Если полететь высоко-высоко…

Романушко Мария Сергеевна

Третья книга трилогии «Побережье памяти». Рассказ о рождении сына, о радостях материнства. О друзьях, поддерживающих героиню в жизненных испытаниях. О творчестве, которое наполняет жизнь смыслом. О том, как непросто оставаться собой в мире соблазнов и искушений. Книга о вере и любви.На страницах романа читатель встретит замечательных людей: Юрия Никулина и Евгения Долматовского, отца Александра Меня и отца Дмитрия Дудко, Ролана Быкова и многих других… Как и два предыдущих романа трилогии, так и третья книга являются сплавом прозы и поэзии, лирики и драматизма.

 

Пролог. «ЗДРАВСТВУЙТЕ, Я – МАЛЬЧИК!»

Одна из самых ярких картинок твоего детства…

1980 год. Середина апреля. Неожиданно прижарило так, что, гуляя в сквере, ты разделся до трусиков и носился по золотым полянам мать-и-мачехи совершенно счастливый… Рвал и ссыпал мне в подол влажные, горячие цветы:

– Это – для черепахи! На обед!

Ты был один загорающий. Остальные дети, в основном, в свитерах, а то и в куртках. Прохожие с восхищением и завистью смотрели на тебя и почему-то все называли тебя девочкой. Это из-за твоих длинных каштановых волос, которые, к тому же, ещё слегка и вьются. И ресницы густые и длинные. А глаза такие волшебные!… То карие, то тёмно-зелёные… Бывают и серого, стального цвета. Твои глаза меняют цвет от твоего настроения, от окружающей обстановки. И опять слышу: «Ах, какая девочка!» Тебе это надоело. Ты стал подбегать ко всем проходящим по Берёзовой аллее и – звонко, радостно представлялся:

– Здравствуйте! Я – мальчик, Антон! Мне четыре года и три месяца! Я загораю!

Если проходил кто-нибудь с коляской, ты заглядывал в коляску и вежливо спрашивал:

– Я – мальчик, а у вас кто?

Хватался за коляску и катил её довольно долго, совершенно по-взрослому беседуя с мамой, или бабушкой ребёнка. Потом бегом возвращался ко мне.

– О чём ты говорил с тётей? – спрашиваю тебя.

– О разном… – солидно отвечаешь ты. – У неё девочка, у неё тоже нет прививок, как и у меня, и тоже нельзя ходить в детский сад.

И – убегал знакомиться с новым прохожим:

– Здравствуйте! Я – мальчик…

…Да, именно той весной ты открыл мне удивительный закон жизни. Как-то вечером, засыпая, ты спросил меня:

– Мама, а ты знаешь, что всё на свете круглое?

– Нет.

– А всё круглое! Я – круглый, ты – круглая, и всё-всё круглое!

– Почему тебе пришло это в голову?

– Понимаешь, если полететь высоко-высоко… то можно увидеть, что всё – КРУГЛОЕ!

И я подивилась твоему открытию. Да, наверное… может быть…

– Ты мой маленький мудрец! – сказала я.

– Почему маленький? Я большой мудрец! – смеёшься ты.

 

Глава 1. Я ХОДИЛА ЗА ТРИ МОРЯ…

…Идём с тобой по берегу нашей бухты… Пять лет назад, когда у меня ещё не было тебя, моего милого говоруна, моего маленького философа, я бродила по берегу этой бухты одна, в страшных сомнениях и терзаниях, не понимая, почему и зачем со мной всё это случилось. И некому мне было сказать тогда, что для того, чтобы увидеть смысл и завершённость событий, надо полететь высоко-высоко…

Нужно полететь высоко-высоко… и тогда увидишь…

* * *

Как это бывает в критические моменты жизни, – всё сошлось…

Когда вернулась из Одессы, мама сказала: «Теперь ты будешь жить дома».

Но жизнь на их территории – это была по-прежнему странная жизнь.

Тоскливое лето 1974 года…

Дома – бушевал отчим. Бушевал молча. Но молчал он так испепеляюще, что находиться с ним под одной крышей было невыносимо. Он не мог простить мне моей поездки к отцу. Не мог простить этого – единственного за последние семнадцать лет (и ставшего последним) свидания.

Никакие обстоятельства жизни не влияли на его отношение ко мне. Точнее: что бы ни происходило в моей жизни, это только усиливало его неприязнь ко мне. И то, что я нарушила давний запрет (не ездить к отцу), несмотря на трагическое завершение моей отчаянной поездки, ещё больше ожесточило Фёдора. Он вёл себя так, как будто речь шла не о жизни и смерти, а просто о какой-то банальной детской провинности: ребёнку запретили есть шоколад – а он его взял и съел. И ребёнку за это надо устроить бойкот.

А бойкоты Фёдор умел и любил устраивать: он молчал. «Доброе утро!» – говорила я, когда мы встречались утром на кухне. Мы с ним вставали раньше мамы и Мариши, и эти ежеутренние встречи один на один на пяти квадратных кухонных метрах были для нас обоих большим испытанием. «Доброе утро!» – выдавливала я из себя, а в ответ – ледяное молчание, и только жёлтые желваки гуляют на его твёрдых скулах… Долго это вынести было невозможно.

– Мама, прости, не могу больше… Каптерев уезжает в Крым. Я этот месяц поживу с Людмилой Фёдоровной.

– Но потом ты вернёшься?

– Потом вернусь.

– Может, Фёдор утихнет за это время. Странный всё-таки он человек… Ну, что уж теперь ревновать тебя к отцу? Если отец умер…

Месяц я отогревалась у своей крёстной на Огарёва. Среди картин, камней, черепков… Спала на жёстком топчане Валерия, ходила утром за свежим хлебом в ближайшую булочную на Никитской, кормила во дворе голубей, поливала на лоджии цветы…

По вечерам, допоздна, сидели с Мамой Кошкой на их волшебной кухне, где вместо окна – солнечная афиша… О чём были наши разговоры? О самом главном – о смерти и о жизни после смерти – как оно там всё будет?… А ещё – о любви…

Ездили вместе в Новую Деревню к отцу Александру. Я подарила ему книгу стихов «Метель жаворонков», которую посвятила своему отцу. Людмила Фёдоровна тоже подарила отцу Александру стихи. Он всегда принимал стихи с искренней радостью. В стихах человек раскрывается как ни в чём другом. Вместо исповеди можно протянуть листочек со стихотворением…

Я к Тебе возвращаюсь – Как из душного плена, Как из тяжкого бреда – на свет. Я к Тебе возвращаюсь – В клочьях кожи и пены… Без Тебя мне спасения нет. Ты сомненья развеешь. Ты остудишь мне раны. Ты всегда на пороге стоишь. Ты один не изменишь. Ты один постоянен. И в очах Твоих – звёздная тишь…

* * *

Но потом пришлось вернуться «домой». Я ведь обещала маме.

Она в то лето очень любила меня. Жалела. Испытывала чувство вины, я это чувствовала, хотя она и не говорила об этом. Иногда осторожно расспрашивала меня об отце, о его родителях, вообще обо всей родне, которую мне довелось увидеть на похоронах, многих – первый и последний раз в жизни. Мама говорила, что только теперь видит, как сильно я похожа на отца. «Особенно взгляд у вас похож, – говорила она, – такой же синий и упрямый…» Мне это было слышать и сладко, и горько.

Наверное, и Фёдор в то лето с особой остротой увидел, что я похожа на кого-то другого. И этот «другой» теперь навсегда вошёл в нашу жизнь. Вот так: ушёл – чтобы вернуться…

Маришка подолгу в то лето смотрела на крошечную фотографию моего отца и сказала мне однажды: «Я хотела бы, чтобы этот человек был и моим отцом тоже. Я люблю его».

С Маришей мы говорили о моём отце часто – но шёпотом и при закрытых дверях комнаты. А Фёдор как будто чувствовал некий заговор. Он не выносил, когда дверь нашей комнаты была закрыта. Хотя разве не могут две сестры посекретничать? Ну, просто побыть наедине? Нет! Он ударом кулака распахивал дверь в нашу комнату и стоял в дверном проёме, высокий, худой, злой, с этими вечными, жёлтыми желваками на широких скулах… Стоял, как каменный истукан в степи, и испепелял нас молчанием. Маришка панически боялась его. Она была в эти минуты похожа на испуганную мышку. Бедная моя сестрёнка… Я тоже его боялась. Но не должна была показать это. Ради Маришки я держалась под его взглядом, как Жанна дАрк на костре… Мы смотрели в глаза друг другу, не мигая, пока он не выдерживал. Он не выдерживал! Резко поворачивался и уходил.

Для меня это было делом чести: переиграть его в эти страшные гляделки! Хотя бы ради Маришки. Маришка должна была видеть, что он не так уж и страшен. Хотя под ложечкой у меня в эти минуты отвратительно сосало, и я испытывала тошноту, как на большой высоте.

* * *

– Ну, потерпи, потерпи ещё немного. Может, она замуж скоро выйдет… – (жалкий, просительный голос мамы).

– И какой идиот её возьмёт?! – почти крикнул он.

Они были в комнате, я – в прихожей. Они даже и не старались говорить тихо. Точнее, мама-то, может, и старалась, а Фёдор как раз наоборот.

Это вошло в мой мозг, как гвоздь: «И какой идиот её возьмёт?!»

«Ах, так!…» – подумала я.

И в ту секунду что-то щёлкнуло во мне… То ли сломалось что-то во внутреннем механизме. То ли перешло с одной оси на другую… Но что-то произошло. Необратимо.

«Ладно, – подумала я, – какой идиот позовёт – за того и пойду…»

Как-угодно – только по-другому!

Пусть будет ещё хуже – только по-другому! Так - уже невозможно…

Я как будто решила прыгнуть в пропасть. Точнее – я уже прыгнула в неё! В ту секунду, когда сказала внутри себя: «Ах, так?!» – в ту секунду и прыгнула…

Я знала: замуж по любви мне не выйти. За того – за кого пошла бы. За того, у кого уже были «общая кухня и общие дети» – но не со мной… Замужество по любви – сказка для маленьких девочек, я в неё давно не верила. А замужество по каким-то другим поводам и причинам… не смешите! Это – не для меня. Чего-чего, а такого со мной случиться не может.

О, как я была в себе уверена ещё вчера! Одиночество, монастырь, или монашество в миру – только не ложь. Только не компромисс!

Ещё вчера я не знала, что мне уготовано. Не подозревала. И вдруг – эта страшная трещина в тверди… и не за что схватиться, не за что зацепиться… И только одно звучит в мозгу: «И какой идиот её возьмёт?!»

И весь мир как будто тут же узнал о том, что произошло. Как?… – это осталось загадкой. Будто эта трещина отразилась как-то и на моём лице… Не знаю. Но со всех сторон послышалось: «Ах, Пьер Безухов! Это же настоящий Пьер Безухов!… Ах, как он тебя любит!… Ах, да это же судьба твоя, быть может…»

Может, он и в самом деле чем-то походил на Пьера Безухова. Тот – который звонил, названивал уже почти год. Не обращая внимания на мою резкость. На моё «Нет!», категорически и не однажды уже сказанное. Продолжал звонить…

Может быть, внешне он и походил слегка на толстовского героя: такой же неуклюжий, рассеянный, неловкий… За этой неуклюжестью и рассеянностью мои друзья и знакомые (с которыми он старательно перезнакомился и сдружился за этот год), все видели – детскую непосредственность и трогательную неприспособленность к жизни. Все уже знали, как он меня беззаветно любит. Все, кроме меня, ему глубоко сочувствовали. И укоряли меня: «Ах, пробросаешься!», «Ах, проворонишь своё счастье!…»

* * *

Было лето, июль. Приближался мой день рождения. И вдруг – шёпоток внутри меня: «Вот кто подарит мне на день рождения крестик – с тем и нести крест… За того и пойду замуж». Словно обет дала. Себе – или кому-то?…

Жду дня рождения с нетерпением и… страхом.

Слава Богу! – почти никто о нём не вспомнил. И крестика никто мне не подарил. Разочарование, смешанное с облегчением. Но облегчения всё же было больше, чем разочарования…

* * *

Мой приятель из студии пантомимы, Валька Гнеушев, поступил в цирковое училище, на клоунаду. Счастливчик! Я столько лет мечтала об этом, дважды пыталась, но – увы! А Вальке повезло.

Он говорит: «Может, нам сделать что-то вместе?» Ему мерещится девочка-клоун, спускающаяся на шарике из-под купола… Он, Белый клоун, – в манеже, а она, Рыжий клоун, – из-под купола… Мы ходим по Тверской, под дождём, и Валька пытается расшевелить меня. Разве я не мечтала? Мечтала. Разве я не хочу? Хочу.

Но могу ли я?… Когда я прохожу мимо цирка на Цветном, точнее – когда я обхожу его стороной, внутри – такая острая боль, которая не совместима с дальнейшими упражнениями в пантомиме и клоунаде. Уже два года, как ушёл Мой Клоун… Но сердце болит по-прежнему. Дождь, дождь… Искристый, точно весь в бисере, вечер… Валька счастлив, ему кажется, что он уже завтра выйдет в манеж.

А мой манеж как будто откололся от Земли и улетел на другую планету… и нет туда транспортных средств, да и зрителей там нет, для которых нужно было бы выходить на ковёр, и воздуха нет, которым дышать… Вот это главное – нет воздуха. Без зрителей можно обойтись, добраться можно было бы на силе желания, но без воздуха ничего не возможно. А воздух как будто весь выпит, и вокруг моего манежа – сушь и пустота безвоздушного пространства… В такой обстановке не живут. Даже клоуны-трагики, каким я мыслила себя. В такой атмосфере только вымирают…

* * *

Бывали дни, когда я с утра до вечера блуждала по Москве…

То лето было жарким, грозовым и тоскливым.

То лето…

* * *

Меня врачуют улочки Москвы, Базары, цирки, старые подворья… Их суета врачует от тоски По дому, по теплу – где только двое. И я стремлюсь неведомо куда – Как пыль, гонимая дыханием ненастья… Как с мельничных колёс летит вода… Но где-то в подсознанье вспыхнет: "Мастер!…" Меня врачуют ливни и жара Гудящего от напряженья лета… И, задыхаясь, я шепчу: "Жива, О Господи, жива! Как странно это…" Меня врачует пляшущий содом, Гудящий карнавал и хохот масок! А в центре, на прудах, где серый дом, – Беспечной Аннушкой опять разлито масло…

* * *

Очень хочется кого-то любить, о ком-то заботиться. В то лето я почувствовала это особенно остро. Узнавала, как можно взять ребёнка из детского дома. Оказалось: чтобы усыновить ребёнка, нужно сто-о-олько всего иметь!… Хорошую работу, большую зарплату, отличное здоровье, квартиру и мужа. Ха-ха-ха. У меня из этого перечня нет ни-че-го. Так что ребёнок из детского дома мне не светит. А что мне светит?…

* * *

Работаю санитаркой в поликлинике. Почему? Сама не знаю. Просто надо где-то работать. А тут как-то вышла из института, побрела по Большой Бронной, добрела до пересечения с Малой Бронной, увидела на углу поликлинику. На стене – объявление, что требуется санитарка. Вспомнила санитарку из кардиологического отделения, где лежал отец. Она говорила: «Я так люблю свою работу!» Пошла и устроилась.

Работа как работа. Но вряд ли я когда-нибудь полюблю её – не вижу ничего увлекательного в том, чтобы махать половой тряпкой… Но кто-то же должен ею махать! Кстати, в этой работе есть свои плюсы. Во-первых, не надо ни с кем разговаривать. Во-вторых – вторую половину дня я совершенно свободна.

Почти каждый день после работы езжу в Коломенское, где служит отец Кирилл Чернецкий.

.  Тропа в Коломенское… Август. .  Преображение Господне. .  Несут пылающие астры .  К подножию Креста сегодня. .  Сквозь лес ромашковый, полынный .  Иду на звон Преображенский… .  Дорога – белая от пыли – .  Проторена любовью женской. .  Звенят кузнечиков оркестры… .  И лето замерло в зените. .  Но тронута уже окрестность .  Осенней золотистой нитью… .  И до краёв – в лампадке масла… .  Отягощённая плодами, .  Иду на свет Второго Спаса .  Густыми, тихими садами… .  Иду к Тебе – и обретаю .  Спокойствие души в движеньи. .  Платочки белые мелькают… .  Пылит тропа… .         Преображенье.

* * *

Часто захожу к Каптеревым.

Посижу, погреюсь у их очага… Людмила Фёдоровна прочтёт новые стихи, Валерий Всеволодович покажет новую картину. И обязательно угостят свежезаваренным чаем – как же без этого? Без этого – никак.

Потом, с тоской в сердце, – домой. И Валерий машет мне вслед с лоджии… из своего зелёного садика… Долго-долго машет, пока я иду по переулку до Телеграфа. И я всё оглядываюсь и оглядываюсь, и тоже машу ему в ответ… И думаю: «Господи! Пусть так будет всегда – чтобы он махал мне с лоджии…»

* * *

От тоски забрела как-то к Гавру. Его семейство на даче, он сейчас один в Москве.

Когда пришла, он перебирал привезённую с дачи чёрную смородину, варил варенье своим детишкам на зиму. Такой хозяйственный, заботливый. Замечательный папа своих детей. Его детям повезло.

Долго, допоздна, сидели на кухне, и я ему рассказывала об отце: рижская весна никак не отпускала меня, и я без конца кому-нибудь рассказывала об отце. А Гавр мне – о своём отце… Он как раз собирается к нему на свидание в лагерь.

Зажгли свечу… На кухне негромко играл магнитофон с песнями Галича… В то время запрещёнными. Гавр сказал, что заучивает их наизусть – чтобы потом, на свидании с отцом, петь их ему там… в лагере.

Стемнело… На доме напротив зажглась реклама и побежала горящей строкой по фронтону: «При пожаре звонить «03».

Но нам пожарники не понадобятся. Пожара не будет. Пожар нам не грозит…

По дороге домой, в метро, написала стихи.

.  Пусть лето кончилось давно, .                      но раз в году .  Бывает день, который наш – .                         и только. .  Я, торопясь, – через обвалы зим – к тебе иду… .  И смысла не ищу, .                что в смысле толку? .  Мы зажигаем на столе свечу… .  Как в маленькой часовне… .             Помнишь, милый? .  И возвращаемся – по тонкому лучу – .  В то лето – .           в сон непрочный – .                       в шарик мыльный… .  Над нами ветры лунные поют… .  Мы заново идём путём знакомым, .  Два странника бездомных, – .                       в наш приют, .  Не опечатанный ни тленом, ни законом. .  Мы входим в наше лето – точно в дом, .  В уютный мир – в улитку – в звёздный космос… .  Здесь всё по-прежнему… .             Здесь каждый звук знаком. .  И всё на месте; всё легко и просто. .  Пусть лето кончилось давно, .                         но каждый год .  День посылается – как знак… .                         Его устами .  Нас – наше прошлое пленительно зовёт… .  Нет прошлого!… Всё – здесь. .                 Всё наше – с нами.

* * *

Настала осень. Нет, ещё был календарный август, но холод и проливные дожди – как будто уже глубокая-глубокая осень…

Я продолжала жить «дома», и эта жизнь очень хорошо сочеталась с тем, что за окном… Разницы никакой не было: что внутри, что снаружи.

И вот, как-то вечером раздался телефонный звонок…

Это звонил «Пьер Безухов». Он сообщил, что только вчера вернулся из отпуска. И очень хотел бы увидеть меня. Прямо сейчас.

За окном проливной дождь, темень…

– Мне очень, очень нужно увидеть вас! – говорит он.

Отнекиваюсь:

– Поздно, дождь… Нет ни времени, ни желания.

– Только на минуту! – просит он. – Я уже у вашего метро стою. Умоляю вас: только на минуту!…

Мама, проходя мимо меня по коридору, роняет: «А ты – жестокая».

Темень, дождь…

Представила его, нахохленного и промокшего, в этой его нелепой шляпе, в запотевших очках, и… впервые стало жалко. (Вот я и попалась!)

Действительно, что мне стоит?… Две минуты на автобусе – и моя совесть чиста; я – не садистка. Тем более, он уверяет, что должен мне вручить мою вещь. То, что принадлежит мне. Говорит загадками. Ничего не понимаю…

Но всё же не любопытство – а жалость (о, эта сводня!) вытащила меня в тот вечер в темень и дождь…

Итак, две минуты – и я у метро.

Намокшая шляпа с опущенными полями… Вид самый жалкий. Жалкая, намокшая улыбка…

– Вы что-то хотели мне отдать? Но вы ничего не должны мне.

– Не отдать, а подарить. Ведь у вас, я слышал, летом был день рождения…

– Спасибо. Но я не хочу от вас никаких подарков!

– Да он совсем маленький…

И – протягивает крошечный коробок, меньше спичечного.

(Не знаю, что заставило меня взять этот коробок с его ладони: любопытство, или всё та же жалость? Как будто меня кто-то загипнотизировал в ту минуту).

Беру. Открываю…

Крестик!… В коробочке – крошечный нательный крестик…

Я – в шоке. Не могу оторвать от него взгляда… Не могу вымолвить ни слова…

А «Безухов» что-то говорит, говорит торопливо: что-то про Египет, где он был несколько лет назад… и там купил этот крестик… и сказал тогда же себе: «Это – для моей будущей невесты»…

Его бормотание сквозь шелест дождя и чёрного дерева над нами, сквозь шарканье вечерней толпы… Всё кончено.

«И какой идиот её возьмёт?!»

* * *

Как добралась в тот вечер домой – не помню.

Что ему сказала на прощанье – тоже не помню.

Провалы в душе. Провалы в памяти.

Дальше – после того вечера – всё решалось как бы помимо моей воли. Моя воля в тот, ставший для меня роковым, вечер была парализована. Трещина стала стремительно расширяться… И вот я уже лечу в неё, нелепо кувыркаясь, как в кошмарном сне… И кто-то словно бы смеётся мне в лицо: «А ты была уверена, с тобой этого не случится!»

Последние, уже бесполезные мольбы:

– Хотя бы год дайте мне на раздумье! Мне надо подготовиться… привыкнуть к этой мысли… – прошу я.

И – его, неожиданно резкое в ответ: «Нет!» И – тут же – жалкое:

– Да ведь я уже всем сказал… все уже знают, все за нас рады…

«Все уже знают…»

Удар какой-то ватный, но – тем не менее – последний, завершающий. Ну, раз все уже знают, бормочет во мне отупевшее существо (я ли это, Господи?…), то, стало быть, деваться некуда… коль все уже знают… и все рады…

* * *

Может, так люди и женятся? В сказках – по любви, а в жизни – по стечению обстоятельств. Вот матушка Вера рассказывала: подвёл её духовный отец к будущему отцу Сергию, которого она в первый раз тогда увидела, и сказал: «Вот твой жених. Будь ему хорошей женой». И сколько лет уже вместе! Троих деток родили. И любит матушка Вера своего мужа, и ревнует – всё, как положено. И он ею восхищается…

Отец Димитрий тоже рассказал как-то про свою женитьбу. Он невесту выбрал вообще по фотографии! Ему уж рукополагаться пора было, а он ещё не женат. Тут так: или срочно женись – или принимай монашеский постриг. В монахи как-то не хотелось. Показали ему фотографии трёх православных девушек на выданье: выбирай невесту! Одна из них была красавица-раскрасавица, с золотистой косой до пояса, высокая, статная. «Куда мне такая жена? Я ведь маленький, лысый… Смешная будет пара. Не ровня мы». На второй фотографии – дама учёная, в очках, строгая такая, видно – зануда. «Куда мне такая жена? Всегда рядом с ней дураком себя буду чувствовать. Не ровня мы». Поглядел на третью фотографию… Ничем не приметная девушка, далеко не красавица, скромная, щуплая, невидная. О таких говорят: серая мышка. «Вот это моя жена! – сказал отец Димитрий. – По всему мне подходит». И живут вот уже сколько лет просто замечательно! Любят друг друга. Сын и дочка у них такие славные, Мишенька и Наташа. А уж какая матушка Нина опора своему мужу во всём! Он на неё не нарадуется. Говорит: «Наградил Бог доброй и мудрой женой!»

