* * *
“Здравствуй, Володя! Ужасно рада, что хоть американцы позаботились о тебе. И теперь у тебя такая удобная коляска, что ты, может быть, даже к нам доберёшься? Хочется тебя увидеть. Хочется, чтобы ты увидел Ксению, пока она ещё младенец. Потом она будет другой. Всегда чудесной, в этом нет сомнения, но – другой… А пока – через неё – с нами говорит космос…
На твоём месте я бы обязательно слетала в Америку! Такие чудесные люди: коляской обеспечили, зовут, ждут, будут встречать, опекать… Но для разминки перед Путешествием Большим советую совершить путешествие маленькое – к нам на Речвок. Починила ли Валя машину? (У тебя потрясающая сестра, Володя!) Милые, приезжайте! Хочется вас видеть! Ведь мы с Ксенией пока не выездные, как вы сами понимаете…
Володя, ты спрашиваешь, как моё настроение. Что тебе сказать?…
Когда мой мальчик был маленький, всегда в глубине души сияло блаженство… Как бы ни было трудно на поверхности. Сияло блаженство!
Сейчас то время окрестили глупо и пошло: “застой”. И Антон, мой мальчик, тоже подцепил это дурацкое слово. “Мое детство прошло во времена застоя”. Ты шутишь, сынок, или ты всерьёз? Не могу это слышать! Боже мой, какой застой?! Это время нашей молодости. Молодости моего поколения. Когда мы влюблялись и писали стихи, когда в цирке выступал Енгибаров, когда пели Высоцкий и Галич, и начинал молоденький Мирзаян, ещё не седой мэтр, а просто – любимый друг Алик… Время, когда ЗДЕСЬ С НАМИ были Сахаров и Солженицын; и ещё можно было услышать Ростроповича; и, придя к Каптеревым, увидеть новую картину Валерия Всеволодовича и прочесть новое стихотворение Людмилы Фёдоровны; и Вася Ситников ещё был здесь. Время, когда все ещё были живы, и ещё не уехали многие наши друзья. Господи, какое прекрасное было время!… Лучшее в моей жизни. Было трудно, но было – по-настоящему.
Теперь – когда у меня на коленях моя девочка… В самой глубине, всегда – тревога. От неё не избавиться. Наверное, это от общей атмосферы вокруг. От этих лиц… Порой мне страшно выезжать с Ксюшей на улицу: боюсь, чтобы кто-нибудь не посмотрел на неё злыми глазами. Глаза вокруг почти сплошь злые. Это страшно.
И потом – постоянно какие-то нехорошие предчувствия. Живу в ожидании несчастья… Как будто стою на краю пропасти – в которую вот-вот придётся заглянуть. Кажется, сам воздух насыщен неотвратимостью беды. Тревожно, маятно, слёзы то и дело накатывают… Хотя я не из плаксивых, ты знаешь. А тут – всё время на слезах.
Храмы в этой стране на крови, жизнь на слезах…
Господи, так хочется ПРОСТО ЖИТЬ! Просто любить, просто растить детей. И писать про это книги, светлые и радостные…
Господи, почему это невозможно? О таком малом прошу, но и это – невозможно…"
* * *
Но разве сейчас – не по-настоящему? – думаю я, отослав письмо. И сейчас трудно, и сейчас по-настоящему. Просто тогда была молодость (“Первая!” – уточняет Антон), и ещё не вся кожа содрана, и побольше куражу, чем сейчас…
– Как ты думаешь, сейчас время интересное? – робко задаю вопрос сыну.
Он удивлённо вскидывает тёмные брови.
– Ты что, сомневаешься, мама? Неинтересного времени не бывает.
* * *
Неинтересного времени не бывает, сказал мой мудрый сын.
Я ухожу к плите готовить супчик, ободрённая, и продолжаю думать эту мысль. Думаю, думаю… И вдруг – мне всё становится ясно. (Не знаю, может, завтра или уже через час ясность эта затмится сомнениями, но пока, на данную минуту, – ясно).
ПРОСТО – ВЕСНА! Вот какое произошло в глубине моей печали озарение. ВЕСНА! Просто тогда, во время моей первой молодости, была начальная стадия весны. И седобородый голубоглазый священник возвещал нам с амвона: “В России начинается духовная весна!” Он возвещал это крепким молодым голосом нам – битком набившимся в храм на окраине Москвы. Нам – молодым неофитам, приходящим сюда, на Преображенку (как это символично звучит!) субботними вечерами, чтобы услышать этот бесстрашный (кто-то пророчески сказал – “отчаянный”) голос отца Димитрия. (Того самого отца Димитрия, который крестил когда-то меня, а потом и тебя, мой сын). Который поплатился вскоре за свои проповеди покушением (всё примитивно, грубо: просто выехал из кустов самосвал!), но, благодарение Богу, остался жив.
И – продолжал расплачиваться: тюрьмой, а потом ссылкой в дальний храм другой области, куда, увы, доехать уже мог не каждый…
…А в те мартовские вечера в храм на Преображенку стекалась вся молодая, ищущая истины и духовной опоры, Москва. Таких духовных источников в то время для нас было три: отец Димитрий, отец Всеволод в Никольском храме, отец Александр в Новой Деревне.
“В России начинается духовная весна!” А за стенами храма ещё потрескивали морозы, но и капель уже позвякивала, был – март. И в духовном смысле тоже был МАРТ. И было радостно, хоть и знобко ещё, и сладко дышалось (весна, весна!), и первые пушистые вербочки отважно озаряли нашу весну…
Всё именно так. Был март.
А теперь – апрель. Время грязи. Снег стаял, и безобразно обнажились груды мусора и всякой дряни, которая плывёт по мутной воде… и надо надевать болотные сапоги, когда выходишь из дому, а лучше – отсидеться, переждать, пока вода ещё высока…
Стало быть, апрель.
Глупо бросаться вплавь по этой мутной воде… – куда доплывёшь? Берегов не видно. Наводнение оно и есть наводнение. Это не река.
Отсидеться, переждать в Доме. В своей крепости. В крепости любви. В крепости веры. (“Верую, Господи…”)
А потом мутные потоки уйдут в землю. И тогда надо будет, засучив рукава, приниматься за работу – чистить и чистить. И не ждать скорых плодов. Какие плоды? Когда и до цветенья ещё далеко… Чистить и чистить, и рыхлить, и бросать семена, – помня о чудесном отважном цветении первых вербочек… Оно – БЫЛО. Оно предвещало, оно свидетельствовало…
А тот Берег, до которого хотелось бы доплыть, – он всегда с нами. Стоит лишь поднять глаза к небу…
* * *
Пришло письмо от Петра Яковлевича.
“Неси свой крест и веруй”, – пишет мне мой добрый редактор.
Я, откровенно говоря, ждала чего-нибудь ободряющего, вроде: не отчаивайтесь, свет клином не сошёлся на этом издательстве, поищем что-нибудь другое, всё равно ваша книга будет напечатана. (Как говорил он мне прошлой весной, маша рукой на моё скептическое “вряд ли”). Но письмо его полно неожиданно самой откровенной безысходности. А ведь он пережил столько чёрных времён! И устоял. Неужто же наши времена – самые конечные?… Что только о кресте и осталось напоминать друг другу…
* * *
…Нет, он не жаждет прочесть мою новую книгу.
Но ведь это же нормально! Какой странный человек напишет:"Присылайте! Жажду!"? – Никакой. Странных людей уже не осталось. Перевелись. Вымерли, как динозавры.
“А я?! – воскликнет в этом месте наш Феликс. – Я жажду!”
И доктор Коля. И Серёжа Трофимов. И Володя. И Александр Яковлевич.
Дорогие мои, прекрасно странные друзья! Слава Богу, вы – есть, и вам не грозит участь динозавров.
И этот мой упрёк – не вам. Да и не упрёк вовсе, а так – риторический вопрос уважаемому критику и редактору Петру Яковлевичу.
…А ведь вначале показалось – странный. Захотел увидеть, руку горячо жал, говорил такие хорошие слова, даже плакать хотелось, не часто приходится слышать такие слова, смотрел такими человеческими глазами… (А я думала, у редакторов человеческих глаз не бывает).
Но я говорила ему: “Не возьмут её в детгизе”. – “Попробуем! – улыбался он замечательной своей улыбкой. – А не возьмут в детгизе – другое издательство поищем. Что-нибудь придумаем! Только не вздумайте нести за свой счёт! Этого ещё не хватало! Я уверен: ваша книга будет опубликована”.
Не берут и за свой счёт. Нет бумаги. И всё же издают – про интердевочек, про морги и кладбища. Издают и переиздают! А книга про детство никому не нужна.
“ЭЙ, ТАМ, НА ЛЕТАЮЩЕЙ СОСКЕ! ВЫ ЧТО-НИБУДЬ ПОНИМАЕТЕ В ЭТОЙ ЖИЗНИ? Я – НЕТ…”
МАЛЕНЬКИЙ МАНЕЖ ПОСРЕДИ ОГРОМНОГО МИРА
Она возится с флоксами. Разбирает их, как конструктор…
Она так возлюбила флоксы, что папа будет носить ей белые, розовые, лиловые охапки до самой зимы. Уже снег с дождём, открываем двери – а папа с флоксами!
…Когда увял и запылился первый букет, и его пришлось выбросить, – Ксюню утром потрясло его исчезновение. Она смотрела на пустую вазу ошеломлённо, непонимающе, почти со страхом, и мучительные вопросы застыли в её глазах: “Как? Как это могло случиться? Куда? Куда они исчезли? Где они теперь?…”
Весь день она не могла успокоиться и отвлечься от этих вопросов. Она повсюду искала и находила взглядом пустую вазу, которую я старалась задвинуть в дальний угол – но моя печальная девочка всё равно отыскивала её и безмолвно вопрошала:
“Где? Где они теперь?”
