Потом приходит Джордж и приносит фрукты и вино, и задает правильные вопросы, и мы пьем с ним, и скоро я засыпаю, неожиданно, и вижу прелестный сон, с панорамным видом залитой солнцем долины с водяными лилиями и травой, а я просто лежу на спине во всем этом, как вдруг неожиданно…

…Джорджа рядом нет. Я снова в Париже, в девятнадцатом столетии, проснулась, и кто-то стучит в дверь, и я паникую как черт знает что. Целая толпа этих сволочей ждет на лестнице, и единственный путь к бегству — через окно. За окном — дурацкий декоративный французский балкон, на который нельзя выйти. Окно открывается внутрь, как большинство французских окон. Я распахиваю окно, порвав занавеску, слева там водосточная труба, и вдруг становлюсь совершенно спокойна. Это бывает с некоторыми людьми, когда жизнь в опасности, так что я, наверное, одна из таких людей. А вы? В общем, я прикидываю — либо я сдаюсь на милость этих гадов, либо — нет уж, знаете ли что, уж лучше я рискну с водосточной трубой. Решение спокойное и хладнокровное. Я тянусь и касаюсь трубы и тут осознаю, что на мне ничего нет, кроме смешных панталонов и рубахи. Я забираюсь обратно в комнату и надеваю башмаки — самые неудобные из всех, которые когда-либо носила, но они — единственная защита для моих нежных подошв в данный момент. Я снова вылезаю и хватаю трубу обеими руками. У меня очень красивые руки, и теперь, сжимающие трубу, они выглядят хрупкими. Я поворачиваю торс настолько, насколько могу и смотрю в комнату снаружи, а ягодицы уперлись в перила декоративного балкона. Я поднимаю правую ногу и ставлю ее на перила. Подтягиваюсь вверх до тех пор, пока мне не удается обнять водосточную трубу всеми конечностями, а заодно зубами и грудями и аккуратными, красиво очерченными сосками. Размер ареолы вокруг моего соска абсолютно средний, они не слишком большие, мои ареолы, и не гротескно маленькие, как у некоторых. У многих женщин соски неряшливые, но не у меня. У меня очень красивые. Большинство женщин убило бы за такие груди, как у меня. Хороши мои груди. Я начинаю спускаться вниз. Достаю ногой до первого крепления и отдыхаю секунд пять. Внезапно я чувствую, что сердце у меня бьется бешено. До меня доходит, что между мною и землей три этажа, и путь вниз долог. Сейчас сумерки, поэтому, я надеюсь, никто меня не видит, хотя панталоны у меня белые и выделяются в сумерках, как дешевая проститутка на благотворительном вечере. Труба вдруг начинает издавать скрипучие звуки. Я прижимаю к ней левую щеку, будто она — ягодица нежного любовника. Я еще немного спускаюсь и начинаю молиться. Поравнявшись с декоративным балконом на втором этаже, я теряю один башмак. Следующее крепление. Я пытаюсь стать на него босой ногой — оказывается, это очень больно, поэтому я подтягиваю ногу обратно, и опускаю левую. Двигаюсь дальше вниз. В квартире на втором этаже какое-то движение. Открывается окно. Мужчина выглядывает и видит меня. Наши лица разделяют может быть три или четыре фута. Он говорит — «Простите меня, мадам» и хочет вернуться в комнату, но вы ж знаете, что я за человек, я не могу просто так его отпустить, не ответив на такое, и я говорю — «Мадемуазель, а не мадам». Он не удивлен. Он говорит — «Прошу прощения еще раз. Я бы безусловно вам помог, но, увы, у меня гости».

Он закрывает окно. Сперва меня это расстраивает, но затем я осознаю, что он прав. Если у него там какая-нибудь толстая шлюха из бомонда, то лучше не ввязывать ее, а то она начнет вопить, причитать, удивляться, и прочее — то есть, привлекать внимание.

Я почти до конца спустилась, как вдруг там, внизу, идут мимо двое вульгарных солдат. Я пропускаю их, они проходят подо мной. Затем я спускаюсь ниже и спрыгиваю на землю, подвернув слегка ногу. И, что бы вы думали, не могу нигде найти слетевший башмак!