А недавно один мой приятель, Алик Мень-второй, женился. Тоже удивительным образом. Ничего этому не предшествовало. Просто он очень хотел жениться, а все девушки, в которых он влюблялся, ему отказывали. А он говорил: «У меня больное сердце, я не долго проживу. Мне надо поскорее жениться и ребёнка после себя оставить, продолжиться в нём». Никто не принимал всерьёз его слов (хотя они оказались пророческие!). И вот однажды, во время церковной службы, он сказал себе: «Вот сейчас оглянусь, и та девушка, что стоит за мной – это будет моя жена». Оглянулся… Увидел симпатичную девушку. Вышли из храма, и он тут же сделал ей предложение. И она… согласилась! Никакой особой любви случиться ещё не успело. И вскорости отец Сергий обвенчал их. И всё у них замечательно. И вот, уже ждут ребёночка… Фантастика!

Конечно, иногда люди женятся по любви. Случается в жизни и такое. Мои родители, например. Но что из этого вышло? Одни слёзы… А если люди и не расходятся через пару месяцев, или через пару лет, то всё равно любовь куда-то улетучивается, рассасывается… И никто при этом не умирает. Напротив! Живут дальше здоровыми, а не сумасшедшими, растят детей… Может, любовь – это вообще лишняя для жизни штука? Это же сдвиг по фазе! Но, может, и не обязательно иметь этот сдвиг? И разве, будучи сдвинутым, можно сделать правильный выбор? Есть страны, где жених и невеста до свадьбы вообще друг друга не видят, а выбор делают их родители. Какая уж тут любовь, или хотя бы влюблённость? Если ни разу в глаза друг друга не видели. Если ни слова до свадьбы не сказали друг другу! И живут ведь люди без этого сдвига. И люди, и целые народы… А когда влюблён, то жениться опасно: вдруг разочаруешься?… Обидно будет. А так – никаких разочарований! Не было очарования, не будет и разочарования…

И только Каптерев сказал мне: «Не делай этого».

Но я его не послушалась. Я должна была что-то сделать со своей жизнью! Что-то резкое. Может быть, даже перпендикулярное самой себе.

Но ведь если мне его жалко, значит, я его почти люблю?… Жалость – это ведь разновидность любви, разве не так? Мы подбираем на улице котёнка – из жалости, а дальше уже любим его…

Я ждала, что отец Александр скажет: «Не делай этого». Но он почему-то не сказал…

* * *

Неожиданным счастьем стало свадебное путешествие. В которое мой новоиспечённый супруг отправился… один! Просто эта поездка в Чехословакию была у него давно запланирована. Туристическая поездка. И он сказал, что не хочет её отменять.

Это было оригинально. Знакомые удивились… А я этому была несказанно рада.

Свадебное путешествие длилось, как и положено, около месяца.

Сначала я жила в Новой Деревне и почти каждый день общалась с отцом Александром и его чудесной мамой, Еленой Семёновной. Она, обычно, жила всё лето и до глубокой осени в Новой Деревне, снимала здесь дачку, недалеко от храма. Мы подружились с ней в ту осень. Она была такая светлая…

* * *

Счастливый месяц в Новой Деревне, в одиночестве. Пахнущий яблоками, клевером и ромашками, кострами на огородах… Мой воистину медовый месяц в Новой Деревне! Кто-то сжалился надо мной. И дал короткую передышку: отдышаться и – собраться с силами.

Счастливая – я пребывала в состоянии полёта… Вот только: вверх – или вниз?… – про это я старалась не думать.

(Подумать про это у меня еще будет время – и очень скоро…)

От того месяца осталось много стихов.

Какие ночи звёздные! И как земля поката… Всё без остатка роздано – И потому богата. Мне полюбились ясени И Новая Деревня. Какие утра ясные! Как высоки деревья… Бредут тропой извилистой Осенние коровы… Как петухи заливисты! И мил мне запах крова. С линялой каплей купола Церквушка у дороги. И ею сердце куплено – Домашней и нестрогой. Сквозь дождик – листья сеющий – Нестройный хор старушек… Я прихожу ко всенощной Подумать – и послушать. И, стоя перед Образом, Благодарю и плачу… За всё – за крышу звёздную, За лето, за удачу.

* * *

Я часто приходила к храму, не только в часы служб, но и когда там никого не было. Вокруг храма – маленький, тихий погост. Слева от храма пламенел огромный клён, и я любила сидеть под его сенью и писать стихи. А порой хотелось лечь на эту землю, усыпанную жаркой листвой, почувствовать себя малой песчинкой, слиться со всем миром…

.  Лежу на кладбище – у храма, .  В горячей лиственной золе, .  В щекочущих осенних травах, .  На вечереющей земле… .  Лежу под клёном необъятным, .  В полнеба вспыхнул – в полземли! .  И слышу, слышу голос внятный .  Со всех сторон – вблизи, вдали… .  И чувствую земли округлость, .  Глубинные её пласты… .  И жадно подставляю губы .  Прикосновениям листвы. .  Закинув за голову руки, .  Как не лежала я давно, - .  Лежу… .     Смотрю на крест и купол… .  За что мне это всё дано? .  Одно желанье – кануть, кануть .  В закат кленового лица… .  Уйти в траву, в песчинки, в камни… .  И раствориться – до конца!

Эти стихи очень нравились отцу Димитрию Дудко. Хотя он и сказал, что в них слышатся языческие мотивы, но при этом стихи глубоко христианские. Сказал, что здесь – органичное соединение ветхого и нового человека: человека от земли, душой стремящегося к небу… Он так прекрасно читал эти стихи вслух! Просил ему подарить их. И признался, что тоже пишет стихи.

* * *

Но были в тот светлый месяц и грустные стихи. Я не знаю, откуда они приходили. Но они тоже были правдой. Поэзия – это такой скальпель, вскрывающий самые потаённые глубины души…

* * *

.  Я зажигаю лампу на столе. .  Вечерний свет ложится на страницы… .  За окнами на старенькой ветле .  Тревожно вспархивают души – или птицы?… .  Я думаю: о чём же написать .  Туда – туда, откуда нет ответа?… .  О том, что осень на дворе опять? .  О том, что дом колышется от ветра? .  О том ли, что кружится ранний снег, .  И скоро Покрова – а писем нету?… .  Об этом лучше знает человек, .  Который их не пишет… .              Жуткий ветер! .  Он хлопает калиткой, как шальной, .  Скрипит скамьёй в саду, кусты ломает… .  Ах, что я буду делать здесь зимой? .  Чадят дрова, и лампочка мигает… .  Постель, как лёд. И нету даже пса, .  Чтоб разделил тоску и поздний ужин… .  О чём же мне сегодня написать?… .  О том ли, что хозяин дому нужен? .  А ветер хочет крышу распороть! .  Какой кромешный, непроглядный вечер… .  И я пишу: "Храни тебя Господь .  Во всех путях твоих, делах и встречах…"

* * *

Телеграмма от мамы. Её принёс деревенский почтальон.

В телеграмме три слова. Читаю и – не верю свом глазам! Да, я мечтала об этом… но боялась надеяться.

«Приезжай за ордером»

Господи, неужели у меня будет дом? Свой дом? И не надо будет ночевать у знакомых и на вокзале?… Спасибо Фёдору! Хотя он это сделал не для меня, а для себя, для своего спокойствия: чтобы больше меня не видеть, чтобы не маячила уже никогда перед его глазами… Но не будем углубляться в дебри его подсознания, в мотивы его поступков. Хотел ли Фёдор осчастливить меня или себя? Это его подробности…

* * *

Обретение дома!

По соседству с художником Валерием Волковым. По соседству с тем самым домом, где я познакомилась с Каптеревыми… которые жили тогда (два года назад) в квартире Волковых. Два года назад мы ходили тут с Гавром мимо высокого дощатого забора, за которым шла стройка… Я и не подозревала, что за этим забором возводится МОЙ дом!

Однокомнатная квартирка с большой кухней и большой лоджией. Чудо как хороша! К тому же – на 13-том этаже! Моё любимое число. И два широких окна смотрят на закат… Как я мечтала! С детства мечтала, чтобы когда-нибудь у меня был дом с окнами на закат!…

Мой дом не так далеко от мамы. Двадцать минут пешком. Сразу перенесла сюда свои драгоценности: свой чёрный портфель, набитый разными реликвиями и тетрадками со стихами. Две афиши Енгибарова. Кресло-качалку, которое мне подруги на двадцатилетие подарили. И пишущую машинку «Олимпия», выпуска неизвестно какого года, подаренную мне совсем недавно знакомыми. Собственно, эту старушку хотели отправить на помойку, но вовремя вспомнили обо мне.

Да, теперь у меня есть свой дом и своя пишущая машинка! Перетащила её, чугунную, тяжеленную, но такую долгожданную и любимую с первого взгляда!

Никакой мебели, кроме кресла-качалки, у меня не было. И я бродила по своему огромному дому – комната, кухня, лоджия… Неужели это мой дом? Кухня, комната, лоджия… – какое счастье, Господи! Неужели это не сон?… Неужели такое счастье возможно наяву?!

* * *

В институте была как раз осенняя сессия.

Меня зачислили в поэтический семинар к Александру Жарову, комсомольскому поэту.

У него в семинаре оказалось всего три человека. Со мной – четыре. Почему так мало? А он всех разогнал! Он практически всем своим студентам написал такие характеристики, что их отчислили «за творческую несостоятельность». Осталось три тихих, запуганных деревенских паренька, удивительно похожих друг на друга: они были как из одного яйца.

Жаров предложил нам почитать стихи – «отчёт за летний период». Пареньки читали про косы-покосы, берёзы-слёзы и так далее. Жаров их очень хвалил. Дошла очередь до меня. Я прочла стихи про Крышу. (Я их посвятила Гавру).

Вот и крыша с пустынными башнями, Флюгерами, мансардами, ветром… Это небо – как будто вчерашнее. Здесь царит прошлогоднее лето. Ни на час с той поры не сдвинулись На часах заржавелые стрелки… Время – сон – под синими высями… Кто-то взглянет с улицы мельком, Торопливо идя по Кировской И по Сретенскому бульвару… Переулки устало кривятся, Тихо меркнут в летнем угаре… Дышит крыша – поляна зелёная. Трубы, трубы… – в царапинах звёздных!… О стремянку платье разорвано. Как разрежен вечерний воздух! Я стою над Москвой закатною На горячем, тяжёлом люке. Задохнувшись от ветра, – катится Сердце в бездну – в пыль переулков… Я стою под свистящим флюгером. Я – невидима, я – крылата… И на мне, прожжённое углями, – Платье детства в новых заплатах…

Тихие, лирические стихи. К чему тут можно придраться? Но Жаров вцепился в меня, как клещ!

– И где это вы видели в Москве пыльные переулки?! Что это за диссидентщина на моём семинаре?! Любопытно, а что именно вы подразумеваете под «пыльными переулками»? Это намёк на что-то?… Хотелось бы от вас услышать, на что именно этот намёк!

– На пыль в летних переулках. На самую обычную летнюю пыль… Больше ни на что.

– Вы мне зубы тут не заговариваете: «просто пыль!» Мы разберёмся ещё с вашими переулками!…

Было ясно, что передо мной – старик, повредившийся головой на идеологии, на страхе сказать или написать «что-то не то», что может «кому-то» не понравиться. На страхе, что его студенты его как-то скомпрометируют. Что они напишут «что-то не то». И что «кто-то» подумает, что он, Жаров, чего-то недоглядел, что-то просмотрел… Вот что делает с людьми страх! Он лишает их рассудка. И смех, и грех!… Но мне-то как быть? Это что, четыре года общаться с этим идеологическим цербером?!! Он будет моим творческим руководителем?!!

В перерыве стою в коридоре в полном смятении. Идёт Долматовский. Спрашивает сочувственно:

– Ну, что? Строг старик?

– Кошмар! Я этого не выдержу долго…

– Говорил тебе: оставайся у меня в семинаре.

– Евгений Аронович, я же вам объясняла: не могу я перейти на дневное отделение, работать надо, на жизнь зарабатывать… Но он меня выживет из института, это точно!

– Не переживай. Я с ним поговорю, не дам тебя в обиду. Он не злой, просто… Ну, ты сама понимаешь…

Он с Жаровым, действительно, поговорил. Но это ничего не изменило. Забегая наперёд, скажу: в ноябре я получила по почте открытку от Жарова. Он поздравлял меня с очередной годовщиной Октябрьской революции и желал творческих успехов, а главное – советовал как можно скорее пересмотреть взгляд на советскую действительность и искоренить из своих стихов все «пыльные переулки». Дались ему эти пыльные переулки!

Я поняла, что общаться с этим идеологическим монстром, этим неутомимым цензором у меня не хватит сил. И нервов. Кончится отчислением из института. Жаров был лёгок на отчисления. Поэтому пошла и тут же, не давая конфликту углубиться, оформила академический отпуск на год.

Таким образом, я избавилась от Жарова. Говорят, он жалел, что я от него ушла. Ну да, надо же ему было на ком-то точить идеологические когти! А у него остались только «косы-покосы» да «слёзы-берёзы».

Мама переживала, что я ушла в «академку». Она ещё не так давно страдала по поводу моего ухода в «академку» в Полиграфическом институте.

– И чем это кончилось? Ты бросила институт! Надеюсь, этот-то институт ты не бросишь? Ведь ты так мечтала в него поступить!

Действительно, мечтала. Много лет.

– Не брошу, мама, успокойся.

Хотя зачем пишущему человеку институт? Ведь он уже пишет. Что ему ещё надо?

Ах, да! филологическое образование. Действительно, надо, никуда не денешься. Надо знать, кто до тебя жил и что писал. И вообще, что на земле творилось все предыдущие тысячелетия…

* * *

…И были три дня и три ночи – в моей квартирке на окраине Москвы, в районе Речного вокзала…

Итак, мебели пока никакой. Сплю на полу. Резкое похолодание, как всегда бывает в октябре, батареи ещё не греют, и я простудилась. Сижу дома в ангине. (Безухов продолжает путешествовать по Чехословакии). Блаженное одиночество!…

Машинка стоит на полу, сижу перед ней, с горлом, замотанным тёплым шарфом (кстати, Мама Кошка подарила), сижу на валике из одеяла и настукиваю стихи…

Эту книгу я написала за три дня. Точнее – за три дня и три ночи…

Трое суток полного одиночества, уединения, отъединения от мира внешнего и – соединения с собой. С тем, что дорого. С тем, что любимо…

Телефона в квартире не было. О том, что я больна, никто не знал. Никто не навещал меня в те дни. И я сама ни разу не вышла в мир внешний. Пила чай, догрызала чёрствый батон и – стучала, стучала на своей «Олимпии»… День за окном сменялся ночью, рассвет – полднем, но мне было не до того: я жила в других временах…

Книга «За три моря» написана на разломе жизни…

Эта книга посвящается трём дорогим мне людям: Леониду Енгибарову, Виктору Кротову (Гавру) и моему отцу.

Я сидела на валике из одеяла, с обвязанным горлом, и стучала на «Олимпии»… Я словно бы прощалась со всей своей жизнью, с тем, что любила: с цирком, Цветным бульваром, Марьиной Рощей…

Ты ли, Марьина Роща? Сколько зим, сколько лет! Вот и стало попроще… Только радости нет. Возвращаюсь на ощупь, Наизусть, наизусть… Здравствуй, Марьина Роща! Здравствуй, Марьина грусть. Вот он – милый навеки – В клёнах выцветших двор… На углу нет аптеки, И сломали забор. Зайчик солнечный пляшет На пустой мостовой… Здравствуй, день мой вчерашний! Не кончайся, постой! И нечаянной гостьей Радость смотрит в окно – Мальчик с клоунской тростью… Умер… умер давно.
Острый запах дождя и ладана. Здесь – пустыннее и светлей. Набухают капли – и падают С золочёных крестов и ветвей. Покупаю фиалки влажные – В чернозёме до самых колен. Странный быт мой опять налажен, Нет особых в нём перемен. Стала тропка сюда привычною – Как когда-то бульвар Цветной. На снегу почерневшем вычерчу Быстро тающий вензель твой. Торопиться некуда, незачем. Только ждать, только молча ждать… острый запах весеннего вечера И кладбищенского дождя.

Прощалась с Крышей на Сретенском бульваре и с тем, с кем гуляла когда-то по этой Крыше… Прощалась с Метелью жаворонков… с весенней Ригой, с отцом…

И – с Жаворонками прощалась, с незнакомым подмосковным посёлком, где я никогда не была, но который для меня воплощал в одном своём названии всё несбывшееся, и – теперь уже – навсегда недосягаемое…

.  Мне снились Жаворонки, .                      снег… .  И заколоченные дачи. .  Брела, не подымая век, .  Куда не знаю – наудачу. .  На чей-то след, .              на чей-то дом, .  На запахи жилья и дыма. .  Но только – снег, .            лишь снег кругом. .  Бело… мертво… необратимо. .  Названье улицы – в снегу. .  Крыльцо завалено сугробом. .  Устала, больше не могу… .  "Ах, отзовитесь, ради Бога!" .  Я думаю: "Кошмарный сон!" .  Мне холодно во сне, я плачу… .  И снег ложится, невесом, .  На заколоченную дачу…

Прощалась, прощалась… Как перед смертью. Подводила итоги. Понимая: тех, кого люблю, – мне никогда не разлюбить…

Но станет ли у меня сил полюбить того, кого не люблю?

Я ходила за три моря, я искала За далёким, за весенним горизонтом – Звонкую подкову счастья, лунный камень, Белый башмачок, весёлый зонтик… Я сходила за три моря – отыскала За холодным, за потухшим горизонтом – Ржавую подкову счастья, серый камень, Пыльный башмачок и рваный зонтик…

* * *

Господи, хотя бы Ты шепнул мне тогда, что за этими тремя пройденными морями – будет ещё Море! Хотя бы шепнул…

 

Глава 2. КАКОЙ В ЭТОМ СМЫСЛ?

Замужество моё походило на выпадение в некий зазеркальный мир…

Трещина, в которую я полетела тогда, когда сказала себе: «Ах, так! Ну, какой идиот позовёт, за того и пойду!» – эта трещина оказалась глубже и чернее, чем можно было предположить…

Летела, летела по этому чёрному коридору и…

И – оказалась словно бы на оборотной стороне луны. На оборотной стороне всего, без чего не могла жить ещё вчера. В стране с выпитым до последней капли воздухом. В стране, где дорогие мне имена, произнесённые в этом безвоздушном пространстве, ровным счётом ничего не значили. В стране, где не снились весёлые сны… Где вообще никому не было дела до того, какие сны мне снятся. В стране без эха.

В стране – нелюбви.

Я не понимала законов этой страны. Я не знала, как можно жить по этим законам. Как мне здесь выжить: не изолгаться, не сойти с ума, не сигануть в один прекрасный момент с балкона… Потому что по законам этой страны можно было только вымирать… Ежедневно, ежечасно. Так не лучше ли (мелькала порой холодящая душу мысль) не лучше ли сократить эту пытку до мгновения?…

Тут-то (в эту зиму) до меня и дошел весь смысл горчайшего: «Вы говорите, я веду плохую жизнь? Я не веду никакой жизни. Я веду смерть».

Я смотрела на светящиеся окна дома напротив – и мне становилось страшно. Я вспоминала девочку с карими глазами и сероглазого мальчика на другом конце Москвы, вспоминала оживлённые чаепития на кухне под болтающимися над головами ползунками, – и понимала, что я – не стала исключением… Что я (вольно-или-невольно, но теперь это уже было не важно) оказалась участницей той же пьесы… Которую всегда, сколько себя помню, ненавидела всей душой!

И вот я играю… играю в этой дурной пьесе, играю то из рук вон плохо, откровенно бездарно, то с кратковременным мазохистским упоением (пусть же мне будет ещё хуже!), играю эту задрипанную, никчемную роль… Нелюбящей и – нелюбимой.

Теперь – в гулкой пустыне однокомнатной квартирки (моего, такого долгожданного дома!), в этой пустыне-клетке, с вечно коптящим очагом, от которого – ни тепла, ни света – а только едкий дым, разъедающий глаза и сердце… («Ах, какое уютное гнездышко!») Неужели ничего не видно – ни со стороны, ни вблизи?… Неужто я так хорошо навострилась улыбаться? «Смейся, паяц, но плакать не смей!» – это про меня?…

Смотрю на светящиеся окна дома напротив… Вот и у меня – нормальная, обычная жизнь – как у всех, говорю я себе. Обычная жизнь, какой живут все люди. Сотни, тысячи людей… Обычная жизнь. Говорю я себе. Просто я к ней была не готова. К жизни на оборотной стороне луны…

Уговариваю себя, заговариваю… Но кто-то во мне не хочет смиряться!

* * *

Полтора года. Для любой войны – срок немалый… Этот «кто-то» во мне яростно отстаивал каждую пядь моего прошлого – того истинного и драгоценного в прошлом, что, в конечном счёте, и составляло моё «я»: не из ничего же лепятся душа и судьба!

Но тот, кто так долго добивался, и, в конце концов, взял меня в жёны, кто был на одиннадцать лет старше меня, и уже уязвлён предыдущими неудачными женитьбами, – он желал иметь перед собой «чистый лист». Жену-девочку. Девочку, из которой он намеревался сделать то, что ему было нужно. Девочку, зачарованно смотрящую ему в рот. Тихую и проворную хозяйку дома. Послушную, повинующуюся малейшему его жесту или взгляду. А заодно – расторопную секретаршу, машинистку. Одним словом: жену своего мужа. Без собственной биографии, без судьбы, без желаний, и – естественно – без ропота.

А всё, что было прежде, – до того дождливого августовского вечера, когда мы стояли под чёрным бормотанием дерева… – всё прежнее отныне должно быть забыто: вымарано, вычеркнуто, выброшено на свалку, сожжено…

* * *

В один из дней той зловещей зимы бесследно исчезла пачка писем, аккуратно перевязанная тесьмой. Письма Гавра. Те самые письма, которые приходили ко мне в осенний Крым два года назад; с которыми я с той осени не расставалась… Исчезли все мои публикации. Их было не так уж много, и все их я бережно хранила. Теперь ничего нет. Этому странному человеку хотелось, чтобы я была человеком без прошлого.

Но кое-что всё-таки сохранилось: в глубине антресолей – старый чёрный портфель, набитый бесценными осколками прошлого: пропуск в цирк на Цветном бульваре, дневники, письма от Моего Клоуна, две его афиши…

* * *

«Безухов» хотел, чтобы я бросила институт. Он говорил:

– Зачем тебе институт? Если ты всё равно работать не будешь. Христианская жена должна быть дома и служить мужу.

Он настоял на том, чтобы я уволилась из поликлиники. Ну, за поломойную работу я не сильно держалась. Хотя и не считала её «стыдной». Многие мои однокурсники работали на подобных работах: кто грузчиком в булочной, как прозаик Володя Казарновский, кто лифтёром, как поэт Арнольд Вакс, кто – дворником, а кто – чистильщиком крыш от наледей, как драматург Коля Панасюк. Это же очень удобно: руки что-то делают, а голова – свободна для творчества. И главное – грубая, тяжёлая работа была вдали от идеологии. Ну, какая идеология в мойке полов или в сбивании сосулек?

Но Б. сказал, что лучше я буду печатать на машинке его статьи и главы из докторской диссертации, над которой он в настоящий момент работал. (Он занимался историей науки). Он сказал, что это для нашей семьи будет выгодней: не надо платить машинисткам. (Машинистки брали дорого).

Я уволилась с работы, но из института не ушла. Мне это было неприятно: то, что он с первых дней решил мной командовать и сузить мою жизнь до обслуживания его, любимого. Я считала, что способна на большее, чем просто роль кухарки и личной машинистки.

Вообще-то, я мечтала работать рецензентом. (Не путать с резидентом!) Ещё с отроческих лет, когда я стала посылать в редакции свои первые стихи, и с трепетом ждала ответов… Рецензенты казались мне небожителями. Я так радовалась, когда получала не просто отписку, а тёплое, человеческое письмо! Мне казалось, от рецензента многое зависит. Надо сказать, что в советские времена так и было. Ни одну рукопись, даже самую бредовую, не отсылали автору без рецензии. И ни одну, даже самую талантливую, не ставили в план издания без предварительного рецензирования. Таковы были правила. И поэтому от рецензента на каком-то этапе действительно что-то зависело. По крайней мере, – получит ли девочка в далёкой провинции в ответ на свои первые стихи чёрствую, как сухарь, отписку, над которой будет плакать и решит, что не надо ей больше писать стихов никогда! Или – получит задушевное письмо-одобрение, от которого будет прыгать на одной ножке от счастья: «Мне написали, что у меня есть искра Божья!» Я мечтала быть именно таким рецензентом. Который пишет начинающим писателям добрые письма. Но никто и нигде на такую ответственную работу меня бы не взял без литературного образования. Так что институт надо было заканчивать. Интересно, к кому на растерзание попаду я через год, убежав от Жарова? Поживём – увидим… Но страшнее Жарова не может быть никого, это уж точно.

