По Разъезжей ходили озабоченные люди и ездили озабоченные вуатюры, и никому решительно не было до Фотины с ее проблемами никакого дела. Фотина вдруг почувствовала себя в этом море равнодушия невероятно одинокой. Через четыре года сыну Кольке будет шестнадцать. Через десять – двадцать два. Его отправят в детский дом, где злые воспитательницы в пропотелых жакетах, с противным запахом изо рта, объяснят ему, что мать его проворовалась, за что ее и посадили. Безвинно наказанных на Руси не бывает, у всех есть рыльце, к которому пушок липнет, и он, Колька, весь в мать – кто вчера украл у Зинаиды Георгиевны серьги? И так далее. Фотина представила себе Кольку в детском доме, и серде ее сжалось. Она бы и заплакала, но кто-то тронул ее за локоть и сказал тихо:
– Плевако? Привет. Ты ведь – Плевако?
Она повернула голову. На нее смотрел мужчина вида свирепого, в летнем пальто и старомодной какой-то шляпе с узкими полями. Маленькие зеленые глазки сверлили Фотину, а гниловатые зубы выглядели почему-то особенно зловеще. На левой руке, находящейся в данный момент на плече Фотины, наличествовала татуировка – какой-то совершенно безумного вида кинжал, пронзающий какую-то необыкновенно подлую змею с огромным капюшоном. Фотина мигнула и вдруг узнала этого человека.
– Ну, что же?
– Белинский.
– Ага.
Они учились в одном классе и не виделись четверть века. Уже тогда, в школьные времена, все знали про Белинского, что он бандит, вор, хулиган, бездельник, дебил и негодяй.
– Сколько зим снежных и сколько весен с благоухающими магнолиями, – сказал Белинский. – Как живешь, Плевако? Муж есть? Дети есть? Пойдем посидим где-нибудь. Тут недалеко кафе есть. А то скоро дождь пойдет.
Он вперился глазами в перспективу улицы и что-то там, в перспективе, заметил, что ему не понравилось.
– Пойдем, пойдем, – быстро сказал он. – Делай вид, что ты со мной. Прогуливаемся мы, но не медленным шагом, а споро так, как в армии, ать-два, ать-два. Пойдем, я угощаю.
Фотина пошла с ним. Ать-два. Солдатский шаг. И этот туда же.
– Я, видишь ли, Плевако, человек нынче свободный, – говорил Белинский на ходу, – но у свободы моей вот-вот истечет срок пользования, а посему хотелось бы получить, как говаривал старина Роджер Бейкон, полный спектр впечатлений. Как поймают меня да закинут обратно в исправительно-трудовые будни, так и буду я в свободное время сочинение писать на свободную тему о том, как я провел каникулы. Потому и собираю впечатления разные. Навестить родной город – оно всегда полезно, но я ведь не турист какой-нибудь замшелый, я, можно сказать, коренной петербуржец в двадцатом поколении. Пращур под Полтавой воевал, прадеда Урицкий расстрелял. Сволочь я, конечно, каких свет не видывал, но тебе худого не сделаю, не бойся. Ты у меня сегодня будешь свет в окне, воспоминания о прекрасном, извини за каламбур, детстве. Parole d’honneur! На червонец я уже нагулял, так хоть будет, что вспомнить. Ты в этой «Комиссии» работаешь, что ли?
– Нет, – ответила Фотина.
– Правильно. Не нужно там тебе работать. Там у них одни свиньи и стукачи. И стукачки. Вот же сука, – добавил он со злостью. – Я ее по островам катал, в рестораны водил, брошки да кольца покупал, как в знаменитой песне, цветы дарил, а она взяла и позвонила полицаям. Чего ей не хватало? Полицаи обрадовались, конечно же. Ну, сука, еще встречу – мало ей не покажется. Ты не бойся, Плевако, ты здесь не при чем, и ты не в моем совершенно вкусе. Я с женщинами старше двадцати двух лет дела не имею, мне не интересно. Я молодых люблю, кожей чистых, ликом гладких, попой упругих.
Фотина не очень испугалась – собственно, совсем даже не испугалась. И пыталась вспомнить его имя, но помнила только фамилию – Белинский. В школе всех по фамилиям зовут, или по производным от фамилий кличкам.
А Белинский тем временем продолжал болтать:
– Представляешь, встретил старых друзей, не школьных, а которые потом появились, после первого срока уже. Такие были ребята – полные жизни, смелые, неглупые даже. А теперь все скурвились, животами обзавелись, и семьями, работают кто где, какой-то муднёй целый день заняты, к вечеру в дремотное состояние впадают, и жены у всех толстые и злые. Не эффектно злые, не как, скажем, Леди Макбет, а вяло и без толку злые – гудят, гудят. Отвратительное зрелище. Ну, правда, в оперу успел сходить, как раз под конец сезона. Никогда раньше вживую веристов не слышал – там, где я обитаюсь, оперного театра нет, сама понимаешь. И публика кругом такая, знаешь, не очень к духовному развитию склонная. Я один такой странный на всю зону, не считая молодое поколение, из них кое-кто тянется, конечно, но это временно, потом все деревенеют, подражая старшим, по выходе высшим культурным развлечением считается прохожих на улицах пугать. С бабами тоже, опять же, завал полный. На тех баб, которые у нас там, смотреть тошно. Обслуга и жены начальников конвоя – они, знаешь, как будто рождаются уже пятидесятилетними бочками. Гомосексуализма много, но по мне – что мужики, что бабы старше двадцати двух – гадость, грязь, не люблю.
