На закате, по окончании работ, но до вечерней службы еще, Сынок с блокнотом совершил объезд владений своих. Вечер выдался теплый, рабы и рабыни сидели на скамейках и на траве возле курных изб, дети копошились вокруг. Осмотрев семейства и записав в блокнот имена приемлемо выглядящих девок и баб (их оказалось меньше, чем неприемлемых, косых, кривых, непомерно тощих или толстых, коротконогих, и так далее, как всегда оно бывает), Сынок спешился у дома Грибника, в одной руке блокнот, в другой кнут, и спросил его, рассевшегося вальяжно, где шастает его жена, почему ее не видно. Грибник мрачно ответил:

– Учится себя вести, барин. Внутри она.

– Как это – учится?

– Учится.

– Позови, пусть выйдет.

– Нехорошо, барин. Эдак учеба не впрок ей выйдет. Нельзя учебу прерывать.

– Позови, я сказал.

Грибник нехотя поднялся и зашел в избу. Сынок соскочил с коня.

Через некоторое время появилась на пороге Ивушка – сгорбленная, голову в плечи втягивающая, с огромным почти черным синяком под глазом.

– Ох-хо, – сказал Сынок. – Ты чего это, Ивушка? Я тебя вот такусенькой помню. И уж тогда была ты прелестна до невозможности. А ну-ка выпрямись. Распрямись, распрямись.

Не смея ослушаться молодого барина, Ивушка распрямилась, глаза ясные пряча.

– Это что же? – спросил Сынок вышедшего за Ивушкой Грибника. – Это и есть твоя учеба, милый мой?

– Она самая, – подтвердил Грибник. – Она знает. Уговор известный. Блудишь – поступай на учение. Сегодня после службы еще доучивать буду. Я ее в строгости держу, барин, у меня не побегаешь по сеновалам. Я мужик старых порядков придерживающийся.

– Молодец, – сказал Сынок.

– Как же не молодец, а, барин? – воодушевился Грибник. – У нас трое сопляков по лавкам неухоженные, а гадина эта знай себе сторонних мужиков взглядами одаривает. К басурману нашему ластится, оторва. Нужна ей наука, барин, ох как нужна! Я ж добрый, я понимаю – слаба баба, иной мужик посмотрел – а особливо басурман наш – так сразу вся и растаяла. Ну, ничего, Бог даст, выпью в субботу, и науку-то доведу то полного изнеможения, так что не будет таять больше, заледенеет в камень на всю жизнюшку ее поганую блудную.

Сынок снова кивнул, после чего щелкнул кнутом Грибника поперек щеки. Грибник вскрикнул, согнулся, завыл, держась за щеку. А Сынок, теперь уже с замахом, стегнул его по спине. Грибник припал на колено, выгнул спину, как древнегреческий атлет на тренировке перед играми, и со страхом поглядел на барина. Сынок подошел к Ивушке, взял ее за плечи, повернул к себе, за подбородок взял, и стал разглядывать синяк. Внушительный синяк. Ну да ладно, авось за неделю пройдет.

– Надо тебя лекарю показать, – сказал он. – На всякий случай. У нас как раз нынче лекарь ночует, вот и покажем. – Он повернулся к Грибнику. – Вот что, дядя. Хоть раз тронешь ее, хоть косо посмотришь только, хоть одно бранное слово выскочит, я с тебя живого кожу сдеру. Надрежу саблей вокруг, чуть выше пупа, руками за твои возьмусь, потяну кверху да и сниму, как бабы рубаху снимают, через голову. Понял? Я спрашиваю – понял?

– Э … барин … что это вы … я ведь…

– Каприз у меня такой, – объяснил Сынок. – Блажь накатила. Ну, пойдем, что ли, Ивушка, покажемся лекарю.

Блокнот он сунул в карман, коня взял под узцы, и рукояткой хлыста подтолкнул Ивушку, и она, глядя испуганно, пошла в сторону усадьбы.