Не в силах понять моих объяснений, она разрыдалась…
И тогда папа побежал к метро. Но… флоксов на цветочном базарчике в этот день не было.
И ещё несколько дней их не было нигде. “Всё, отцвели в этом году, Ксюнечка, флоксы…”
Но настал вечер, когда мы открыли двери и увидели: папа с флоксами! О, какую ликующую песнь в честь их возвращения исполнила Ксения!
Потом она сидела в манеже, погрузившись взглядом, обонянием, всей душой, всей нежностью – в забрызганную дождиком вселенную… Она нюхала, вдыхала, она вздыхала, она прижимала их к себе, она зарывалась в них сияющим, как солнышко, личиком… Беря при этом ноты такой высокой радости, что у мамы и папы перехватывало дыхание.
…А потом она отщипывала с веток лиловых и белых бабочек и отпускала их на свободу…
Манеж превратился в маленькое порхающее, пахучее царство. “Наша Ксюша – флоксоман!” – сказал Антон.
* * *
– Где был, сынок? – В кино. – И что смотрел? – Так, дрянь какая-то… Опять тётя зачем-то раздевалась. Раз шесть. И всё время они этой самой… любовью занимались. То в бассейне, то под душем, то на обочине. Скукота. – Зачем же ты ходишь на эту дрянь? – Разве ж я знал? Название вроде нормальное. А вообще сейчас всё такое. Без голых тёть не бывает. – Так вовсе не ходи. – Но всё же хочется иногда в кино. Думаешь: а вдруг в этот раз что-нибудь интересное покажут?
“Наконец-то свобода!” – сказал один знаменитый режиссёр по телевизору. И он же: “Дайте нам дорваться до женского тела!”
Дорвались… А дальше что?
БРАТ И СЕСТРА
– Мама, она посмотрела на меня таким умным взглядом!…
МАЛЕНЬКИЙ МАНЕЖ ПОСРЕДИ ОГРОМНОГО МИРА
…А потом в манеже рядом с Девочкой поселилась Дыня! Морщинистая и древняя, как черепаха. Такое существо. Полное волнующих запахов… К которому было очень приятно прижиматься щекой.
И полосатый гулкий арбуз в манеже жил. По нему здорово было колотить – как по барабану! И прохладные, зелёные и оранжевые, перцы, вместилище тайны. Эту тайну хотелось добыть зубами.
И Гитара в манеже жила. Долго жила, сколько хотелось хозяйке манежа…
Кто только в манеже не жил! Кто только не “работал” в нём! Вот сейчас, в настоящий момент, “на ковре” – катушка толстых оранжевых ниток! “Ты не боишься, что она всё опутает ими?” – спрашивает папа. “И на здоровье!” – смеётся мама. “Ну, ты отважная…”
Задумчивый Паучок Иксик плетёт свою таинственную паутину…
ЧТО ТАКОЕ СВОБОДА, или ЗАЧЕМ ХОДИТЬ В РЕСТОРАНЫ?
Заглянул на огонёк старый друг. Наш доктор Коля. Недоумевает (и я никак не могу понять, то ли он шутит, то ли всерьёз):
– Молодая, красивая, умная женщина и – засела в четырёх стенах!
– Выходит, писать книги, воспитывать детей и любить мужа – удел старых, уродливых и глупых?
Хохочет. Ему нечего сказать на это.
Но после первой чашки чая он опять начинает нас подкалывать:
– Сводил бы, Гавр, жену в ресторан…
– Ты, что, Коля, всерьёз? – теперь уже недоумеваю я.
– А что? Тебе же надо периодически отключаться от кухни. Ну, скажи, скажи, когда ты последний раз и где была?
– Была! На Ипподроме. Два раза.
– Но это же не то… Ты с Антоном туда ходила, ради Антона. А ради себя?
– Нет, ты действительно всерьёз про рестораны? Но ведь это же такая скука сидеть в ресторане! Это же с тоски засохнуть можно! Самое бессмысленное на свете занятие.
– Коля, ты как доктор прописываешь моей жене рестораны?
– И как доктор!
– А ты, Коля, предлагаешь ей одной туда идти?
– Зачем одной? Подкиньте Ксению к нам – и идите вдвоём!
Теперь хохочем мы с Гавром.
– Нет, ребята, вы чего-то не понимаете, – огорчается наш заботливый Коля. – Должен же человек почувствовать себя хоть иногда свободным! Расслабиться…
– В ресторан – за свободой? Нет, Коленька, это ты чего-то не понимаешь! Да я только в своём доме и чувствую себя свободной.
– У плиты? У таза с пелёнками?!
– Да, у плиты. Да, у таза с пелёнками. Я люблю своих любимых. Я думаю СВОИ мысли.
Нет, Коле это не кажется убедительным. Он смотрит на меня с сочувствием, которое меня уязвляет.
– Гавр, ну объясни хоть ты ему! Почему он меня жалеет, когда мне можно позавидовать!
И тогда мой муж берётся отстаивать моё право чувствовать себя счастливой у плиты, у таза с пелёнками…
Через полчаса:
– Да что вы пристали ко мне с этими ресторанами! – в сердцах восклицает Коля.
* * *
“Уезжать не собираетесь?” – спрашивает меня Юмих.
– Нет, – говорю я. – Не собираемся.
– Напрасно. Ваш муж мог бы иметь там прекрасную должность, прекрасный заработок.
– Я знаю. Знаю: там я буду иметь прекрасную квартиру, у меня не будет проблем с бытом, дети будут ходить в прекрасную школу…
Одно только непонятно: ЧЕМ Я ТАМ БУДУ ЖИТЬ?…
НОЧНОЕ ЗАСТУЛЬЕ
– А есть ли смысл в том, что мы не уезжаем?… В том, что мы остаёмся здесь, где никогда не будут напечатаны наши книги, где наши дети вынуждены ходить в совковую школу, где тебе приходится тратить слишком много сил и времени на добывание нашего прожиточного минимума. Тех сил и того времени, которое надо было бы отдавать призванию. Где я всегда буду считаться (для общества) домохозяйкой. Потому что мои книги лежат у меня в столе, а не на полках книжных магазинов… И ЧТО здесь уготовано нашим детям? За что им проходить те же круги совкового ада? Бегать по издательствам с нашими рукописями… Ведь они, наверное, будут думать, что это их долг. А когда они будут свои книги писать?…
Когда я вот так думаю, думаю… я постепенно утрачиваю смысл и веру…
– Но ты же так любишь Швейцера! Ты сама всё время напоминаешь о нём – и себе, и другим.
– Да, он искал место на земле, где труднее всего. И нашёл – чтобы исполнить своё предназначение. Для нас, казалось бы, задача облегчена: нам не нужно искать, мы уже родились там, где труднее всего…
– Вот видишь, как всё славно устроилось, – улыбаешься ты своей мудрой улыбкой.
– Славно-то оно славно… Но как же нам осуществить то, ради чего мы здесь? Господи, как я завидую порой Коле, Чиркову, Юмиху! Быть доктором, лечить людей. Это можно делать навыкладку хоть в России, хоть в Африке. Какое же это, должно быть, ни с чем не сравнимое наслаждение: реально осуществлять своё призвание.
– Разве ты не испытываешь то же самое, когда пишешь свои книги?
– Муку, а не наслаждение! Ты же знаешь. И когда пишу, и потом… Слышала когда-то жуткую историю: женщина родила ребёнка и держала его в шкафу. Даже соседи не знали о его существовании. У наших книг – такая же судьба…
– Ты, как всегда, преувеличиваешь! Точнее – преуменьшаешь, – говоришь ты. – Что-то всё-таки было напечатано. Зачем гневить Бога? И потом: у нас такие прекрасные читатели! Доктор Коля, Александр Яковлевич, Феликс…
Пауза.
– Ну, ну, ну…
– Серёжа Трофимов! – вспомнил ты ещё одного нашего хорошего друга, тоже очень-очень давнишнего. Что-то давно он не заглядывал к нам… Ау, Серёжа!
Да, Серёжа тоже наш читатель. И – пониматель.
– И наши дети, надеюсь, нас прочтут, – говоришь ты с воодушевлением.
– Будем надеяться.
– А про Марию Леопольдовну ты забыла?
Нет, не забыла. Мария Леопольдовна, соседка с восьмого этажа, бабушка Антошиного приятеля, она ждёт моих новых книг.
“Вы пишете? – спрашивает она меня каждый раз, когда мы с ней встречаемся в лифте или у подъезда. – Я жду”. Эта милая женщина, ставшая родной за много лет соседства и дружбы наших мальчишек, она даже не подозревает, что значат для меня эти её слова: “Я жду”.
– Вот видишь, – говоришь ты. – Не у каждого писателя есть такие читатели. Разве тебе мало?
Итак. На сегодня, с трудом, но мы всё же пришли к выводу: всё не так уж плохо.
И можно жить дальше.
Нужно.
НОЧНОЕ ЗАСТУЛЬЕ
– А вообще, есть ли смысл в этой жизни?…
– Конечно, есть.
– Почему же я сегодня его не вижу?
– Ты просто устала, милая. Тебе в конце концов надо выспаться. Вот мы сидим, а уже второй час, лучше бы ты спала.
– Как же я могу спать, когда я не знаю ответа на вопрос: есть ли смысл в этой жизни?
– Как так не знаешь? Вчера ещё знала.
– Мне кажется, я и в Бога сегодня не верю… и в бессмертие.
– Ну вот…
Я ухожу на лоджию, ложусь там на диван, завернувшись в плед. Начинает шелестеть дождь… Постепенно шелест переходит в грохот. Отвесная стена дождя обрушивается с тёмного неба на тёмную землю. Я лежу и думаю о нас с тобой…
Ты веришь – незыблемо. Я свою веру – каждый день добываю заново. В этом – твоя сила и моя слабость. Твоя радость и моя печаль. Для тебя твоя жизнь ясна – до конца. Моя же – каждый день – под вопросом. И не то, чтобы во мне не было стержня… Скорее, этот вопрос и является моим стержнем.
