Позавтракав, Гостемил попросил Ширин посидеть в спальне до его, Гостемила, возвращения. Следовало сходить в детинец, освободить Шахина, да заодно уж появиться на хвесте и оплатить издержки, как обещал. Гостемил не подал виду, что знает о побеге Шахина. Я ужасно хитрый, подумал он.

На улице его узнали, и в детинец он прибыл, окруженный ликующей похмельной толпой. Воевода вышел ему навстречу и сокрушенно сообщил о ночном побеге. Гостемил выразил желание посмотреть, как и что. Диагонально повешенная дверь узилища (полуземлянки, по киевскому принципу), лежала, выбитая, шагов за двадцать от лаза. Шахин не то разорвал, не то перетер обо что-то веревки, коими связаны были его руки. Остальное труда, очевидно, не составило.

– Его пытались остановить стражники, – сообщил воевода.

– И что же?

– Двое убитых.

Гостемил покачал головой.

Фатимиды и их подданные – народ непримиримый, суровый. Вряд ли Шахина, провалившего задание и побывавшего в плену, примут обратно с распростертыми объятиями. Будет мотаться по Руси? Примкнет к разбойникам? Надо было давеча войти в спальню и попытаться с ним поговорить. Но кончилось бы это плохо – Гостемил еле на ногах стоял, и Шахин, восемнадцатилетний, быстро восстанавливающий силы, скорее всего просто убил бы его. Возможно, Ширин посвящена в планы Шахина. Если так – то выведает Гостемил у дочери в конце концов, что к чему. И попытается Шахина … спасти и образумить … возможно.

Хвест уж начался. Народ набился в обеденную залу в тереме, а также распространился по остальным помещениям в поисках веселья, укромных уголков для романтических свиданий, и предметов, могущих пригодиться в хозяйстве. Гостемил передал воеводе сумму золотом для оплаты хвеста, и воевода клятвенно пообещал, что заплатит смердам, как только те закончат хвестовать (смерды хвестовали со всеми) и отоспятся. О поваре, обещанном Гостемилом, никто не вспомнил, и Гостемил решил, что оно к лучшему. Затем он попросил воеводу показать ему несбежавших пленников – особенно его интересовали «ростовчане». Поговорил с тремя из них, а четвертый пришелся Гостемилу по душе.

– Ну-ка, воевода, выволоки его из узилища, я его с собой возьму.

– Зачем, болярин?

– Он мне дорогу покажет.

Воевода помолчал.

– Ты все-таки решил ехать к Свистуну? – тихо спросил он.

– Да.

– Зачем, помилуй?

– Поиздержался я, – объяснил Гостемил. – А золото мое – у Свистуна.

– Убьют тебя, болярин!

– Какой им смысл меня убивать? Я прошу только то, что принадлежит мне. Не так уж это и много.

– Болярин, болярин! – закричал какой-то ремесленник, заметив и узнав Гостемила. – Кормилец, отец родной! Дай я тебе колени поцелую!

Подбежав, он упал перед Гостемилом на колени и хотел обнять его за икры, но Гостемил отступил на шаг.

– Чрезмерные эмоции – признак плохого воспитания, друг мой, – сказал он.

***

К Нимроду в передвижную кухню Гостемил посадил «ростовчанина», которого звали Селезень, и велел Нимроду кричать истошно, если что. Сам он поместился в свою гридницу на колесах вместе с Ширин. Оплатив счет и попрощавшись с плачущей, но не смеющей перечить, Татьяной, отправился Гостемил на юго-запад по начатому, но так до конца и не укрепленному Мстиславом, хувудвагу.

– Расскажи мне, Ширин, про себя, – попросил он.

Рассказывать Ширин не умела. Но рассказывать хотела, несмотря на веские причины скрывать да помалкивать. В Каире мужчины рассказы женщин не слушают, а женщинам женские россказни неинтересны, они их все сами знают. А ведь так хочется поделиться всем, что с тобою было, поскольку это самое интересное и есть, ибо было не с кем-нибудь, а с тобой.

На восемнадцатилетнюю Ширин все, что с нею было, с рождения и до этого момента, произвело, судя по всему, огромное впечатление. Начала она сбивчиво, но Гостемил уточнял, переспрашивал, подсказывал, и Ширин в конце концов освоилась – у нее стало получаться порою складно.

Семья, в которую близнецов отдали на воспитание, была богата, прислуга в доме состояла из разного происхождения рабов. Для этой цели существует в Каире гильдия перекупщиков, постоянно навещающая работорговые центры – Венецию, Багдад, Константинополь, Киев, Прагу. (В Киеве рынок рабов запрещен Ярославом, запрет подтвержден церковью, подумал Гостемил, традиция ушла в подполье, но торговля, судя по всему, идет бойко – надо бы Хелье расспросить, он наверняка знает детали). Как пасынков славного воина, живущих в семье другого славного воина, близнецов предоставили наставникам из рабов – жене и мужу, славянам. То, что они жена и муж, никто, кроме подопечных, не знал до поры до времени. От наставников дети научились славянскому наречию и даже письму. (Судя по произношению – Псков, скорее всего, подумал Гостемил, и Ширин вскоре это подтвердила – действительно, Псков).