А Безухов был недоволен тем, что я его ослушалась. Очень недоволен.

* * *

Были и ещё моменты, которые меня шокировали. Он сказал:

– Теперь можно и уезжать.

– Куда?

– В Америку, это самый лучший вариант.

– В какую Америку?

– В Соединённые Штаты, разумеется. Все мои друзья уже там.

– Но я не хочу ни в какую Америку!

– Можно в Европу. Собственно, главное – уехать поскорее отсюда. А там решим, где жить. Хотя я склоняюсь всё же к Америке, там больше возможностей, легче найти работу.

– Но что тебе вдруг приспичило?

– Не вдруг. Я давно решил: как только женюсь – тут же уеду.

– А как это для тебя связано?

– Без жены плохо. Человеку нужна жена. Всё-таки быт – это не для мужчины. По крайней мере, не для меня. У меня другие задачи.

– Ну, и ехал бы давно в свою Америку! Там бы и жену себе нашёл.

– Э, нет…

– А что так?

– Американская жена – дорогая жена. У неё другие запросы. Русскому мужу американскую жену не обеспечить. Наоборот – да. Поэтому американцы так любят русских жён. Русской жене немного для счастья надо. Она радуется тому, от чего американка воротит нос.

– Понятно…

– Я как тебя увидел, сразу решил, что как раз ты мне подходишь на роль жены.

– Чем же?

– Скромная. Не выпендриваешься. Сразу видно: тебе много не надо.

– В материальном плане – да…

– А в каком же ещё? И притом, я хотел жену-христианку.

– Это принципиально?

– Да. Жена-христианка – послушная жена. Она соблюдает главную семейную заповедь: жена да убоится мужа своего. Так что мне непонятно, чего ты вдруг стала спорить?!

– Я – никуда – не поеду.

– Что значит: не поедешь?

– У меня уже была возможность уехать. Но я отказалась от неё.

– Ну, и глупо, – усмехнулся он.

– Глупо?…

– Да, глупо, – говорит он.

– Для меня – нет.

– А что, собственно говоря, тебя здесь держит? – искренне удивился он.

– Всё! Всё меня тут держит. Русский язык держит, друзья держат, мама, сестра…

– Ну, это всё несерьёзно. Языки элементарно учатся. У меня уже в запасе десять языков, или даже больше… Друзья приобретаются на новом месте. Мама и сестра, если захотят, приедут к нам.

– Не приедут, – говорю я.

– Но это уже их подробности. А у нас – своя жизнь. И я считаю, что решать в христианской семье должен муж. Ибо он – глава.

– Запомни: я никуда не поеду.

– Ладно, подожду, пока ты перестанешь капризничать…

– Я не капризничаю.

– Но это же глупо! – говорит он.

– Пусть!

– Там можно издать книгу за свой счёт!

– Как это – за свой счёт? – не поняла я. (В 1974 году я впервые услышала, что такое возможно).

– Очень просто: платишь деньги – и получаешь напечатанную книгу.

– Разве так бывает? – не поверила я.

– Бывает.

– А кому она там будет нужна – моя книга?

– Русских эмигрантов везде полно, так что читатели у тебя везде будут. Может, даже побольше, чем здесь.

– Я – никуда – не поеду.

Не каждый день, но очень, очень часто он затевал этот разговор. Но упирался в то же самое:

– Я – никуда – не поеду.

– Неужели я в тебе ошибся?… Ты казалась мне такой мягкой и покладистой.

– Это только внешне.

– Значит, ты меня обманула?

– Я? тебя? обманула?! Ты придумал меня. А теперь расплачиваешься.

– Ты должна слушать меня. Я – муж, и я на одиннадцать лет старше.

– Ну и что? Я слушаю только голоса своего сердца.

– Ты – не правильная жена.

– А ты – не правильный муж. Муж не должен делать то, что противно жене.

– Да я пока ничего не делаю. Я только убеждаю тебя.

– Давай закончим этот разговор. А то мы опять поссоримся. Америка не стоит того, чтобы трепать из-за неё нервы каждый Божий день!

* * *

А вот на самом деле: почему нет? Ведь многие уезжают… И приживаются там. И вполне довольны.

Просто я - другое дерево. Наверное, слишком укоренённое. Моя почва – русский язык. Мой воздух – русский язык. Я укоренена в русском языке. И в любви к моим близким. Такие деревья пересаживать опасно. На новом месте они просто гибнут…

Как написала Людмила Окназова:

Я – такое Дерево! Господи, прости…

Вот и я – такое дерево. И другим мне не быть. Никогда…

* * *

Всю зиму и весну писала стихи о цирке…

Цирк – это был МОЙ мир, и в нём я спасалась от реалий своей теперешней жизни.

Когда до меня дошло, что цирка у меня больше никогда не будет, на меня такая ностальгия накатила!…

Где вы, бродячие гимнасты, Покинувшие отчий кров? Где ваши скрипки, ваши астры В петлицах пыльных сюртуков? Сегодня в сумраке заката Мне вдруг почудилось опять: Уже натянуты канаты, Смычки настроены играть… И я окошко распахнула И глянула в квадрат двора, – Но там, внизу, как пёстрый улей, Кружилась только детвора… Малыш среди ромашек топал. Над крышей – куполом – закат. И я подумала: вон тополь, Там можно зацепить канат…

Передо мной как будто постоянно разыгрывалось цирковое представление. И это представление рвалось на бумагу! Слоны, лошади, гимнасты, фокусники… И, конечно, клоун. Мой Клоун. Другого клоуна в МОЁМ цирке быть не могло…

.  Он выходил – .        лукавый шут, мартышка! .  В огромном фраке, фалдами пыля… .  Смычок в кармане, .         скрипочка под мышкой, .  Измятой шляпы пыльные поля. .  Вот в позу встал. .        Поправил бант атласный. .  Приладил скрипку – и хотел начать. .  Но тут пошли ужимки и гримасы, .  Прыжки, .     паденья, .         слёзы в три ручья… .  Он так смешно терял смычок и шляпу! .  Листками нот всё забросал вокруг… .  Он скрипку тряс, .        просил, .        грозился, .        плакал, – .  Он так хотел извлечь хотя бы звук! .  Всё было тщетно. .        И паяц несчастный – .  Чем вызвал у толпы восторга крик – .  Взял скрипку .        и разбил её на части! .  И вдруг опомнился. .  И над смычком поник… .  Опять я вспомнила то пепельное лето… .  Тебя – мой незадачливый скрипач. .  Унылый бант, горошек на жилете… .  Смешон – хоть плачь!

МОЙ цирк. Который был впаян в моё сердце, как кардиостимулятор.

…Когда затихнет в душном зале смех И в раздевалке шарканье и топот, – В пустом партере тополиный снег Повиснет меж колонн дремотой тёплой… Когда артисты по домам уйдут В сопровождении поклонниц пылких, – Униформисты клетку разберут И мётлами сметут с ковра опилки. Тогда реклам рассыплются огни… И подсчитает выручку кассирша, И растворится вестибюль в тени, И шорохи дождя манеж услышит… И, вспоминая о прошедшем дне, Задёрнут желтоватой, мутной дымкой, Манеж лежит как бы на тёплом дне Уютного мирка, где спят в обнимку – С котёнком лев и с воронёнком лис… Ущербная луна обходит купол… А где-то, в дальнем уголке кулис, Влюблённая в Петрушку плачет кукла…

Написала целую книгу. И назвала её «Тёплый купол».

* * *

Прибежала радостная и взволнованная мама:

– Тебе звонил Юрий Никулин!

– Никулин? А по какому поводу?

– Вот его телефон. Он просил перезвонить ему. Короче: он теперь в редколлегии циркового журнала, и хочет напечатать твои стихи! У него что, есть твои стихи?

– Да, когда-то давала почитать… Ещё когда в цирке работала осветителем. И он не вернул тетрадку. Так они ему понравились.

– Ой, как здорово! Ну, беги, звони ему скорее! Вот, я тебе уже пару «двушек» захватила…

* * *

Звоню из ближайшего телефона-автомата.

– А, привет! – говорит Юрий Владимирович весело и дружелюбно. – Ну, как дела? Какие у тебя новости?

– В Литературный институт поступила.

– Поздравляю! Рад за тебя.

– Правда, это не совсем новость, я уже на третьем курсе.

– Тем более, поздравляю! А я вот тут разбирал свой архив и обнаружил твою тетрадку со стихами. Перечитал. Они мне ещё больше понравились. Хочу напечатать в нашем, цирковом журнале. Даже странно, что они до сих пор не были напечатаны. Такие отличные стихи! Никто о цирке так не пишет, как ты. Там, в тетрадке, и телефон твой обнаружил. Позвонил. Но оказалось, ты там больше не живёшь. Напугал твою маму. Говорю: «Это говорит Юрий Никулин», а она – «Мужчина, перестаньте хулиганить!» Строгая у тебя мама. А у тебя телефона разве нет?

– Нет, только телефонная будка.

– А стихи новые о цирке есть?

– Много!

– Ну, тащи их тогда все в редакцию! Только она теперь не в цирке на Цветном, как раньше, а на Кузнецком мосту. Когда принесёшь?

– Да хоть завтра!

– Отлично! Тогда они успевают в следующий номер!

* * *

И они действительно вышли в следующем номере.

Целая подборка! С такими чудесными рисунками…

Жаль только, что фамилия художника не была указана.

* * *

Безухов ушёл в тот самый вечер, когда выяснилось, что я беременна. А я себя очень паршиво чувствовала в тот вечер. Мы поссорились из-за какой-то чепухи, он взял портфель, запихал туда пару чистых рубашек и ушёл. Прямо как в плохом кино.

* * *

Утром, к счастью, зашла мама.

Мне было совсем нехорошо…

– Что же он так рано ушёл сегодня, и оставил тебя в таком состоянии? – удивилась мама.

– Он ушёл не рано, а поздно. Ещё вчера…

Мама побежала в телефон-автомат, вызывать «скорую»…

* * *

Вот, лежу в Боткинской больнице…

Хотели сразу, как привезли, положить на операционный стол, но потом решили подождать, посмотреть, как дело пойдёт.

Меня навещает мама. Говорит, что Б. вернулся и живёт дома. Но ей не звонил, про меня не спрашивал. То, что он вернулся, мама легко вычислила, когда зашла полить фиалку на окне, и увидела мойку, полную грязной посуды и не застеленную постель.

Безухов вообще считал выше своего достоинства убирать за собой постель и мыть посуду. Не представляю, как он раньше жил? Ну, вот так и жил. Он жил с заботливой мамой, ни о чём не заботясь. Хотя мужику уже скоро тридцать шесть. Его мама, Людмила Борисовна, говорила мне, извиняясь:

– Конечно, я не смогла его ни к чему приучить, потому что всегда всё делала за него сама. Пару раз попросила его что-то сделать, ему уже восемнадцать лет было, но он не сделал, забыл. Я обиделась и больше его ни о чём не просила. Но зато мой сын очень умный. Может быть, даже гениальный!

Это её утешало. И примиряло с тем, что сын в руках умеет держать только ручку портфеля и шариковую ручку.

– Он пошёл в своего отца. Когда мы поженились, на следующее утро после свадьбы я пошла к колонке за водой, с двумя вёдрами, мы жили тогда в Малаховке, в доме без удобств, а мой молодой муж сел читать книжку… Так мы и жили. Он был мне и мужем, и ребёнком. А потом началась война, и он решил идти на фронт переводчиком. И я пошла вместе с ним. Я не представляла, что он где-то будет один, без меня… А двухлетний сынуля уехал вместе с бабушкой в эвакуацию… За время войны он совсем забыл меня. Когда мы вернулись в сорок пятом, ему уже было шесть, совсем большой мальчик. Он не мог вспомнить меня, и долгое время называл «тётей». Я плакала… Потом родилась Ася, потом Серёжка. И когда я вернулась с Серёжкой из роддома, мой любимый муж ушёл к молодой девчонке, оставив меня с трёмя детьми на руках и с парализованной матерью. Сказал: «Она ждёт ребёнка, я же не могу её бросить в таком положении». – А как же я?… – «Ты уже опытная, справишься, а она совсем юная, ей без мужа будет трудно…»

Мне было её очень жалко. Это была добрая, слишком добрая женщина. Она продолжала любить своего мужа, несмотря на его предательство. Она без конца говорила о нём: о том, какой он талантливый переводчик, и как он сильно любил её в молодости, он даже грозился покончить с собой, если она не выйдет за него замуж. А ещё она говорила: «Единственное, о чём я мечтаю – это умереть раньше него. Чтобы он пожалел. И понял, кого потерял…» Но мечте этой не суждено было сбыться.

Да, Безухов пошёл в своего отца. И головой, и руками. Был такой смешной случай. Вообще, было много смешного. А в тот раз надо было повесить полку.

– Сходи, пожалуйста, за дрелью к соседям, – попросила я.

Он сходил. Принёс. И протягивает мне.

– А мне-то зачем? – опешила я.

– Но это же ты просила дрель. Я тебе принёс.

Он сидел, читал умную книжку, а я стояла с дрелью на табуретке и сверлила бетонную стену, чтобы повесить полку для книг.

– Кстати, а ты не хочешь поработать дрелью?

– Нет, – сказал он. – У тебя это хорошо получается. Гораздо лучше, чем у меня.

– Что же ты за мужчина?

– А у меня другие достоинства.

– А помочь мне не хочешь?

– Я же не прошу тебя помочь мне написать статью. Не хочешь сверлить – не сверли. Я тебя не неволю. Ты сама взялась за эту дрель. А уж если взялась – то не упрекай меня.

С логикой у него было всё в порядке. Но с чем-то, более важным, чем логика, шла явная пробуксовка… В тот раз я смеялась.

Да, было много смешного. Например, надо было пододвинуть большой платяной шкаф. Он сказал:

– Ничего, мама завтра собиралась зайти, вот и пододвинет.

– Мама?! – изумилась я.

– А что? Мама всегда двигает мебель, у неё это хорошо получается.

И мама действительно пришла, и мы с ней вдвоём двигали шкаф… И я опять смеялась… (Через полгода уже плакала).

* * *

Выпустили из больницы. Но прописали постельный режим.

Сижу на балконе, в своём любимом кресле-качалке, смотрю на свой любимый закат…

На горизонте – маленькая Куркинская церковь…

Низко, со свистом, проносятся ласточки…

* * *

Возник Безухов. На мой вопрос: «Что это ты вдруг вернулся?», он ответил: «Здесь мои книги, и я здесь буду жить».

– А книги перевезти некуда?

– Пока некуда.

Значит, всё дело в том, что некуда перевезти книги.

Б. оккупировал кухню, спит там на раскладушке.

Мама радуется, думает – мы помирились. Я ей ничего не рассказываю.

* * *

Хожу на мост, сижу там… смотрю на Химкинское водохранилище, сверкающее в вечерних лучах солнца… на тёмные леса, уходящие к горизонту… Мой любимый старый мост на заклёпках. К сожалению, его скоро разберут, параллельно с ним уже давно красуется новый широкий мост через канал, по нему несутся два, сверкающих на солнце потока машин… А мой старый мост на заклёпках зияет огромными дырами… если заглянуть в такой провал – увидишь глубоко внизу, как в колодце, тёмную, лоснящуюся воду, скрывающую страшную глубину… и голова закружится…

Среди этих зияющих глубин гуляю только я. Мост охраняют зелёные солдатики с автоматами, и вообще проход на мост запрещён. Это – не место для прогулок беременных женщин. Но солдатики почему-то пропускают меня. Почему? Не знаю…

Сняв босоножки, сажусь на самом краешке, свесив с моста босые ноги. Солнце ярко светит в лицо… А под мостом проплывают прогулочные теплоходы в клубах дыма и музыки… И длинные, неторопливые баржи… Порой с палубы кто-то машет мне рукой… А я болтаю ногами, смотрю на этот залитый солнцем мир и рассказываю тебе – сыночку – про этот сказочный мост на заклёпках, по которому гуляю только я и больше никто, точнее – только мы с тобой… Ведь ты тоже гуляешь каждый вечер по этому мосту! Рассказываю тебе про сверкание тёмной густой воды, на которую страшно смотреть… Про белых толстых чаек, которым эта страшная вода совсем не страшна, им так уютно качаться на сверкающих волнах… Рассказываю про весёлые, певучие теплоходы, про длинные, гружённые жёлтым песком баржи, и про зелёные леса до горизонта…

Мне так хорошо с тобой, мой маленький, мой родной. Теперь мне есть с кем разговаривать каждую минутку… У меня есть чудесный, внимательный собеседник. Который умеет слушать!

(В те времена ещё не существовало способа узнать до родов пол ребёнка, но я интуитивно чувствовала, что вынашиваю сына. То, что у меня будет сын, я знала давно, с отрочества. Знала: когда-нибудь у меня будет сын!)

* * *

А иногда я гуляю по берегу бухты, собираю на зелёном холме крапиву – себе для супа. Денег нет совершенно. Но сказать об этом маме не могу. Устроиться на какую-нибудь работу? В моём положении – нереально. Вот, получила гонорар за две публикации в журнале. Но деньги, особенно маленькие, имеют свойство быстро кончаться.

Безухов приносит себе по вечерам две бутылки кефира и выпивает на ужин. Утром я сдаю эти две бутылки и покупаю себе одно яйцо и два яблока. Или два яйца и одно яблоко. И четвертушку хлеба. Это мой дневной рацион. Надо мной в нашем магазине откровенно ржут продавцы: «А, опять наша чудо-покупательница пришла!»

Один раз мама принесла нам курицу. По какому-то поводу. Пока она разморозилась, пока изжарилась, было уже поздно. Есть ночью не стала, оставила её в духовке. Б. пришёл за полночь, улёгся на своей раскладушке на кухне.

Утром я открыла духовку, вынула противень с курицей и обомлела. На противне лежала гора костей и морщинистая куриная шея.

– А где… курица? – задала я дурацкий вопрос.

– Не знаю, – невозмутимо ответил он.

– То есть, как не знаешь? Кроме тебя ночью на кухне никого не было.

Он молчит.

– Ты что, её съел?! – задаю я глупейший вопрос.

– Я её не ел, – отвечает он также невозмутимо.

– Как не ел?!

– Я только косточки обсосал. Там и есть-то нечего было…

– А мне, выходит, ничего не оставил? – задаю очередной идиотский вопрос. (Сколько же их у меня в запасе?!)

– Почему не оставил? Шею!

Я смеялась так, что мне чуть плохо не стало. «Только косточки обсосал!» Хороший сюжетец для водевиля, или для фельетона.

* * *

– Ну как, вкусная была курочка? – спросила меня мама, когда пришла в следующий раз. – Хорошо прожарилась?

– Отлично прожарилась! Спасибо тебе, мама.

Только теперь до меня дошёл смысл слов его матушки, которая рассказала мне о своём драгоценном сыне:

– Понимаешь, во время войны он был ещё совсем маленьким ребёнком, а был голод, и он привык, что всё – ему, в первую очередь – ему.

– Но война закончилась тридцать лет назад! – напомнила я ей.

– Но вот видишь, детские привычки, оказывается, неискоренимы. Это бабушка виновата, она с ним была в эвакуации и приучила к тому, что всё – ему!

И тут мне вспомнилась банка с вареньем…

Прошлой зимой, когда я жила в Староконюшенном переулке у Валконды, я заболела ангиной. Валялась несколько дней с высоченной температурой, и меня все решили навестить: и Пресманы приходили, приносили вкусные пирожки, испечённые Антониной Самуиловной, и моя крёстная Людмила Фёдоровна принесла мне мягонький, тёплый, белый шарфик на шею и огромный грейпфрут (большая диковинка и редкость в те годы).

И вдруг явился Безухов с банкой вишнёвого варенья. Он сказал, что вишнёвое варенье хорошо помогает при простуде. Вручил мне эту банку, стоял в прихожей и не уходил. Пришлось поить его чаем. Он обрадовался чаю, открыл банку с вареньем, взял большую ложку, пододвинул к себе банку и быстро всё умял, оставив варенья на самом-самом донышке. После чего, ещё раз заверив меня, что вишнёвое варенье полезно при простуде, он удалился. Я с трудом сдерживала смех, пока он не ушёл.

А потом мне его стало жалко: бедный-бедный, подумала я, как же он голоден был, что не мог оторваться от этой банки!

Бедный-бедный, как же он голоден был, что не мог оторваться от этой курицы…

Бедный-бедный.

* * *

А с его младшей сестрой Асей мы подружились. Она немного старше меня, но кажется, что – младше. Невысокого роста, хрупкая, темноглазая. Славная девчонка. Переводчица с румынского, тоже в Литинституте училась, но уже закончила. Говорит, что когда мы с Б. первый раз (и единственный) пришли к ним в гости, то она меня сразу узнала. Говорит:

– Я тебя видела прошлой весной на субботних беседах у отца Димитрия Дудко, в Преображенском храме. И запомнила. Ты была в длинном чёрном пальто, похожа на монашенку… Вот не думала, что мы породнимся!

Я ничего ей не рассказываю – про наши трудности с Б. Зачем? Это будет похоже на жалобу. А зачем? Он же её брат, она его любит. Она окажется между двух огней. А зачем мне ставить её в такое неловкое положение?

Ася, когда приходит, варит мне супчики. Она умеет сварить супчик за две минуты. Очень милая, заботливая. Совершенно не похожа на своего брата.

* * *

Приезжала Марьяна Тонкова, моя крестница.

Я ей тоже ничего не рассказываю о своей семейной жизни. Зачем? Чем может помочь мне подруга? Перевоспитать моего мужа? Сделать ему внушение? Какое внушение, о чём?! О том, что он в принципе не тот человек, о котором я мечтала?…

Стоп! Я ведь ни о ком не мечтала. Я решительно ни о ком не мечтала! Я сказала себе: «Какой идиот позовёт, за того и пойду!» Так что моё желание было выполнено…

Марьяна считает меня очень счастливой. (А я, оказывается, очень скрытный человек. Из меня калёными щипцами никто бы не вытянул, как оно есть на самом деле…)

Так что говорили мы только о приятном. Об именах для мальчика.

– Нет, ты всё же и для девочки должна припасти имя. Вдруг девочка?…

– Ну, тогда Антонина, если не Антон! – смеюсь я. – Но всё-таки это Антон!

– Какая ты счастливая!… Мне бы тоже очень хотелось возить колясочку… Когда я вижу на улице женщину с коляской, прямо плакать хочется. Я тоже уже имена придумала для своих детей: Верочка и Феденька. Но… мой муж не хочет детей. Хотя он такой хороший, заботливый… Он жизнь за меня готов отдать. А детей – не хочет! Я, Машка, тебе по-хорошему завидую…

Вот так вот. Всё в жизни – относительно.

* * *

Что-то мне опять похудшало. Такие острые боли, что и встать не могу…

Приезжал отец Сергий Хохлов. Отслужил молебен за меня и за мою детку. Долго-долго и очень горячо молился… Какие-то особые молитвы читал надо мной. Исповедовал меня и причастил.

Когда он уехал, я спокойно встала. Никаких болей. Чудеса! Великая сила – молитва…

Целый день думала об отце Сергии, вспоминала, как он прошлой зимой готовил меня в монастырь, как ездила в его храм в Ухтомской… Когда он уходил, я подарила ему стихи, написанные прошлой зимой.

…И вижу я сквозь снеги: Из храма на крыльцо Выходит отче Сергий С задумчивым лицом. Он смотрит сквозь берёзы На холмики могил. А зимний полдень – розов Под сенью снежных крыл… Кричит воронья стая… В резьбе морозной дверь. И снег почти не тает На русой бороде. Он достаёт из рясы – Как август из зимы – Два освящённых, красных, Два яблока: "Возьми!" Они теплы и круглы… Ах, снегопада плен! Уже сокрылся купол, Уже не видно стен. Всё глуше, глуше снеги… Уже не помню дня. И только отче Сергий Всё смотрит на меня…

* * *

Лето 1975 года. Июль. В небе – облака и ласточки. Они носятся лёгкими стайками на фоне красного и растрёпанного, как гигантский пион, заката…

Я сижу на лоджии, на тринадцатом этаже, лицом – в закат, тихонько покачиваюсь в кресле-качалке и жду сына…

Нет, жду я его не с прогулки, не со двора. Жду – из вечности…

До нашей встречи – ещё долгих семь месяцев. Он ещё даже и не постучался, мой мальчик. Ни разу ещё не подал мне знака: я здесь, ты не одна в этом мире…

И пока – вот в такие закатные часы – мне кажется, что – я одна. Одна-одинёшенька. Под этими облаками, перед лицом дымящегося, как пожар, заката, под этим мельтешением ласточек: небо точно задёрнуто вуалью…

Одна. Всегда была одна. И буду.