– Господи, какой дождь!…
БРАТ И СЕСТРА
Он – о ней.
Раньше – ласково: “Лысик…”
Теперь – ласково: “Волосатик!”
* * *
– Так быстро!… Не успеваю! Не успеваю – нарадоваться, налюбоваться. Дни так мелькают…
– Мне кажется, если бы каждый день длился двадцать лет, тебе и тогда было мало. Ты бы и тогда плакала: как быстро! как коротко!
* * *
– Не плачь, – говоришь ты. – А то ты так проплачешь всё Ксюшино младенчество. А потом будешь плакать о том, что не успела ему нарадоваться…
* * *
“Вспомни о бабочках-однодневках”, – говорю я себе, когда грусть грозит перерасти в отчаянье: “Никогда, никогда уже она не будет четырёхмесячной! И шестимесячной… Никогда нам не пережить ещё раз наше Первое Лето…”
Вспомни о бабочках-однодневках, говорю я себе. Порадуйся: тебе отпущено больше.
* * *
Ждала своего Иксика и думала:
Разве можно во второй раз радоваться всему так же – как в первый? Ведь всё это у меня уже было: и первая улыбка моего ребёнка, и первое “агу”. И всё, всё, всё… Уже было.
…Теперь знаю – не было.
Не было никогда во вселенной – а теперь есть! – Ксюшина Первая Улыбка.
И какой же ущербной была вселенная без этой улыбки!
ГУЛЯЕМ В СКВЕРЕ
Смотреть с тобой на бабочку. На закат. На воробья.
Радоваться – бабочке, закату, воробью…
И – не думать, не писать мысленно писем редактору, который не хочет издавать моих книг, не спорить мысленно и совершенно тщетно с тупым рецензентом…
Не отрывать время и душу – от вечности – на преходящее. От вечного – на суетное.
О КСЮШИНОМ ВЗГЛЯДЕ
О Ксюшином взгляде надо сказать особо.
Взгляд у неё совсем не младенческий – упорный и пронзительный. Она могла бы дать объявление в газету: “Вытрезвляю экстренно”.
На улице:
Каждый, кто встречается с Ксюшей взглядом, невольно вздрагивает. И говорит: “ОЙ, СМОТРИТ!…”
ВОСЕМЬ С ПОЛОВИНОЙ
А сегодня, 28 августа, совершенно особый день в Ксюшиной жизни. (Пишу уже ночью).
Сегодня ей – Восемь с Половиной Месяцев. Ровно столько, сколько было в день её появления на свет… Сравнялось!
Восемь с половиной Иксик прожил в Космосе, который я носила в себе… И уже столько же – на Земле.
Теперь, отныне, – ТА жизнь, космическая, будет всё более и более заглушаться ЭТОЙ, земной… Немного грустно. Но, я надеюсь, мой таинственный Иксик всегда будет жить в моей чудесной девочке. (НАШ Иксик – в НАШЕЙ девочке!) Иксик – в Ксюнечке. И та космическая ипостась, которой ещё не так давно была моя девочка, будет порой напоминать ей о том времени, когда мы с ней – БЫЛИ ОДНО!…
А ещё сегодня Успенье Богородицы.
И – два месяца со дня Ксюшиного крещения.
А ещё сегодня Ксюнечка впервые ела суп, приготовленный братцем. И оценила его по достоинству.
А ещё сегодня Ксюня сама встала в манеже!
А ещё ей сегодня 250 дней! (А недавно было 5 дней!) Вот сколько событий.
А ещё сегодня папа принёс дочке (и маме, и всему Речвоку) букет японских гладиолусов: крошечных и нежно-ало-оранжевых – таких Ксюшиных! И дочка их тоже оценила по достоинству: весь манеж был усыпан оранжевыми лепестками… А некоторое их количество Ксюша, по-моему, впитала в себя. – Как она впитывает всё!
Не забыть: Ксюнчик в белой праздничной блузе с буфами, с оранжевым гладиолусом во рту!…
НОЧНОЕ ЗАСТУЛЬЕ
– Какое-то постоянное раздвоение души: я и очень-очень счастливая и очень-очень несчастная. Одновременно! Что бы это значило?
– Быть может, любовь?… – улыбаешься ты.
* * *
И опять – уже с другой стороны:
“Уезжать не собираетесь?”
– Зачем?
– Чтобы спасти детей. Мы уезжаем только из-за этого…
НОЧНОЕ ЗАСТУЛЬЕ
– Милая, ты что, действительно, думаешь, что этим мы их спасём? А ты не боишься – что погубим?
– Там нормальный разумный мир. Почему погубим?
– Ну, представь: мы уезжаем. И в одночасье лишаемся всего, что любим. И всех, кого любим. Только представь на минуту, что ты никогда больше не увидишь ни Володю, ни Феликса, ни Александра Яковлевича, ни Колю, ни Юмиха… Ни сестру свою. Ни наших мам. Представила?
– Можно будет ездить в гости…
– Ах, милая! Ну, вот Шпирты уехали, сколько лет уже? И часто ли мы ездим друг к другу в гости? И часто ли мы пишем друг другу?… Всё! Нити рвутся, это неизбежно. И напишем ли мы там свои книги? Когда все силы надо будет положить на то, чтобы зацепиться, прижиться… Тут уж, боюсь, будет не до книг. И скажет ли нам спасибо Антон, оказавшись где-нибудь в прекрасном Лос-Анжелесе, к примеру, в прекрасном – но совершенно, абсолютно чужом, в чужой языковой среде, среди чужих лиц, где ни одного знакомого, выйдя на улицу, не встретишь… И будешь ли ты там спокойнее за него?
– Не знаю…
– А я знаю: там ты будешь сходить с ума ещё больше. Все-таки здесь, за столько лет, мы создали СВОЙ МИР. Это и Антошины деревья, и наши друзья…
– Всё. Уговорил. Не едем. Сегодня.
Они сладко посапывают во сне, наши любимые, наши дорогие дети… Господи, не оставляй нас в наших сомнениях! Научи: как поступить, чтобы исполнилось предначертанное нам?… Не ринуться бы сгоряча, с отчаянья наперекор судьбе. Но и не плыть же по течению – куда вынесет?…
– Надо прислушиваться, – говоришь ты. – Я уверен, ответ всегда посылается. Но надо его услышать.
НОЧНОЕ ЗАСТУЛЬЕ
– Да ну их! – говоришь ты. – Мы-то живём нашей жизнью. Нашей настоящей жизнью.
– И всё-таки приятно, – говоришь ты, – присутствовать при издыхании ТАКОГО ЧУДОВИЩА!
– Так оно может издыхать ещё сто лет!
– Ну, не скажи! На сто лет его не хватит. Может, и на три года не хватит…
– …и, издыхая, бить хвостом так, что… сколько ещё хребтов будет сломано? сколько судеб покалечено?…
Спят, набегавшись, нагулявшись, насмеявшись, наплакавшись за день, наши детки. Наши хрупкие и нежные. Наши совершенно не от мира сего детки.
Господи, что Ты уготовил для них в этой жизни?…
ПРО ЧЕМОДАНЧИК
Сначала чемодан стоял под её кроваткой, был набит вещичками и очень Ксюшу однажды напугал, клацнув замками. Она стала его бояться и плакать, когда он возникал в поле её зрения. Вещички, извлекаемые из него, тоже пугали.
И тогда я набила чемодан игрушками. И Ксюша медленно-медленно привыкала не бояться.
…А потом полюбила чемодан так горячо, что захотела однажды в него влезть. И я поставила чемодан в манеж. И Ксюша поселилась в нём.
Стоит посреди комнаты манеж – комнатка в комнате. Стоит в манеже чемоданчик – комнатка в комнате в комнате. Сидит в чемодане дюймовочка – наша весёлая девочка в окружении любимых игрушек. Любимых много, но всё очень быстро меняется.
Уже месяц Ксюня живёт в чемоданчике: учится влезать в него, вылезать, вставать в нём, втаскивать в него игрушки и выбрасывать. И ещё – играть на замках!
Нам уже девятый месяц идёт, ничего себе!…
* * *
“Мама, такую умную девочку отрастила!”
ВДРУГ ВСПОМНИЛОСЬ:
Наш красный георгин плыл над головами толпы, как свеча…
НОЧНОЕ ЗАСТУЛЬЕ
– Неужели ты не почувствовал? Неужели ничего? В самые первые дни, когда мы пришли из роддома? Нас буквально стали раздирать в разные стороны!… Кто? Да ты и сам знаешь, кто. Их не так уж мало – тех, кто хотел бы этого: нашего разрыва. Легче перечислить тех, кто к этому не причастен.
Конечно, надо молиться. Я и молюсь, стараюсь…
* * *
– Разве это петушок? – брат с скептической гримасой крутит в руках погремушку. – Это кошмар какой-то! Разве Ксюша может по нему составить представление о реальном петушке?
* * *
“Мне не пятнадцать лет! – возмущённо говорит сын. – Мне четырнадцать с половиной.” И тут же поправляет себя: “Без трёх дней…”
Поди вот разгадай эту болезненную нетерпимость к завышению его возраста!
НАША МАЛЕНЬКАЯ ПЕВУНЬЯ
Обычную речь она отвергает. Она – поёт! Поёт целыми днями. (Если не плачет).
Для неё ВСЁ, даже самое крошечное событие, – повод для песенки:
“Песенка обретённой мамы”.
“Песенка добытой прищепки”.
“Песенка лицезрения Антоши”.
“Песенка вкусного супчика”.
“Песенка папочкиной бороды”.
“Песенка нового мячика”.
“Песенка сорванного листика”.