Муж и жена наставляли также и собственно хозяйских детей, но полуславянам, притесняемым и обижаемым всеми (до той поры, когда, войдя в отроческий возраст, полуславяне не показали, что готовы постоять за себя – сила, унаследованная от отца, и яростное желание драться с обидчиками, сослужили им добрую службу) – сочувствовали. Шахин, желающий быть своим в доме и городе, оказался обидчив, несносен, непримирим, и лелеял в себе презрение ко всему «чужому», в том числе к наставникам. Ширин, мягче характером и от природы любопытнее, внимательно слушала рассказы славянской рабыни – о Руси и Земле Новгородской, о городах, об устоях, о водосборниках, о нарядах, о том, как женщины во Пскове и Киеве участвуют в общественной жизни, пишут друг другу грамоты, владеют крогами, огородами, и холопами, имеют право наследовать, о том, что мужчине не полагается иметь больше одной жены. О детских играх. О пряниках. О легендарных воительницах. От нее же Ширин, войдя в отроческий возраст, узнала имя, которое по слухам носил ее отец, тайно оплодотворивший Зибу в Венеции – Гостемил.

Все мы тщеславны, подумал Гостемил, чувствуя приятную волну, пробегающую по телу. Глупо – и все-таки приятно от того, что твое имя знают в далеком Каире. Настолько приятно, что даже хочется согласиться, что не совсем они там дикари.

Как-то на Шахина обратил внимание военачальник и предложил его приемному отцу учить мальчика в специальной воинской школе. Глава семьи согласился – собственные дети его боялись Шахина, прятались от него, жаловались. Шахина наказывали, пороли, запирали (запирать в конце концов стало бесполезно – любые замки он ломал, любые двери высаживал). Тоже самое относилось и к Ширин, что было просто возмутительно. Сладу с этой гадиной, славянским семенем, не было никакого! Шахин, всегда вступавшийся за сестру (в глубине души он понимал, что она – самый верный его союзник), сказал военачальнику, что пойдет в его школу с условием – сестру его возьмут тоже, на равных правах. Это было неслыханно. Но военачальник, человек в своем деле творческий и сам склонный к капризам, неожиданно согласился. Может, просто хотел развлечься. В специальном отряде, в искусственно созданных походных условиях, Ширин проявила себя с самой лучшей стороны. Никто кроме Шахина не мог ей противостоять. Она прекрасно управлялась с азиатским изогнутым луком, завезенным кем-то в Багдад из степей, а затем попавшим в Каир и прижившимся в отрядах особого назначения, со свердом, с кинжалом. В тренировочных стычках запросто противостояла двоим противникам. Посланец правителя, инспектирующий школу, был сперва шокирован наличием девушки в отряде, но, посмотрев и оценив ее умение, решил, что единичный этот случай может принести военную пользу, которая превыше всего.

Особых воинов в войсках фатимидов было несколько типов. Элитными считались «тигры», осуществляющие разведку боем, «пантеры», способные противостоять войскам, втрое превосходящим их численностью, и «мстители» – одиночки, специализирующиеся на убийствах высокой военной и политической важности.

Шахина сделали командиром отряда «тигров», и он водил своих людей в самые горячие точки – и в разведку, и в атаку. И Ширин всегда была рядом. В отряде ее уважали, несмотря на протесты мусульманских клериков, звучавшие все громче и громче. Дело дошло до того, что о скандальном отряде, в котором одним из воинов состоит женщина, узнал сам визирь. Лично посетив отряд в казарме, безрукий повелитель, впечатленный увиденным, сказал, что Ширин – вовсе не женщина, но символ величия фатимидов, воплощение легендарной Фатимы, послана им Аллахом, и что именно в этом качестве ее следует воспринимать. И муллы притихли.

О том, что виделась она прошлой ночью со сбежавшим Шахином, и о том, что он ей сказал, Ширин рассказывать Гостемилу не стала, несмотря на то, что ночной визит ее сильно впечатлил.

Повозки запрыгали на ухабах – хувудваг кончился, началась Сизая Тропка. Сделали привал, пообедали, Селезень восхитился умением Нимрода. К вечеру прибыли в Черную Грязь.

Постоялые дворы здесь не водились, но хозяин одного из поразительно чистых домов согласился за небольшую плату приютить путников. Гостемил, не слушая возражений, связал Селезня, знавшего уже, почему и как разрушен был Кархваж, и оставил его на попечение возницам, а Нимрода отправил спать в дом.

Светила луна. Попивая воду из кружки, Гостемил стоял у калитки, разглядывая освещенные лунным светом хибарки. Потянув носом воздух, он обнаружил, что пахнет здесь странно. В легком ветерке наличествовал непонятный, неприятный запах. Гостемил решил пройтись вдоль реки – местные называли ее Пахучка, и, очевидно, не зря.

Пройдя две аржи вдоль Пахучки, Гостемил обнаружил что-то вроде плеши – овального пространства, глинянного пустыря среди травы. Неприятный запах усилился. Неожиданно под ногой хлюпнуло. Гостемил остановился, наклонился, и потрогал землю. Какая-то слизь. Он рассмотрел пальцы – в лунном свете отчетливо видна была пленка слизи, маслянистая, темного цвета. Гостемил понюхал пальцы и поморщился. Дойдя до реки, он окунул в нее руку, затем потер ее о прибрежную глину, и опять окунул. Слизь сходила нехотя, запах остался.

Нафта, понял Гостемил, она же нефт, она же по-латыни петролеум, то бишь – масло из камня. Неприятной этой субстанцией египтяне конопатили крыши и стены во время оно, а греки топили печи. И легендарный «греческий огонь» – в нем она тоже, конечно же, присутствует. Зловещая субстанция. Черная Грязь – так называют это селение. Понятно, почему Свистун селектировал себе это место для резиденствования. Непривычному человеку здесь не по себе.

Где-то вдалеке раздался свист. Гостемил поднял голову. Свист повторился, из другой точки – протяжный, с трелями, замысловатый.

Перекликаются разбойнички, подумал Гостемил. Надо бы вернутся, беды бы не вышло. Впрочем, Черную Грязь они вряд ли станут грабить – скорее даже подкармливают ее, иначе откуда в такой глуши такие богатые дома. Наверное, просто возвещают начало деловой ночи. Свист вместо боевого рога.