Что теперь? Где Джордж — понятия не имею. Где я нахожусь — не знаю точно. Окно, из которого я давеча вылезла, выходит в переулок, и собора нигде не видно. Все что я знаю — мне нужно найти место, где спрятаться, и нужно сделать это быстро. Улица узкая. Ни кафе, ни таверн. Район жилой, и все спят, так что не очень понятно — утро это или вечер. Думаю, что утро. Все двери заперты. Я бегу к ближайшему перекрестку и смотрю по сторонам — тоже самое, все темно и заперто. Я думаю — надо бежать дальше. Бегу. И вдруг — бульвар. Разница между реальной Гвен и Гвен из грез — последняя не знает о топографии ровно ничего. Та, что в реальной жизни — знает кое-что. Обмениваться информацией они друг с дружкой не могут, но внезапно у меня в мозгу возникает видение, вроде как эхо из будущего или еще что-то, и я понимаю, что бульвар этот новый и что впоследствии его назовут Себастополь, что означает… это просто на веру нужно принять, наверное — поскольку солнце обычно встает на востоке, и поскольку в данный момент небо справа бледнеет, значит, Шатле находится в противоположном направлении. Я поворачиваю и бегу по бульвару. Почти вся его неоклассическая архитектура все еще в состоянии постройки. Кругом пусто. Нужно быть храброй. Все, что я должна сделать — добежать до Шатле, пересечь мост, затем пересечь Сите и следующий мост, и спуститься в ближайший подвал. Некоторые владельцы кафе бывают сентиментальны и сочувствуют беглецам, и вообще женщинам в несчастье. Я собираюсь с мыслями и силами и бегу как сумасшедшая.

До Шатле я добегаю без приключений. На мосту какие-то люди, мужчины и женщины, ранние пташки, и они на меня таращатся. Я их игнорирую. [непеч. ] буржуазия. Затем мне попадается группа беспризорных мальчишек, и они смеются и свистят и тычут в меня грязными пальцами. Я перебегаю мост. Направо Дворец Справедливости, так называемый очевидно потому, что справедливость живет в нем постоянно, не показываясь наружу. Слева большое здание, названия я не помню. Внезапно я вижу то, что упустила, когда составляла план, дура — Нотр Дам. Убежище! Я бегу прямо к собору, но, угадайте… Самое опасное, что могло случиться — случается. Я всего в тридцати футах от входа, и начинаю верить, что спасена, как вдруг три солдата преграждают мне путь. Я пытаюсь их обежать, но это, конечно же, глупо. Они хватают меня и зовут других, и один из них говорит — «запястья вперед», что, между прочим, из другой совсем эпохи, но мне не до лингвистических парадоксов, как вы понимаете. Один из солдат — приличный парень. Он приносит откуда-то плащ и накидывает мне на плечи. Мне не приходит в голову его поблагодарить. Я уверена, что меня сейчас поволокут в Консьержери, где однажды томилась Антуанетт, борясь с совестью и менструацией, но нет, меня ведут обратно через мост, через реку, к Шатле, и я начинаю понимать, что наша цель теперь — Пляс де Грев. У меня мутнеет в глазах. Площадь все еще не мощеная, но периметр хорошо очерчен и даже несколько кафе работают. На одном из кафе огромная вывеска, и меня она поражает своей шокирующей бесчувственностью — на вывеске нарисована сама Антуанетт, в натуральную величину, улыбающаяся и предлагающая пирожные на серебряном подносе. Я думаю про себя — что ж, Гвендолин, вот и все, вот и настал момент узнать, насколько этот мир реален и прав ли Джордж. Большой толстый подонок в темном плаще стоит на наскоро сбитом эшафоте, и рядом с ним «резкая девица», которая все-таки, очевидно, функционирует, и деревянная конструкция, в которую следует положить шею после того, как ты встала на колени. Мне развязывают руки, а затем снова связывают — на этот раз за моей гибкой изящной спиной, и, как вы наверное можете себе представить, я вся состою из холодного пота и адреналина, и на мне только один башмак и в тоже время какая-то апатия охватывает меня, нежно так охватывает, и я на грани потери сознания. Волосы у меня не очень длинные, но палач все равно их изучает критически, думая, не подстричь ли их. Все парикмахеры в сердце своем палачи. Очевидно, обратное тоже верно. Он решает меня не стричь и просто связывает мне волосы лентой. Он спрашивает, нет ли у меня каких-нибудь последних желаний, и я не помню, есть ли в этой эпохе сигареты, и прошу сигару, и вдруг мне приносят сигару, прямо на эшафот! Палач сует мне сигару в рот и даже дает мне огня, чуть повоевав с огнивом.

