.
Как непривлекательно сипит Любава, подумал Хелье. Пытается что-то сказать. А вот если я, к примеру, нахлебался бы бодрящего плотно, да сидел бы рядом с ней, то сказал бы я ей — «Мария», как она мне сказала «Детин»? Все может быть. Были бы мы замечательная пара, не так ли. Мария и Детин.
Как несправедливо все это, подумал Годрик. Землевладельцы женятся только на своих, дарственные пишут только своим. Женщины их выходят замуж только за своих. Вот, к примеру, богатая невеста, или вдова — нет, чтоб действительно осчастливить какого-нибудь неимущего человека из незнаменитого роду. Он бы ей век благодарен был. Но нет, them dumb fucking broads ищут богатых себе, и только с богатыми знаются, хотя сами богаты, а от умножения богатства радости ведь им не прибавляется. Впрочем, философски подумал он, это еще как посмотреть — был бы бедный человек благодарен богатой жене или нет. А то — истратил бы все ее имущество, пустил бы в дым, а потом бы еще и бросил ее — кто может пообещать, что такого не будет? Вот и боятся богатые женщины. Мужчины тоже. И все-таки было бы лучше, если бы Рагнвальд дарственную написал не на имя Любавы, а на мое имя. Правда, он обо мне не знал, скорее всего. А вдруг знал? Вдруг там приписка есть, мол, Эссекс весь Годрику? Вряд ли, но чего в мире не бывает.
Что он обо мне думает, вот бы узнать, думала служанка, глядя на Годрика. Наверное, он думает, что я очень даже ничего. Хорошо бы было, если бы он разбогател, выкупил бы себя, а потом меня, женился бы на мне, у нас был бы свой дом и несколько детей, и я бы покупала себя такие наряды, какие хотела, и у меня бы было много подруг, и они все бы мне завидовали. Я очень люблю сладкое, особенно бжеваку, а он делает вид, что бжеваку не любит, но на самом деле он просто притворяется. Бжеваку невозможно не любить, бжевака очень вкусная.
Можно ли выйти теперь на улицу, думала Любава. Не опасно ли. Где теперь Детин. Хелье сказал, что его отпустили. Вернулся домой? Наверное. Что с домом на Улице Толстых Прях? Там варанги. Дарственная эта — как-то плохо верится. Земли — у Рагнвальда земель разных много было, не только Ладога. И в Швеции наверное тоже были какие-то, но это сложно. Как бы мне дать Детину знать… о чем? Обо мне? Допустим, я даю ему знать, и он приходит — ну хотя бы сюда. Видит всех этих людей. Они будут говорить с ним свысока, конечно же, поскольку он купец. А он, возможно, постесняется заговорить со мной при них. Или нет? Раньше он не стеснялся со мной ходить под руку где угодно. Интересно, если дарственная эта действительно — дарственная, то как скоро я смогу получить по ней какие-то деньги. Сегодня? Через месяц? Наверное, Бескан не побоится дать мне в долг теперь. А Хелье смотрит на меня как-то странно. И мне почему-то стыдно. Почему мне стыдно? Не знаю. То есть, знаю, конечно, но не хочу об этом думать. И не хочу думать о том, что не хочу об этом думать. Вот.
— Стало быть, — сказал Гостемил, подумав, и обращаясь к Хелье, — Горясер считает, что тебя и Любавы нет в живых. Значит, он не опасен до тех пор, пока не увидит тебя или ее на улице.
— А кто из нас последний видел Явана? — спросил вдруг Дир.
Гостемил промолчал.
— Кто такой Яван? — спросила Белянка.
А действительно, подумал Хелье. Дир и Гостемил проторчали всю ночь у горящего дома, но Явана не видели. В хорловых теремах ночевать у Явана нет привычки. Стало быть, он заночевал в Верхних Соснах. Вообще-то надо бы съездить в Верхние Сосны. Пусть Ярослав даст мне какое-нибудь поручение, и уеду я из этого города по добру, по здорову на время. Пока Горясер не вернулся. И Любаве нужно отсюда уехать тоже. Только бы она не попросилась ехать вместе со мной. Придется что-то придумывать и врать. Вообще-то надо бы одежду мне где-то достать, а то вон все порвано и грязное. Гостемил предлагал рубаху, но это глупо — такой шатер на себя надеть. Надо опять послать Дира на торг. Впрочем, вот же Годрик есть.
— Годрик, — позвал Хелье.
Годрик с демонстративным раздражением поставил плошку с пегалинами на ховлебенк, сказал служанке «Не столкни», подошел, наклонил голову в бок, и сказал очень раздельно:
— Да, я тебя слушаю.
— Поменьше развязности, друг мой, — заметил ему Гостемил.
— Годрик, сходи на торг, купи мне…
Любава засипела.
— … мне и Любаве какую-нибудь одежку.
Любава засипела сильнее, замотала головой.
— Потом, потом, — Хелье остановил ее жестом. — Годрик. Сделай, пожалуйста.
— Нужны средства, — сообщил Годрик.
— Это есть, — сказал Гостемил. — Вон на скаммеле моя сума, в ней кошель. Возьми, сколько нужно.
— Да не бери слишком много, — предупредил Дир. — Слышишь, Годрик? Себе не прихвати лишнего, понял?
— Нет, нет, — возразил Гостемил. — Холопам иногда нужно доверять. Они тогда вдвое меньше крадут. Заодно, Годрик, узнай, пожалуй, что в городе происходит. Давеча было неспокойно.