И мальчика своего я жду одна.

А где-то – за окраинами этой бескрайности, моего всё разрастающегося одиночества – блуждает, всё более и более удаляясь, – тот, кто так и не стал мне мужем. Для которого и я не стала «идеальной женой». А стала лишь камнем преткновения. Этаким материализованным знаком вопроса.

Одним словом – взаимно.

Банальная история…

Открываю словарь. Синонимы к слову «банальный»: избитый, шаблонный, штампованный, неоригинальный, не блещущий новизной, плоский, опошленный, стереотипный, стёртый, истёртый, затасканный, заезженный, тривиальный…

Действительно: при желании можно было бы написать комедию. Фарс! Материала вполне достаточно. Можно было бы…

Если бы не было так больно. От всей этой, не блещущей новизной тривиальности…

Если бы не вопрос, который заполняет сейчас собой всю мою вселенную: что я скажу моему мальчику, когда он спросит?…

Как я переведу на его, детский, язык это: «штампованный», «шаблонный», «заезженный»? Ведь в переводе на его язык это будет звучать не так уж комедийно…

Если бы не вопрос: неужели каждая женщина, чтобы стать матерью, проходит через эту заезженную, стёртую площадь?… То есть: плоскость. Через этот «стереотипный» ад семейной жизни (вымирания под одной крышей…) – неужели каждая?… И почему такой ценой нужно платить за то, чтобы выполнить предписанное тебе природой?… За счастье услышать обращённое к тебе: – «Мама!»

Дымится закат… Поскрипывает кресло-качалка… И я жду своего мальчика…

Господи, а ведь всё сбылось! – говорю я себе. Помнишь?…

Лет пять назад, в пору моего отчаянного бездомья, когда меня однажды спросили, о чём я мечтаю, – я сказала:

– Хочу, чтобы у меня когда-нибудь был дом. Обязательно с окнами на закат! А в доме – пишущая машинка, кресло-качалка и – сын. Главное – СЫН!

Которого я жду на самом деле уже десять лет! С той самой ночи, когда он почудился мне рядом, родной и тёплый, он как будто пришёл ко мне на минутку из Космоса, из Вечности, пришёл, чтобы утешить, шепнуть, что я – не одна во вселенной, что он – со мной… Мой сын, имя которому я придумала, когда мне было пятнадцать лет… Антон. Антоний. Антоша. «Ан-тон, Ан-тон…» – так звенит весенняя капель, так поёт летний дождь, так стучит моё сердце…

Всё сбылось. И продолжает сбываться… Так что нечего плакаться! Жизнь не так уж плохо устроена, если сбываются самые заветные мечты…

* * *

Плавится, дымится июльский закат… Стаи ласточек ошалело носятся среди этого огня… Это было. Всё это уже было.

Крыша. Закат. Ласточки… Хрупкие перила. Горячий люк под ногами. И – крепкое, намертво – сплетение пальцев. Моих и – его. И – не нужно слов… Потому что: поздно. Слишком поздно… И ничего уже не переменить в этой жизни.

Кто так жестоко пошутил тогда над нами? Повернул лицом друг к другу. Шепнул: «Вы и есть те самые две половинки!…»

Три года назад… Крыша. Закат. Это было. Огромный город под нами и вокруг нас: каменный, дымящийся на закате океан… И две выплеснутые из этого океана судьбы…

Ты и я. Мне кажется… в эти закатные часы, что мы – ты и я – так и стоим там до сих пор: на нашей сказочной Крыше. И, взявшись за руки, смотрим на закат…

В прошлое своё смотрим – или в будущее?…

.  Как далеки мы друг от друга .  В минуты те, когда закат .  Очерчивает круг за кругом, .  И прошлое зовёт – назад… .  Но нет пути и нет коня .  Прорваться нам сквозь это пламя. .  И ты молчишь, невольно раня, .  Глядишь куда-то – сквозь меня… .  Весь горизонт огнём охвачен… .  И ласточек сгоревших дым .  Летит на крыши и сады… .  Ах, Боже мой, о чём мы плачем? .  О чём так горестно грустим? .  Нас в детстве держит – .              мыльный шарик… .  Там – никого. Лишь ветер шарит .  По улицам давно пустым…

* * *

Сколько же я не видела уже тебя? С прошлой осени…

Дочка твоя пошла в школу, сын – в детский сад.

Сколько ещё не увижу?…

* * *

Господи, ну, разве это грех – просто взглянуть в глаза?…

Двор, окутанный синим, горячим сумраком… Телефонная будка.

Трубка – как океанская раковина… Как это просто: набрать твой номер. Я даже не пытаюсь его вспомнить, – рука помнит сама.

* * *

…И вот она – Крыша! Как три года назад. Как много веков назад…

И мы с тобой – как тогда (как всегда) – смотрим на закат, крепко взявшись за руки. Красный прибой плещется у наших ног, омывает своими волнами нашу башенку, наш крошечный островок – посреди вечности…

А под лестницей – огарок нашей свечи. Помнишь?… А вот здесь – тогда – ты оставил для меня букет жёлтых цветов. Такой маленький жёлтый пожар – тогда, в августе, три года назад… И ни на час не сдвинулись с той поры стрелки на башенных часах. И если долго-долго смотреть на них, то начинает казаться, что они – стрелки – идут… назад!

Не помню, что мы сказали друг другу на прощанье.

Ведь я была уверена, что это – прощание.

Наверное, и ты тоже…

* * *

И опять я сидела на своей лоджии, в своём кресле, и опять смотрела на закат… на обугленные облака… на пепел ласточек, осыпающийся на обугленные кроны деревьев… на чёрные, вылизанные огнём крыши… на весь этот обугленный, наполненный до самых краёв безнадежностью, мир…

Но душа моя – пребывала там, на Крыше.

Ну, что ж… значит, зачем-то так было надо: чтобы эту жизнь мы прожили врозь…

Уже почти темно. Пишу на ощупь… Я не думаю о том, что мне когда-нибудь придётся разбирать то, что я здесь нацарапала во тьме, в этой тетрадке, – под скрипичное пение моего кресла… Которое тихонько укачивает мою боль, укачивает, как люлька, как зыбка под негаснущим небом…

.  …И каждый год я прихожу сюда – .  Где скрипы лестниц в тишине часовни, .  Где пауки не спят, и дремлют совы, .  В окошке – дождик – тонкая слюда… .  Под лестницей – как тыщу лет назад – .  Свечи огарок, жёлтая записка… .  Здесь кажется всегда, что встреча – близко, .  Когда пылает над землёй закат… .  Я вниз смотрю – на стаи пыльных крыш. .  Кружится голова хмельно, привычно… .  Был – древний Рим когда-то, был Париж, – .  Бурлит Москва под колокольней нынче… .  Имперьи рушатся. А башенка – цела. .  Бегут года, столетья… .                      мимо, мимо… .  Мой вечный зов записка сберегла: .  «Я жду тебя. Поторопись, мой милый!»

А потом наваливается ночь. И я захлопываю свою тетрадь. Захлопываю тетрадь с несбывшейся сказкой. Сказав себе при этом в утешение:

«Ничего. В следующей жизни всё будет по-другому!…»

* * *

Да, лето было не очень весёлым. Сначала одна больница, потом – другая.

Когда я ещё в Боткинской лежала, и срок был маленький, мама то и дело заводила мучительный для меня разговор:

– Вот ты без отца росла, и что в этом хорошего? В одиночку растить ребёнка очень трудно… А ты молодая, неопытная, и у тебя ещё институт, ты же не собираешься его бросать?

Я её почти возненавидела за эти прозрачные намёки! Отказаться от своего сына?! Убить его?! Своего сына, о котором я мечтала всю жизнь!

– Ни за что!!! – кричу я маме.

Но потом, когда срок увеличился, мама уже не заговаривала об этом. И когда я во второй раз попала в больницу, мама приезжала ко мне уже с другим настроением, ободряла:

– Всё будет хорошо! Ты главное – ни о чём не переживай. Не такой уж он плохой человек. Ну, нелепый немножко. Наверное, учёные – все такие. Далеки от земных забот…

* * *

Летом торчать в больнице – не самое весёлое занятие.

Притом, что даже нельзя выйти во двор погулять. Ни-ни. Постельный режим. Угроза выкидыша. Лежи тихонько. Лежи себе и лежи…

Прилетала под окошко Маришка яркой бабочкой… такая красавица! Этим летом она закончила школу. Совсем взрослая у меня сестрёнка.

Приезжала Ася. Поболтали с ней о том, о сём. Я – на втором этаже, в окне, она – под окном.

Пару раз приезжал Безухов. Вдруг появлялся под окном, довольно мрачный. У меня только портилось настроение. Совершенно непонятно, о чём говорить?…

* * *

Всё было так тоскливо и трудно в то лето… это бесконечное лежание… и пугающие прогнозы врачей:

– Вряд ли ты доносишь. А если и доносишь, то не родишь.

– Как не рожу?!

– Сама не родишь. Такие дистрофики, как ты, сами не рожают. Надо будет кесарить… Вообще, у тебя не должно было быть детей. Очень странно, что ты забеременела. Может, у тебя ложная беременность?

– Что значит – ложная?

– Ну, иногда женщине так сильно хочется иметь ребёнка, что у неё развивается ложная беременность. Все признаки беременности налицо – а ничего на самом деле нет!

Они и Безухову это сказали. И он мне написал в записке: «А ты знаешь, что у тебя ложная беременность?»

Какие же они все идиоты!

* * *

Я лежала на больничной койке, перебирая в памяти месяцы прошедшего года…

Как всё хорошо начиналось: дом мой освятили четыре священника!

И как всё было трудно и плохо потом…

Но ведь было же, должно было быть что-то хорошее! Только вот вспомнить бы…

Странно: почему хорошее так быстро забывается?…

Ну, давай, вспоминай, говорю я себе. Что ты ответишь сыну, когда он спросит: «Неужели в этом человеке были только недостатки? Тогда зачем ты за него пошла?»

Ну, не «зачем», а «почему» – а это большая разница. Потому, что отчим выталкивал меня из семьи. Потому что хотела сделать себе ещё хуже! «Пусть будет ещё хуже, только по-другому!» – да, это моя навязчивая идея той злополучной осени… «Но разве из одних лишь недостатков состоял этот человек?» – спросит меня сын.

Нет, не только из недостатков. Пока с этим человеком не живёшь под одной крышей, то видны исключительно его достоинства, их немало, и они подкупают. Ну, во-первых: этот человек очень образованный, очень умный. С ним можно говорить на любую тему! Точнее – его интересно слушать. (А отвечаешь ты ему или нет, его это не очень волнует, так как он нуждается, прежде всего, в слушателях). Он занимается историей науки, так что поле его интересов – весьма широко… Больше всего на свете любит читать книжки. Знает множество языков, настоящий полиглот. Во-вторых: он любит путешествовать. Интересно рассказывает о странах, в которых побывал. В-третьих: к вещам абсолютно равнодушен. Деньги копит только на туристические путёвки. Общаясь с ним, думаешь: «С таким человеком, наверное, никогда не бывает скучно». Ну, как бы одни только достоинства. Только вот не в меру говорлив… Но если человеку есть о чём рассказать, и если находятся слушатели, то почему бы и не поговорить?

И при этом… при этом он производит впечатление человека одинокого, даже жалкого почему-то – такой неухоженный всегда, чёрная пуговица на пиджаке пришита белыми нитками, мятый галстук, старая, нелепая шляпа на голове… Страшно рассеянный: может запросто надеть свитер наизнанку и поехать так на работу; может забыть обуться и пойти осенью на улицу в пальто, шляпе и в домашних шлёпанцах… Ну, точно как человек рассеянный из одноимённого стихотворения! В этом даже есть что-то трогательное. Мама моя говорит: «Наверное, все учёные такие чудаки», и начинает рассказывать что-то про гениального Ландау, и ещё про кого-то… Да, с виду – чудак. Кажется – никто его не любит, и никогда не любил, никто о нём не заботится, (а сам он позаботиться о себе не умеет), никто его не понимает и не ценит…

Этим он и подкупает – своим интеллектом и своей одинокостью. Такого человека искренне хочется пожалеть.

И вот этот человек дарит мне крестик и говорит: «Это для моей невесты…»

…А потом оказалось, что человек и его интеллект – это не одно и то же. По крайней мере, в данном случае это существовало как-то независимо одно от другого. Оказалось, что здесь интеллект плюс прагматизм. И прагматик в нём заботится лишь о том, чтобы комфортно жилось его интеллекту. Чтобы жизнь вокруг него была организована так, чтобы он мог спокойно читать книжки… Как его отец. Ему было с кого брать пример. Но там была самоотверженная до полного самоотречения жена. Она почти молилась на своего гениального мужа… Мама моя, опять же, приводила мне в пример разных самоотверженных жён разных великих учёных. Но я не тянула на эту роль. Эта роль меня не устраивала. (Я чувствовала, что есть у меня и другие, не менее важные, задачи). Если быть искренней до конца, то я во всём и виновата. Это я не вписалась в ту схему семейной жизни, которая ему казалась идеальной и единственно возможной: гениальный муж и жена-служанка. Но мне (почему-то) не хотелось всю свою жизнь положить на облуживание его интеллекта. Мне, наивной, хотелось жить с человеком, который видит во мне творческого человека, личность. Да, мне не улыбалось жить с холодным, пусть даже и блестящим, интеллектом. Интеллект сам по себе не греет…

И даже полиглотство этого странного человека не помогло нам найти общий язык. Увы!…

* * *

У меня даже обида временами вспыхивала на отца Александра: ну, почему, почему он не отговорил меня от этого странного замужества? Почему не топнул на меня ногой и не сказал строго: «Не совершай эту ошибку! Нельзя выходить замуж только из жалости! И только из желания сделать себе ещё хуже!»

Неужели отец Александр тоже считал, что для меня пусть и хуже, но только бы по-другому? Или он видел что-то ещё иное, чего я сама не видела?…

Или он учил меня пользоваться свободой? Он всё время учил меня пользоваться свободой. Есть духовные отцы, которые сами всё решают за своих духовных чад. И есть чада, которые с готовностью отрекаются от своей воли и действуют только по указке батюшки. Но это – не про моего духовного отца и это не про меня.

Отец Александр позволял мне совершать ошибки. Позволял учиться на них. Он не посягал на мою свободу выбора – на этот Божий дар. Он ничего не решал за меня. Он только учил меня пользоваться свободой. И молился за меня…

* * *

– Что это такое? – возмущался мой лечащий врач. – У тебя вместо живота ямка! Уже живот должен быть! Посмотри на своих соседок. Им уже места в общественном транспорте уступают. А тебе и на девятом месяце уступать, наверно, не будут! Когда ты начнёшь в весе прибавлять? Подумай о ребёнке!

Подумай о ребёнке… Я только о нём и думаю! О ком же мне ещё думать?… Я кладу руку на живот (точнее – на то место, где должен быть живот) и прислушиваюсь… – нет, пока ничего не слышно…

Почему так тоскливо, Господи?…

Неужели не могло быть иначе? И что это – на роду у нас написано? Мама осталась за девять месяцев до моего рождения одна, и я, по сути, тоже одна…

Самое долгое и, одновременно, самое быстротечное лето в моей жизни…

.  Сегодня первое июня. .  А завтра – август, .        тридцать первое… .  Как происходит? .        Мне, наверное, .  Не догадаться никогда. .  Как, не начавшись, .        сон кончается? .  И только носит имя нежное… .  Кто эти лета копит бережно .  И вечно манит нас туда?… .  Кто посылает призрак праздника .  И голубые топи тополя .  Цветущего?… .        Тревожит тропами, .  Белеющими по ночам… .  Они уводят к лунным пастбищам, .  Где золотые одуванчики, .  Где сон-трава… .        А голос вкрадчивый .  Мне шепчет: "Август, тридцать первое…"

* * *

Как только меня выпустили из больничной клетки, (с условием, что буду отлёживаться дома), я тут же поехала в Новую Деревню.

Автобус, метро, электричка, ещё один автобус… Представляю, чтобы сказал мне мой лечащий врач, увидев меня трясущуюся на перекладных!

Но я была уверена, что всё будет хорошо. Ведь я ехала к отцу Александру.

Была суббота. Время близилось к пяти – к началу вечерней службы. Но храм был ещё закрыт. Во дворе – ни души. Это завтра, в воскресенье, к литургии сюда приедет много народу из Москвы. А к субботней всенощной приходят только новодеревенские старушки и Елена Семёновна, мама отца Александра.

Я сидела на крылечке своего любимого храма. Была середина августа, ласковое солнце запуталось в густых кронах… шелест старых дерев вокруг храма… потемневшие кресты погоста… Пролетали маленькие оски и стрекозки… Было тихо и спокойно в мире… Только во мне царапались тревожные вопросы, на которые я не знала ответа. И – самый трудный на сегодняшний день вопрос: «Зачем это всё со мной случилось? Какой в этом во всём смысл?…»

…И вот он уже идёт по двору, к храму, мой добрый батюшка, он улыбается мне своей тёплой, как летнее море, улыбкой.

И я спрашиваю его:

– Отец Александр, скажите, какой в этом во всём смысл?

Он смотрит на меня… так глубоко смотрит, как будто проникает взглядом не только в мою душу, но и в моё будущее… И спокойно, с уверенностью говорит, кивнув весело на мой живот:

– Вот он родится, тогда и узнаешь, какой в этом во всём смысл!

 

Глава 3. БЕССОННОЕ ОКНО

Ты у меня – от полюшка клеверного – Сладкий да ласковый. Ты у меня – от дороги просёлочной – Нрав твой неровен. Ты у меня – от рощи берёзовой – Глазаньки ясные. Ты у меня, мой первый, единственный, – От этой звезды над полем… Ты у меня – от полночи сказочной – Тайна бездонная. Ты у меня – от утра весёлого – Всё обещающий. Ты у меня, мой первый, единственный, – От этой звезды над полем…

* * *

Твои первые десять лет я почти не спала. Сначала – с тобой за компанию: не спал ты – не спала и я.

Потом много лет работала по ночам…

А в те, первые месяцы, брала тебя на руки и садилась за свой письменный стол у окна: надо было писать курсовые. А ещё я вела дневник, в котором писала о тебе, моя радость!

На сгибе левой руки – ты, мой маленький, в правой руке – шариковая ручка. Именно в те ночи я и почувствовала, что я – на острове. Одна со своим сокровищем. Телефона у нас тогда не было, и ещё много лет его не было, а мобильников вообще в ту пору не существовало. Единственное, что меня связывало с внешним миром – это чьё-то бессонное окно, такое же бессонное, как моё. В доме у канала, на 16-том этаже, под самой крышей светило ночи напролёт чьё-то окно…

* * *

Никогда не забуду первую ночь, как мы вернулись с Антошей из роддома… Очень весёлая была ночка!

Безухов, оказывается, не купил пелёнок! Да, признаюсь: из жуткого суеверия я ничего не подготовила для сыночка заранее. Но Безухов сказал: я всё куплю сам. И маме моей сказал, что купил. Ну, мама на выписку принесла нам комплект пелёнок. И, оказалось, что это – всё!

– А где пелёнки? – спрашиваю, когда приехали домой.

– У меня нет денег на пелёнки.

– Тогда займи у кого-нибудь.

– Но не сейчас же! Завтра займу…

Первая ночь. Холод собачий. Ты всё время мокрый. В доме 15 тепла. Безухов сладко спит под двумя одеялами… Я рву на пелёнки простыни и свои летние хэбэшные платья… Беспрерывно пеленаю тебя. Тут же стираю. Но ничего не успевает высохнуть. За окном – февраль… Вся кухня опутана верёвками с медленно сохнущими, кажется – совсем не сохнущими пелёнками… Беру утюг и сушу эти самодельные пелёнки утюгом… А молока у меня почти нет… ты голодный, пьёшь сладкую воду и никак не можешь напиться…

* * *

…Ну, вот он и вывез свои книги, и шкафы, и тапочки, и торшер… Вывоз вещей длился не один день. И каждый день шёл снег…

* * *

Потом он приезжал ещё раз: забыл тут свою папку с чистой бумагой и конвертами.

– Послушай, – говорю, – мне тут письма надо написать, а конвертов нет. Продай мне три конверта.

И протягиваю ему пятнадцать копеек (конверт в то время стоил пять коп.) Он взял пятнадцать копеек и дал мне взамен три конверта.

– И тебе не стыдно? – спрашиваю.

– Что «не стыдно»? – не понял он.

– Не стыдно брать у меня пятнадцать копеек?

– Но ты же сама мне даёшь. Почему я должен отказываться?

– При этом ты не оставляешь ни копейки на сына.

– Но ему ведь не надо пока еду покупать. Ты ведь его своим молоком кормишь. А денег у меня сейчас нет.

Он засунул свою пухлую папку в потрёпанный портфель.

– Кстати, тут ещё мои пластинки оставались…

– Забирай скорее свои пластинки! Скорее, ну! И выметайся из моего дома!

Он торопливо прихватил коробку с пластинками под мышку и пошёл, оставляя за собой грязные мокрые следы… С обиженным видом оглянулся в дверях:

– Могла бы и не кричать напоследок…

Но я уже хлопнула дверью, едва не прищемив ему нос.

* * *

Господи, почему в жизни столько мелких противных подробностей?!

Почему нельзя просто любить своего ребёнка и писать стихи? Почему столько вещей, тянущих к земле?… – с тоской думала я, берясь за половую тряпку, чтобы удалить грязные лужи его следов…

А!… – вдруг озарило меня. – Наверное, чтобы мы об эти неприятные вещи обтачивали свой характер и своё чувство юмора! (Господи, сколько же грязи в доме от этого Безухова!) И вдруг вспомнилось, что я читала когда-то про птиц, в какой-то научно-познавательной книжке. Птицам, оказывается, чтобы переваривать пищу, надо ещё клевать песок и мелкие камушки. Мелкие камушки и песок внутри птицы – как жернова: помогают пище перемалываться. А без этого пища не усваивается, и птица гибнет…

Может, и человеку зачем-то нужны песок и камушки неприятностей? Чтобы лучше усваивать жизнь…

* * *

Всё просто.

Не будет чёрного – не будет и белого.

Тогда вообще не будет никакого!

Вот так, сынок…

Будем радоваться тому, что мир – разноцветный!

Хотя от этой разноцветности иногда больно – глазам и сердцу…

* * *

Не знаю вот только, как сказать о произошедшем маме?…

Она-то надеялась, что рождение Антона скрепит нашу семью… Бытует среди людей среднего и старшего возраста такой предрассудок: что дети скрепляют семью.

А разве не наоборот?… Если плохо держалось, то с появлением ребёнка тут же всё и развалится. Потому что ребёнок – это ведь не канцелярская скрепка и не цементирующий материал, не вещество для склеивания гнезда, как слюна у ласточек. Наоборот! Ребёнок – это дополнительное напряжение. Иногда – сверхнапряжение. Мама, специалист по сопромату, рассказывала, что так металлоконструкции испытывают – на сверхнапряжение. Так же испытывается и семья: детским плачем по ночам, заботами и проблемами. Хлипкая семейная конструкция всего этого не выдерживает. Устоит только очень прочная. Изначально прочная.

А некоторые думают: вот рожу ещё одного, ещё одного – и тогда всё скрепится само собой, как по волшебству. Дудки! Не сегодня-завтра всё равно развалится… Я знаю семью, где семеро детей, а всё равно семья развалилась. Так лучше пусть сегодня, чтобы не тянуть эту болтанку. Пусть сегодня – пока сынок маленький, и ничего не понимает, и не страдает…

Я вышла на лоджию и заглянула в голубую коляску – Антоша спал, румяный и безмятежный… С низкого неба сыпался густой влажный снег… Крупные, пушистые снежинки лежали на поднятом верхе коляски, белое на голубом – очень красиво… Спи, сынок, набирайся сил, милое моё солнышко. Всё у нас с тобой будет хорошо… Всё уже хорошо!