Толпа огромная. Это беспрецедентно, тем более что я не могу понять, откуда и когда столько людей сюда набежало. Я отчетливо помню, что площадь была пустая, когда мы сюда прибыли. Может какой-то провал в континууме, или еще что-то, я о таких вещах ничего не знаю. Я кажусь, наверное, полной идиоткой, но мне все равно, мне страшно, и я просто дымлю и дымлю сигарой, держа ее зубами и стоя рядом с палачом, который вдруг обнимает меня жирной рукой за плечи и наклоняет голову, давая толпе понять, что у нас с ним завязались отношения, и толпа хамски смеется, но мне все равно, я просто дымлю и дымлю себе — маленькая женщина в панталонах и рубахе и одном очень неудобном башмаке, с руками, связанными за спиной, с волосами, стянутыми черной лентой, с дымящейся сигарой во рту. Внезапно я ощущаю что-то вроде, знаете, безумной любви, которую жертва чувствует к палачу рано или поздно. Во мне поднимается такая, знаете, волна иррациональной нежности и благодарности, и я лелею ощущение большой жирной руки на плечах, и благодарна ему, когда он игриво сжимает мне правую грудь. Я бы для него что угодно сейчас сделала. Слеза ползет у меня по щеке, и слюна течет на подбородок, и я дымлю сигарой. Я начинаю предполагать, что заберу с собой в мир иной эту нежность к палачу, это желание с ним быть, как вдруг чувства мои меняют слегка окраску. Я бросаю незаметный взгляд в сторону. На эшафоте новый человек. Это Джордж, собственной персоной, а за ним идут солдаты в чистых униформах.

Джордж подходит к палачу и говорит, «Приказ Робеспьера» и вынимает бумагу и держит ее перед носом толстяка. Робеспьера нет в живых уже лет шестьдесят. Мне стыдно за Джорджа, что он таких вещей не знает, но вдруг к моему удивлению толстяк вежливо кланяется. Толпа безумствует. Они разочарованы — они желают, чтобы у спектакля были начало и конец. Джордж, представьте, поворачивается ко мне, выхватывает сигару у меня изо рта, и говорит — «Женщинам нельзя курить на публике, это неприлично». Он берет меня крепко за локоть и ведет к краю эшафота. Он прыгает вниз и раскрывает мне объятия, и с руками, связанными за спиной — все, что я могу сделать, это довериться ему полностью. У меня нет выбора, как только спрыгнуть. Если он меня не поймает, я разобью себе лицо о землю. Но он выполняет свою часть добросовестно, и нас уже ждет карета с республиканской инсигнией, и он вталкивает меня в карету в то время как офицеры и палач о чем-то горячо спорят. Один из офицеров бежит к краю эшафота, но в этот момент Джордж кричит — «Вперед! Вперед, сволочь!» — кучеру, и выдает длинное ругательство по-немецки, и мы срываемся с места, а за нами следует дюжина солдат. Позже Джордж объясняет, что ни один из его так называемых солдат не говорит по-французски. Они все наняты им в доках, голландцы, швейцарцы, американцы и еще кто-то. Мы сворачиваем на Риволи, громыхаем по Сен Антуан, а за нами гонятся. Джордж вынимает два пистолета, а под сидением отыскивается заряженный мушкет. Кучер продолжает стегать лошадей так, будто они виноваты в измене его жены, но преследователи все ближе. Мы пролетаем мимо Сен Поль, попадаем колесом в яму (что-то случается из-за этого с осью, кажется), и выкатываемся на площадь, где стояла когда-то Бастилия, и внезапно преследователи начинают драться между собой и отстают. Джордж сует пистолеты за ремень и объясняет, что заплатил некоторым из них. Наконец он вынимает нож и разрезает веревки на моих руках. Руки и плечи потеряли чувствительность. Джордж говорит — «Нас будут искать во всех портах. Будет лучше, если ты не будешь некоторое время выходить на улицу».