И он вернулся обратно.

К утру, отдохнувший, умытый (при доме оказалась замечательная баня, и вообще в доме было много замечательного – резная печь, выложенная странным камнем, чуть ли не мрамором, частью серебряная утварь, богатые парчи, занавеси, полированные стены – а хозяин, когда его спросили, чем он занимается в жизни, ответил уклончиво «Разным») – умытый Гостемил велел Нимроду, когда Ширин проснется, передать ей, что болярин вернется скорее всего к вечеру. Затем он подробно расспросил Селезня, как проехать к Семидубу. Селезень порывался сопровождать и показывать дорогу. Пришлось стукнуть его по лбу. И тогда он в подробностях рассказал – как.

Вскочив на коня, Гостемил поехал вдоль Пахучки, нашел обещанный Селезнем порог, переправился, рысью пролетел две аржи, и резко осадил коня перед топью. Топь неприятно булькала и пахла. Не очень надежного вида насыпь пересекала ее вдоль – Сраный Мост. Гостемил попробовал ехать по насыпи верхом, но конь то и дело оступался. Гостемил спешился, взял коня под узцы, поправил сверд у бедра, оглядел себя – какие-то капли попали на сленгкаппу, противные, ну да леший с ними – и стал продвигаться вперед по насыпи. Утреннее солнце освещало болото, гундосили лягушки, рябила жижа.

Гостемил поскользнулся и чуть было не съехал с насыпи в противное зеленовато-коричневое месиво. И, кажется, потянул себе слегка спину. Вот ведь незадача! Возрастное это. Сухожилия теряют былую эластичность. Да и свир я давеча пил – вот тебе и причина. Нельзя мне пить свир! Оно и в молодости не шибко прилично выглядит – сидит с виду обстоятельный мужчина, а пьет гадость. А уж в старости тем более нельзя. Правда также и то, что в такую рань разъезжать по болотам – тоже не признак цивилизованности.

Плутарх, Плутарх, подумал Гостемил с упреком. Какая же ты сволочь зажравшаяся греческая! Вольно тебе было – сидеть безвыходно в деревушке замшелой, хоть и теплой, а писать о походах да сражениях. А сам бы попробовал – по болотам, нафтой пахнущим. Не жарило тебя солнце в пустыне, не вымораживал горный ветер разум твой, не шло лицо волдырями от укуса какой-нибудь экзотической мошки. Не натирало в паху от седла, не саднили ссадины, не ныли старые раны, не травился ты гнилой едой, не хлебал нечистую воду. А великие мира сего – сами к тебе приезжали. И взятки, небось, давали, говоря интимно – если понравится мне описание предков моих, да и меня самого – ежели к слову придется – то буду я тебе, брат Плутарх, нехристь лохматый, страсть, как благодарен. В виде той же суммы, либо большей.

Конь фыркнул. Гостемил обернулся и строго на него посмотрел.

– Ты чего? – спросил он. – Чего тебе-то надо? Я-то – понятное дело, я от рождения брезглив. А ты? Лошади брезгливыми не бывают. Коты – бывают, люди бывают, а лошадям все равно, чем кругом пахнет. Ну что ты ресницами расхлопался? Самосознания у тебя все равно ведь нет, не задаешься ты вопросами вселенскими даже в Снепелицу. А у меня вот, вишь ты, конь, дети есть, оказывается. И я до сих пор еще не понял, что я должен по этому поводу делать. Пороть их вроде бы поздно. Э! Позволь, конь, позволь – ведь они ж, дети мои, некрещеные! Это непорядок. Надо бы. С Ширин, думаю, легко получится – после двух-трех недель в Киеве. А вот Шахин … Шахин – убежденный человек. Его в детстве часто обижали, и он часто обижал в ответ – и детским еще умом нашел всему этому оправдание. Бедный парень. Страшнейший задира. Это у него от Зибы – задиристая была, веселая.

Он вспомнил Зибу – как она ему улыбалась из окна украдкой, в Венеции, где жила временно с мужем и еще двумя женами того же мужа. И как заговорила с ним – на ломаном греческом, из окна. Бабушка Зибы гречанка была. И как они обменялись – он снизу, она со второго уровня – глупейшими, но милыми шутками. И как она переместилась на первый уровень, и встала у окна, но в тени, чтобы со страды видно не было, а Гостемил прислонился спиной к стене, возле окна, делая вид, что отдыхает – дабы не вызывать подозрений. А потом она начала к нему липнуть, что для Гостемила было внове. Он хоть и был красивый мужчина, женщины его побаивались. А потом она, Зиба, попросила его, Гостемила, раздобыть ей венецианский женский наряд. Он купил ей наряд и вечером, когда стемнело, передал ей сверток. Она повозилась, примеривая, переоделась венецианкой, и вылезла к нему через окно. И они всю ночь гуляли по городу, и никто не обращал на них внимания – ну разве что как на эффектную пару – огромный импозантный северянин и высокая, стройная южанка, возможно с примесью сарацинских кровей. (И женщины стали заглядываться на Гостемила уже в открытую, поскольку красивая женщина рядом – печать одобрения, и Гостемилу было смешно и хотелось их спросить – а что ж раньше, где ж вы были, в чем были не очень уверены?). На вторую ночь они посетили единственную оставшуюся в городе римскую баню, открытую круглые сутки. Зиба прятала глаза, а Гостемил рычал на прислугу, чтобы их оставили в покое. В этой же бане они стали в ту ночь любовниками. Зиба с оливковой кожей, длинными черными волосами, длинными ресницами, стройная, высокая, казалась Гостемилу женщиной из сказки. И, нарушив одну, он собирался нарушить и другую Заповедь – за прелюбодеянием последовало бы неминуемо присвоение чужой жены. А сколько жен бывает у фатимидов – не наше дело, не так ли, жена – она жена и есть. Но Гостемил тянул, не хотел уезжать из Венеции, да к тому ж опасался, что, перестав быть запретным плодом, Зиба потеряет очарование – и еще четыре дня ничего не предпринимал, дрожа, как мальчишка (это в тридцать четыре года!), перед каждым свиданием. А на пятый день муж Зибы увез ее и остальных жен домой. Гостемил собирался ехать и искать Зибу – но так и не поехал.