Но как сказать маме?… Она ведь в обморок упадёт, у неё сердечный приступ может случиться… Может, скрыть на какое-то время? Ну да, скроешь тут! В доме-то опустело после выноса книжных шкафов и книг…

А вот и мама! Не успел Б. скрыться за дверью, как пришла она.

Оглядывается изумлённо по сторонам. Она не была у нас неделю.

– Ой, что это? У вас перестановка?

– Ну, как сказать… – смеюсь я. Почему-то стало вдруг очень весело. Я даже напеваю что-то. (С той зимы у меня и появилась эта привычка: напевать, когда на душе тяжело. А плакать я почти совсем разучилась).

– Ты такая весёлая! Поёшь! – говорит мама. – А куда… ваш папа ушёл? Он когда вернётся? – осторожно спрашивает она.

– Куда ушёл – понятия не имею. И не интересно мне это. А не вернётся, надеюсь, никогда.

– Это шутка?

– Нет, это не шутка, мама. Разве так шутят? Сегодня последние вещички увёз.

Мама в обморок не упала. Но выражение её лица какое-то странное…

– Не хотела тебе говорить, но всё же скажу, коль всё уже произошло, – говорит она. – Я как раз к дому подходила, когда он вышел из подъезда и пошёл к такси…

– И что?

– В такси сидела женщина.

– И что? Ну, сидела какая-то женщина.

– Да не какая-то. Ты что, не понимаешь? Он подошёл к машине и о чём-то с этой женщиной говорил. Она стекло опустила… отвечала ему что-то. Но я уже зашла в подъезд. К счастью, он меня не заметил, и можно было не здороваться, очень мне этого не хотелось в ту минуту. Я ещё постояла за дверью, посмотрела в щель… Она дверцу ему открыла, он протиснулся внутрь с какой-то коробкой, сел рядом с ней, и они уехали. Это надо же! Приезжала с ним вывозить вещи! А тут младенец, ещё месяца нет…

– Стало быть, не один был? Вот и прекрасно!

– Что? Для тебя это не новость?

– Новость. Но приятная. А так бы я угрызалась: бедненький, ни к чему не приспособленный, куда же он теперь? Но вижу – Безухов не пропадёт. Значит, будет кому стены сверлить и зажаривать ему курочек, и печатать его статьи на машинке.

– Боже мой, какую страшную ошибку ты совершила в жизни! И я тебя не остановила от этого скоропалительного брака… Какая я несчастная! – мама готовилась заплакать.

– Мама, а то, что ты вышла когда-то за моего отца, тоже было ошибкой?

– Безусловно. Ничего хорошего не получилось из этого, как видишь…

– Мама!

– Что?

– Очнись, мама! И не вздумай плакать. Что значит: ничего хорошего не получилось? А я?… Если бы ты не вышла за моего отца – не было бы меня.

– А, ну да…

– И разве можно назвать ошибкой моего чудесного мальчика?

– Мальчик, действительно, чудесный, но как ты его будешь растить одна?

– Не одна, а с Божьей помощью.

– Так ты, в самом деле, не огорчена?

– Ничуть, мама! Я счастлива. Я, наконец, освобождаюсь от дурного сна…

.  Был тяжкий снег. .        И сумерки с дождём… .  Был чёрствый хлеб .        запит холодным чаем. .  Сначала показалось: .          пуст мой дом… .  (Хотя я радости от тишины не чаю!) .  Дверь заперта. .        И тяжкий мокрый снег .  Тебя подталкивает в спину – .                 прочь отсюда! .  (А сколько перебили мы посуды!… .  Я думала: на счастье… .                Смех и грех). .  А в колыбельке чутко-голубой .  Спит тихий ангел – .           маленький Антоний… .  Он слишком мал, .         он не знаком с тобой, .  Он этот вечер никогда не вспомнит. .  Пускай он смотрит солнечные сны, .  Покуда тяжкий снег .          на землю валит… .  Спит безмятежно в голубом овале .  Любовь последняя – .         мой двухнедельный сын.

* * *

Сыночек, милый, простишь ли ты меня когда-нибудь? За то, что так всё получилось…

* * *

Через несколько дней. Звонок в дверь. Открываю – его сестра Ася.

– Вот, приехала познакомиться со своим первым племянником! А где мой братец?

– Твой братец?… А разве ты не в курсе?

– В курсе чего?

Пришлось объяснять… (Сколько ещё раз придётся рассказывать эту историю изумлённым слушателям!) Ася, ошеломлённая, потрясённая, провела у нас целый день. Сходила в магазин. Постирала пелёнки. Когда Антончик уснул, посидели с ней на кухне, попили чаю.

– А ребёнок, оказывается, это совсем несложно! – сказала она.

Прощаясь, обнялись по-родственному. Она сказала:

– В любом случае, чтобы там мой братец не натворил ещё в своей жизни, ты – моя сестра, а Антошка – мой племянник. Он прелесть! Надеюсь, появиться у вас на следующей неделе…

Но она не появилась больше никогда.

Вместо этого недели через две пришло от неё письмо. В котором она сообщала мне, что больше не хочет иметь дело с непонятной жизнью её старшего брата, «со всей этой грязью…»

Я разорвала письмо и спустила его в мусоропровод… Спасибо, Ася.

* * *

Нет, нельзя выходить замуж от отчаянья. Или из жалости.

Это – ошибка.

Но Господь – благ. Он всякую нашу ошибку может обернуть нам во благо…

* * *

Теперь мама стала приходить к нам почти каждый день.

По утрам она приносит из детской молочной кухни для Антоши кефирчик в маленьких бутылочках, заткнутых пыльной ваткой. И какую-то еду для меня. Но есть мне совершенно не хочется, у меня стойкое отвращение к еде. Ну, чаю ещё могу попить. Мама уговаривает меня, как маленькую:

– Скажи, что тебе хочется? Я приготовлю.

– Ничего не хочется.

Мама плачет от огорчения:

– По-моему, у тебя какой-то психический сдвиг! Подумай хотя бы о своём ребёнке!

– О ребёнке я думаю. Я только о ребёнке и думаю… Но есть мне всё равно не хочется. Не могу же я есть через силу!

Мама начинает сердиться:

– Ты же с ног упадёшь! У тебя окончательно пропадёт молоко! Его и так жалкие капли! По-моему, тебе надо к психиатру, или к психологу, к кому-нибудь!…

Действительно, у меня совсем мало молока, и поэтому приходится подкармливать сыночка кефиром. Он не возражает.

А ещё мой сынок любит чай! Чай он может пить до бесконечности. Чайная душа…

Мы пока сами на молочную кухню не ездим: сильные метели, а там всегда очередь на улице длиннющая…

* * *

Ночь, сижу с тобой за письменным столом у окна…

Ты уснул, убаюканный колыбельной песенкой… Ты так трудно засыпаешь, ты почти не спишь, а ведь ты должен спать много-много, но с этим у нас большая проблема. Ты спишь мало-мало. А сейчас ты задремал, и мне не хочется класть тебя в кроватку. Ты такой тёпленький, уютный, такой родной… Самый родной человек на свете. И столько мне радости от тебя! И света… Как же Господь любит меня, несмотря на все мои ошибки и глупости! Как же Он добр и щедр, что одарил меня такой радостью. Радостью, которой хватит на всю жизнь… Спасибо тебе, сынок, за то, что ты ЕСТЬ!

В окне – чёрная ночь, глухая тьма, ни луны, ни звёзд, и только далеко, у канала, на шестнадцатом этаже высокой башни, горит одно окно… Чтобы я не чувствовала себя одинокой в этой ночи…

Ты – на сгибе левой руки… в правой руке – ручка, на столе тетрадь – в круге света, который падает от настольной лампы…

И уже привычное ощущение, что мы с тобой – на острове…

.  Ничего не осталось .  Этим вечером белым… .  Только в сердце усталость. .  Только сын в колыбели. .  Только гул за окошком – .  Поезд?… гром?… канонада?… .  Ничего не осталось – .  Только сын. Только правда. .  Только стёкол дрожанье… .  Только лампы качанье… .  Только жгучая жажда .  Все изведать сначала. .  Здесь, .      в негромкой квартире, .  Где – не зрим для метелей – .  Набирается силы .  Ясный Свет в колыбели…

* * *

Пришла мама и отпустила меня погулять.

– Ты совсем не бываешь на воздухе! Поэтому у тебя и аппетита нет. Иди, пока Антоша спит.

Я вышла во двор. Первый раз после родов. Как будто с другой планеты прилетела. Так странно всё… Забытые ощущения мягкого снега под ногами… Тихонько добрела до телефонной будки… Звоню отцу Димитрию Дудко.

– Давненько не слышал тебя, Маша! Ну, какие новости? Рассказывай.

– Сына родила.

– Да ну! Сына?! Ну, ты молодец! И как назвала? Антоном? Редкое, красивое имя. Отец, небось, доволен, что сын? Небось, не нарадуется?

– А он с нами больше не живёт.

– Как не живёт?… – опешил он.

– Ушёл от нас. Когда сыну было двадцать пять дней.

– Ушёл?! Боже ж ты мой! что на свете творится!… И как же ты теперь? кто тебе помогает?

– Мама.

– Ну слава Богу, что мама есть. А ты можешь сейчас к Речному подъехать?

– Могу.

Мы встретились у метро «Речной вокзал». Отец Димитрий был в длинной чёрной рясе, а поверх рясы – короткое зимнее пальто. И чёрная – колпаком – шапочка. И седая борода. Похож на маленького доброго гнома из сказки. Весь усыпан крупными пушистыми снежинками… Его голубые глаза смотрели на меня сокрушённо.

– Вот какое тебе испытание послано, Маша… Ну, держись! Бог не оставит тебя. Он никого не оставляет…

Он протянул мне конверт:

– Тут сто рублей, возьми. Купи сыну одеяло тёплое. Видишь, зима как затянулась…

– Спасибо большое. Но у Антоши уже есть одеяло. Да и много это на одеяло!

– Ну, тогда что хочешь купи. На твоё усмотрение. А Сергей Романов тебя навещает?

– Я ему ещё не звонила. Никому ещё не звонила. Вы – первый.

– Ну, я сам ему позвоню, скажу, чтобы заглядывал к тебе, помогал, чем может. Ну, иди с Богом. Антон тебя заждался уже, небось.

Он перекрестил меня.

– Храни тебя Господь. И сына твоего.

* * *

Ночь, бессонное окно… Дневник – мой полуночный собеседник…

Прости, Господи, не получилось создать семью с мужчиной. Да, может, и не судьба мне иметь семью с мужчиной? Но я создала семью с Моим Ребёнком.

* * *

Вышли мои стихи в цирковом журнале. Это уже четвёртый раз они меня напечатали. И всё благодаря Юрию Никулину. И опять – замечательные рисунки всё того же неизвестного автора.

Приятно вынимать утром из почтового ящика свежий журнал со своими стихами…

Хороший день сегодня. Главное – сынок не плачет от болей в животике и хорошо спал ночью. И молока у меня сегодня немного побольше – наверное, от хорошего настроения.

Так что сынок сегодня не голоден. Солнышко моё ненаглядное! Есть счастье в жизни.

* * *

Мама говорит:

– Ты раньше всегда такая подавленная была. А теперь – весёлая! Ты что, совсем не переживаешь?

– Совсем! Напротив: облегчение чувствую. Наконец-то я живу СВОЮ жизнь.

– Зачем же ты выходила за него?

– Потому что СУДЬБА. Пришёл, подарил крестик – вот и пошла…

– А если бы другой кто подарил?

– Но ведь никто другой не подарил! Значит, судьба у меня такая: быть мамой и папой для своего сына. Значит, судьба мне растить своего мальчика одной…

Мама собирается заплакать.

– Мама, я – счастлива! Теперь у меня есть смысл жизни. А ты плачешь!

– Ну, прости, прости…

– Разве не надо поблагодарить за это судьбу? Я ведь по своей воле ни за кого бы не пошла. Я ведь о монастыре мечтала… Хотя отец Александр и говорил мне: «Это – не твой путь». Наверное, мой путь – материнство. А как мне на него было вступить? Значит, необходимо было парализовать мою волю – вот это и произошло в тот момент, когда Безухов подарил мне крестик…

– Ты так мудрёно говоришь… – сказала мама.

– Да что ж тут мудрёного? Всё ясно, как белый день. По крайней мере, для меня. Мне пора было стать мамой. А моему сыночку пора было явиться на землю. И всё произошло так, как ДОЛЖНО БЫЛО произойти.

– Выходит, ты не в обиде на…?

– Нет! Он – просто орудие в руках судьбы, вот и всё.

* * *

Приезжал отец Сергий Хохлов. Была как раз мама у нас, она ему открыла, а я в это время кормила Антошку. Отец Сергий заглянул к нам, улыбнулся.

Потом пили чай на кухне, отец Сергий говорит:

– А я думал, когда ты эту квартиру получила, что ты устроишь молодёжную христианскую коммуну. А вот как всё обернулось… Ну, Бог тебе в помощь, расти своего Антошку теперь…

* * *

Конечно, спасибо Фёдору. За эту квартирку.

Хоть и не для меня он её добывал, а для себя, для своего спокойствия. Чтобы я перестала отравлять их личную жизнь своим неуместным присутствием.

Столько лет мы «колотились», по выражению моей бабушки. Мама считала, что я должна жить дома, с ними, а Фёдор так не считал. Я то возвращалась домой по маминой просьбе, то опять убегала, не выдержав очередной психической атаки Фёдора. Ему всё во мне не нравилось. Точнее – бесило. Особенно то, что я крестилась. Он был большим начальником, человеком серьёзным, партийным, а я его компрометировала. Наш телефон стали прослушивать. Я дружила со священниками-диссидентами. Фёдор боялся неприятностей. Он гнал меня из дома, но я опять возвращалась, потому что мама плакала и просила меня вернуться. Он не знал, как от меня избавиться, как сделать так, чтобы я стала отрезанным ломтем, и уже не маячила бы у него перед глазами.

Помог случай. Мы жили в небольшой квартире, а Фёдору, как большому начальнику, полагалось иметь дома рабочий кабинет. Он стоял в очереди на расширение жилплощади. И когда эта очередь подошла, он пришёл в ужас, что в эту квартиру мы переедем все вместе. И я вместе с ними! И наш ад вместе с нами…

И тогда они с мамой приняли спасительное для нас всех решение: лучше они не будут переезжать в большую квартиру, а получат в дополнение к той, что уже имелась, – маленькую, однокомнатную. И отселят меня с глаз долой!

Так и было сделано. И я перестала по вечерам названивать друзьям, в поисках ночлега, или ездить на Курский вокзал, когда звонить кому-то уже не было сил…

Так у меня появился МОЙ ДОМ. О, это волшебное словосочетание!… И мой дом освятили четыре священника одновременно – мои добрые друзья: отец Александр Мень, отец Димитрий Дудко, отец Сергий Хохлов и отец Кирилл Чернецкий. Четыре друга. Но они давно не виделись. И вот, я решила устроить им нечаянную радость – нежданную встречу. Позвала каждого из них освятить мой дом. И они пришли. Все четверо! И такая радость была для всех! А отец Сергий привёл ещё с собой дьякона.

О, как они все пели! Пять могучих голосов… Как они горячо молились за мой дом, за то, чтобы жизнь в этом доме была настоящей и счастливой…

И вот она настала – настоящая и счастливая жизнь: ты – на сгибе моей руки, в другой руке – перо, а где-то у канала горит бессонное окно, как икона, – чтобы я не чувствовала себя одинокой в этой ночи. Да о каком одиночестве может идти речь? Когда на моих руках – сынок, а в сердце – Бог.

Что снится сыну моему?… Прекрасно маленькому сыну В плетённой солнечной корзине, В январском ласковом дому… Что снится жилке на виске И этим шёлковым ресницам?… А лунная тропа пылится, Звезда за окнами двоится, Лежит подковка на песке…

* * *

Горящее во тьме бессонное окно…

Из ночи в ночь оно посылает мне сигналы: ты не одна в этой ночи!

Спасибо тебе, окно!

Спасибо Тебе, Господь, за это окно!

* * *

А потом мама пошла на работу. Она ведь была в ту пору ещё молодой бабушкой – всего только сорок девять лет.

Но за первые Антошины месяцы, когда мама приходила к нам почти каждый день, и помогала мне, – великое ей спасибо!

Пожалуй, в нашей с ней жизни это были лучшие месяцы… Ведь каждый день был озарён Антошей, которого мы обе очень любили. И – ничего и никого, кроме Антоши – тогда в нашей жизни не было. Только радость от нашего сказочного мальчика, нашего улыбчивого ангела, нашего загадочного пришельца из вечности…

* * *

Итак, мама вышла на работу. А мы с сыночком быстро научились сами ездить на молочную кухню с утра пораньше.

Но если была сильная непогода, то я оставляла тебя, спящего, в коляске на лоджии. У нас удобная лоджия – с аркой в стене – проход к соседям. Если ты заплачешь, бывало, то тут же прибегали к тебе наши соседи. Молодые ребята, у них у самих годовалая дочка.

Возвращаюсь, а Саша или Таня укачивают тебя. Спасибо им!

* * *

Теперь мы целыми неделями с сыночком вдвоём. И ощущение того, что мы с ним на острове, усилилось…

Был бы у нас телефон, можно было бы посылать сигналы в большой мир, на большую землю…

А так – можно посылать сигналы только Вверх…

Но может, это и к лучшему?… Ничто и никто не отвлекает меня от тебя: от постижения огромной вселенной, заключённой в тебе, мой мальчик, мой любимый сынок…

* * *

И всё же до нашего острова иногда доплывает кое-кто из друзей.

Чаще всего – Серёжа Романов.

Когда-то нас познакомил отец Димитрий Дудко. Сказал: «Вы соседи. И фамилия у вас почти одинаковая. Вот и дружите!»

Вот и дружим.

* * *

А как-то вечером к нам приехал Яша Кротов, младший брат Гавра.

Гавр познакомил нас летом семьдесят второго года. Они пришли тогда вдвоём в «Москонцерт», где я в то время работала. Гавр обожает младшего брата. У него есть ещё один брат, но я его пока не видела, и поэтому Лёня Кротов для меня – мифическая личность.

А Яша летом семьдесят второго года был ещё Максимом, ему было пятнадцать лет, и он был увлечён археологией. Это был худенький, темноглазый мальчик, страшно серьёзный. Эти Кротовы – все страшно умные и страшно серьёзные! И при этом они все ироничные, насмешливые. С ними даже страшно общаться. Как посмотрят своими чисто кротовскими глазами… – не знаешь, что и сказать.

Их мама летом семьдесят второго тоже смотрела на меня очень строго, она, наверное, думала, что я буду сражаться за Гавра, пытаться увести его от семьи. Она ошибалась. Никогда, никого и ни от кого я не пыталась увести. Нет у меня таких наклонностей.

А потом – ведь существует судьба: где-то написано на небесах то, что должно случиться. И не надо пытаться подсказать судьбе. Она сама разберётся и решит: кому от кого уходить, а кому – нет. Вот и Безухову она подсказала. И ушёл он от нас без моей помощи и без оглядки. И, слава Богу, что ушёл.

А Яша так возмущался Безуховым! Смотрел на Антошку, весело дрыгающего ногами, такого славного, глазастого, и не понимал, как от такого можно уйти…

– А ты не рано на него ползунки надела? – строго спросил он. – Я полагаю, что в таком возрасте младенец ещё должен лежать спелёнутый…

– Как куколка бабочки? Но мой сын любит свободу! В пелёнках ему тесно. Вот и надела ползунки.

* * *

Через несколько дней от Яши пришла почтовая открытка. Он сообщал мне, что по поводу ползунков проконсультировался со своей мамой. И мама сказала, что младенец до трёхмесячного возраста должен лежать в пелёнках.

Я была, конечно, тронута таким вниманием семейства Кротовых к нашей (несуществующей) проблеме. Но я очень смеялась над этим строгим и безапелляционным «должен лежать в пелёнках».

Младенец никому ничего не должен! И если младенец требует свободы, то ему нужно эту свободу предоставить. В полном объёме! Вот и всё. Так мне подсказывало моё сердце: для ребёнка всё хорошо и полезно, что не опасно. А реальных опасностей в жизни не так уж много.

Я не читала к тому времени ни одной книги по воспитанию младенцев (таких книг просто не было тогда в нашей стране), так что воспитывала тебя чисто по интуиции.

Ведь это просто: представь себя на месте ребёнка – и сразу поймёшь, в чём он нуждается. Ведь это так просто! Ребёнок сам тебе подсказывает, что ему хорошо, а что плохо. Нужны только моя любовь и моё внимание, чтобы это понять. И никакая самая замечательная книга (и ничей чужой опыт) не смогли бы меня научить так хорошо, как это сделал ты, мой маленький сынок. Очень скоро, буквально в первые месяцы твоей жизни я пришла к убеждению: чтобы не вырастить из ребёнка послушную куклу, раба, – ребёнку нужно предоставить свободу!

Но ребёнка нужно учить пользоваться этой свободой… А чтобы овладеть этой наукой, у нас есть Вечная Книга. В ней – все ответы.

* * *

Серёжа Романов живёт близко, он то и дело забегает к нам. Спасибо ему!

Без всякой моей просьбы привёз огромный короб бумажных подгузников. Это было очень кстати, потому что надвигалась сессия, а у меня уйма времени уходила на стирку. И денег не взял за этот короб, замахал на меня руками…

Как-то Серёжа пришёл со своей женой Надей – чтобы она поделилась со мной своим опытом – выращивания ребёнка без бабушек и нянь. Надя ужаснулась, застав меня с утюгом в руках:

– Ты что, гладишь?! Я с рождением Дениса вообще забыла про утюг. Бросай! Сразу высвободиться много времени и сил!

* * *

В другой раз Серёжа пришёл с Ирой и Лёшей. Мы все в какой-то степени родственники, потому что Ирина-Лёшина дочка Лиза – наша с Серёжей крестница. Ей уже второй год пошёл, ребята мечтают о втором ребёнке. Точнее – они его уже ждут. А мечтают, чтобы детишек у них было штук шесть, семь… восемь! Сколько Бог даст.

* * *

Лёша через несколько дней привёз нам хорошего врача – милую пожилую женщину. Это был платный врач, но Лёша сказал, чтобы я о деньгах не думала, что он уже оплатил её визит.

Доктор определила у Антона сильное отставание в весе. И велела мне немедленно вводить прикорм – гречневую молочную кашу.

– А не рано? – изумилась я.

– Это – экстренные меры. Вашему ребёнку необходимо набирать в весе, расти и развиваться, а на ваших двух каплях молока это невозможно. Никакую другую кашу я вам пока не назначаю. Но гречневую – можно!

Гречневая эпоха началась в два с половиной месяца…

* * *

Великим постом открытка от Яши Кротова: такого-то числа к тебе приедет отец Александр.

* * *

…Он вошёл – большой, шумный, – как будто горячий ветер ворвался вместе с ним в наш тихий дом. Воздух вокруг него сразу стал горячий, пространство словно закипало вокруг него – такая колоссальная энергия была заключена в этом человеке.

– Ну, где? Где сын? Показывай! – сказал он и широкими шагами вошёл в комнату.

Остановился у кроватки Антона, Антон не спал. Они внимательно и с интересом смотрели друг на друга. Отец Александр негромко помолился и нежно благословил моего мальчика, погладил его по каштановой головке своей большой, тёплой рукой. И сказал с улыбкой:

– Прекрасный младенец! Очень он тебе удался, Маша! Вот теперь у тебя радость и смысл жизни! Помнишь, ты меня спрашивала: какой в этом во всём смысл? Теперь чувствуешь его?

– Ещё как!

– Ну, и слава Богу! Слава Богу за всё. Давай помолимся вместе…

Я так любила эти его слова: «Давай помолимся вместе».

Мы стали рядом перед иконами Спасителя и Богородицы. (Его подарок!) Помолились. Он исповедовал меня и причастил.

Потом я кормила его обедом, был Великий Пост, и я приготовила для него рыбу с картошкой. Он говорил:

– Нравится мне у тебя. Хорошо тут. Помнишь, как мы вчетвером освящали твой дом?

– Как не помнить?

– А ложку мне дашь?

– Ложку? Так вот же вилка, – сказала я.

На что он засмеялся:

– А я вилками не пользуюсь, ем только ложкой – так удобнее и быстрее. Некогда, знаешь ли, ковыряться вилкой. Так что давай лучше ложку!

Прощаясь, сказал:

– Береги сына.

– Это – моя главная забота.