Болтал Белинский, болтал, а Фотина слушала и не слушала, и незаметно они миновали Владимирскую площадь с собором и оказались рядом с каким-то кафе. Белинский посмотрел на небо, сказал «Дождь скоро», и не стал усаживать Фотину за столик, а зашел внутрь, и нашел внутри самый темный угол, и галантно отодвинул от столика стул.
– Садись, Плевако! Что-то вид у тебя измученный, усталый. Ты живешь здесь где-то, или попрежнему в Автово?
– В Автово, – сказала Фотина.
– В Автово … – протянул Белинский. – Родной район. Глаза б не смотрели. Ну, есть места и поскучнее – дальше там, проспект ебаных Ветеранов, Ульянка замшелая, Таллинское, блядь, шоссе. Знаешь, про Автово легенда есть. Когда там деревни были, случился пожар, много домов сгорело, и государю-императору пришло вдруг в голову, что неплохо бы не отчеты смотреть, а живого свидетеля вызвать во дворец. В либерализм решил сыграть царь-батюшка. Ну, поехали фраеры из чиновничьего отряда в эти самые края, нашли какого-то землероя, дали ему в рыло, посадили в карету, и во дворец. Шапку снять велели. Является он к царю, а царь вежливый, интеллигентный весь такой, просит присесть, а сам что-то пишет, пишет гусиным пером, поскрипывает. Потом перо отложил, очи государственные на землероя поднял. Ну, говорит царь, рассказывай, вошь деревенская, что и где там у вас стряслось, в ваших палестинах. Мужик подумал, подумал, и говорит, ну, вишь ты, государь-надежа наш неподлый, много, говорит, погорело у нас к свиньям. У эвтово коровы в хлеву сгорели, а у эвтово и дом, и пристройки, а у эвтово мельница, а у эвтово огороды ни к черту после пожара. Ну, царь так и записал себе – мол, больше всех пострадала деревня Автово. С тех пор так и пишут. Девушка, подойди к нам, милая, мы ведь ждем, а мы клиенты, а клиенты всегда правы, ибо это их воля – дать тебе на чай или по морде.
Белинский, несмотря на бандитский вид, оказался человеком, которому не только он сам интересен, и, хлебая борщ, стал выспрашивать Фотину о жизни ее, и в конце концов она, тоже хлебая борщ, многое ему рассказала о ее теперешенем положении, и о штрафе, и о возможности получить в скором времени срок, и о Брянцеве. Белинский слушал внимательно, время от времени задавал вопросы по делу, уточнял.
– На этаже я бывал, моя стукачка малолетняя как раз там и работает, на телефоне сидит, сука, но Брянцева что-то не помню, – сказал он, хмурясь.
Фотина вспомнила о фото Брянцева в кругу семьи, вытащила и показала Белинскому.
– Ишь ты, – уважительно сказал Белинский. – Семейный человек, обстоятельный.
– Губы слюнявые, – сообщила Фотина, отламывая хлеб.
– Ага.
– И сделать ничего не может, – добавила Фотина, смутно надеясь, что Белинский возразит и скажет – ну почему же ничего? Может и может что-нибудь. Но Белинский сказал:
– Вышло из под контроля.
– Да, – подтвердила Фотина. – Наверное и сделал бы, если б мог. Он не очень вредный, вроде бы. Просто система такая. Один раз зацепило – не вывернешься.
– Все так, – подтвердил Белинский. – Вот я, когда был пацан, всего лишь магазин ограбил. А как потащили в суд, так столько навешали, я всего и не вспомню теперь. Действительно, Брянцев виноват только в том, что бездумно выполняет предписания. Ему велели разослать штрафы, он и разослал. Не стал разбираться, кто прав, кто виноват, просто отметил чего-то, кнопку нажал, и пошло-поехало. Революции, наверное, устраиваются по этому же принципу.
– А теперь сделать ничего нельзя, – сказала Фотина, снова надеясь, что Белинский возразит.
Белинский – возразит?
Белинский – уголовник, из тюрьмы сбежал, вор и бандит. За соломинки цепляешься, Фотина. И вообще – чего ты тут с ним расселась? Иди домой, обними сына, скоро тебя посадят, отправят в исправительное учреждение и будут исправлять. Так исправят, что родная мать не узнает, Крессида Андреевна. А сын тем более.
Съели шницель по-венски с картошкой и луком, выпили пива, заказали кофе с наполеонами. Наполеоны оказались подсохшие и сыпались крошками на стол, на пол, и на одежду. Ненастоящие наполеоны. Адьютанты.