Не скажу, что идея мне понравилась, но спорить тут не с чем. Джордж выходит и платит «наемникам», и снова забирается в карету. Под сидением одежда. Я надеваю платье и расчесываю волосы. Я вдруг смелею. Чувствую, что могу пойти сегодня вечером в оперу — просто потому, что никто из моих врагов не посмеет меня узнать. Я непобедима, несмотря на то, что на мне только один башмак. Джордж поселяет меня в маленьком отеле недалеко от площади, и никакого страха я не испытываю. Он объясняет что почему-то (я не очень поняла, почему) здесь меня искать не будут. И я ему верю. Он оставляет меня в комнате на час, и я совершенно спокойна. Может, это шок. Не знаю. Он возвращается с едой и вином и новой парой туфель для меня и мы едим тихий ланч возле камина. Двое очень мускулистых прислужников стучат в дверь и втаскивают ванну. Через десять минут они возвращаются со вторым корытом и сосудами с дополнительной горячей водой. Джордж запирает дверь и мы нежимся в корытах некоторое время, а потом он кутает меня в огромное пушистое полотенце и несет меня в постель. Я так расслаблена, что не хочу двигаться вообще, и он не против. Он растягивается на кровати рядом со мной и кусает меня за мочку уха. Я так возбуждена что даже не хихикаю. Все эти перебежки и погони и приключения — что-то делают с сексуальностью. Делают тебя животным. В этот день и вечер я дикое животное, и, знаете ли, мне все равно — я счастлива. Джорджу это нравится. Он не лидер, если ему об этом не напоминать и в него не верить. В этот день и вечер я в него верю. Началось все с невинной нежной любви, но потом перешло в брутальность, в хорошем смысле. Я не знаю, сколько раз я испытала оргазм, и Джордж, его крепкое, длинное тело с простодушным подходом ко всему было на мне, подо мной, позади меня, поверх меня, и снова позади меня, когда он лег на спину и прижал мои бедра и ягодицы к своим чреслам, а грудь моя и живот вздымалсь, и ноги широко раздвинулись, и дыхание Джорджа обжигало мне шею. Потом я помню, что глаза мои смотрели в потолок, а Джордж двигался подо мной медленно, достаточно лишь, чтобы наши раздраженные, чувствительные органы откликались, и я помню, что я кричала, когда два или три оргазма начались почти одновременно, наплывая друг на друга так, что их было почти не различить, так что, может быть, их было семь или восемь, прежде чем я потеряла сознание.

* * *

Гвен и Лерой спали — оба были измотаны.

Проснувшись и совершив соитие, они обнаружили, что ужасно хотят есть. В квартире ничего съедобного больше не осталось. Пока Гвен была в душе, Лерой вернул большую часть денег в тайник бывшей любовницы.

На улице был теплый день, превращающийся в теплый вечер. В близлежащем кафе они съели что-то среднее между завтраком, ланчем и обедом. Лерой заказал стакан датского пива и спросил Гвен, не хочет ли она составить ему компанию — он собирался в Сен Дени.

— Конечно. Ты имеешь в виду улицу? Хочешь нанять проститутку, или что?

— Нет, я не хочу нанимать проститутку. Пригород, а не улица. Поняла? Пригород. Сен Дени. Алё?

— Какое-то конкретное место, или тебе просто хочется посмотреть на умерших французских королей?

— Примерно так, — сказал он.

До Сен Дени они доехали на метро. Сгущались сумерки. Улицы старинного городка были пустынны. Главная дверь базилики стояла открытая.

Лерой посмотрел по сторонам, будто ища, нет ли потенциальных свидетелей. Внутри церкви было непроглядно темно, и только входная будка с кассой освещалась лампочкой. В будке сидела старая дева, увлеченная чтением американского женского романа. Лерой что-то быстро ей сказал. Она посмотрела на него удивленно, взяла телефонную трубку, и вскоре белый человек средних лет в официальном костюме появился ниоткуда и кивнул Лерою. Лерой взял Гвен за руку. Они прошли через турникет в склеп. Служитель, или кто он был такой, протянул Лерою фонарик. Лерой попросил второй фонарик и отдал его Гвен.

— Я вас покидаю, — сказал служитель. — Позовите меня, когда закончите.

Лерой кивнул.

Было страшновато. Гвен решила, что если Лерой вдруг начнет к ней здесь приставать, она будет сопротивляться. Еще не хватало! Секс в склепе, представляете себе.

Оказалось, он вовсе не это имел в виду. Они шли между гробницами, пока не достигли пьедестала с мраморными Луи и Мари, коленопреклоненными, в набожных позах. Лерой оглядел пьедестал и провел рукой по его поверхности.

— Постой здесь минуту или две, — сказал он. — Я сейчас вернусь.

Гвен хотела было протестовать, но он уже исчез в темноте. Что еще задумал этот маньяк?