А вот Хелье поехал бы за своей Марьюшкой хоть на край света, подумал он. Ну так Хелье – варанг, они целеустремленные. А мы, славяне, расслабленные. Мы не любим, когда стремительно. Мы любим, когда медленно и невпопад.

Конь снова фыркнул. Гостемил остановился и посмотрел на него сердито.

– Если ты еще раз, сволочь такая, мне фыркнешь в затылок, то я так тебе фыркну в ухо, что у тебя, скотина, хвост твой потный отвалится. Что ты расфыркался, волчий ужин?

Конь отвернулся.

– Нет, изволь смотреть всаднику в глаза, орясина стопудовая. Невинным ты мне тут не прикидывайся. Знаю я вашу породу. Князь один древний, тезка Хелье, никакого подвоха не ждал, наступил на череп сдохшего топтуна, а оттуда змея, и цап его за щиколотку. Вот скажи – в черепе собаки или, скажем, бурундука, могут змеи ядовитые водиться? Правильно, не могут. Вы, топтуны, только притворяетесь добрыми. Ах, посмотрите, какой я добрый весь. Не фыркай, добряк! А то ведь от зубов твоих пахнет гуще, чем от этого болота. Чем тебя кормят в детинце – лягушками, что ли?

Гостемил огляделся, присел, и поймал зазевавшуюся лягушку. Порассматривав, он протянул ее коню.

– На, съешь.

Конь завертел мордой.

– Не притворяйся, ты любишь, – настаивал Гостемил. – Ну, смотри, какая вкусная. Ням-ням. А? Ну, не хочешь, не надо.

Он отпустил лягушку. Где-то неподалеку раздался протяжный свист с трелью. Гостемилу захотелось схватиться за сверд, но он сдержался. И откликнулись – с противоположной стороны. Конь фыркнул.

– Не фыркай! – строго сказал Гостемил. – Я и без твоих фырков знаю, что опасно. И что у них дурные манеры. Хорошо воспитанные люди сперва здороваются, а потом уже свистят. Пошли.

И он снова двинулся вперед.

За Сраным Мостом оказалась очень даже милая опушка. Семидуб – огромный дом, асимметрично спланированный, с подобием смотровой площадки, пристроенной к карнизу – вдавался торцом в густую дубраву. Слева от дома помещались стойла.

Какой-то кряжистый детина с кривым носом шел Гостемилу навстречу, изображая степенную походку. Подойдя ближе, чем нужно, он неприятно громким голосом сказал по-шведски, —

– Здравствуй! Ты, конечно же, Бьярке.

– В лучшем виде, – ответил Гостемил, тоже по-шведски.

– Рановато ты, да это ничего. А где остальные?

– Задержались, но скоро будут, – рапортовал Гостемил.

– Отец мой вышел на прогулку, скоро вернется, – сказал детина. – А пока его нет, я здесь главный.

В голосе его звучала, выпирая, самоутвердительная нота. Гостемил недолюбливал таких людей.

– А зовут тебя как? – осведомился он.

– Ковыль меня зовут. Не слышал?

– Может и слышал, да запамятовал.

– А встреча-то на вечер назначена, так мы пока что посидим за столом, поболтаем. Давеча я такого вина привез – у меня много знакомых среди греческих купцов, меня все уважают. У вас на севере такого нет. Такое вино – терпкое.

– Так уж и нет, – усомнился Гостемил.

– Уж ты мне поверь. Уж я-то в винах толк понимаю, я за три года жизни в Константинополе все о вине узнал. Не велика наука! А фатимиды будут только к вечеру, так ты им не очень-то спускай, они с виду только наглые да непримиримые. Я их хорошо знаю, с ними нужно твердо держаться, только и всего. Могу дать несколько полезных советов, если хочешь. Отец-то мой к старости благодушен стал не в меру, так почти всё теперь на мне держится, всё дело. Он уж было даже посвисты отменил – представляешь?

– Ну да? – удивился Гостемил.

– Представь себе! Два дня я его отговаривал, еле отговорил. А как он в Чернигов ездить повадился – так церковь его заинтересовала. Чудит он. Внутрь заходил, с попом объяснялся, греческие слова, какие ему известны, припоминал – смех!

– В церковь? – Гостемил подозрительно посмотрел на Ковыля.

– Да ты не подумай, не соблазнили его в греческую веру! Это было бы глупо. Ты только не говори ему, Бьярке, что я тебе сказал. А то рассердится старик, а сердиться он любит – так ведь, сердясь, дров наломает, а мне же потом все это поправлять. Я и так умаялся – старые люди уходят, либо эйгоры покупают, либо в теплые края уезжают, а бывает и на сверд и на топор напарываются. Молодое поколение учить нужно, а сметливости в них – с гулькин хвой.

– Ну, не всегда, – возразил Гостемил.

– Конечно, есть исключения. Вот я, например, хотя мне уж скоро тридцать. Ну так проходится воспитывать подрастающее поколение, потому порядок нужен.