“Песенка солнышка за окном”…
Радостная догадка: для неё эти события не крошечные – ОГРОМНЫЕ! Наполняющие её детскую душу радостью и ликованием…
НАДО ЛИ ЕЙ НЕ ПЛАКАТЬ?
Именно так: надо ли ей не плакать?
Хорошо ли ей было бы, если бы она не плакала?
Одну девочку, пишущую стихи, спросили: “Что для тебя значит написать стихотворение? ” – “То же, что поплакать…”
А ведь наша Ксения – поэт! Это – без сомнения. Как она смотрит на берёзы!… Как она вслушивается в шелест листвы!… Как она таинственно надолго задумывается…
Значит, пока не научится ВЫСКАЗЫВАТЬ стихи, которые она слагает внутри себя, она будет плакать.
ОНА ВЫПЛАКИВАЕТ СТИХИ.
* * *
“В нашем доме никогда не кончится детство. Не успел вырасти ты, появилась Ксюня”.- “А когда Ксюня вырастет?” – “Тогда мы с папочкой уже впадём в детство…”
* * *
Ксюнчик в манеже – разбирает флоксы.
Антончик – рядом, за компьютером, разбирает свои “флоксы”…
Оба – одинаково сосредоточены и погружены. Каждый – в своё. Познаватели мои ненаглядные!
Остановись, говорю я себе (себе-бегущей-из-комнаты-на-кухню). Остановись, замри, даже присядь на край тахты, ничего не случится, если ты посидишь минуту и просто полюбуешься на своих детей.
Они так прекрасны, Господи! И они ещё ДЕТИ. И они ещё со мной…
БРАТ И СЕСТРА
Вечером за столом. Ксюня у меня на коленях. Щиплет веточку петрушки, растопырив веер крошечных настойчивых пальчиков, от усердия сдвинув серьёзные свои бровки.
– Такое умилительное существо! Очень она тебе, мама, удалась!
* * *
– Антоша, кофе будешь пить?
Смеётся.
– Ты чего смеёшься?
– Ты так мило меня спросила…
* * *
– Мама, а у тебя будет когда-нибудь нормальная жизнь?
– Боже мой, Антончик! Да ведь у меня сейчас самое счастливое время в жизни! Счастливее и быть не может…
– Но ты так устаёшь. Не высыпаешься уже сколько месяцев.
– Недосып – побочный продукт счастья!
* * *
– О, как я устала!…
– О, как смертельно хочется спать!…
– Но разве мы не об этом мечтали?
– Конечно, любимая.
– Разве не об этом времени мы будем тосковать – и уже очень скоро?… Ведь оно так быстро проносится…
ГРУСТНОЕ ОТКРЫТИЕ
– Боже мой, а ведь наше Первое Лето уже кончилось!
– Мамася, что-то у тебя ностальгия развилась до страшных размеров! Ты тоскуешь о том, что ещё не кончилось, так, как будто тебе лет пятьдесят, и ты вспоминаешь о том, что было сто лет назад! Вон Ксюша спит, совсем ещё маленькая, радуйся!
* * *
Всё ли мы взяли от нашего Первого Лета, что могли?…
* * *
Последний раз на бухте. Кроме нас – ни души. Только ветер, синие волны, солнце, жёлтый песок и сосны на том берегу… И – небо. И два распахнутых изумлённых серых глаза – в которых отражается наше Тридцатое Августа.
Мы сидим на берегу, у самой кромки синей шумной воды. От воды дует тугой синий ветер и весело надувает наши лёгкие, точно праздничные воздушные шары. В ярких чешуйчатых волнах купается медный таз солнца. Сосны на том берегу застыли загадочными иероглифами.
Ксюня – в синей своей коляске, я – рядом, на тёмной коряге. Мы – вместе – на волне сухого сыпучего песка…
Ксюня смотрит на плещущийся перед ней августовский мир – и медитирует… Я смотрю в её глаза – и блаженствую.
ДЕНЬ ВЕЛИКОГО РАССПРОСА
Хорошо, что мы вчера съездили на бухту. Потому что сегодня дождь. И самое большое, что возможно в последний день нашего Первого Лета – это посидеть на лоджии. Что мы с Ксюней и сделали.
О, это был День Великого Расспроса!…
Только вчера утром наша девочка научилась задавать вопросы. “Ы? ы?” – крошечный указующий пальчик тянется к интересующему объекту. “Ы? ы? ы?” – звучит настойчиво и нетерпеливо. “Это дома, Ксюнечка. Там живут тёти и дяди, мальчики и девочки, кошки и собачки”. “Ы? ы?” – тычет любопытный пальчик во все стороны. “Это машина проехала и прошуршала шинами. Это деревья, они ещё зелёные, но скоро пожелтеют. Это небо, оно в тучах и капает дождиком”. “Ы? ы?” – “Там тоже дома. И окошки. И огоньки”. “Ы? ы?” – “Это закат. Это небо”. – “Ы?”- “Дома”. – “Ы?” – “Небо”. – “Ы?” – “Небо”(она проверяет меня). “Ы?” – “Хватит вопросов! Давай песни петь!” Хохочет. С удовольствием затягивает: “А-а-а!… А-а-а!…” И тут же: – “Ы? Ы? Ы?”
БРАТ И СЕСТРА
– Думала ли ты, мамася… ещё зимой, что не пройдёт и девяти месяцев, и у нас будет такое восхитительное существо!
ДО И ПОСЛЕ ДЕВЯТОГО СЕНТЯБРЯ
Глава десятая
* * *
“Дорогой Павел Иванович!
Я – одна из тех, о которых Вы говорите, что нас – нет.
Несколько раз в печати встречала это Ваше утверждение: вот, мол, новые времена настали, свобода слова, а где же новые имена? Где те писатели, которые так рвались к читателям? Их нет.
Но мы всё-таки есть. Мы – которым сейчас уже сорок, которых не печатали двадцать лет назад, десять, и которых с таким же успехом не печатают и сейчас.
Ещё не так давно мне вменяли в вину отсутствие “здорового” оптимизма, теперь же – (о, эти фантасмагорические парадоксы нашего конъюктурного книгоиздания!), теперь же – я не представляю для издателя интереса из-за отсутствия “правды” жизни: чернухи и порнухи.
…Два года назад (когда Вы были у нас дома, и мы говорили о стихах Людмилы Федоровны Окназовой и смотрели картины её мужа – Валерия Каптерева) Вы спросили меня, как складывается моя литературная судьба. Тогда я не хотела переводить разговор с Людмилы Федоровны на себя, и потому на Ваш вопрос не ответила.
Отвечу сейчас. Вам – как человеку давшему мне когда-то рекомендацию в институт, и, стало быть, что-то увидевшему в моих, тогда ещё детских, стихах… Сейчас в моём столе десять поэтических книг и четыре книги прозы. Опубликовано за эти годы: крошечный сборник стихов (микро-избранное), повесть о цирке, да вот теперь – отрывки из повести о детстве.
Я считаю, что моя литературная судьба не складывается пока никак. Я не могу говорить с моим читателем, – а ведь он у меня есть. После каждой, даже такой эпизодической, публикации я получаю письма от читателей, и в каждом из них – вопрос: как прочесть ваши книги? где их достать?
Достать мои книги можно только из ящика моего стола… Пожалуйста, прочтите мою повесть. Даже если Вы её и не напечатаете в своём журнале, Вы хотя бы убедитесь в том, что мы – есть. Мы – те, на отсутствие которых Вы так горько сетуете… Мы есть.
С уважением…"
– А потом, – говорю я Ксюше, – дядя Павел Иванович позвонит маме и скажет…
– Ну да, позвонит! – скептически дергает плечом папа.
– … позвонит дядя Павел Иванович и скажет: “Простите меня, ради Бога. Я ошибался. Я думал, что вас нет, а вы – есть”.
И мы смеёмся.
ЛАДУШКИ-ЛАДУШКИ
Ранняя осень. В доме нет горячей воды. Не греют батареи. Мы с Ксюней похожи на два капустных кочана: так много на нас одёжек. Избитое сравнение, но на что же мы ещё похожи? Холодно…
Судорожно соображаю: из чего сегодня сообразить обед? Именно: сообразить, потому что приготовить его не из чего. Антон, оббежав ближние магазины, вернулся с пустой авоськой. “Представляешь, в магазинах один только уксус! Все полки заставлены уксусом! Сюр какой-то…” Наш замечательный мэр Гавриил Харитонович сказал: ничего не поделаешь, живём в условиях блокады. И пустые магазинные полки, и холодные батареи – это звенья одной цепи…
Вот и мы узнали, что значит жить в блокадном городе. А раньше – не знали. Теперь наш жизненный опыт стал богаче.
Вздрагиваю при каждом резком звуке за окном. “Опять экстремисты стреляют?” – “Мама, тебе всюду чудятся экстремисты!”
Антону четырнадцать, и потому он смеётся. А я думаю: неужели гражданская война – это неизбежность? Страшно выходить на улицу.
Доктор Кашпировский, который прошлой осенью и зимой с экранов телевизоров утешал и примирял, – облит грязью и предан забвению… Содержателям этого большого сумасшедшего дома не нужны те, кто внушает надежду на исцеление.
Кому здесь нужны книги о любви? Эротика, порнуха – это пожалуйста, это только разжигает страсти. Которые уводят от света во тьму… Всё это – на руку содержателям, а точнее – надсмотрщикам.
Сочетание сумасшедшего дома с публичным. Психушка с красным фонарём у входа. Авторы довольны. Такого результата удаётся достичь не часто.
Девятый вал конкурсов красоты… Хищные мордочки претенденток. Акульи оскалы победительниц.
Итак, что же я приготовлю сегодня на обед?
“Где достать ваши книги?” – Нигде, дорогие читатели. Нигде. Для них нет издателя и нет бумаги.