– Вот тебе денег немного. Купи Антону, что найдёшь нужным. Я уж не стал сам ничего придумывать.

– Ой, может, не надо?

– Бери. И если будут с этим проблемы, дай знать.

– Спасибо вам огромное за всё!

– Не переживай, со здоровьем у Антона всё наладится. И в весе начнёт прибавлять, и спать научится. Бог – благ. Ну, храни вас Господь!

Он благословил меня. Я вышла проводить его к лифту.

Потом стояла на лоджии и смотрела, как он уходит… мой любимый, драгоценный батюшка…

* * *

Денег, подаренных двумя батюшками, хватило нам с Антошей больше, чем на полгода.

С моей способностью жить экономно.

* * *

Перед Пасхой получила от отца Александра открытку – «Красная земля» Николая Рериха.

На открытке изображены молодая мать с маленьким ребёнком, мальчиком. И она ведёт его по красной, горячей, таинственной и волшебной планете…

Удивительно неразборчивый у моего батюшки почерк! Как у инопланетянина. В жизни не видела таких почерков! Не буквы – а клинопись какая-то… Как будто пишет и шифрует одновременно. Я помучилась, пока разобрала несколько строк на открытке. Но как радостно было их разбирать!…

* * *

Пасха. Первый солнечный день за эту весну!

Заехали Яша Кротов со своей невестой Ирочкой.

Яша говорит:

– Отец Александр попросил от его имени купить Антону подарок. Вот, мы с Ирочкой подумали и решили, что это будет как раз то, что нужно…

И он извлёк из портфеля… двух клоунов! Петрушку и Шута с бубенцами… Наверное, ребята решили, что мой сынок будет, как и я, любить цирк и клоунов.

(Эти два клоуна живы и сейчас, спустя тридцать лет. Сначала ими играл сынок, а потом дочка. И хотя Антон остался равнодушен к цирку, но вот для Ксюши это была целая эпоха в жизни, когда она себя осознавала клоуном! С Петрушкой она спала в обнимку… А Шут с бубенчиками на колпаке через много лет участвовал в нашем спектакле, который мы играли вместе с Ксюшей. Спектакль, посвящённый памяти Леонида Енгибарова. Но до этого ещё – целая жизнь!…)

Яша сказал, что вернулся из заключения Гавриил Яковлевич – его и Гавра отец. Отсидел в мордовских лагерях семнадцать с половиной лет… Умеет же наше государство прятать лучших своих людей далеко и надолго! Но и за колючей проволокой он оставался отцом своих трёх сыновей. И оттуда, из-за колючей проволоки, он слал сыновьям самодельные книжки: сочинял для них сказки, рисовал картинки, писал мелким почерком длинные-предлинные письма – о своей жизни, о том, что ему дорого, и как он понимает смысл жизни (Гавр показывал мне эти письма). Гавриил Яковлевич Кротов был прирождённым педагогом, вроде Макаренко или Сухомлинского, любил работать в детских домах, с трудными детьми, с сиротами. Ну, конечно же, такого человека надо было спрятать куда подальше! Ведь он из своих воспитанников растил думающих людей! А для того государства, в котором мы тогда все жили, это было опасно.

Из своих сыновей он тоже вырастил мыслящих людей – колючая проволока оказалась тому не помехой! И вот он вернулся… Яше скоро девятнадцать лет – а последний раз отец его видел, когда ему было девять месяцев.

Гавр купил для отца домик в глухой деревне, в Калужской области. Поселиться в Москве, с семьёй, старому и больному человеку не разрешили. Выходит, власти боялись его до сих пор?… Да, старого и больного, но не сломленного духом. Такие люди не ломаются. Пройдя гражданскую войну (в Средней Азии ловил басмачей), а потом всю Отечественную, а потом войну с японцами, а потом тюрьмы и лагеря… Такая жизнь или ломает в самом начале, или превращает человека в стоика. Старший Кротов оказался стоиком.

* * *

Поехали провожать Яшу с Ирой к метро. Везла сыночка в голубой коляске по Берёзовой аллее, пронизанной солнцем… Воистину пасхальный день сегодня!

На обратном пути присела на скамью и записала стихотворение (ручка и блокнот всегда при мне).

.  Мы выходим с тобой из роддома – .  Из покоя и белизны – .  В этот гул, .       в этот топот и громы – .  На порог весны иль войны? .  Что там – .       белый снег иль знамение .  Завихрилось между домов?… .  …Вновь летит навстречу крушению .  Скорый поезд… .           Во тьме облаков, .  Словно птичий домик фанерный, – .  Рассыпается самолёт… .            И ещё один оборот, .            И ещё один оборот… .  Вся планета в рёве и грохоте, .  Вся планета в плаче .            и в хохоте .  Бесноватых и дураков… .  Потрясают земле- .         трясения, .  Революции, эпидемии .  Старый мир – до самых основ. .        Для тебя ж он – прекрасен и нов… .  Из таинственной звёздной кузницы .  Мы выходим с тобой на улицу – .  На простор дорог и ветров… .  Дымный снег клубится… .              И топчется .  На углу, озябнув, цветочница .  С жёлтым пламенем южных цветов…

* * *

Подъезжаем к дому – а тут Пресманы нас дожидаются! Нет, не такой уж наш остров безлюдный!

Пресманы привезли букетик гиацинтов и яблочный пирог, испечённый Антониной Самуиловной.

Пили чай с пирогом. Антон сидел у меня на коленях, распахнув свои каре-зелёные глазища. В них такая глубина, что голова кружится, когда долго смотришь…

Александр Самойлович сказал: «Космическое дитя!…»

* * *

А Каптеревы всё никак не доедут до нас…

Людмила Фёдоровна болеет, ездит на Каширку, в онкологический центр, на облучения…

Господи, помоги моей крёстной! Господи, пусть она выздоровеет, я так люблю её! Я так нуждаюсь в её присутствии на земле!…

* * *

Ночь… Привет тебе, бессонное окно!

Скоро моему сыночку три месяца.

Это – уже третья «Антошина тетрадка».

* * *

Приезжала Марьяна со своим мужем (противником детей). На Антошины три месяца.

Антон им очень понравился. Они подарили ему шикарную импортную соску. Потому что отечественную он отплёвывал!

Потом Марьяна скажет обо мне другой моей подружке, Тане Неструевой: «И что она может дать ребёнку? Если она даже шубку купить ему не может!» (При чём тут шубка? – изумилась я.)

Что я тебе могу дать, мой родной? Своё сердце, свою любовь, всю свою жизнь… Разве этого мало?

* * *

Первая прогулка в лес – к пахучим соснам, к шуршащим беличьим хвостам, к плотной, коричневой хвое под ногами… Смотри, сынок, дыши, сынок, слушай, сынок! Это всё – твоё. Твой лес. Люби его.

…А помнишь, сынок, как мы прожили прошлую осень в Новой Деревне? До самого снега, до Покрова, и дальше… Слышал ли ты (будучи ещё во мне), как падают по ночам яблоки?… как шумит лес?… как стучит дождь по крыше?… Чувствовал ли запахи осеннего леса? Влажные, острые, грибные, еловые, заячьи…

Иногда мы гуляли в лесу с Еленой Семёновной, мамой отца Александра, из москвичей только она и я жили ещё тут и не спешили в город.

– Вам не нужно ходить в лес одной, скользко, не дай Бог поскользнётесь, – говорила она мне.

А было действительно влажно и мокро на дорожке, скользкие мокрые листья под ногами…

Но иногда я всё же уходила в лес одна. Порой мне хотелось погулять с тобой, только с тобой, поболтать о том, о сём… показать тебе грибы и шишки, и капли на паутине… и жёлтый берёзовый листочек, прилипший к паутине… и ковры хвои, делающие шаги совершенно неслышными… Видишь, сынок? Слышишь, сынок?…

Тогда и родились эти строчки, как начало длинного стихотворения, которое должна дописать сама жизнь:

Ты не можешь не любить Эту землю подмосковную, По которой я ходила – В ожидании тебя…

А в среду, субботу и воскресенье была, как обычно, служба в храме.

Каждое воскресенье я исповедовалась и причащалась.

По средам никого не было из москвичей, бабушки после службы расходились по домам, Елена Семёновна тоже иногда шла к себе, а мы с отцом Александром заходили в прицерковный домик, в трапезную, Маруся подавала чай, не позволяла мне хозяйничать, мы садились с отцом Александром за длинный стол: он – во главе стола, под иконой, я – напротив окна. По воскресеньям за этим столом после службы помещалось человек двадцать, даже больше… А сейчас мы пили чай вдвоём. Иногда он просил Марусю приготовить ему суп из пакета, он был неприхотлив, ел самую простецкую еду, запрещал Марусе готовить что-то сложное, требующее много времени и сил.

Он спрашивал, как я себя чувствую. Его волновало, что у меня часто болит голова, и перед глазами плавают чёрные мушки. Он говорил, что это от повышенного давления, и давал разные советы. В частности, советовал есть сырую свёклу, говорил, что это снижает давление. Мне было непривычно, но я последовала его совету, и вскоре чёрные мушки пропали. Он говорил, чтобы я не переохлаждалась, чтобы потеплее одевалась и берегла себя. Он был заботлив, как отец родной. Наверное, мой папа, если бы был жив, говорил бы мне такие же слова. Ещё он спрашивал, хорошо ли топит хозяйка и не холодно ли в доме, где я живу, потому что осень была холодная, с ранним снегом… Ещё спрашивал, нет ли у меня проблем с деньгами, и просил, если проблемы возникнут, тут же сказать ему, не стесняясь.

Безухов опять уехал за границу, на этот раз в Румынию. Он давно запланировал и не собирался отменять что-то. За комнату в избе он заплатил за два месяца, за сентябрь и октябрь, оставил мне немного денег и отбыл. Я покупала у хозяйки картошку и яблоки, это стоило дёшево, особенно яблоки, их уродилось очень много в том году, и Анна Фёдоровна вообще не хотела брать за них деньги, но я всё же настаивала: не могла же я быть у неё нахлебницей. Баба Аня была крепкая старуха, хотя ей уже было восемьдесят лет. Она не разрешала мне носить воду от колонки, ну разве что полведра. За хлебом я ходила в деревенский магазин. А больше ни в чём не нуждалась. О Безухове старалась не думать. Было ясно, что долго это не протянется – наша так называемая «семейная» жизнь.

Я гуляла по лесу и старалась думать только о сыне…

.  За окнами закат, .           пороша… .  День ускользающий лови! .  Под сердцем маленький Антоша .  Стучится мотыльком любви. .  Стучится крылышком упругим, – .  Дай волю – .       выпорхнул бы в сад! .  Закат сгорает круг за кругом… .  И в поле зреет снегопад. .  И зреют звёзды – .           словно гроздья .  Рябин – и падают в жнивьё… .  В окошке свет не гаснет поздний… .  Здесь до Покрова доживём.

Когда я видела, как Елена Семёновна исповедуется отцу Александру, я думала, что мой мальчик тоже, может быть, станет священником, и я буду ходить к нему на исповедь…

…А иногда мы сидели с отцом Александром за столом, пили чай и молчали. Это было так хорошо – молчать, не произносить слов, когда общение происходило помимо слов, поверх слов. Он изредка посматривал на меня, усмехался тепло, сказал однажды: «Тебе идёт беременность, ты стала мягче». О Безухове мы не говорили. Наверное, отец Александр предвидел, чем всё разрешится, (да и трудно это было не предвидеть), но он не считал уместным сейчас об этом говорить со мной. Разговоры на эту болезненную тему могли помешать той важной работе, которую я сейчас совершала. Я вынашивала сына. И мне нельзя было волноваться.

Светом Яблочного Спаса Наливается душа… Утра своего – и часа Дождалась я, не спеша. И горит Преображенье Чистым пламенем зари! Знаков и предчувствий жженье… «Имя, имя назови!» Хор кузнечиков за храмом – Деревенский мир, приют… В окнах выставлены рамы, Слышно – певчие поют… И антоновкой закатной Пахнет клирос и притвор. Золотом листвы закапан Маленький церковный двор… Над сторожкой тихо рдеет Августа – рябины ветвь… А в душе неслышно зреет Плод – спасение – ответ.

…А по вечерам мы с Еленой Семёновной ходили друг к другу в гости. Каждый вечер. Или я шла к ней по дорожке, засыпанной листвой, или она ко мне. Она к моему приходу готовила ужин – варила картошку. (И я точно так же: ежедневная деревенская еда). За ужином и долгим чаем она рассказывала мне об Алике (так она называла отца Александра) – о своём любимом старшем сыне. Рассказывала о его детстве, рассказывала о том, как она, втайне от своего мужа, крестилась сама и крестила обоих сыновей – Алика и Павлика. Как много лет они были членами катакомбной церкви. Как во время войны жили в Загорске – под покровом Сергия Радонежского…

Ещё она показывала детские рисунки Алика, его стихи, его детские и юношеские фотографии… Всё это она возила постоянно с собой: летом – на дачу в Новую Деревню, а зимой – обратно в Москву. Она никогда не расставалась со своими драгоценностями. Она была невысокого роста, стройная, лёгкая, с изумительно синими глазами и густыми, волнистыми серебряными волосами, собранными сзади в пучок. Она понимала, что её сын знаменит и даже велик, но не было в ней от этого ни капельки гордыни. Елена Семёновна для меня была примером истинной христианки. Такая светлая, просто светящаяся… У неё была изумительная улыбка – открытая, радостная, немного детская.

Елена Семёновна была очень деликатной: не задавала лишних вопросов, не осыпала советами. Умела внимательно слушать. Умела искренне восхищаться людьми. Мне было удивительно услышать от неё такие слова: «Вы ещё совсем молоденькая, а уже такая мудрая, я в вашем возрасте была до смешного наивная». Это я-то мудрая?! Я – которая наломала столько дров? Которая так нелепо вышла замуж?…

– Главное – вы не держите зла на него. В этом и заключается мудрость, – сказала она.

– Стараюсь не держать. Мне не до него сейчас. Ведь у меня есть мой мальчик, мой Антоний! Я без конца с ним разговариваю… Всё ему рассказываю – о том, что вижу… о чём думаю…

– А вы уверены, что будет сын?

– Абсолютно!

– Я тоже знала, когда ждала Алика, что будет сын. А во второй раз ждала дочку, а родился опять мальчик! Врачи говорят: «Радуйтесь, мамочка, у вас мальчик», – а я реву от обиды… Очень обидно было. Потом вину перед Павликом чувствовала, что так встретила его приход. Я же и говорю: глупая была. Не понимала, что нельзя обижаться на Божьи подарки…

Ещё Елена Семёновна возила с собой рукопись своей двоюродной сестры Верочки. Она очень любила Верочку и всю жизнь была с ней дружна. Елена Семёновна дала мне прочесть эту рукопись. Несколько дней я читала её и была в сильном потрясении. Это была книга-исповедь, книга о том, как человек пришёл к Богу в самые безбожные времена, это был рассказ о катакомбной церкви – о церкви чистой, истинной, которая, оказывается, была жива всегда, и действовала на своём поприще, не опуская рук…

* * *

Весна со снегом… Каждый день снег! Весь март – снег… снег… снег…

Начался апрель – и опять снег!… Только на Пасху было солнышко.

Сынок совсем плохо сосёт. Из-за этого у меня возникли проблемы, и, причём, серьёзные. Несколько дней пыталась справиться с ними сами. Но потом подскочила температура, всю ночь лихорадило… Пришлось идти в поликлинику, оставив Антошу на попечении Маришки.

– Тут без операции не обойтись, – сказала строгая тётечка-хирург. – Такие вещи разве можно запускать?! К нам тут недавно одна пришла, так уж поздно было…

– В каком смысле «поздно»?

– А в таком! В больницу пришлось её отправлять, а на второй день она там померла. А ребёнку всего семь месяцев!…

– Как умерла?! Разве от этого умирают?!

– А ты думала, это – шуточки? Умирают, милая, умирают… А ты чего так долго не шла? Самолечением, небось, занималась?

– Алоэ прикладывала…

– Алоэ!… (она смачно выругалась). – Ты что, не сцеживалась совсем?

– Сцеживалась… да и молока почти нет. Непонятно, как такое получилось…

Обезболивающий укол практически не подействовал, я всё чувствовала и скрипела зубами, чтобы не стонать.

– Уникальный случай! Чтобы обезболивание совершенно не подействовало! Ты что, наркоманка? – строго спросила тётечка-хирург. – Почему тебя укол не берёт?!

– Просто я от природы такая… чувствительная.

– Сколько ребёнку-то? Три месяца? Тебе, мамочка, нервы лечить надо! А кормление твоё кончилось.

Шла домой и ревела. И шёл снег…

Светлая седмица. С метелями…

.  Какая странная весна! .  Мне кажется, в такие вёсны .  Мы тяготимся жизнью взрослой .  И нам мерещится одна, .  Одна мечта – спать в колыбели .  Дни и недели напролёт, – .  Пока на землю снег идёт, .  Холодный, тяжкий, белый-белый… .  Весна, какой уже давно .  Не помнят даже старожилы. .  Спать в колыбели иль могиле, .  Пожалуй, многим всё равно… .  И тяжкий снег уставшим душам .  Сравним лишь с тяжестью креста. .  Как продолжение поста – .  Седмица Светлая – .                  всё глуше .  Сомненья, снег и мрак зимы… .  Не видно впереди просвета. .  О Господи! пошли нам лето! .  Хотя не заслужили мы.

* * *

Каждый день – снег…

Хожу на болезненные перевязки.

У Антоши уже две недели кашель. Уколы пенициллина не помогли.

* * *

Приехала моя подруга Оля Тишлер. Поглядела на нас…

– Повезёшь Антона на рентген к моей маме?

– Повезу.

– Только это далеко, на Сиреневом бульваре.

– Возьму такси.

Два месяца назад Олина мама, Элла Яковлевна, уже устраивала нам консультацию у своей студенческой подруги – профессора Дещёкиной, Марии Фёдоровны, специалиста по родовым травмам. Мария Фёдоровна сказала мне тогда: «Вы ещё хорошо отделались. Могло быть и совсем плохо».

А теперь я везла Антона к Элле Яковлевне, она – детский рентгенолог.

…Сделали рентген. Собралась полная комната врачей: все рассматривали Антошины снимки…

Нет, воспаления лёгких не обнаружено. Отчего кашель? Скорее всего – аллергический. «хвост» после ОРЗ. Но обнаружено другое – сильно увеличенная вилочковая железа в лёгких. Я впервые тогда услышала об этой железе. А оказалось, это очень важная железа. Она заведует иммунитетом! К рождению ребёнка она должна уменьшаться и начинать вырабатывать иммунитет. Если же она остаётся увеличенной, то она работает плохо и иммунитет не вырабатывает. Ну, или вырабатывает, но очень слабо.

– И как же мой ребёнок теперь без иммунитета?… Это что, на всю жизнь так?!

– Ничего заранее сказать нельзя. Всё очень индивидуально. Будем надеяться, что железа с возрастом начнёт уменьшаться и постепенно включится в работу… А пока…

Меня заверили, что мой ребёнок будет часто болеть. Болеть будет долго и трудно. С осложнениями. Неизбежны аллергические «хвосты» после простуд. Чтобы я была готова к этому. В детский коллектив – ни в коем случае! Менять климат – Боже упаси! В общественном транспорте не возить. По гостям не ходить. У себя гостей тоже как можно реже принимать. По паркам и скверам лучше не гулять, потому что такие дети, все как один, аллергики. Можно и астму нагулять…

– Вы на каком этаже живёте? – спросили меня.

– На тринадцатом.

– Балкон есть?

– Есть.

– Вот и прекрасно! Наш вам совет: лучше всего – держите своего ребёнка дома. Лучше бы – в скафандре! Слышали об американском мальчике?

– Нет.

И мне рассказали о мальчике, который родился недавно в Америке. Совсем без иммунитета! Так его держат в специальном скафандре.

– Какой кошмар!… – сказала я.

– А что делать?

Элла Яковлевна провожала меня до выхода из больницы и, как могла, утешала:

– Будем надеяться, что Антон перерастёт, и всё с ним будет нормально.

– А пока перерастёт?…

– А пока вам будет трудно. И ты должна это знать. По-моему, всё-таки лучше знать, чем жить в неведенье.

– Конечно. Лучше знать.

* * *

Приезжали Каптеревы!

Антоша сидел в высоком стульчике за общим столом и с интересом изучал гостей.

– Какого прекрасного племянника ты мне родила! – сказал Валерий Всеволодович.

– А мне – внука! – засмеялась Людмила Фёдоровна.

Ну, вот, мы опять вместе. Есть счастье в жизни!

– И как рожать таких богатырей? трудно? – спросила Людмила Фёдоровна.

– Не легко…

* * *

Бессонное окно…

Я никому не рассказывала, никому – про то, как на самом деле это было…

Девчонка, медсестра, бросила тогда с издёвкой: «Ишь, писательница! Ну, напиши, напиши потом, как ты рожала!» Но как об этом напишешь? Нет таких слов, чтобы могли передать то, что было. Раздирающая, как гигантские, раскалённые щипцы, боль – и ясное, всё фиксирующее сознание. Хотя «веселящий газ» должен был его помутить, но – не вышло. Не так, оказывается, легко помутить мои мозги…

Господи, а умирать, оказывается, совсем не страшно, – проносится мысль. Такая лёгкая, светлая мысль – как дуновение ветерка в жару. Господи, так вот зачем надо страдать перед смертью – чтобы не страшно было умирать… Чтобы хотелось умереть! Чтобы смерть казалась желанной избавительницей, спасением от мук… так вот зачем.

Страшно только за сыночка. Как же он будет без меня?…

А потом боль кончилась, её как будто выключили – и вот я стою у изголовья своей кровати и спокойно думаю: «А я, оказывается, не дышу…» И такое освобождение… такая лёгкость…

* * *

У нас в гостях Неструева, моя подружка, у которой я в периоды бездомья часто подолгу жила. Она меня называет: «папа Рома и мама Нушка в одном лице».

– А ты на самом деле пережила клиническую смерть? – спрашивает она. – А это страшно?

– Нет, это не страшно… Точнее – за себя не страшно. Страшно было за Антона. Боялась, что я уйду – и он останется сиротой. Это было бы предательством с моей стороны. А его увести за собой не могла. Не имела права. Чувствовала, что ему надо быть на земле… Но его папаша, если бы меня не стало, не стал бы заниматься его воспитанием…

Неструева:

– А сам-то появляется?

– Нет, конечно. Ему не до этого сейчас. Там – в другом месте – у него родилась дочь. Она не на много младше Антона. Так что моей вины в том, что всё так быстро распалось, не вижу. Просто человек блуждал по жизни в поисках уютного для себя места. И в этих блужданиях оставлял тут и там детей… Наверное, теперь-то нашёл то, что искал. Пора бы уж… Как говорится, желаю счастья! Представляешь, когда Антоше было полгода, однажды пришёл человек. С его работы. Говорит:

– Вот путёвка для ваших детей в лагерь – как многодетной матери.

– Что?…

– Ну, для ваших девочек.

А у Безухова в юности родились две девочки-близняшки – это было в начале его поиска.

– Так вот, – говорит, – вам путёвка. А отца семейства дома нет?

– Его нет уже полгода. И девочек-близняшек у меня никогда не было.

Он прямо головой замотал:

– То есть, как, – говорит, – не было? Мы, – говорит, – с вашим мужем только сегодня утром говорили, я его о детях расспрашивал, и он сказал: всё замечательно, и дочки, и сын. Я ещё сказал: «Героическая у тебя жена, с тремя справляется!» Он улыбнулся, довольный. Я подумал: повезло человеку, сейчас редкая женщина решается на третьего, а большая семья – это так здорово!

– Может быть, – говорю. – Но нам нравится наша маленькая семья.

Он стоял, всё не уходил, «переваривал» услышанное.

– Какой славный мальчуган! – говорит. – На вас, между прочим, похож.

– Да, – говорю, – мальчики обычно похожи на матерей.

Пытался мне деньги какие-то всучить. Я не взяла. Странно это – брать у постороннего человека деньги.

– Ну, и дура, – говорит Неструева. – Дают – бери!

– Да ну, унизительно это как-то… Одно дело, когда мне отец Димитрий денежку дал, говорит: купи сыну одеяло тёплое. Или вот отец Александр тоже денег оставил, хоть я и отнекивалась сначала. Но он сказал: «Это от всего нашего прихода, так что бери». А тот человек говорит:

– Хотя он и мой коллега по работе, а вы мне никто, но я возмущён до глубины души. У меня, можно сказать, из-за этой истории вообще представление о людях поменялось на сто восемьдесят градусов! Я думал раньше, что детей бросают прожжённые негодяи, алкаши. А тут без пяти минут доктор наук! И с виду – приличный человек… Как вы прикажете это понимать?