Что-то слово «порядок» в ходу у сегодняшней молодежи, вне зависимости от сословия, подумал Гостемил. От германцев переняли, не иначе. Те просто бредят порядком. Ну, в Саксонии-то понятно и почтенно – вот плоскость, вот горы перерезают плоскость по ровной диагонали, вот Рейн и Эльба, очень такие упорядоченные текут. А на Руси-то какой порядок – топь да лес на тысячи аржей, и не поймешь, где река кончается, где берег намечается. Некоторые хувудваги хороши, и Киев, отдадим ему должное, хорош, но в остальном порядок – это когда медведи всю капусту не сожрали с огорода только потому, что кто-то похмельный заорал ни с того ни с сего во всю глотку, так что труба с крыши сверзилась, и медведи с перепугу разбежались. Еще на Руси порядок, когда загулявший в вербное воскресенье смерд все пропил, включая дом и жену, а тиун за безобразие учиненное дом у купивших отобрал в пользу князя. И еще порядок, когда посадник так разозлился на жену, что полгорода перепорол за недодачу десятины – но десятину и после этого не выплатили до конца, обиделись. И само собой на Руси порядок, когда все сыновья Владимира друг друга постреляли да порезали, а из оставшихся двоих тот, что получше ненароком на стрелу на охоте наскочил – возможно, диким кабаном пущенную. Оставшийся брат сделал вид, что ничего не заметил, ибо все это ему на руку.

А может, подумал он, поднять восстание народное, как нынче модно, да выгнать всю варангскую кодлу, вместе с ославянившимися? Пусть едут себе в Швецию. (Затем – печенегов выгнать в степь, греков в Византию, персов и арабов в халифаты вместе с иудеями). Да, можно было бы. Но – станет ли лучше (и больше порядка) – это еще вопрос. Солидный вопрос, поскольку скорее всего станет хуже, просто потому, что так заведено – как изменения, так хуже. А второй вопрос солидней первого, важнее патриотизма и порядка – ежели всех, то ведь и Хелье тоже всем варангам варанг, смоленские варанги блюдут чистоту породы. Нет уж, не пойдет! Восстание отменяется. Таких славян, как Хелье, нигде не сыщешь. Варангов, впрочем, тоже. Сын у него подрос, учится в Болоньи, и, надо сказать, я к нему привязался, будто он мне племянник. Нестор. Хороший парень, хоть и ленивый. Помню, мы с ним как-то целых три дня вместе дурака валяли в палисаднике. Сидим немытые, нечесаные, болтаем глупости всякие, смеемся. Приходит Хелье, смотрит на нас с отвращением, говорит, «Самим не противно?» А Нестор эдак ему изящно рукой делает, не отмахивается, а поводит, и говорит, «Ах, отец, не утомляй». Я от смеха чуть со скаммеля не упал, а Хелье разозлился, за розгой побежал, еле я его успокоил.

– Да, порядок нужен, во всем, – сказал Гостемил. – Где бы коня привязать?

– А вон стойла.

– Да. Пойдем, привяжем.

Единственное свободное стойло оказалось перекрыто огромным сундуком.

– Новые седла прибыли давеча, – объяснил Ковыль. – Дураки конюхи не отодвинули. Надо им дать взбучку. Тут вдвоем не справиться, нужно позвать кого-нибудь.

Гостемил уперся в край и без особых усилий отодвинул сундук, одним движением. У Ковыля слегка приоткрылся рот, но на словах он восхищения не выразил. Привязали коня и дали ему овса, а сами пошли в дом.

– Вы, когда Ярослава схватите, – говорил Ковыль, наливая Гостемилу в кружку греческое вино, – так сюда его не ведите, а сразу в Житомир. Иначе фатимиды обязательно заинтересуются. Бескорыстно преданные своему делу они только на словах, а выкуп получить не прочь.

– С кого ж им получать выкуп?

– Найдут с кого. Ежели у Судислава Псковитянина по возведении на престол не возникнет желания выкупить брата, так у Ярослава в Швеции родни много. Но фатимидам про это говорить нельзя. Можно все испортить. Надо сказать – схвачен Ярослав. И всё.

– Это отец твой придумал? – спросил Гостемил.

– Ну уж и отец. Как кто придумает – так сразу отец. Но, в общем, он. Я его только надоумил, да подсказывал иногда. А по поводу Хелье я тебе так скажу – подкупать его не надо, запросит много, а изловить необходимо.

– Подумаешь – Хелье, – сказал Гостемил.

– Не скажи, Бьярке, не скажи … Он давно при Ярославе, и репутация у него вполне заслуженная. Как вино?

– Должен признаться тебе, Ковыль, превосходное вино. Никогда такого не пил.

– Вот, я же говорил!

– У тебя замечательный вкус, Ковыль. Слушай, не в службу, а в дружбу … Я дам тебе знать, где остановился, а ты … хмм … даже неудобно как-то просить тебя…

– Ничего, ничего. Проси. Я для тех, кто мне люб, что хочешь сделаю!

– Да … так нельзя ли тому купцу дать знать, а я хорошо заплачу … чтобы мне этого вина прислали … а?

– Трудно, – серьезно и озабоченно сказал Ковыль. – Там много разных сложностей. Но, в общем, я постараюсь.

– Уж постарайся, пожалуйста, Ковыль.

– Постараюсь.

– Буду тебе благодарен. А насчет Хелье…

– Эх! – сказал Ковыль. – Надо будет на следующей неделе на этого купца выйти. Думаю, он уж вернулся из Греции…

– Да, я прямо не знаю, как тебя благодарить. Насчет же Хелье..