И заходил по дворам и палисадникам слух, что молодой барин вскоре отбудет в столицу, а девок и баб, тех, у кого наружность поприятнее, заберет с собою в актрисы. Что это такое – в актрисы – представлялось смутно, но вроде бы это плясать в ярких нарядах под умную музыку для ублажения господ. Мужики засокрушались, а девки и бабы заохали, некоторые, впрочем, притворно, потому что плясать в ярких нарядах никакая баба не откажется, что плохого, и все лучше, чем то, что есть – с таким-то мужем. Детей вот жалко, у которых дети есть, как же дети без мамки, но, наверное, из столицы можно будет присылать детям гостинцы в утешение, да ведь и не навсегда забирают-то, а на несколько месяцев всего, в крайнем случае на год. А урожай как-нибудь без них дособерут. А иные убивались искренне, потому что незнакомое пугает, а они уж тут привыкли, с рождения живут, и вроде бы жизнь не так уж и плоха, а в столице еще неизвестно, что будет, там дома большие, а люди все себе на уме.

А Ивушку-то молодой барин в усадьбу забрал. Кто-то предположил, что для блуда, и Грибник начал уж было свирепеть да маяться, но кто-то другой заметил, что для блуда у молодого барина есть горничная Мышка, ночует в барской спальне с первой же ночи, как барин вернулся, девка некрасивая, но бойкая, Художника анадысь так охмурила, что днями возле нее сидел, все рисовал, и чуть с собою не увез. А барин меж тем ее грамоте басурманской учит для развлечения своего.

В полдень, лежа на сеновале с Шустрым, Ака-Бяка возбужденно пыталась ему все это втолковать. Шустрый, оперевшись на локоть, ласкал полную грудь Аки-Бяки, а она все болтала и болтала, и делала большие глаза, и он начал прислушиваться.

– Вот меня, наверное, возьмут, – говорила Ака-Бяка. – Я ведь ничего на вид, а? И плясать умею лучше всех. А в столице я буду жить в каменном доме, и кормить будут с барского стола. Твою дуру Полянку не возьмут, она косая, какому барину приятно видеть, как перед ним косая баба ногами грохочет да жопой машет.

Шустрый помылся из ведра и пошел домой задумчивый. У самой двери его нагнал Пацан и сообщил, что во время жатвы … Но Шустрый его перебил.

– Актрисы, – сказал он, старательно выговаривая. – Бабы в актрисы, барин, столица. – И прибавил на своем наречии: – Что это все означает?

– А ты еще не знаешь?

– А я еще не знаю. Рассказывай.

Пацан рассказал, что ранее услышал и понял.

– Плясать перед господами? – удивился Шустрый. – Да ведь тут не Турция. Что-то ты не то говоришь, Пацан, хуйня какая-то.

– Нет, не хуйня, – возмутился Пацан. – Я знаю, что говорю. Надевают на них наряды, и в горнице пляшут, а лакеи на лютнях играют и на … этих…

– На блокфлейтах, – подсказал Шустрый.

– Да, на блокфлейтах.

– Дурак.

– Сам дурак.

Шустрый почесал в затылке.

– А Ивушку барин у себя в саду второй день учит, – добавил Пацан.

– Я думал – Мышку.

– Мышку для развлечения, грамоте, а Ивушку для дела.

– Чему учит?

– Речам. Я сам видел.

– Подглядывал?

– Ага. Ивушка стоит перед ним и говорит речи красивые, а барин ее поправляет.

– Актрисы! – догадался Шустрый. Ранее его сбила с толку разница в произношении слова. – Вот оно что. В театр.

– Что такое театр?

Шустрый стал было объяснять – он вообще любил объяснять Пацану разные разности, Пацан слушал всегда внимательно, а Шустрому нравилось, когда его слушают, глотая каждое слово, но вдруг он осекся. И задумался крепко.

– Эй, ты чего? – спросил Пацан.

– Подожди, подожди … Не вертись … Не вертись, блядский бордель, дай подумать!

Пацан замер. Шустрый подумал.

– От мужей забирают? – спросил он.

Пацан не понял вопроса.

– И девок, и баб тоже? – уточнил Шустрый. – Замужних-многодетных тоже берут? В актрисы?

– Вроде бы да.

Малышка спала, и Полянка тоже спала, привалившись на бок. Шустрый велел Пацану посидеть с ними, а сам полез на чердак и там, на чердаке, отворил тайник и пересчитал сбережения.