– Этот вопрос – мне, или он риторический?

– Видимо, риторический…

Я засмеялась.

– А про клиническую смерть так и не рассказала, – напомнила Неструева. – Уходишь от ответа. Говори честно: тоннель видела?

– Говорю честно: тоннеля не видела. Некогда мне было по тоннелям разгуливать! А себя видела, это правда. Стояла у изголовья кровати и видела, что я уже не дышу. Выхлебала весь баллон веселящего газа. Представляешь, на меня надели маску, сказали «дыши!» – и ушли. Забыли обо мне. А я не знала, что это такое, не знала, что дышать нужно по чуть-чуть. Думала: наверное, кислород. Дышала… долго. Потом смотрю: резинка наверху баллона не подымается… «А ведь я не дышу!» – думаю я. Отчётливо так. И страха за себя нет совершенно. Только за Антона. Никого в палате. Стою в изголовье кровати и смотрю то на баллон, то на себя, бездыханную… Тут в палату зашла старая нянечка, глянула на меня, да как закричит: «Она не дышит! Она не дышит!» Эта нянечка меня и спасла. Нас с Антошей. Тут врачи набежали толпой, стали орать друг на друга, стали напяливать на меня уже другую маску – теперь уже с кислородом, кто-то прослушивал ребёнка и кричал: «Сердцебиение не прослушивается!» «У матери тоже!» Тётка здоровая, пудовая, изо всей силы навалилась на мою грудную клетку… стала массировать… называется: непрямой массаж сердца… Я сначала ничего не чувствовала, только с ужасом смотрела на неё… Но вдруг… почувствовала боль от её здоровенных ручищ, открыла глаза и сказала: «Вы мне все рёбра переломаете!» Она в ужасе отшатнулась от меня, как от ожившего покойника. Впрочем, я таковым и являлась. «Ты гляди, у неё ещё претензии!» – рыкнула на меня. А молоденькая медсестра съязвила: «Ишь, студентка Литинститута! Писательница! Давай, давай, напиши потом, как рожала!» Извини, что ругаюсь, но сволочи они. Ребёнок был крупный, головастый, а у меня узко всё. И анемия, истощение. Сил не было рожать. К тому же, ещё в детстве случилась поломка – там, внутри. На велосипеде каталась, и грузовик меня сбил. Сильно ударилась о седло, а седло было твердокаменное, ведь это был гоночный велосипед… Ну, и сломалось что-то внутри. Потом в эту сломанную кость Антошка упёрся лбом – и полтора суток никак! Меня, пока по больницам валялась, предупреждали: сама не родишь, только с кесаревым. А эти инквизиторы: «Ишь, кесарева в двадцать пять лет захотела! Давай, рожай сама! И нечего так орать! Вот тебе, дыши!»

Впрочем, это уже на второй день было. А весь первый день, и ночь… Я-то думала, мне сразу кесарево сделают, ведь воды отошли ещё дома…И «скорая» меня везла с завыванием сирены – скорее, скорее! А тут кинули на койку и забыли. Никакого кесарева – рожай сама! Ишь, какая изнеженная, лёгкой жизни захотела!

– И как же ты?…

– Ну, вытащили его… с трудом. Врачи-мучители.

Потом мне объяснили: насчёт кесарева муж должен был заранее договориться и заплатить. Но Безухову было на нас наплевать – у него в это время была бурная личная жизнь. Марьяна встретила его случайно на улице как раз в тот день. Спрашивает: «Ну, как там Маша?» – «Нормально», говорит. – «А когда ей рожать?» – «Да вот вчера в роддом отвёз». – «Так она, может, уже родила?!» – «Может, и родила. Я ещё не звонил». Так что ему было не до нас…

– Гад! – сказала Неструева и добавила словечко поострее, как она это умела.

– Говорят: в Америке рожают с обезболивающими, и даже под наркозом, во сне, уснула – проснулась – а рядом с тобой твой детёныш улыбается… Не знаю, правда ли. Ещё читала статью, что провели в той же Америке исследование, и с удивлением обнаружили: дети после лёгких родов – туповатые и ленивые, а после тяжёлых, экстремальных родов – сплошь талантливые, неординарные. Опять же не знаю: верить или нет этим сказкам? Даже если это так, то всё равно жалко, когда детёныш в самом начале жизненного пути так мучается, через такие страдания проходит… Уверена, и в нормальных, человеческих условиях, и без баллона веселящего газа может родиться гений.

– Неужели за детей нужно так страшно платить?

– Нам, женщинам, может, и нужно: чтобы от всей предыдущей жизни очиститься. Обелиться в муках… Но ему-то, ангелу чистому, за что это всё? Извлекли на свет Божий синего, бездыханного… Тут же уколы делать, стимуляцию… Пять дней после рождения не видела его. Никому из тех женщин, что в той палате рядом со мной лежали, детей не приносили на кормление и не показывали. Все наши детки были в реанимации, а мы целыми днями ревели… На пятый Антошин день пошла к дверям реанимации, умоляла вынести его, показать… плакала. Говорила: не уйду отсюда, пока не покажите мне моего сына. Хочу видеть, что он жив! Наконец, вынесли, показали… Бедный мой, бедный, какой же у него был измученный взгляд!… Но какой осмысленный! А доктор пугала: «После такой долгой асфиксии дети обычно остаются идиотами».

– Так и сказала?!

– Спокойно так сказала, как о самой обыденной вещи… Сами они идиоты! Стопроцентные! А Господь – добрый и мудрый. Только Его милостью мы остались живы. Но все Антошкины проблемы со здоровьем – это оттуда… тяжёлая беременность, тяжёлые роды…

– Но всё-таки спать-то он уже начал?

– Спать потихоньку, слава Богу, начал. А в первые месяцы спал, как птичка: не спал, а дремал, чутко так, от малейшего шороха тут же просыпался… Но сейчас уже лучше. Потому что мы почти всё время на воздухе. Особенно хорошо спит в дождь… Врачи сказали, что Антон родился практически без иммунитета. Говорят: таких детей надо держать в скафандре. Говорят: держите его на своём тринадцатом этаже во избежание контактов с внешним миром, с детьми, с животными, с растениями… А я думаю: если держать ребёнка взаперти, то как же этот иммунитет выработается? Так что мы врачей слушать-то слушаем, но выводы делаем свои. Противоположные. Целыми днями гуляем! Или в лесу, или в сквере, или на лоджии…

– И ты не боишься?

– Нет. Я же вижу, что ему с каждым днём всё лучше…

* * *

Мне кажется, Мой Клоун часто посещает наш остров…

Две енгибаровские афиши на стенах моего дома. Теперь никто их не сорвёт и не уничтожит – ни Фёдор, ни Безухов. Теперь они живут свободно на стенах моего дома, и крупные, красные и синие буквы привлекают внимание моего мальчика…

* * *

Да, спасибо Фёдору, он стал моим невольным благодетелем. Господь его руками устроил мне эту маленькую обитель, гнёздышко на тринадцатом этаже.

Но не успела я подумать: «Спасибо Фёдору!», как на следующее утро приходит мама, мы идём все вместе гулять на Берёзовую аллею, и мама заводит очень странный разговор:

– У Фёдора родители очень старенькие…

– Не такие уж старенькие, наша бабушка старше.

– Ну, всё-таки по семьдесят лет обоим. Трудно им одним в селе.

– Вы хотите их взять к себе?

– Да ты что?! – испугалась мама. – Нет, это невозможно.

– Тогда какой выход?

– Вот мы с Фёдором и подумали: а не поехать ли тебе жить к ним в село?

– Мне?! Поехать жить к чужим старикам? Да я их видела всего пару раз в жизни.

– Ну, и что?

– И как вы себе это представляете: я с больным младенцем на руках еду куда-то за тридевять земель в глухое село…

– Не такое уж и глухое. Там дорога близко проходит.

– Мама, о чём ты?! Врачи говорят: Антона вообще лучше из дома не выносить, и ни в коем случае не менять климат, а ты меня хочешь куда-то отправить за кудыкины горы! Там даже воды нет!

– Почему? Там колодец во дворе.

– Спасибо! Колодец во дворе, печка в хате, дровишки… Ещё, наверное, имеется цинковое корыто столетней давности, чтобы купать младенцев…

– Ну, чего ты заводишься? Можешь взять Антошину ванночку. Вообще возьмёшь всё, что тебе нужно. Мы тебе поможем доехать.

– Спасибо! Спасибо, мама. Какие же вы все заботливые! Всё уже обдумали. А как вы себе это мыслите: грудной младенец, плюс два старика… И всё это на меня одну?

– Но ты же всё равно ничего не делаешь! – сказала мама.

– А… вот в чём дело! Боитесь, что я умру от безделья? А ребёнок на одних руках? А институт? Впереди ещё три курса! И это означает НИЧЕГО НЕ ДЕЛАЮ?!

– Ну, чего ты заводишься с пол-оборота? – изумилась мама. – Что я такого сказала? Ребёнок у тебя ангел, я не думаю, что ты так уж с ним устаёшь. А институт… ты же на заочном. На экзамены будешь приезжать. Главное: там чистый воздух.

– Ну, если жару и степную пыль можно назвать чистым воздухом…

– Не всегда же там жара, – сказала мама.

– Когда не жара, то грязь по колено. И вокруг – вредные предприятия и зловонные дымы… Помню, помню я этот чистый воздух… не забыла ещё. Скажи, мама: почему ты хочешь услать меня в эту дыру?

– Но нужно же как-то решать эту проблему!

– Но почему проблему Фёдоровых родителей, с которыми я практически не знакома, должна решать я?!

– Ну, хотя бы как-то отблагодарить Фёдора за квартиру надо?

– Отблагодарить за квартиру тем, что уехать с этой самой квартиры? То есть – отблагодарить за подарок, отказавшись от него? А не много ли Фёдор хочет?! Да и не стоила эта квартира ему ни копейки!

– Но он хлопотал…

– О себе! Только о себе! Чтобы от меня наконец-то избавиться, чтобы глаза я ему больше не мозолила!

– Не важен повод, важен – результат. Ты теперь имеешь крышу над головой.

– Да, теперь я имею крышу над головой. И мы с сыном будем жить ДОМА. Так и передай Фёдору: ни в какое село я не поеду. Может считать меня неблагодарной. Меня это не волнует – его мнение обо мне. Меня волнует только мой ребёнок. До свидания, мама!

Я развернула коляску и быстро поехала по Берёзовой аллее в сторону дома…

В ту минуту мне на самом деле очень хотелось уехать. Куда глаза глядят! Подальше от своих родственников, от их вечных упрёков… Даже живя на расстоянии, в другом доме, на другой улице, я продолжала действовать им на нервы. Но почему?? Я решительно не могла понять. Я не просила у них денег. Я не подкидывала им ребёнка на выходные, мы, кстати, вообще ещё с Антоном у них не были, нас никто не звал, и Фёдор Антона ещё не видел. Хотя я передавала ему через маму и через Маришу приглашение зайти, познакомиться с внуком, хоть и не кровным, но всё-таки. Но то ли они моё приглашение до Фёдора не доносили, то ли он не хотел откликнуться. Хотя он бывал в нашем доме: этажом ниже жили его приятели. Но к нам не заходил. За всё время, что я тут живу, а это уже два с половиной года, не зашёл ни разу. Ну что ж, насильно мил не будешь…

* * *

Зато бабушка Дора обожает своего правнука!

Бабушка немного припоздала к началу сессии – у неё была встреча подпольщиков и партизан, я её понимаю, это нельзя было пропустить, ведь их с каждым годом становится всё меньше…

У меня – летняя сессия. Мама, ворча на бабушку, что та припоздала, взяла за свой счёт неделю и отпускает меня на экзамены.

Первые разлуки с сыночком… Его первый поцелуй. Когда я вернулась после экзамена, и схватила его в охапку, он поцеловал меня в щёку – как будто клюнул клювиком… Птенчик мой любимый!

 

Глава 4. В ЭТОЙ ЖИЗНИ ВСЁ – К ЛУЧШЕМУ

Я теперь оказалась в семинаре Егора Исаева. Поэт, который пишет, в основном, о войне. Он стал знаменит, когда вышла его поэма «Суд памяти». Он сам оказался на войне почти мальчишкой.

Волнуюсь: как этот человек отнесётся к моим цирковым стихам? Слышала о нём, что он строг, и всё говорит в лицо своим студентам, без обиняков. Да и предыдущие мои руководители семинаров – Долматовский и Жаров – тоже всё говорили в лицо. А как иначе? Не за спиной же студента говорить о нём то, что думаешь? Так что я вся зажалась, когда шла первый раз на семинар к Исаеву.

Он говорит:

– У нас новая студентка? Ну, давайте знакомиться. Почитайте нам что-нибудь из своих стихов.

Слушал очень внимательно. Смотрел исподлобья голубыми глазами, из-под нависшей копны седеющих волос… Никаких реплик, пока я читала, не отпускал. Но смотрел по-доброму. И с каким-то удивлением, что ли. Я готовилась к другому.

– Ну, что? – сказал он, когда я закончила. – Великолепно! Ведь это же совсем другой взгляд на цирк. Все думают, что цирк – это хи-хи да ха-ха, а тут – оказывается, совсем другое. Тут кровавые мозоли, пот, любовь, страдание, боль… Спасибо большое! Я сегодня совершил, можно сказать, открытие. Открытие совершенно другого цирка. Особенно хороша строчка «Здесь не играют – здесь живут». Великолепно! Это как камертон ко всей подборке. Я рад, что вы оказались в нашем семинаре! Надеюсь, вам будет у нас хорошо. А у вас много стихов о цирке?

– Много.

– Можете мне на следующее занятие принести?

– С удовольствием!

Кроме меня, в семинаре только одна девушка, Лена Абросимова, постарше меня. А все остальные – человек двенадцать – взрослые дяди. Почти все кавказцы. Красивые люди, спокойные такие, степенные. Потом узнала: кто-то – из Осетии, кто-то из Абхазии, кто-то – из Чечни. Одним словом, не семинар – а дружба народов! Пишущих на русском – только трое: я, Лена и Володя Бояринов. Все остальные приносят переводы-подстрочники. Но и по подстрочникам можно многое понять и почувствовать. Например, один средних лет человек, Цараг Сергеевич из Владикавказа, (его все называли по имени-отчеству, потому что он был старше всех), он дал мне прочесть своё стихотворение о сыне. О маленьком сыне, который, играя, изрисовал его любимую книгу, и он сильно отругал тогда малыша. А вскоре сын заболел и умер… И с какой болью его неутешный отец перелистывает теперь эту книгу с детскими каракулями… и как ему больно, что он тогда отругал своего мальчика!…

Меня пронзило это стихотворение, как острой иглой. Я чуть не заплакала. А Цараг Сергеевич сказал: «Многое бы отдал, чтобы вернуть тот день! Как я мог его за это ругать?… Ведь это всего лишь книга. Книгу можно купить новую… Но эти его рисунки на страницах – теперь мне как память. Смотрю на них – и как будто общаюсь со своим сыном… И всё прошу у него прощения…»

Тридцать лет прошло, а я не могу забыть то стихотворение.

* * *

Сессия – позади. В моей зачётке – одни пятёрки.

На Антошины полгода пришла мама с гладиолусами, такими маленькими, как будто младенческими. И приехали мои друзья из Литературной консультации – Борис Глебович Штейн и Людмила Георгиевна Сергеева. Борис Глебович очень трогательный человек. Когда я звонила ему и звала в гости, говорю:

– Борис Глебович, приезжайте к нам на полгода!

– Как… на полгода? – опешил он. (В смысле: не получится на целых полгода приехать).

Мы потом очень смеялись…

Борис Глебович спросил:

– Маша, а как вы собираетесь жить дальше?

– Счастливо!

– Я понимаю, что Антон сделал вас счастливой на долгие годы. Но я сейчас имел в виду материальную сторону этого счастья.

– Буду искать работу. Надомную какую-нибудь.

– В ясли вы, конечно, не собираетесь Антона отдавать?

– Боже упаси! У него ведь почти нет иммунитета. Да если бы даже и был. На три часа расставались во время экзаменов, и то… с трудом могла пережить эти три часа.

– Ну, с вами всё ясно!… – смеются мои друзья.

* * *

Конечно, ни в каком скафандре я тебя не держу. А делаю то, что подсказывает мне моё сердце. А подсказывает оно, что с тобой надо гулять, гулять как можно больше, в любую погоду!

Помню: лёгкий, моросящий дождик… и солнце… мы стоим под лиственницей у Центрнаучфильма, ты сладко спишь в своей колясочке, я под зонтиком… И никогда не забыть маленького весёлого паучка в мокрой паутине, сверкающей крошечными серебристыми капельками…

Паутина раскинулась на ветках куста, её прикрывают широкие, узорчатые листья… Весь мир пронизан солнцем – и мокрая мохнатая лиственница над нами, и паутина, и паучок, и капельки – всё сияет, искрится!… Я смотрю на этого паучка, смотрю на своего чудесного сына и чувствую великий покой и глубочайшее счастье… И понимаю, что никогда не забуду эту минуту: этот свежий запах летнего дождя, и свою уверенность в том, что всё у нас с тобой будет хорошо. Всё-всё будет хорошо! И с твоей вилочковой железой, и с моими сессиями, и с работой… Всё получится, всё сбудется. И Господь никогда не оставит нас, как не оставляет он и этого маленького паучка.

Будем и мы упорно плести паутинку своей чудесной жизни…

* * *

Когда я везу по нашим зелёным дворикам голубую коляску с моим солнышком, бабушки на лавочках у подъездов судачат обо мне.

– И в каком же классе ты его родила? – спрашивают они меня.

– Успокойтесь, бабушки! – говорю я. – У меня поздний ребёнок.

Немая сцена… Ну, что поделаешь, если я выгляжу на десять лет моложе своих лет? И когда с нами гуляет Мариша, то за маму принимают её, а я – так, сбоку припёку.

Когда приехала к нам погостить моя бабушка Дора, она ахнула: «У тебя определённо чахотка! Ты чего так похудела-то?!» – «От счастья, бабушка…»

* * *

Обязательно на прогулку беру с собой свой любимый фотоаппарат – маленькую «Смену». Такое счастье – запечатлевать тебя в исторические моменты твоей жизни! Вот ты треплешь ветку лиственницы, осыпаешь себя мягкой, нежной хвоей… (щёлк!). Вот ты изучаешь огромную ромашку, которую я сорвала для тебя, и столько удивления на твоём лице, столько ликования (щёлк!) А вот один лепесток упал тебе на щёку… белый ромашковый лепесток на загорелой, округлой щеке… (щёлк!) Вот ты выглядываешь из коляски, как из маленького челна, плывущего по океану зелени… (щёлк!). Конечно, я и так бы всё запомнила! Разве можно это всё забыть?… Но как всё-таки хорошо, что у меня всегда с собой был маленький дружок по имени «Смена».

…А потом, при красном фонаре, с окном, занавешенным одеялом, я сидела на кухне у фотоувеличителя и колдовала над снимками… У меня не было денег даже на ванночки для растворов, поэтому я использовала глубокие супные тарелки. Было, конечно, страшно неудобно – купать в круглых тарелках прямоугольные снимки, но, Боже мой, какая разница? Главное – на снимках проступало твоё смеющееся счастливое лицо, твои огромные глаза, полные любопытства и лукавства, и весь наш дорогой мир – зелёные дворики, наш любимый лес, наша чудесная бухта…

И было сладостно сидеть у этого увеличителя до самого утра, когда сквозь одеяло на окне уже просачивается серый, рассеянный свет… Было много удовольствия: промывать снимки в большом тазу, а потом раскладывать их на газетах на полу – на просушку. А когда высохнут, закладывать их в толстые книги – чтобы выпрямились.

Потом, когда ты подрастёшь, мы будем с тобой сидеть за фотоувеличителем вдвоём, и твоё лицо при свете красного фонаря будет таким прекрасным!…

А потом ты сделаешь свои первые снимки! Самый-самый первый – в три с половиной года. На Цветном бульваре. Мы пойдём втроём – ты, я и Маришка – в цирк. И ты сфотографируешь нас с Маришкой на бульваре, на скамье. Отличный получился снимок! Просто мастерский. Многое стоит за этим снимком, и многое вспоминается сейчас как великое счастье: ты – маленький, в коротких шортиках и белой рубашечке, с тёмной чёлкой до бровей, уверенно держащий в руках маленький фотоаппарат… А деревья на Цветном бульваре – большие, и цветёт ещё не вырубленная сирень…

…И теперь, тридцать лет спустя, для меня большая радость (с небольшой капелькой грусти в глубине) рассматривать эти старые, почти старинные, чёрно-белые снимки…

* * *

Смешной эпизод.

– Саша, – говорю нашему соседу, – приходите завтра с Таней на чашечку чая.

– Завтра?… Ой, завтра не могу. Завтра ко мне гости приходят: у меня день рождения. А ты просто так зовёшь, или по какому-то случаю?

– По тому же самому! – смеюсь я. – У меня тоже завтра день рождения!

* * *

Мама принесла пластинку Новеллы Матвеевой, и я целыми днями слушаю её. Убираю, стираю, готовлю, кормлю сыночка, играю с ним – всё под Новеллу Матвееву. Очень она меня утешает, эта грустная сказочница…

У неё есть песня и про меня – про девушку из харчевни. «Мне было довольно того, что след остался после гвоздя…» Хотя всё в моей истории было по-другому, совсем по-другому, но почему-то, когда слушаю, то кажется – что про меня…

* * *

Дождь… Антоша спит на лоджии… в доме – сумерки от низких тёмных туч за окном… Я сижу на кухне, смотрю в окно… по перилам балкона бегут капли…

.  Капля за каплей .         бегут по перилам – .  Так по канату скользят танцовщицы… .  Лето за летом .           безудержно мчится… .  Помнишь, о чём я тебе говорила? .  Слишком на цирк наша жизнь похожа – .  Часто мороз продирает по коже… .  Капля за каплей – .            так плакало лето, .  Видя, как роют могильщики яму: .  "Песенка спета, песенка спета…" .  Помню твою почерневшую маму… .  Только и мама с тобой уж зарыта. .  Сколько же лет .          с того лета сгорело?… .  Знать, я на столько же зим постарела… .  Так почему ж .          ничего не забыто? .  Так – словно брошена мною монета .  В прошлое – .     чтоб возвращаться и плакать… .  Капля за каплей, .                 и лето за летом. .  Лето за летом, .                 и капля за каплей…

* * *

Осенняя сессия. Антоша остаётся с «Лютневой музыкой», которая ему – подружка и нянька. Это Борис Глебович подарил нам большую, долгоиграющую пластинку.

Благодаря этой пластинке, ты стал настоящим меломаном…

Ты играешь в манеже. Я ставлю на проигрыватель «Лютневую музыку», целую тебя, мысленно прошу: «Пресвятая Богородица! Побудь с моим мальчиком, пока меня не будет дома!» – и выхожу из комнаты…

Мама приходит минут через двадцать после моего ухода. Телефона в доме нет. Позвонить и удостовериться, что мама пришла, нет возможности.

И пока я не вернусь домой, ужас, что я тебя оставила одного, колом торчит в сердце. По эскалаторам – бегом, от метро к дому – бегом… скорей, скорей увидеть тебя, мой мальчик, моё сокровище!…

– Да у нас всё нормально, – говорит мама. – А ты чего такая взмыленная?

Легко ей говорить: ведь она – тут, а я – там… была три-четыре часа… Эти часы – самые долгие в моей жизни. О, как они тянулись!… Просила пропустить меня без очереди. Совершенно не помню, как сдавала те зачёты и экзамены, но сдавала всё с первого раза. А в мозгу и в сердце стучало горячим молотом: «Как там мой мальчик?! Господи, спаси и сохрани! Господи!!!»

* * *

Опять хожу на семинары к Исаеву. Уже без страха.

Принесла ему макет дипломной работы. Он прочёл и на следующем занятии сказал:

– Да это же готовая книга! Приносите ко мне в издательство.