– Хелье? – Ковыль усмехнулся. – Вы, Неустрашимые, у себя в Швеции, Полонии да Полоцке может и знаете, что к чему, а у нас все не так. Смех – вы Жискара собирались убивать, пока отец мой вас не отговорил! Жискар – никто, спившийся хвитострадатель. Или Ляшко – он действительно всего лишь рука Ярослава. Схватишь Ярослава – и где он, этот Ляшко? То же, что и с Вышатой, скоморохом новгородским. Полководец! Какой он полководец! А Хелье – человек опасный. И лучше всего его даже не хватать, а стрелой приголубить, с хорошего расстояния. Хотя с другой стороны жалко – он всех правителей мира знает, со всеми на дружеской ноге. Но, к сожалению, подкупать – трудно, и дорого. Можно, правда, схватить его сына, а Хелье этим пугать – мол, не хочешь по-нашему, так мы твоего сына … да … Но долго так не протянешь, Хелье хитрый и деятельный. Фатимиды правы – они его по Константинополю помнят, ученые уж. О! Слушай, Бьярке, сейчас я тебя угощу … с вином очень хороши … муромские пряники! Пробовал когда-нибудь?

– Нет. Угости.

– Вот.

Ковыль отошел в угол, открыл там сундук, и вынул из него холщовый мешок.

– Это просто объедение, Бьярке! В Муроме – никогда бы не подумал – такое умеют! Один из наших привез – я, как попробовал, велел ему еще купить, а мешок-то весь себе забрал. Нужно же мне за труды мои какие-то привилегии иметь. Все-таки я главный здесь.

Он подмигнул Гостемилу. Гостемил улыбнулся и тоже подмигнул. И взял один пряник. И надкусил. Пряник таял во рту, источал необыкновенный аромат.

– О! – восхитился Гостемил. – Это же просто … ммм … невероятно вкусно.

– Вот! Что я говорил!

Какая же скотина этот Нимрод, подумал Гостемил. Чего ему не хватает? Еда любая. Одежда любая. Деньги – он берет у меня сколько хочет, отчета я не требую. И все ему, гаду, мало – пряниками на стороне приторговывает. Вот продам его фатимидам – научат его разбирать, где доброе отношение, а где что попало. Подлец.

Вошел какой-то малый свирепого вида.

– Тяпка, тебя кто звал? – спросил Ковыль. – Тебе где быть-то надо?

– Э … – сказал Тяпка, раздумывая над вопросом.

– Не здесь тебе нужно быть, Тяпка. Ибо в отсутствие отца моего я здесь хозяин, и твой хозяин тоже я. И я тебя не звал, а ты пришел.

– Я только лишь … э … Так ведь отец твой едет!

– Как! А почему нет посвиста?

– Так ведь вот … нету.

– Я всем вам уши поотрезаю! – рассердился Ковыль. Повернувшись к Гостемилу, он пожаловался, – Вот видишь, Бьярке, с каким народом приходится дело иметь! Несусветность! Невежество! Отлынивание! Главного, а ведь я здесь главный, никто не слушает! Чтобы был мне посвист! Иди и свисти.

– Да у меня, Ковыль, свистеть плохо получается. Кричать могу громко, не устану. А свистеть – так не каждый раз.

– Позор, – сказал Ковыль. – Что ты меня перед гостем позоришь? А вдруг он по-славянски понимает?

– Понимаю, – сказал Гостемил.

– Вот видишь, сволочь, понимает гость! Ну, что мне с вами со всеми делать! Бездельники!

Было слышно, как подводят коней ко входу, привязывают. Вскоре в дом вошли двое – купец Семяшко и племянник его управляющего, именем Лисий Нос.

– Ого-го, болярин! – сказал Семяшко. – Что это ты в сии края подался?

– Отец! – Ковыль сделал Семяшке страшные глаза, стыдясь за него, и, понизив голос, добавил в отчаянии, – Это Бьярке!

Семяшко коротко свистнул на низкой ноте, а затем выше, и тоже коротко, и в третий раз – длинно. Племянник управляющего повторил свист, нота в ноту.

– Рад тебя видеть, Семяшко, – Гостемил кивнул, не вставая. – Представляешь, такая незадача – сходил я в детинец, а денег-то моих там и не оказалось! Мне сказали, что ты все деньги забрал себе. Еще упоминали какого-то, леший его знает, Свистуна, но это они путают что-то, наверное.

– Ты, болярин, судя по тому, что нашел сюда дорогу, неглуп, – сказал Семяшко. – Но и не умен, опять же судя по тому, что нашел сюда дорогу. А известно ли тебе, болярин, что ездят сюда, вот в этот дом, только по приглашению?

– У меня не было времени раздобыть приглашение, уж не обессудь, – объяснил Гостемил. – Я спешил, и сейчас спешу. Так что – деньги мои мне пожалуй, те самые триста гривен, и лучше золотом – золото возить сподручнее, меньше места занимает. И расстанемся друзьями.

Семяшко подошел к столу, сел на ховлебенк, подпер щеку рукой, покосился на Ковыля, и спросил, —

– Ты все еще считаешь, что это Бьярке?

– Я-то…

– А все командовать да руководить лезешь. А сам шведа от славянина отличить не можешь.

– Он говорит по-шведски!

– Я тоже, ну и что? Это какой же северянин по-шведски не знает, дубина? И что же ты успел ему поведать? По-шведски?

– Да он, в общем-то, мне все поведал, что сам знал, – наябедничал Гостемил. – И о том, что у Неустрашимых с фатимидами здесь сходка назначена, и что Ярослава собираются хватать, а Судислава сажать на киевский престол, и что фатимиды заберут себе всю Русь до Киева, а Неустрашимые…

– Врешь, я этого не говорил!

Гостемил пожал плечами. Семяшко посмотрел на сына.

– В кого ты такой дурак, хотел бы я знать. Мать твоя умная была, сам я не то, чтобы пяди во лбу несчитанные водились, но и чурбаном не назовешь. Эх! Болярин, послушай … Не знаю, чей ты спьен, но я был о тебе лучшего мнения.