Так, Ксюне манная кашка из пакетика. Нам… -?
На пшено у Антона аллергия, яйца давно кончились (последнее яйцо я разделила на двоих детей, как и последнее яблоко), котлеты, которые принёс папочка, пришлось выбросить в мусорное ведро: они оказались зелёными. “Ну, мамася, значит, у нас ещё не настоящая блокада, если ты такие хорошенькие котлетки выбрасываешь!” – смеётся Антон.
(“Наверное, тебя это никак не касается – то, что сейчас вокруг. У тебя другие заботы…” – всплыла строка из письма подруги).
К счастью, есть ещё немного перловой крупы. Вот уже вторую неделю у нас на обед – супчик из перловки на воде. Очень, надо заметить, удобный супчик! Во-первых: перловка внутри у едока долго-долго переваривается… и, пока она там переваривается, есть совершенно не хочется. Во-вторых: на другой день крупа в супе сильно набухает, и супчик, загустев, временно перестаёт быть супчиком, превратившись в плотный концентрат. Но… если этот концентрат разбавить водой, супа опять становится полная кастрюля! И так – много раз. (Тут вспоминается сказка про кашу, которую никак не могли съесть. Она всё пёрла и пёрла из котла… Наверное, каша была перловой). Муж мной гордится и даже хвалится по телефону друзьям: “Моя жена умеет готовить суп из одного компонента. И так вкусно получается! Наверное, она знает какие-то волшебные слова…”
У меня три волшебных слова: Я ВАС ЛЮБЛЮ.
А вот и детка проснулась…
– Доброе утро, солнышко!
Солнышко улыбается и делает “ладушки”. Она только вчера научилась и очень радуется этому своему умению. “Ладушки-ладушки, где были? У бабушки…”
Не были мы у бабушки. И бабушка не была у нас уже давно. Бабушка ходит на работу, и на все наши призывы бросить её – всё же не увольняется. Бабушка боится грядущей безработицы.
В свободные свои часы бабушка стоит в километровых очередях, добывая хлеб насущный.
– Ладушки-ладушки…
Но ведь не под пустым небом живём, Господи?…
“Смотри на это как на карнавал”, – говоришь ты.
Да, я смотрела бы на это как на карнавал…
Уйдя за хлебом, Антон пропал на два часа. Моросящая мерзость на дворе – как в ноябре. Нас обжулили даже на бабье лето! Антон ушёл в резиновых сапогах на тонкий носок. Тёплых носков не купишь, башмаков тоже. “Смотри на это как на карнавал…” Скоро начнём плести лапти. Было бы из чего – уже научились бы.
Антон вернулся с роскошной по нынешним временам добычей – тремя буханками хлеба. Серого, сырого, плохо пропечённого, но – хлеба! Завершив рассказ о том, как и где он его добывал, со вздохом признался: “Терпеть не могу стоять в очередях.”
…Моя восьмидесятилетняя крёстная когда-то торжествующе сообщила мне: “Я научилась стоять в очередях! Я – смирилась. И потом: я ищу для себя развлечение – смотрю на лица людей, заговариваю с ними…” Моя крёстная не была любительницей магазинных очередей, моя крёстная была поэтом.
Господи, неужели я должна учить своего мальчика этой науке? Неужели он родился под этим серым небом для того лишь, чтобы разучиться писать стихи и научиться стоять в очередях?
“Ладушки-ладушки…”
И девочку мою – тому же?!
“Смотри на это как на карнавал…”
Основательно промёрзнув, Антончик свалился с ангиной.
Господи, неужели за эти три серые буханки мы должны платить сорокаградусной температурой, бессонными ночами, нервами?… Господи, я не могу так жить. Я не хочу учить этой бессмысленной науке своих детей.
Господи, почему же я тогда не собираю чемоданы? Ведь это так просто. Во имя каких принципов и идеалов я сижу здесь и проливаю напрасные слёзы, которые капают на мельницу без зерна?… Может, я просто трусиха? Или я уже сломлена этой системой и у меня нет ни воли, ни сил?… Почему я не уезжаю, Господи? Почему не спасаю своих детей? Почему мой материнский инстинкт не возьмёт верх над интеллигентским: “Мы здесь нужны”?
Кому я здесь нужна, Господи?
ПРО АКРИДЫ, СВОБОДУ ВЫБОРА И КГ МЯСА
– Я так счастлива, так счастлива! – мамин голос звенел в телефонной трубке молодо и задорно. – Я достала для вас килограмм мяса! Правда, простояла в очереди четыре часа, но это неважно…
Я слушала её и мне хотелось плакать. Моя бедная мама… она так любила Чехова и Куприна. Она каждую свободную минуту бралась за книгу. Мы обсуждали с ней (давно когда-то – словно бы в другой жизни!) все книжные новинки. Мама с книгой в руках – воспоминание из моего детства и юности. Мама с авоськами в руках – это теперь.
– У тебя что-то случилось? Почему у тебя такой голос? – встревожилась она на другом конце провода.
– Нет, мамочка, всё в порядке. Спасибо тебе большое. Жалко только, что ты столько времени потратила.
– А что делать?…
Действительно, что делать, когда мне нечего приготовить вам на ужин?
– Не переживай, – ободряет меня Антон. – Вон пустынники одними акридами питались – и ничего.
– А где мне взять эти акриды?
– Хм… в самом деле. Но ведь… папа принесёт, наверное, что-нибудь в клювике вечером?
– Бедный папа. Бедная бабушка. Что-нибудь принесут. У нас, как в первобытные времена, во главу угла встала проблема пропитания…
– Ну, не такие уж бедные, мамася! С голоду пока не умираем.
– Проблема ведь не в том, Антончик, питаться акридами или сосисками. Я согласна на акриды. Но я не хочу о них думать! Я хочу думать о совсем других вещах! О своей новой книге, например…
Беда в том, что меня (нас всех) лишили СВОБОДЫ ВЫБОРА. Пустынник уходил в пустыню и питался там одними акридами по СВОЕЙ ВОЛЕ. Да и не за акридами он шёл, а за духовным совершенствованием. Он не стоял часами в очередях. Питался, чем Бог послал, и думал при этом о возвышенном. По сравнению с нами, у него были идеальные условия. О, как бы я хотела жить в той пустыне!…
И не потому я сетую, что мне трудно. А потому, что трудности эти мне навязаны. Я их раба. И нет у меня никакого выбора…
– Совсем никакого? – спрашивает Антон.
И мы некоторое время молчим, обдумывая ответ на этот мрачный вопрос.
– Ты прав. Выбор всегда есть. И в нашем случае вполне определённый: или остаться людьми – или…
* * *
Такая мучительная тревога стиснула всё внутри… Еду в трамвае, дождь, ограда Ваганькова, там Лёня и Володя… Господи, с кем ещё придётся разлучиться, и где взять силы для всех грядущих разлук?…
Еду в дождливый, прогорклый центр, зачем-то, вроде как – развеяться, отдохнуть, отключиться от кухни, от Ксюшиных слёз, которые – как этот дождь… И вдруг – солнышко в прорехе, красный закат, всё красно, тревожно… Зачем-то захожу в “Магазин моды”. Зачем-то покупаю красную соломенную шляпу. Зачем? ведь лето уже кончилось…
Покупаю себе шляпу исключительно для поднятия тонуса. Дома мы её поочерёдно примериваем, все, включая Ксюню. Смеёмся… Вернее – пытаемся смеяться. Антон в жару, Ксюша начинает покашливать…
Поздно вечером мы долго и тяжело разговариваем. Я то и дело срываюсь. Ты смотришь на меня горькими глазами. Мне кажется, мы устали друг от друга. Ты говоришь, что я говорю глупости. Что устали мы вовсе не друг от друга. Наверное, психоз улицы, психоз толпы вторгся и в наш дом. Зияет, чернеет пробоина… и в неё хлещет холодом и тоской… “Пойми, не в нас дело”, говоришь ты. Но мне так трудно с собой, с тобой, так невмоготу дышать… Что это?
ДЕНЬ ДЕВЯТОГО СЕНТЯБРЯ
И ещё несколько дней нагнеталось и нагнеталось. И нагнетлось до такого болевого сгустка, до спазма… – не продохнуть, не вымолвить слова без судороги. Какая-то безнадёжность нависла над нашим домом, как пылевое облако, и опустилась на него, на нас, пропитав насквозь ржавой своей духотой…
Несколько дней не хотелось жить. И казалось – так будет всегда. Антоша, чутко уловив наше настроение, смотрел на нас печально-исподлобья. Ксюша плакала…
“Вы просто устали, – сказал Феликс. – Просто очень устали. Не могу поверить, что вы можете ссориться”.
А мы ссорились. Горько и неукротимо. Словно бы (опять же!) не по своей воле. Не было на то нашего желания, но кто-то крутил нас в этой тёмной пыльной воронке… высасывая силы, лишая слуха, зрения и разумения…
Теперь-то, спустя какое-то время, уже не страшно об этом писать. Но тогда – в те дни начала сентября – было худо. Совсем худо. “Ну, вот и спустились мы со своей Крыши… сверзились, свалились, шмякнулись… Вот и конец.”
И настало утро девятого сентября. Светлое и лёгкое. Наконец-то бабье лето! Сидела на лоджии, укачивала Ксюню и мысленно разговаривала с тем, с кем всегда говорила в самые отчаянные минуты жизни. С тем, кто один только и мог мне помочь.