Да, страшно. Она посветила фонариком на некоторые из гробниц. Удивительно, какие маленькие были эти люди. Некоторые из королей и вассалов ростом были с Гвен, а то и меньше, если судить по размерам их гробниц и статуй в натуральную величину, изображающих их на смертном одре, поверх крышек, руки сложены молитвенно, глаза закрыты. Она навела фонарик на сводчатый потолок. Ничего нельзя разглядеть. Она снова посветила фонариком на пьедестал. Что-то у самого пола привлекло ее внимание. Она присела на корточки, чтобы рассмотреть. Какие-то английские слова нацарапаны острым предметом на мраморной поверхности. Какой-то английский или американский вандал, не иначе. Никакого уважения к святому месту. Столько трудиться — царапать, оглядываясь через плечо, снова царапать — букву за буквой — зачем? Гвен презрительно покачала головой. «Задний карман». Слова, которые дурак там нацарапал. Задний карман? Даже не «Я люблю тебя, Бренда» или «Зак и Линда Навеки», или что-то в этом роде. И даты нет. Задний карман, надо же. Свиньи.

Лерой вернулся и взял ее за руку.

— Пойдем.

Они отдали фонарики служителю.

— Все в порядке, мадам, мсье? — спросил он.

— Конечно, — ответил Лерой на своем шокирующе безупречном французском. — Мир снова в безопасности.

— Вот и хорошо, — равнодушно откликнулся служитель.

На улице Лерой остановил неожиданно появившееся такси.

— Эй, я думала, что у нас нет средств, — заметила Гвен.

— Теперь есть, — сказал он. Он презрительно посмотрел на шофера. Когда шоферу стало достаточно неудобно, Лерой сказал, — Одеон.

— А что на Одеоне? — спросила Гвен.

— Кабаре, рестораны, кафе, и много смешных людей.

— Что ты там делал?

— Где?

— Куда ты пошел после того, как оставил меня одну перед гробницей?

— У меня назначено было деловое свидание с умершим королем.

— Прошло удачно? Или же ты просто хотел набить ему морду?

— Он одолжил мне денег.

— Попробую угадать. Луидоры? Экю?

— Евро, — ответил Лерой.

Он сунул руку в карман пиджака и вытащил толстую пачку денег.

— Ну вот, — сказала Гвен. — Нужно было мне засунуть пару камер тебе в ж[непеч. ]пу. Представляешь — Людовик Одиннадцатый поднимается из могилы, чтобы выдать пачку ассигнаций Детективу Лерою. Любая газета заплатила бы миллионы за запись.

— Да, кстати, насчет этих записей.

— Каких записей?

— Которые ты все время делаешь. Видео, аудио, и так далее. Насчет всего этого подслушивания и подсматривания.

— Да?

— Мне не нравится.

— Иди ты! Почему же?

— Не нравится и все. Неправильно это. Сродни вскрыванию чужих писем. Тебе нужно все это прекратить.

Великий моралист Лерой. Гвен хихикнула.

— Не смешно, — сказал он. — Слушай.

— Слушаю.

Она приготовилась выслушать лекцию. Такие лекции она слушала часто в детстве, в основном от родителей. Не читай чужие письма, не слушай, что другие говорят друг другу частным образом, уважай частную жизнь, иначе неэтично, и так далее.

— Я знал одного парня, — сказал Лерой. — Он любил вскрывать чужие письма. Это было грустно. Мы жили в одном здании. Его несколько раз ловили, но он притворялся, как будто это случайность.

— Хорошо. И?

— Что? Это, в общем, всё.

— К чему ты это?

— Просто так. Не знаю, зачем я тебе это рассказал. А, помню, у него была страсть к грушам. Он сидел во дворе иногда, на закате, в дешевом полиестровом костюме — знаешь, конторщики такие носят на работу. Сидел и жевал груши. Что-то такое, типа, здоровая еда, и так далее. Забавно было смотреть. Он открывал рот очень широко… шире, чем Гейл… и впивался в грушу, как ковш экскаватора в землю. А потом начинал шумно жевать, и лицо у него просветлялось, он блаженствовал.

Он снова замолчал.

— Да? — не унималась Гвен. — Это, конечно, противно, но я все равно не понимаю, к чему это ты рассказываешь.

— Просто так. Правда, груши он больше не ест.

— Почему?

— Однажды я его поймал, когда он читал мою почту. Просто стоял рядом с ящиками и читал письмо. Дурацкое письмо. Не помню, о чем там было, наверное какая-то реклама, скорее всего. Я отобрал письмо.

— Отобрал?

— Да.

— И что же?

— И выбил ему зубы.

Великий моралист Лерой.