– Мне грустно, что твое мнение обо мне ухудшилось, но я не спьен, – возразил Гостемил. – Я всего лишь приехал деньги получать. Но, конечно же, после услышанного я помимо денег еще кое-что получу.

– Ого, – Семяшко прищурился на Гостемила. – Да ты, болярин, не промах, выгоды своей не упустишь. Что ж … Тяпка, налей-ка мне вина.

– Вино это – дрянь страшнейшая, – предупредил Гостемил. – Твоего сына одурачил какой-то проходимец, прикинувшийся греческим купцом. А вот пряники действительно вкусные. Попробуй.

В дом стали входить, и заходить в гридницу, один за другим дюжие парни с топорами в руках. Семяшко обернулся на них и сделал им знак. Парни начали вставать по периметру гридницы, не приближаясь к столу. Семяшко взял пряник и откусил. Ему понравилось.

– Действительно, – сказал он, – хорошие пряники. Я к старости сладкое стал любить.

– Я тоже, – доверительно сообщил Гостемил, – но дело такое – нельзя. Нельзя нам с тобою сладкое есть, Семяшко. От сладкого толстеют и замедляются. И разные другие хвори приключаются.

– Так сколько же стоит твое молчание, болярин? – спросил Семяшко. – Спрашиваю я из любопытства.

– Знаешь, Семяшко – не приценивался я к своему молчанию до сих пор. Даже странно. Наверное дорого, поскольку поговорить я люблю страсть как! В этом ты убедишься скоро.

– Не без того, – заметил Семяшко.

– Отец, позволь мне самому его…

– Молчи, Ковыль. Ты уж наделал дел сегодня, хватит. А теперь, болярин, я сам скажу тебе, сколько твое молчание стоит.

– Скажи, буду признателен.

– Оно бы не стоило ничего, если бы мы тебе прямо сейчас вырвали бы язык и выкололи глаза. Но ты, наверное, грамотный, писать умеешь.

– Давно не писал.

– Это все равно. Да, так вот. Язык тебе вырывать бесполезно. Также, можно вырезать половину твоей родни, и пообещать вырезать вторую половину, если ты рот раскроешь. Тут беда в том, что родни у тебя толком нет. Есть какие-то дальние Моровичи, где-то, леший его знает, где … в Тмутаракани, что ли. То есть, нет, в Искоростени, конечно же. Древляне.

– Дериваряне, – поправил Гостемил, строго нахмурясь.

– Это все равно. Тебе до них дела нет, понимаю. Можно было бы завалить тебя золотом до ушей, но мне, как твоему поверенному, известны все твои дела. К излишествам ты, судя по всему, равнодушен – а это значит, что потребуется много золота, чтобы вскружить тебе голову, а я давеча поистратился. Можно было бы также просто женить тебя на одной из моих дочерей – а у меня их целых три на выданье. Тогда я заплатил бы свадебные издержки – скажем, пятьдесят кун серебра. Но тут уж мои собственные предубеждения действуют – не хочу я с тобою родниться, болярин! Ибо с Моровичами у меня старые счеты. По милости твоего дяди отец мой тридцать лет в остроге отсидел. Да и противно мне родниться – с подлецом. А ведь ты подлец, болярин. Приехал, нашел дурака – сына моего, и все у него выведал, выдавая себя за другого.

– Я не подлец, – возразил Гостемил. – Просто я коварен очень.

– Остается, болярин, одно – порешить тебя тут же. Ты не бойся, это быстро. Но в доме моем смертоубийства не допущу! Выведут тебя в лесок, рубанут несколько раз топором, да и закопают. Ты, вроде бы, христианин, а церковь мы здесь пока что не завели – не обессудь. Но, если хочешь, могу священнику сказать – черниговский сбежал, так муромскому скажу, как будет случай, чтобы … как бишь у вас это называется? … помянул тебя. Что-то в этом роде. Но вот что, болярин. Умереть ты можешь быстро, а можешь и медленно. Это мы тоже умеем. И если не хочешь медленно, то возьмешь ты хартию чистую, стило я тебе дам, и, поскольку ты грамотный, напишешь дарственную на имя купца Семяшки. Мол, ушел я в монахи, не ищите, наследников у меня нет, посему Семяшко распорядится – что на церковь, что смердам. Я вижу, сомневаешься ты, болярин. Что ж, сейчас тебя возьмут под белы руки, отведут вон туда … там есть удобное помещение … и устройства всякие для зажима конечностей, растягивания суставов, и прочая. Объяснят, что к чему – самую малость. Потом вернешься и напишешь.

Он подал знак – трое из примерно дюжины парней приблизились к Гостемилу и встали у него за спиной.

– Проводите болярина, – сказал, улыбаясь, Семяшко.

Большая рука с некрасивыми ногтями и короткими толстыми пальцами легла Гостемилу на плечо.

Гостемилу это не понравилось. Он схватил руку за запястье и, вскакивая на ноги, сжал и крутанул ее вбок. Треснула кость. Второй парень махнул топором – Гостемил увернулся, и топор вонзился в ховлебенк. Гостемил ударил коленом в нагнувшееся вслед за топором лицо, выдернул топор, и хлестнул третьего молодца по скуле свободной рукой. Тот закачался и упал на спину. Той же рукой Гостемил перевернул стол на Ковыля, шагнул вперед, выбил ногой из-под Семяшки ховлебенк, схватил его за волосы, приподнял, и приставил острие топора главарю разбойников к горлу.

– Рубите его! Рубите! – закричал Семяшко.

– Двинетесь – я перепилю ему шею, а потом будет весело, – предупредил Гостемил. – Ляжете вы все, даю вам слово, и половина из вас никогда больше не поднимется.