…Падали лёгкие, пропитанные солнцем, листья на тропинку, ведущую к маленькому деревенскому храму… И мы с Антоном шли этой тропинкой. Я давно хотела привести его сюда – к этому полю и лесу, к этим избам, к этому небу и этому храму. Здесь я ходила, вот этими тропинками, пятнадцать лет назад – когда ждала своего мальчика. В сущности он здесь уже был. Жил. Я обещала ему, что мы придём сюда опять. И вот мы идём… и листья падают каплями света… (Помнишь, из моего давнего стихотворения? “Золотом листвы закапан маленький церковный двор…” Это про этот двор, Антоша…)
Подходим к маленькому деревянному храму с голубым, как слеза, куполом. Господи! как давно я не была здесь… Но сколько раз я приходила сюда мысленно! (“Почему же не приезжала?” – спрашивает Антон. “Когда-нибудь расскажу. Это – долго и грустно. Люди стояли между нами. Между мной – и этим храмом. Между мной – и тем, к кому мы сейчас пришли”.)
И мы заходим в храм, и проходим ближе к алтарю, и наконец видим того, кому я исповедуюсь вот уже семнадцать лет. Ему одному так, как хочет душа. Первые годы – приезжая сюда, две осени – живя здесь, и вот уже много лет – мысленно…
Он устал и поседел за годы, что я не видала его, и взгляд – прежде огненный и страстный взгляд молодого проповедника – теперь полон скорби. Да, мой батюшка очень переменился…
Но остался тем – кем был всегда. Тем, кто всегда стоял рядом со мной – пред очами Господа. Не МЕЖДУ мной и Господом – но всегда РЯДОМ. Не читая моралей и не стращая. Он говорит: “Давай помолимся вместе”. ВМЕСТЕ. Он берёт на себя тяжесть моей ноши. Освобождая мою душу для жизни. Освобождая от смерти грехов – для жизни. Он всегда прощает, всегда любит. Не укоряет – но сокрушается. Не отлучает от церкви – но приближает. Ибо не для одних только праведных она стоит на земле – но и для слабых, и грешных…
Его укоряют в нестрогости. Ставя в вину космическую его доброту. Не понимают, что укоряют в ИСТИННОЙ любви, на которую сами не способны. А он, не взирая на хулу недругов и завистников, и на наши слабости и грехи, любит нас той любовью, какую завещал Христос. Истинная любовь долготерпит и прощает. Она гладит заблудшее чадо доброй рукой по голове и дарит ему надежду…
Капли тёплого осеннего света стекают на купол, на алтарь, на Вечную книгу, на распятье в его руке… “Здравствуйте, отец Александр!” – “Ну, здравствуй, здравствуй, вот и хорошо, что пришла”, – и он склоняется надо мной всей своей добротой, и слегка обнимает меня за плечи – снимая с них тяжесть. “А это мой сынок. Помните, Вы благословили его, шестимесячного?” – “Прекрасный мальчик”.
…И ещё долго, долго, под светлые голоса воскресной Литургии, я исповедуюсь в маленьком деревенском храме – под любящим и сострадающим взглядом. Да, да, и про эту чёрную пробоину в стене нашего дома, и про пыльную воронку, куда нас неумолимо засасывает… И слышу то, зачем прихожу сюда уже столько лет: “Давай помолимся вместе”.
В маленьком храме, воскресным утром девятого сентября, я вновь воскресла для жизни.
…Я открыла глаза. Поскрипывала коляска, сыпалась листва, доцветали бархатцы, девочка моя спала, на подоконнике стоял букет лесных цветов, принесённый сыном. Он перекликался с цветами на лоджии. Я вошла в комнату, взглянула на тебя, ты сидел за компьютером, работал, и в ту же минуту почувствовала, что нет ни пробоины, ни воронки. Что мы – вместе. Одно. Как всегда. “Это отец Александр помирил нас”, – скажу я тебе завтра. А в ту минуту мы взглянули в глаза друг другу и улыбнулись. И ты взял меня за руку, и я уткнулась в твоё плечо, и с облегчением заплакала.
И мы ещё ничего не знали… И весь день прожили светло и радостно, осенённые его любовью. Наша девочка играла в манеже и напевала, наш мальчик улыбался нам своей чудесной улыбкой… Мы были счастливы. И ещё ничего не знали…
* * *
“14 сентября 1990 года.
Дорогой Володя!
После чёрного 9 сентября нет сил ни на что.
И ничего уже не хочется. В этой стране. В этой дикой стороне…
Господи, как в ЭТО поверить? Как с ЭТИМ смириться? Как с ЭТИМ жить теперь?…
Я хорошо знаю тропинку и лесок, где ВСЁ ЭТО произошло… Когда-то было счастьем бежать через этот лесок от станции к его дому. И в этом леске его ждали с топором! Господи, почему ты не удержал руку, занёсшую топор?!
…Утром 9 сентября я мысленно общалась с ним, не зная ещё, что его уже нет…
Нет, не могу писать, прости…"
“25 сентября 1990 года.
Мне как-то безразлично стало, выйдут или не выйдут здесь когда-нибудь мои книги. Да мне и непонятно даже теперь: для кого я их писала? Для детей своих, для друзей? Но мои дети и мои друзья – они и так всё понимают…
Мне же, как наивному русскому литератору, этакому дон-кихоту, (дон-кихот в юбке! кормящий дон-кихот! – ну не смешно ли? – тогда смейтесь! я и сама смеюсь…), мне же хотелось участвовать в духовном возрождении России! Никогда не рвалась печататься “за бугром”. Двадцать лет тешила себя надеждой, что – когда-нибудь! – мои книги пригодятся здесь. Мне казалось: никогда для них не будет поздно…
И вдруг поняла: поздно. После 9 сентября что может быть здесь?
Россия для меня перестала существовать. Россия в смысле духовной субстанции. Осталось некое необозримое, тягучее, залитое тоской географическое пространство, на котором маются мои друзья. Мои дети. И я сама.
Здесь уже ничего не может быть… После того, что произошло на тропинке в Семхозе… Это – завершающая точка. Хотя ты скажешь, что таких кровавых точек в нашей истории было много, что это не точка конца, а лишь точка из бесконечного, уходящего в прошлое и будущее, многоточия…
Для бесстрастного сухого историка, глядящего на нас из своего немыслимого будущего, это так. (Хотя для меня теперь и этот историк, и это будущее – под вопросом). Но для меня – эта точка конечная. Упирающаяся в тьму.
Здесь, в этой стране, мне уже ничего не хочется. Все стало – всё равно…
Не всё равно только одно: что будет с моими детьми? ЧТО БУДЕТ С МОИМИ ДЕТЬМИ? Одна боль, один вопрос. Денно и нощно: ЧТО БУДЕТ С МОИМИ ДЕТЬМИ?
Вот уже двадцать дней скоро… Но сегодня – ничуть не легче, чем в первый день, когда узнала.
Представляешь, Володя, какое жуткое совпадение:
10 сентября, утром, раздаётся телефонный звонок:
– Убит отец Александр.
Гавр едва успевает сообщить мне эту страшную весть, – и вновь звонок:
– Вышла ваша книга.
Вышла книга Гавра. Та самая, с Анютиными иллюстрациями. Которую мы так ждали… И – нет сил на радость. Один ужас в сердце.
УБИТ ОТЕЦ АЛЕКСАНДР.
Господи, ЗАЧЕМ?! ЗАЧЕМ это случилось? ЗАЧЕМ Ты его не уберёг?
“У тебя нет такого ощущения, что мы все в ЭТОМ виноваты? Что мы мало молились о нём?” – спросил меня Феликс.
ДА. ЭТО ТАК, ответила я. И я не знаю, как теперь жить. С этим ощущением – вины…
В одной из заметок корреспондент с горечью: “Бессмысленная смерть…” – Больно царапнуло сердце.
Что значит – бессмысленная?
Разве бессмысленна смерть Христа? или первых христиан? Всех христиан-мучеников…
Одним мучеником стало больше. На небе.
Одним прекрасным человеком меньше. На земле.
Россия умеет убивать лучших своих детей.
Россия – бескрайняя Голгофа… Всем хватит места!"
ВСПОМНИЛОСЬ: “УБЕЙ ЕГО, ВАСЯ!”
И опять то же жуткое ощущение: мир наполнен выросшими васями…
* * *
…Живу какой-то механической жизнью. Известие застало меня за деланием генеральной осенней уборки. Так и не завершила её.
Так всё и стоит, и лежит, и валяется – как в то утро… И покрывается печалью и пылью… Дом развороченный, как землетрясением. Душа развороченная… Руки опустились и не подымаются. Делаю только самое необходимое: кое-какую еду, совсем простую, да обихаживаю Ксюшу. И всё это – как во сне. Так хочется проснуться, Господи! И чтобы всё ЭТО оказалось сном…
Но я засыпаю и просыпаюсь в этом сне – а проснуться мне так и не удаётся… Какой страшный сон – эта жизнь.
И неужели… неужели пробуждение от этого кошмара возможно только в смерть? Неужели только когда умрём – тогда только и проснёмся?…
* * *
Как же мне жить теперь? Мне – от природы правдивому человеку.
Я всегда говорила правду своим детям. Это было одним из неколебимых принципов моей жизни. Никакой лжи – ни в большом, ни в малом.
Так как же мне жить теперь?
Я улыбаюсь своей девочке, я улыбаюсь… Я даже смеюсь вместе с ней иногда, ведь она так любит посмеяться, повеселиться… Да она просто жить без этого не может. И я разыгрываю перед ней маленькие репризки, я напрягаю всё своё остроумие, – и она благодарно хохочет… И я смеюсь вместе с ней… Но чего мне это стоит, Господи!
И получается, что я лгу. Лгу своей девятимесячной дочке. Потому что улыбка моя – через силу, и смех – сквозь слёзы.
Я раздвигаю, раздираю непослушные губы в невозможную эту улыбку, и мне больно, но я приказываю глазам не плакать.
…А потом, покормив её перед сном, я вливаю в неё со своим молоком – свою тоску… И она плачет по ночам. Она вскрикивает во сне. Господи, неужели ей снятся мои – страшные сны?
…И по утрам, проснувшись, она смотрит на меня усталыми, грустными, недетскими глазами.