Вдруг оказалось, что у Белинского в кошельке совершенно нет денег. Кошелек вот есть, а денег в нем – ни рубля. Только какие-то документы на имя Догромыжского, Мстислава Семёновича, и фотография толстой дамы с глазами навыкате, с зелеными бусами на пышной груди. И поняла Фотина, что далеко не всему, что говорит Белинский, можно верить. Впрочем, она и до этого так думала.
– Представляешь, – говорил Белинский, улыбаясь заискивающе, – понятия не имел! Думал, пара тыщ есть, как минимум. Вот ведь конфуз какой, Плевако, позор и ужас вагнеровский. Слушай, я тебе, конечно, отдам, при первой же возможности, завтра отдам, ладно? В Автово к тебе приеду. Ты меня прости, а? Мне правда очень стыдно, а Плевако? Не, ну правда.
Фотина отмахнулась от него, достала кошелек, и расплатилась с надменной официанткой, презрительно глядящей на нее и на Белинского.
Они вышли из кафе. Белинский огляделся, сунул руки в карманы, повернулся к ней, скривился стыдливо, и сказал:
– Не, ну правда, Плевако, я тебе завтра отдам, и еще угощу…
– Да заткнись ты, – сказала Фотина. – Отдам, помогу, заплачу, выручу – слышали мы все это, слышали. Не ты один такой. Все мужики такие. Врут все время.
– Нет, я, если сказал…
– Считай, что не говорил ничего. И помолчи. Впрочем … кто такие веристы?
– А?
– Веристы.
– Композиторы такие. Оперу сочиняли…
– Опять врешь. Ничего ты не знаешь.
– Нет, как же, знаю прекрасно, Леонкавалло, Масканьи…
– Знаешь? Какой Сканьи?
– Масканьи.
– Знаешь?
– Знаю.
– Врешь. Врешь, Белинский. Вот идет прохожий, по виду образованный, давай спросим!
– Ты по очкам определила, что он образованный?
– Заткнись. Простите пожалуйста! – обратилась она к человеку в плаще и в очках, с портфелем. – У нас тут спор. Скажите пожалуйста, вы не знаете, кто такие веристы?
– Веристы? – переспросил человек, останавливаясь. – Ну, это такое направление … в живописи … реалистическая струя в живописи барокко. Изображали низы жизни. – И вдруг человек просветлел и сказал висхищенно: – Какие у нас дискуссии бывают, в нашем городе! Вот что значит – Питер! Имперская столица, не так ли! Простые, с виду невзрачные, люди рассуждают и спорят о культурных сферах! Ну, всего доброго, я спешу, до свидания.
И ушел.
Простая невзрачная Фотина презрительно посмотрела на простого невзрачного Белинского.
– Нет, в живописи тоже наверное есть что-то … – смущенно сказал Белинский. – Более того, наверняка есть. Но в музыке … Надо бы его догнать и рыло начистить.
– Заткнись, – велела ему Фотина.
Он замолчал, и стал весь какой-то жалкий.
– Ты куда сейчас? – спросила она.
– Э … не знаю. Пройдусь. Денег нет, иначе бы я тебя до дому на такси прокатил.
– А ночевать тебе есть где?
– Ночевать? Э … да глупости, найду что-нибудь … кого-нибудь…
– Ты правда из тюрьмы сбежал?
– С зоны.
– И тебя ловят?
– Да.
– И знают, что ты в Петербурге?
– Ну так я ж тебе говорил, Плевако, настучала дура эта из «Комиссии». Да мне уж самому надоело, все в бегах, пойду завтра сдамся. За добровольный приход пару лет скинут, может быть.
– А сегодня не хочешь пойти?
– Нет, сегодня не хочу. Слушай, а у тебя можно переночевать? Только одну ночь. Я буду тихо. Лягу и усну. И по ночам я не храплю и не пукаю, тихо сплю.
Фотина закатила глаза. Ну вот. Так и знала. Чего я с ним путаюсь, время теряю? Мне дома нужно быть, с сыном. Теперь еще и переночевать просится. Будет отвлекать от общения с семьей перед разлукой. А нужно еще придумать что-то, чтобы сыну сказать – по поводу штрафа, тюрьмы … и матери сказать…
А ведь говорить нужно сегодня.
Фотина поняла, что потому и не поехала сразу домой, что говорить ей не хочется – ни с матерью, ни с сыном! Неизвестно еще, как они отреагируют, каждый по-своему.
А если взять Белинского с собой, то по крайней мере сегодня говорить ничего не нужно, ни сыну, ни матери. Потому что разговор семейный, а Белинский – посторонний.
– Лови такси, – сказала она. – Поехали. Черт с тобой. Так я и знала.
В подъезде она велела ему:
– Говори поменьше. Мать у меня злая, а сыну твое уголовное влияние не нужно. Помалкивай. Ты мой соученик, в городе проездом.
Он хотел возразить, но передумал и просто кивнул.