И все-таки один из оставшихся стоять на ногах решился – подошел сбоку и чуть сзади. Взлетел вверх топор. Гостемил ударил парня наотмашь тыльной стороной левой руки и чуть отодвинулся. Парень потерял равновесие, и Гостемил, поймав его за плечо, пинком вогнал его в стену с такой силой, что слышно было, как щелкают хрящи и ломаются кости. Парень бесформенной массой осел на пол.

– Вы что же, правда хотите подраться? – спросил Гостемил. – Так бы и сказали. Чего ж меня было дразнить понапрасну.

Он отпустил Семяшку, воткнул топор в стену – лезвие ушло в дерево пальцев на семь – и поднял опрокинутый длинный и тяжелый ховлебенк.

Восемь человек переминались с ноги на ногу, но все-таки рассредоточились, встали полукругом, взяли топоры на изготовку. Гостемил пугнул их один раз, другой, а потом пошел в атаку. Те, что стояли справа от него, стали заходить ему за спину, но гридница была просторная. Взмахом ховлебенка Гостемил достал двоих, переместился, ткнул одного торцом. Один из стоящих сзади метнул топор и попал топорищем в одного из стоящих спереди. Гостемил крутанулся вместе с ховлебенком, и еще один малый упал без сознания.

Ковыль выбрался из-под опрокинутого стола, тряхнул головой, и кинулся в угол – там стояли колчан со стрелами и лук. Гостемил поставил ховлебенк на торец и вытащил сверд. Четверо стоящих на ногах предприняли еще одну попытку, кинувшись на Гостемила скопом и отчаянно крича. Гостемил отступил за стоящий на торце ховлебенк – один из топоров вонзился в толстую доску. Еще один топор ударил сбоку – Гостемил отскочил и перерубил держащую топор руку. Раздался истошный крик, и трое невредимых пришли в ужас. Перед ними стоял не человек – а какое-то непонятное, огромное существо, похожее на человека, герой каких-то небывалых древних саг, неуязвимый, разящий, безжалостный. Они остановились. Гостемил почувствовал спиной движение и отскочил в сторону. Стрела прошла в двух пальцах от ховлебенка и вонзилась одному из троих в горло. Гостемил еще раз переместился, и вторая стрела вонзилась в ховлебенк. Ковыль стрелял метко. Если бы Гостемил продолжал стоять к нему спиной, сын Свистуна убил бы его третьим выстрелом. Но Гостемил, отпугнув двух оставшихся противников взмахом сверда, переместился за ховлебенк, приподнял его и, держа вертикально и пользуясь им, как щитом, быстро двинулся к Ковылю. Ковыль не успел выйти из угла – пошел боком вдоль стены, и Гостемил с размаху припечатал его к ней все тем же ховлебенком. Ковыль упал и застыл неподвижно.

Гостемил обернулся и сделал шаг по направлению к двум, стоящим с топорами. Оба тут же бросили топоры и бросились бежать вон из гридницы.

Сперва Гостемил подумал, что Свистун успел ускользнуть, но, окинув помещение взглядом, увидел главаря разбойников, жмущегося к стене. В суматохе его задели топором – повредили бедро. Свистун пытался, хромая, идти в правильном направлении – к двери. Гостемил шагом дошел до него и ухватил за шкирку левой рукой.

– Надеюсь, в нас никто не будет стрелять, когда мы отсюда выйдем, – сказал он.

Свистун застонал. Гостемил еще раз оглядел помещение. Оставив Свистуна, он подошел к печи, потрогал стоящий рядом с ней закупоренный кувшин, принюхался. Вложив сверд в ножны, он поднял кувшин и с размаху жахнул его об пол. Черная густая жижа разлилась по полу. Вынув из печи тлеющий уголек, Гостемил кинул его в жижу. Загорелось ярко и весело. Гостемил отступил, некоторое время смотрел на языки пламени, а затем снова подошел к Свистуну.

– Пойдем, что ли, – сказал он просто.

Свистун молчал. Гостемил вывел его, ковыляющего и постанывающего, из дома и потащил к стойлам. Свистун перестал передвигать ногами, но это не замедлило Гостемила – взяв главаря за предплечье, он доволок его до нужного стойла и бросил на траву.

– Болярин, – сказал Свистун, мыча, но и усмехаясь недобро. – Болярин, я сдохну сейчас, у меня бедро кровоточит. Мне нужно перевязать бедро.

– Сдохнешь – не велика беда, – заверил его Гостемил.

Отвязав коня, он перекинул Свистуна через седло и, придерживая его, чтобы не сполз, направился к Сраному Мосту. Оглянувшись еще раз на дом – в окнах первого уровня полыхал огонь – Гостемил ступил на насыпь и двинулся вперед быстрым шагом. Конь, возможно осознав важность происходящего, не фыркал, не упирался, и даже не очень шевелил боками – возможно, помогал Гостемилу, следил, чтобы Свистун не свалился.

Пришедшие в сознание стали выбегать из дома, а уже выбежавшие опомнились. У кого-то оказался в руках лук, и он побежал за Гостемилом – но над болотом поднялся густой туман, а преследовать и, стало быть, приближаться, к Гостемилу никто не захотел.

Вскоре весь дом охватило пламя, и перекинулось бы на лес, но еще некоторое время спустя пошел сильный дождь. Перекрытия первого уровня успели хорошо прогореть, и вскоре второй уровень и крыша рухнули вниз, увлекая за собой часть передней стены. Семидуб пришел в негодность.

Добравшись до Сизой Тропки, Гостемил вскочил в седло и, придерживая Свистуна одной рукой, рысью вернулся в Черную Грязь.