КОГДА-ТО ДАВНО Я НАПИСАЛА КНИГУ О ДЕТСТВЕ СЫНА
Когда-то давно я написала книгу о детстве сына. Эта книга заканчивается словами, полными самой искренней, неподдельной веры:
“Ах, как хочется порой стать ребёнком! Выплакаться от души и от души посмеяться. Сказать дураку, что он дурак. Крикнуть звонко, безбоязненно: ”А король-то голый!…" А тому, кого любишь, сказать тихо и просто: “Люблю”, не раздумывая, стоит или не стоит говорить это. И вдруг увидеть, что небо – синее, снег – белый, роза пахнет розой, а жизнь создана для радости и удивления…"
Роза пахнет розой, а жизнь создана для радости и удивления… Теперь я не могла бы написать таких слов. Теперь – после 9 сентября.
Ребёнок, чтобы стать полноценной личностью, должен дышать воздухом счастья…
Таким воздухом дышал мой сын. Наше тогдашнее одиночество и нищета ничуть не отравляли этого волшебного воздуха, наполняющего каждый наш день. Одиночество и нищета были не содержанием жизни, а всего лишь простенькой, невесомой рамой для чудесной картины, полной красок, света и смысла…
Или просто я была моложе на пятнадцать лет и не вся кожа ещё была содрана? Или вера моя была тогда сильнее? Или я была больше сосредоточена на ребёнке и совсем мало – на внешнем?
Или я забыла уже, в каких муках и с каким трудом созидался этот волшебный воздух счастья?…
А каким воздухом будет дышать моя дочь?
Неужели я никогда не смогу улыбнуться ей с лёгкой душой? Неужели я никогда не смогу сказать ей: “Девочка моя, жизнь прекрасна!” (не думая при этом, что она – ужасна…)
* * *
Кажется, мы опять опоздали. Сначала – родиться, теперь вот – уехать. Хотя зачем я себя растравливаю этим: уехать, уехать?…
* * *
“Дорогой Володя! Посылаю тебе фотографии отца Александра, и стихи, ему посвящённые. Ему и Новой Деревне. Что опять же – ему. Потому что Новой Деревни без него – для меня не существует. И не только для меня, наверное… Фотографии давние, здесь ему нет ещё и сорока. Боже мой, такой молодой! А ведь он мне тогда уже казался мудрым старцем…
Эти снимки сделаны в сентябре, пятнадцать лет назад. Я тогда была в ожидании Антона и жила всю осень в Новой, вблизи храма, общаясь почти ежедневно с отцом Александром. Однажды пришла с фотоаппаратом и поснимала его в церковном дворике.
Стихи написаны в те же времена: середина семидесятых. Тогда многие уезжали. И из прихожан новодеревенского храма тоже. Уезжать, не уезжать? – этот вопрос встал тогда и передо мной. Но отец Александр, благословивший многих на отъезд, сказал мне: “Это – не твой путь”. И я почувствовала облегчение от его слов.
“Нам этого не можно”, – как говорит Агафья. Помнишь? Женщина из таёжного тупика, о которой уже несколько лет пишет в “Комсомолке” Песков. Отвечает так на все призывы и уговоры переехать из тайги в посёлок, ближе к людям, к цивилизации. “Нам этого не можно, батюшка не благословил”. Вот так же и я. На все призывы поискать более благословенного места под солнцем могу ответить словами этой простой женщины: “Не можно. Батюшка не благословил”.
А вот эти стихи.
А вот ещё одно.
Есть и ещё. Но это – в следующем письме…"
ВЧЕРАШНЯЯ ПРОГУЛКА
Сначала ты спала на лоджии – среди неутомимо доцветающих в этой лютой осени настурций и бархатцев…
А внизу – по двору ездила поливалка и поливала грязные осенние лужи… Наш советский сюр. А внизу, во дворе, тёмной змеёй, тяжело шевелящейся под тёмным дождём, стояла очередь к винному магазину. Другая змея – покороче и расцвеченная пятнами зонтов, утыкалась своей головой в запертые двери ДЭЗа: сегодня должны были выдавать “визитки”. Очередная совковая придумка: как всех уравнять в правах и возможностях.
А поливалка всё ползала и поливала…
Унылую эту картину скрашивали лишь оранжевые огоньки настурций и бархатцев, да две зарумянившиеся на осеннем холоде щеки, весело выглядывающие из опушки комбинезона…
А потом мы пошли с тобой гулять – туда, вниз. Потому что там – любимые твои деревья и падающие листья… И ты никак не можешь без новых впечатлений.
Мы выезжаем с тобой на улицу. Вверху, на нашем тринадцатом этаже, ещё солнышко, а здесь уже сумеречно. Здесь идёт дождь. Сероглазое существо, высовывающееся из коляски, неутомимо осыпает меня вопросами. Точнее – одним-единственным вопросом, но звучащим без перерывов: “Ы? ы? ы?” На языке моей девочки это означает: “Что это? кто это?”
– Ы? ы? ы?
Кто это?! – хочу я спросить вместе с ней, с содроганием оглядываясь вокруг…
Они выползали из намокших кустов, из-под набрякших деревьев, из неосвещённых дверей подъездов, отпочковывались от винной очереди и от очереди за “визитками”, отлеплялись от стен домом, выныривали из-за угла… Кто это?!
Тараканьи повадки, мутные глазки, плоские переносицы; речь громкая, крикливая, но ни одного слова не разобрать…
Или наша планета давно и плотно заселена инопланетянами, или нас с тобой, моя девочка, занесло в чужую галактику…
– Ы? ы? ы?
Но у меня язык не поворачивается сказать тебе: это люди. Я говорю тебе: “Это – некусы”, вспомнив Антошино словечко.
Страшная догадка. А ведь, наверное, не только по Божьему образу и подобию сотворены существа, населяющие землю?… Творил не только свет. Творила и тьма. И уж она-то пекла, строгала свои “произведения” без устали и сомнений.
И напекла, и настрогала…
И я везла свою девочку по планете странных не-людей, пугающих недо-человеков, возникающих из хлюпающей холодной сырости, катила коляску по грустной, печальной планете сумерек и дождя…
НОЧНОЕ ЗАСТУЛЬЕ
– Просто у тебя настроение сейчас такое, – говоришь ты.
– Вовсе нет. С настроением я справилась. Видишь, я улыбаюсь? Тебе и детям…
Просто я поняла, что здесь ничего уже не будет. И наши старания – напрасны. Здесь, в этом театре абсурда, в этом театре ужасов. Не нужны здесь ни наши книги, ни наши дети… Мы здесь чужие. Здесь живут по другим законам. Нам эти законы никогда не понять. И не принять…
– Но толпа всегда жила по звериным законам. Неужели для тебя это открытие?
– Но я не могу жить, когда вокруг – толпа! Я боюсь её… Боюсь за детей.
– Ты думаешь, где-нибудь в другом месте тебе не будет страшно?
– В другом месте будет по-другому. А здесь… Я никогда не прощу им отца Александра. Никогда!
Ты долго и грустно молчишь. Ты с трудом говоришь слова, которые меня не утешают, не ободряют, не внушают надежды:
– Толпа она везде толпа…- говоришь ты. Говоришь то, что я и так знаю. Но с чем не могу смириться.- Та же толпа убила Попелюшко. Убила Лютера Кинга. Улофа Пальме. Индиру Ганди… Та же толпа распяла Христа… И кто-то до сих пор не может простить этого евреям. Но не евреи убили Христа. И не поляки Попелюшко. Не шведы Пальме… Толпа. Среди которой нам жить – где бы мы ни жили…
Наше традиционное ночное застулье. Крошечная прихожая, три стула, отключенный ото всего мира телефон, посапывающие за стеной дети… Остывший чай и всё те же вопросы, на которые нет ответа…
ПЕРЕЛИСТЫВАЯ “ПАРИ МАТЧ”
Варю на обед макаронные рожки, что по нонешним временам почти роскошь, и перелистываю “Пари матч”…
“Я считаю, это нормально – ссориться из-за ужина”. Исповедь среднего француза. Смешно. И… страшно. Страшно, если представить хоть на миг, что мы живём там – в благополучном обществе, среди благополучных обывателей, для которых нормально – ссориться из-за ужина: из-за недожаренного или пережаренного бифштекса (или что там они едят?)
“Какой кошмар! Какая бездуховность!”
И тут же перед глазами – сцена:
Сегодня. В гастрономе. Две молодые, на вид вполне интеллигентные женщины. Они сцепились из-за куска масла. Они готовы были выцарапать друг другу глаза. А какими словами они крыли друг друга!…
ЭТО – БОЛЕЕ ДУХОВНО? Убивать друг друга из-за куска еды!
На днях один знакомый писатель сказал: “Наступает эпоха песен и стихов”. И в ответ на недоуменное молчание слушателей пояснил: “Когда в магазинах кончатся даже раскрашенные пакеты, и туда незачем будет ходить, все забудут о еде и начнут сочинять стихи и петь песни”.
Его бы устами…
Варю макаронные рожки на ужин и радуюсь, что хотя бы они ещё не кончились; на несколько дней хватит. И мне унизительна моя радость. Она меня возвращает в пещеру.
Нет, ещё дальше… – куда, Господи?
Так что же нам осталось в этой стране? Радоваться килограмму еды?
НОЧНОЕ ЗАСТУЛЬЕ
– Это от нас зависит: чему будут радоваться наши дети.
Ты – мудрый. Ты всё говоришь правильно.
Только что мы скажем нашим детям в то прекрасное утро, когда нам нечем будет их накормить? Радуйтесь солнышку, дождику, воробушку за окном?…
Уже сегодня мне трудно исполнять своё исконно женское, наипервейшее: накормить.
“Но человечество совсем недавно сумело накормить себя. Оно всегда жило трудно. Всегда с трудом добывало себе пропитание. И радовалось, добыв. Это, в общем-то, нормально…”
Ты – мудрый. Ты можешь на что-то опереться в этом хаосе.
Но как быть мне – не мудрой?…
БРАТ И СЕСТРА
– Какая у нас Ксюша…
С улыбкой глядя на сестру, мальчик подыскивает слово.
– Смешна-ая… – певуче, с непередаваемой нежностью говорит он. – Как цветочек в листиках.
* * *
– Посмотри на наших детей! Спроси у них: разве им плохо живётся? Спроси! – говоришь ты.
“ЭЙ, ТАМ, НА ЛЕТАЮЩЕЙ СОСКЕ!…”
– Эй, здесь!…
Здесь. На Речвоке. На нашем острове. Здесь…
Где скрипка на стене и картины Чудесного Художника. Где закаты и белый храм из окна – на горизонте, среди лесов, над кронами, зелёными, алыми, прозрачными… Где выщербленные половицы, певучие, особенно по ночам, когда идёшь по ним на цыпочках… Где азиатский фонарь в углу, озаряющий дом южным солнцем, фонарь, привезённый когда-то из экспедиции Чудесным Художником и доставшийся нам по наследству… Где амарилис и цикламен на окне, и каменная роза, и смешное растение, прозванное нами Иван-Иваныч, и цветущий то и дело восковик, цветущий тяжёлыми, пахучими гроздьями, посеребрёнными каплями нектара…
Может ли цветок на окне спасти от хаоса за окном?
ДЕВОЧКА У ОСЕННЕГО ОКНА
Сначала улетела её мать. В Америку погостить. И не вернулась…
Теперь улетел её отец. Тоже в Америку. Тоже погостить.
Вернётся ли он, она не знает.
Девочка сидит у распахнутого окна, в окно врывается сырой октябрьский ветер, за окном вечер, тёмный, как ночь, и в чёрном космосе над домом то и дело вспыхивают и гаснут движущиеся красные огни… На север от дома – Шереметьево.
– Ещё один полетел… – говорит девочка, высовываясь в сырую ночь.
Она оборачивается ко мне удивлённо-печальными глазами. Глазами, в которые больно смотреть.
Девочке четыре с половиной года. У неё маленькое худое тельце кузнечика и лицо усталой женщины. Мне страшно подумать: о чём она думает? Какие недетские мысли роятся под этой каштановой чёлкой, нависающей сухим дождём на круглый печальный взгляд?…
Лицо узкое и худое, глаза огромные и глубокие, вокруг глаз синева. Эти глаза никогда не улыбаются.
С девочкой трудно.
Её привели к нам на полдня, и эти полдня длятся уже очень долго. Я изнемогаю от напряжения, от жалости, от страха: а вдруг она о чём-нибудь спросит меня? Про то, знаю ли я, куда улетел её отец. Ведь ей сказали, что в командировку в Африку. Но мне кажется: она прекрасно знает, куда он улетел на самом деле. И я со страхом жду вопроса…
Но девочка ни о чём не спрашивает.
Её мать была искусствоведом. Здесь, в России. Теперь, в Америке, она ухаживает за пожилой тётушкой. Имея за это крышу над головой и американский прожиточный минимум.
Тоскует ли она при этом о дочери? Терзается ли, сделав свой выбор? Этого никто не знает…
Теперь девочка живёт с другой женщиной, которая пытается заменить девочке ту, которая променяла её на американский прожиточный минимум.
Эта другая женщина – моя сестра. Она полюбила девочкиного отца и сразу, без всяких подготовительных девяти месяцев, стала мамой. Таким образом, девочка, следящая за огнями самолётов в ночном небе, – моя неожиданная племянница. Теперь она моя племянница.
Пока мне с ней трудно и страшно. Я всё время боюсь сделать ей больно. И при этом всё равно невольно причиняю ей боль – прикасаясь, улыбаясь, беря на руки свою дочь. Свою Ксюшу.
Девочку я тоже беру на руки, ведь она ещё малышка, и целую её, и глажу по головке, но взгляд её такой далёкий… Она не откликается на ласку и словно бы даже не чувствует её. Она думает о своём.
Трудно. Потому что девочка ни минуты не может заниматься чем-то одним. Всё вынуто из шкафов, снято с полок. Дом вывернут наизнанку. Всё время звучит требовательный, нервный, жалобный девочкин голосок: “Дай, дай это, пожалуйста! Сними, дай!” Берёт, смотрит и тут же отбрасывает, и уже на другое нацелен её тоскующий, мечущийся взгляд и умоляющая рука: “Дай скорее! Дай!”
Она пытается убежать от своей тоски – и не может. Она пытается заглушить её всё большей дозой новизны: “А это у тебя что? Дай мне скорее, дай, дай!”
И опять она – у распахнутого окна. Смотрит. Думает…
Я вспоминаю, что она уже неделю ходит в новый детсад.
– А как тебе…
Она перебивает меня, не дослушав.
– Всё хорошо, – быстро отвечает она.
– Но я ещё ни о чём тебя не спросила.
– Да? – удивлённо-рассеянно.
– Я хотела спросить тебя про детсад.
– Всё хорошо, – твёрдо, без капли эмоций выговаривает она.
– А как воспитательница?
– Очень хорошая воспитательница, – почти по складам произносит она.
– А ребята?
– И ребята. Тоже. Очень хорошие, – отчеканивает она. И чтобы закруглить этот разговор: – Все! Все очень хорошие.
Смотрит. Думает…
Печальная девочка у распахнутого окна, с головкой, окунутой в сырую ночь…
* * *
Это невыносимо: какие-то отписки повсюду…
С скорбной надеждой разворачиваем по утрам газеты, ждём, что кто-то (кто?) скажет наконец о том, ЧТО на самом деле произошло.
Ждём сообщений о демонстрациях, о митингах протеста.
Ни-че-го. Тихо.
“Перевёрнута ещё одна страница нашей истории… Чёрная страница. И что дальше… что нам ещё предстоит пережить – Бог весть…” – говоришь ты.
“Наверное, я должен написать, – говоришь ты. – Назвать всё своими именами”.
И тут мне стало совсем страшно… И я поняла, ЧТО кроется за строками сухих и вроде бы бесстрастных информаций.
СТРАХ.
Я представила: вот они входят в наш дом. В своих скрипучих сапогах…
Этот жуткий скрип слишком уж отчётливо зазвучал у меня в ушах – словно бы я его слышала уже не раз…
“Господи, если они посмели поднять руку на НЕГО, то что их остановит?…”
– У нас Ксюша совсем ещё маленькая… – с горьким стыдом услышала я свой жалобный голос, с ужасом понимая, что – предаю, предаю, Господи…
“Прости меня, мученик Александр. Прости. Не за себя трепещу – за детей…”
* * *
Человеку можно отбить почки. А у меня ощущение, что мне отшибли сердце. И оно болтается теперь между небом и землёй…
* * *
К счастью, нашлись люди, которые преодолели то, что не в силах была преодолеть я.
Они сказали. Они написали. Хотя их голоса в общем бурлёже смутного времени мало кем были услышаны…
Прости нас всех, Господи.
* * *
“Никогда, никогда, никогда…” – Вскакивая ночью к заплакавшей Ксюше.
“Никогда, никогда, никогда…” – Подымаясь утром с тяжёлой головой и тяжёлым сердцем.
“Никогда…” – это гремит во мне, как колёса поезда, который никуда не едет. Железный состав, которому нет конца: “Никогда…”
Никогда. Не простить. Не понять. Не смириться.
Никогда. Не взглянуть в любящие и скорбные, всё понимающие его глаза. Не ощутить на своей голове добрую отеческую его руку, отпускающую мои грехи…
Никогда. Не пройти по маленькому, освещённому близким небом, церковному двору. И – с лёгким сердцем: “Благословите, отец Александр, сыночка и доченьку”.
Никогда…
* * *
Пытаюсь молиться.
Больно.
* * *
КАК ГОСПОДЬ МОГ ТАКОЕ ДОПУСТИТЬ?…
Или миром правит не Князь Света, а князь тьмы?…
Ты говоришь: “Это – жертва”.
Не понимаю.
Неужели Господь наш нуждается в таких страшных жертвах? Неужели Он может принять её? Он, Христос, сам ставший жертвой…
ЭТОТ ДОЖДЬ
…С того самого дня идёт дождь. Скорбный, бесконечный…
Такого дождя в моей жизни ещё не было. Может быть, не только в моей – но и вообще ещё не было. Чудится: этот дождь – явление не природное – мистическое. Чудится: это плачет Богородица. Плачет неутешно…
Я вывешиваю на лоджию распашонки – под эти горькие слёзы. Выставляю Ксюнечку в коляске – спать – под эти горькие слёзы неба… Никогда они не кончатся. Никогда Матери нашей небесной не выплакать своей печали – о каждом из нас…
Что-то совсем уж апокалиптическое в этом дожде… “Горе питающим сосцами…” – слышу я над собой, прикладывая детёныша к груди.
Не накануне ли мы Второго Пришествия, Господи?
Пора уж, пора Тебе прийти, пора вершить суд – слишком много мы натворили бед, и неподъёмны наши грехи…
Только и осталось повторять:
“Господи, Господи… Спаси наших детей, Господи!”
* * *
И вдруг услышала. Тихо, но внятно:
“НЕ ДЛЯ ТОГО Я УМЕР, ЧТОБЫ ТЫ УТРАТИЛА СМЫСЛ ЖИЗНИ, НО ДЛЯ ТОГО, ЧТОБЫ ОБРЕЛА.”
* * *
…А потом отодвинулась лёгкая штора, и из-за шторы выглянул сероглазый ангел. Он нежно и пристально посмотрел мне в глаза, светло улыбнулся и тихо сказал: “Мама”.
апрель 1990 – июнь 1991