Забыла сказать: кроме того, что Егор Александрович вел творческие семинары в Литературном институте, он ещё был главным редактором отдела русской поэзии в издательстве «Советский писатель». В те годы это было одно из крупнейших в стране издательств. Исаев сказал:

– Недавно вышло постановление ЦК партии по культуре. Всем издательствам рекомендовано выпускать не только маститых, но и молодых авторов. Я подумал: где же мне взять достойную книгу молодого автора? Да вот же она! И замечательно, что тематика необычная – цирковая. А то молодые повадились писать о войне, которую не видели, или о деревне, куда ездили только на дачу. А здесь человек пишет о том, что хорошо знает. И хорошо об этом пишет! Я в издательстве по понедельникам. Привозите, не откладывая.

– А дополнить можно другими стихами?

– Дополняйте!

Такое вот счастливое стечение обстоятельств: Исаеву нужна была рукопись молодого автора, и моя книга оказалась у него под рукой… Везение? Чудо?

* * *

Приехала бабушка из Днепропетровска.

И я тут же помчалась навещать Каптеревых! Как же я соскучилась по их дому! По запаху свежих картин, по новым стихам Людмилы Фёдоровны!

Какое счастье – опять сидеть на этой маленькой волшебной кухоньке, с окном-афишей, за дубовым столом на четырёх львиных лапах, вдыхать аромат чая, заваренного Мамой Кошкой, лакомиться диковинным вареньем, которое сварил к моему приходу братец Валерий! Бесконечно любимые и дорогие люди…

– Эх, Машка, был бы у тебя телефон!… – говорит Людмила Фёдоровна. – Жизнь была бы намного краше. Мы так скучаем по тебе!

– А уж я-то по вам как!…

Это единственное, что омрачает мою жизнь, – то, что я не могу видеть их так часто, как прежде. Ну, ничего, Антончик подрастёт, будем приезжать вместе!

И опять я уходила из этого дома, откуда мне никогда не хотелось уходить. Но теперь я уходила не в никуда, как прежде. Теперь я спешила в свой маленький дом на тринадцатом этаже, где меня ждал любимый сынок… «Привет моему племяннику!» – кричал братец Валерий и махал мне с лоджии, из своего волшебного сада…

* * *

Бабушка отпустила меня в театр к Гедрюсу Мацкявичюсу.

Гедрюс – гений! Он поставил ещё один потрясающий спектакль – «Преодоление»! (Хотя «Балаганчик» остаётся моим любимым).

Премьера «Преодоления» прошла на сцене ДК им. Курчатова. Здесь Гедрюс со своим театром и базируется последнее время. На премьере – цвет московской интеллигенции. После спектакля к сцене вышел президент Академии наук Александров и говорил о спектакле и о Гедрюсе восторженные слова…

После спектакля актёры и близкие друзья пошли за кулисы праздновать, а я расцеловалась со всеми и помчалась домой – к сыночку…

* * *

Бессонное окно в доме у канала…

Днём я общаюсь со своим сыночком, а по ночам – с бессонным окном в доме у канала.

Я дружу с ним. Хотя даже не знаю, кто в нём обитает – он или она? Окно-собеседник. А ведь легко вычислить квартиру, прийти и сказать человеку: спасибо за ваше терпение, за то, что вы меня еженощно выслушиваете.

Иногда это окно задаёт мне вопросы: отчего ты не спишь? Отчего ты ходишь туда-сюда? Что за спектакль ты там показываешь? Да, иногда действительно показываю. Маленькие пантомимы: человека с зонтиком под дождём, человека с собачкой в ветреный день, моряка, тянущего канат… Небольшие этюды. Я не утратила форму. Хотя непонятно: зачем я её сохраняю? Цирка и сцены у меня уже не будет. Потому что у меня СЫН. Я только хожу на премьеры театра Гедрюса Мацкявичюса, где играют мои друзья – Людочка Коростелина, Ольга Тишлер, Наташа Дюшен, Валя Гнеушев, Толик Бочаров… Пришли и новые ребята. Но эти – составляют костяк театра.

Когда-то мы репетировали вместе… когда-то бегали в театр-студию к Анатолию Бойко… Потом надо было делать выбор: Бойко – или Мацкявичюс? И мои друзья выбрали Мацкявичюса. А я – выбрала сына. Но когда вижу где-нибудь на улице афишу их театра, что-то ёкает внутри, и – мысль-укол: «И я могла бы… с ними…» Но – я смотрю на Антона – и грусть как ветром сдувает в ту же секунду! Ничто не сравнится с моим мальчиком!

Хотя мама говорит иногда, как бы испытывая меня: «А ты не хочешь опять заняться пантомимой?» Как?! Они ведь постоянно репетируют, а в последнее время начали гастролировать. Значит, надо будет разлучаться с Антошей? Я уезжаю на три часа в институт – и то уже изведусь вся, обратно мчусь, как сумасшедшая… скорей, скорей обнять моё сокровище! Не могу представить, что ухожу от него каждый вечер на репетиции, что уезжаю от него на неделю, или даже на месяц… ужас! Нет, не хочу играть – хочу жить! Хочу жить свою жизнь, хочу жить её каждый день, не отлучаясь от неё ни на час.

В ночном, чёрном стекле хорошо всё смотрится – как в зеркале…

* * *

Теперь, с приездом бабушки, могу заняться неприятным делом, требующим долгих отлучек из дома. Подала на развод. Убила на это полдня. Везде жуткие очереди! Разводящихся – море… Передо мной была пара. Очень весёлые, писали заявление и ржали. Они уже разводятся во второй раз. Два раза женились, и вот, второй раз разводятся.

– У вас двое детей! Что вы себе думаете? – бранила их тётечка, принимающая у них заявление. – Что за легкомыслие такое?

– Теперь уже окончательно, – сказала женщина.

– Что окончательно?

– Окончательно не сошлись характерами, – сказал мужчина.

Со вздохом, тётечка приняла у них заявление.

– А через сколько вы придёте опять жениться?

Мужчина и женщина расхохотались в ответ. Хорошо быть такими весёлыми, даже завидно, подумала я. Это был загс, здесь ещё был смех…

* * *

Но через какое-то время вызвали в суд. Здание суда – самое мерзкое и страшное на свете здание. Наверное, страшнее – только морг. Но в морге – по-другому. В морге не так унизительно.

Было очень неприятно встретиться с Б. Нас с ним вызвали на собеседование и дали месяц на раздумье. Б. такой удивлённый:

– А чего это ты надумала разводиться?

За девять месяцев он пришёл только два раза. Сообщить, что денег на сына дать не может, потому что денег у него нет.

Хотелось бы поскорее завершить эту неприятную процедуру и больше не видеть его никогда.

– Ну, как там поживает мой сын? – непринуждённо спросил он.

– Разве у тебя есть сын?… – спросила я. – А мой сын поживает хорошо.

Через месяц на заседание суда он не явился, пришла только я, и нас без особой волокиты развели.

Через две недели съездила ещё раз в это мерзкое здание и получила бумагу с решением суда. Почувствовала большое облегчение. Нет, никогда больше я не вляпаюсь в такую историю!

* * *

По вечерам, уложив Антошу спать, мы с бабушкой подолгу засиживаемся на кухне…

Бабушка – потрясающая рассказчица. Больше всего я люблю, когда она рассказывает о своём детстве, о той удивительной жизни, которая была ещё до революции, ещё до всех войн, коллективизации и репрессий…

Рассказы моей бабушки – о её детстве в украинском селе Васильевка – это одни из моих любимых рассказов в мировой литературе. Хотя рассказы эти бабушка так и не записала на бумагу.

Но она записала их в моё сердце…

…Так и живут там – в глубинах моего сердца – беленькие хатки, крытые потемневшей соломой… Вишнёвые сады и розовые мальвы в жёлтой пыльце под низеньким окошком… А в хате – земляные полы, устланные свежей, пахучей травой и берёзовыми ветками – я как будто чувствую босыми ступнями их прохладу – и пола, и травы, и ветвей. А в углу -украшенные вышитыми рушниками старые иконы – я как будто чувствую на себе их пристальный взгляд… У окна – старинный ткацкий станок, на котором работал мой прадед Лаврентий, тихий и ласковый, а моя бабушка, тогда ещё малышка, Даша, седьмой ребёнок в семье, сидела рядышком с любимым отцом и во всём ему подражала… И прабабка Параскева, громкая и властная, отменная хозяйка и строгая мать, она тоже живёт в моём сердце. И бабушкины братья и сёстры, все такие разные: кто пошёл мягкостью характера в отца, а кто – властностью в мать. И старая груша в саду у колодца, и ласковая речка Самара, и дубовая роща на том берегу, и задумчивая, неутомимая кукушка… – всё, всё живёт в моём сердце… И, конечно же, – запахи: тепла, свежевыпеченного хлеба, парного молока… И можно слушать рассказы о той давней, почти сказочной жизни из вечера в вечер… и никогда не наскучит.

Бабушка так аппетитно про всё рассказывает! И про то, как весело, с сёстрами, толкли в большой деревянной ступе пшено, чтобы испечь из этой муки вкуснейшие блины…

– Это – Великим Постом, в конце зимы. Хотелось всё же иногда чего-то вкусненького. Мать, Параскева, говорила: хотите блинов? Идите, толките пшено!

– А почему из обычной муки не пекли? – спрашиваю я.

– Ну, что ты! Пшеничная мука – только для хлеба!

– Надо как-нибудь попробовать, натолочь пшена… – говорю я мечтательно.

– Делать тебе больше нечего? – смеётся бабушка.

…И про то, как зимними вечерами сидели в хате при лучине, с сёстрами и подругами, и рассказывали друг другу сказки и разные истории…

– Тогда-то я и научилась рассказывать, – говорит бабушка. – Хотя я была самая младшая, но все обратили внимание, что я рассказываю лучше многих взрослых. Я с первого раза всё запоминала и могла много своего добавить. Я даже не знаю, откуда у меня что бралось. Как-то само приходило на язык. Наверное, оттого, что я с детства много читала. Книги были моя страсть! Мне от матери даже влетало за это. Она даже прятала их от меня. Но я их везде находила!

…И как весной ходили в лес за рекой за синими подснежниками… Бабушка их называет «пролесками». Бабушка всю жизнь обожает цветы! Она без цветов жить не может. Любая ветка, любая косточка, воткнутые ею в землю, приживаются и зацветают! А весна для бабушки всегда начинается с букетика синих пролесков, которые появляются в лесах к её дню рождения…

И опять наступает долгий зимний вечер. И мой сынок сладко посапывает в кроватке…

– Бабушка, расскажи что-нибудь о своём детстве, – прошу я.

– Так ты ведь знаешь уже всё наизусть! – говорит она.

– Всё равно расскажи!

* * *

– А почему ты никогда не спросишь меня, как всё было? – как-то раз спросила меня бабушка.

– Ты о чём, бабушка?

– О войне. О концлагерях. Разве тебе не интересно узнать?

– Бабушка, так ведь я всё знаю! Всё помню…

– Откуда ты можешь знать? Ты никогда не спрашивала меня об этом. И я никогда не рассказывала тебе.

– Но ты рассказывала это ПРИ МНЕ. Всю мою жизнь. С первых дней… Бабушка, это вошло в меня с пелёнок! Ещё с тех пор, когда я лежала в колыбели – там, на Философской улице… И потом, много-много раз в жизни, ты рассказывала это другим, но при мне…

– Но ведь ты была ребёнком, разве ты могла что-то понимать?

– Бабушка, я ВСЁ понимала! У меня ощущение, что моё детство прошло в Освенциме… Да, у меня в детстве был Освенцим… и Дахау… и Маутхаузен… и Равенсбрюк…

– Ты что, даже все названия помнишь?

– Да. Ещё был Бухенвальд. Но это – мужской лагерь, и ты (и я вместе с тобой) мы были там недолго, проездом… Помню, и буду помнить до конца своих дней. Разве это можно забыть?… Бараки, нары, белокурых надзирательниц, штабеля синих трупов у бараков… суп из брюквы… маленьких еврейских детей, которых отправляют в газовые камеры… Мне кажется, я вижу и сейчас их лица… Да, я это видела всё своими глазами, бабушка!!! А ещё никогда не забуду лай овчарок… О, как я боюсь всю жизнь овчарок! Когда мимо пробегает овчарка, я чуть не кричу от ужаса, потому что я помню, помню, как они набрасывались на того, кто делал шаг в сторону…

– Господи!… – произносит потрясённо бабушка. – Неужели это всё так впечаталось в тебя? Неужели малый ребёнок способен воспринимать такие ужасы?

– Бабушка, это впечаталось в каждую клетку моей памяти! Я бы и хотела забыть – да не могу! Ведь это – самые первые мои воспоминания… В начале жизни у меня было ЭТО – твои рассказы о войне… Но если хочешь, бабушка, расскажи мне это ещё раз… Ведь тебе нужно об этом рассказать ещё раз, правда? Антоша спит, он не слышит, ему не нужно этого знать. Пока он маленький… Да, а потом я ему расскажу. Когда он подрастёт. Потому что это должен знать каждый…

* * *

Приезжала в гости бабушкина подруга – Виктория Владимировна. Она называет мою бабушку «лагерной мамой», а бабушка её – «лагерной дочкой». Они были вместе в Освенциме.

Виктория – чуть старше моей мамы, попала в Освенцим семнадцатилетней девчонкой. Её забросили в тыл к фашистам, чтобы она передавала ценные сведенья. Но она не успела передать ни одного сведенья: её схватили тут же, как только она приземлилась со своим парашютом… Виктория говорит, что выжила в лагере, только благодаря моей бабушке. У бабушки было три «лагерных дочки». Она подкармливала их, чем могла, отдавала им свой кусочек брюквы, или хлеба, а главное – она согревала их в холодные ночи. Ведь многие умирали именно ночью, от переохлаждения, и утром из бараков выносили посиневшие трупы и складывали в штабеля…

А у бабушки моей есть потрясающее свойство: она никогда не мёрзнет, у неё всегда горячие руки и ноги. И главное – она умеет отдавать своё тепло, делиться теплом с тем, кому холодно. Так она согревала меня, маленькую, когда я мёрзла в нашей комнатке с дырявой крышей… А там, в лагере, она ложилась рядышком, обнимала несчастную истощённую девчонку, в которой едва теплилась жизнь, и – отдавала ей своё тепло. А потом переходила на другие нары, отогревать другую замерзающую дочку… И – вот чудо! – бабушкина энергия никогда не истощалась.

А ещё бабушка, как я уже сказала, была изумительной рассказчицей. У неё прекрасная память, она заядлая книголюбка, и она умеет пересказывать книги так, что всё – видно! И там, в лагере, она пересказывала книги, и напевала песни, хотя голос у неё и не очень сильный, но зато сильная воля к жизни, бабушка – человек, сильный духом. Она возвращала людям память о другой, довоенной жизни, не давала своим лагерным подругам отчаяться, сойти с ума…

Три её лагерные дочки убеждены, что жизнь им спасла моя бабушка. Они любят её, как родную мать, пишут ей письма, приезжают к ней в гости. Вот такая у меня бабушка. Дарья Лаврентьевна Панченко, в девичестве – Волоконская. Освенцимский номер на руке – 65242.

* * *

Странички из дневника:

«10 октября 1976 года.

Два дня тому Антоша научился совершенно самостоятельно вставать на коленки. Сегодня просыпаюсь – а сынок сидит! Сидит в своей кроватке и играет, со своей неизменной улыбкой на загорелой мордашке. Воскресенье, такой хороший день. Золотая осень. На душе радостно.

Вчера была на пантомиме, ребята сделали новый (замечательный!) спектакль. И я смотрела его без капли сожаления и грусти о том, что я не вместе с ними. Антоша так заполнил мою жизнь, что в ней нет места для сожалений о чём бы то ни было.

12 октября.

Была в Литературной консультации, у Бориса Глебовича и Людмилы Георгиевны. Обещают похлопотать у шефа насчёт работы для меня. Точнее – уже говорили ему обо мне, и он обещал. И что самое приятное и трогательное – я не просила их об этом (хотя и мечтала, но не решалась просить). Так что было б прекрасно, если бы иногда они подкидывали мне кое-что на рецензию. С деньгами у нас очень туго сейчас: живём втроём на крошечную пенсию бабушки Доры. Плюс к этому я получила кое-что за стихи (ещё раз напечатали в цирковом журнале), но ведь это такой мизер. К тому же, предстоит крупная покупка – какая-то подстилка на пол, ведь Антоша скоро будет топать, а полы очень холодные. Зато на одежду денег совершенно не тратим. Моя бабушка-рукодельница перешивает и перевязывает старые вещи, так что мы все – в обновках!

Сегодня ночью шёл снег… Первый настоящий снег этой осенью. Намело сугробы, навалило белые шапки на кусты и деревья…

Днём было солнце – но снег не стаял. Значит, зима, сыночек. Вторая зима в твоей жизни, и такая ранняя…

17 октября. Зима наладилась. Каждый день подсыпает свеженького снежку, морозит. Антоша уже два дня немного простужен, слегка температурит, покашливает, бледный, синева под глазами. (Или это очередные зубы идут? В восемь месяцев восемь зубов! Последние четыре шли одновременно! Сынок очень намучился, и я вместе с ним. Будет ли передышка?)

Но энергии у Антона – как у десятерых здоровых! (тьфу-тьфу-тьфу!) Вчера кряхтел-кряхтел в манеже (вечером это было, я сидела рядом и писала письмо), и вдруг подымаю голову от листа – а мой сын СТОИТ у стенки манежа, весь розовый от усердия и чрезвычайно довольный собой. Итак, нас можно поздравить – Антоний самостоятельно встаёт на ножки. Вот так-то! Не успею оглянуться – как он и в школу побежит…

А сегодня он так вошёл во вкус и азарт, что целый день только этим и занимается. Я его укладываю – а он моментально садится, а через секунду – уже стоит! И говорит, говорит всё время что-то, лопочет без передышки, верещит так, что в ушах звон стоит…

Больше всего Антошка боится, когда я выхожу на балкон. Он прямо сам не свой становится, такой ужас на лице и слёзы сыплются градом… (Кстати сказать, плачет он очень редко. Прикрикнуть на меня может, но слёзы всерьёз бывают редко). А тут прямо версальские фонтаны из глаз!… Он думает, что я ухожу из дому, ведь он видит, что там -улица, точнее – НЕ дом, и я ухожу туда…

Хочется позвать друзей и отпраздновать Антошины Девять месяцев. А то зимой грипп будет (обещают грипп вроде испанки – ужас!) и вряд ли удастся отметить нашу Первую годовщину. Лучше не рисковать.

Наверное, Антоша скоро пойдёт… Мне это так удивительно: мой ребёнок обретает самостоятельность, становится независимой личностью («Хочу – сижу, хочу – стою!»).

А характер у сыночка, надо сказать, уже ярко выражен: мальчик мой невероятно подвижен, энергичен, ко всем приветлив, всегда в хорошем расположении духа, улыбчив и говорун. Любит игрушки, играет сосредоточенно и с упоением, любознателен и любопытен. Не любит, когда в его присутствии говорят о вещах ему непонятных. Может подолгу быть один в комнате, но если уж я вхожу к нему, то он властно требует к себе внимания (именно властно! – и это выражается у него сдвинутыми бровками, резкими криками и большой энергией в стиснутых кулачках). Упрям. Но мне кажется, что упрям по непониманию. Хотелось бы, чтобы он вырос уступчивым в мелочах – но твёрдым и неизменным в главном. (Хотя… хотя и это «главное» нужно порой пересматривать). Плачет редко. Если плачет – то обильно и горько. Но стоит войти к нему, улыбнуться, взять на руки – в ответ тут же засветится ослепительная улыбка, ещё мокрая от слёз… Новым игрушкам бурно изумляется, но быстро оставляет их и возвращается к излюбленным старым, которые ему никогда не приедаются. Очень смышлён и внимателен, реагирует на каждую интонацию в голосе, на выражение лица. Замечает у меня перемену причёски, платья. Любит, когда я хорошо выгляжу и весела. Не любит сидеть на руках, ему нужен простор. Постоянно в движении: ползёт, карабкается, кувыркается, встаёт на четвереньки и начинает раскачиваться взад-вперёд, всё убыстряя и убыстряя темп. Не лежебока, нет! И не чревоугодник – лишнего не съест. Обожает купаться. Это прямо-таки его страсть – вода!… Водолей, однако. Любит песни и, так же, как к игрушкам и к блюдам, привязывается к одной какой-нибудь мелодии и любит её долго и страстно. Именно страстно – потому что здесь и блеск глаз и улыбок, и дёрганье ручек, и покачивание ножки в такт, и счастливое повизгивание – попытки подпевать…

Любит плохую погоду, особенно когда мокро и отовсюду каплет… До самых морозов спал до одиннадцати часов вечера на лоджии – такой маленький эскимосик. А жару переносит тяжело, но на нежарком солнышке загорает с упоением.

Итак, я довольна своим сыном, и только небольшое упрямство вызывает беспокойство. Тут нужно хорошенько всё обдумать и постараться не давать ему повода и дурного примера. Всё в наших руках, и хотя Антон уже вполне сформировавшаяся личность со своими вкусами, привязанностями и запросами, всё в наших руках до тех пор, пока у него ещё нет привычек.

Не эгоист. Если просыпается раньше меня (а просыпается он почти всегда раньше), никогда меня не будит, а тихонько играет и ждёт, когда я проснусь.

Не злопамятен, не таит обиду и никогда ничего не делает назло, чтобы досадить мне. Очень любвеобилен, всё мне прощает: то, что не всегда сразу могу подойти, когда он зовёт, или порой скажу строго. Болеет – терпеливо и весело. Очень темпераментный, постоянный, нежный и справедливый.

21 октября 1976 года.

Слава Богу! Слава Пресвятой Богородице и Преподобному Антонию Великому!

Наконец-то! Сегодня, в два часа дня, в очень солнечный, по-весеннему звенящий капелью день, моего ненаглядного сына окунули в купель и облачили в белую ризу…

Тебя крестил тот же священник, что и меня, – отец Димитрий Дудко. Крёстным отцом стал Серёжа Романов.

Солнце заливало комнату оранжевым светом, сверкала вода в купели… Добрые руки трижды окунули тебя в это сияние… на твоём лице – ангельская улыбка! А потом тебя вручили мне. Отныне я не только твоя мама по рождению – но и твоя крёстная мама. Да, так бывает. Редко – но бывает. Я – в числе редких избранниц. Господь дважды соединил нас. Дважды поручил тебя мне. Я – дважды твоя мама. Ни с одной женщиной на свете я не делю ответственность за тебя. Господь одарил меня полным доверием.

Мы зажгли свечи и с пением «Аллилуйя!» пошли вокруг купели, полной солнца…

(На крещении ещё присутствовал шестилетний сын Серёжи – Денис, и всё время просил батюшку, чтобы тот крестил его ещё раз).

Что я чувствовала, держа тебя, облачённого в белую крестильную рубашечку, с маленьким крестиком на груди?… Тебя – моего ненаглядного сына, моего новорождённого крестника?… Трепет и благодарность. С той минуты в моей душе разлилось такое счастье, тихое и беспредельное, такое спокойствие… Я ощутила абсолютное, совершенное единение со своим дорогим чадом, о котором даже и не мечтала, потому что не догадывалась: мне казалось, что невозможно быть ещё ближе. А оказалось – можно!

Слава Богу за всё! Я чувствую, как Он любит нас. Он – с нами. И пусть никогда не оставляет нас чувство Божьего присутствия в нашей жизни…»

* * *

– Ты чересчур любишь Антона, – сказал как-то Серёжа. – Нельзя так сильно любить.

– А как – можно?

Он не нашёлся, что ответить…

Действительно – а как можно? И что значит «чересчур»? И могут ли все любить одинаково? И можно ли дозировать любовь?…

А Христос любил нас не слишком ли сильно, что умер за нас на кресте?…

Но куда нам до Его любви!

Значит, любая наша любовь, даже самая сильная, – на самом деле лишь слабое приближение к Той Любви…

* * *

Заезжал Гавр с Анюткой.

Она такая маленькая и худенькая, и мне удивительно, что она уже школьница, уже второклассница. Они заскочили буквально на минутку. Антон спал на балконе в коляске.

– Посмотри на моего сына, – сказала я Гавру. – Ты ведь его ещё не видел.

Мы вышли на балкон, Гавр заглянул в коляску, сказал: «Отличный малыш!»

– Жалко, что он сейчас спит. С ним так интересно общаться!

– Верю, – сказал Гавр.

Я дала ему книгу Андрея Белого, он обещал передать её отцу Александру. А то я взяла уже давно, ещё прошлой осенью и столько времени не возвращала. Гавр сказал, что быстро прочтёт и передаст. За этим и приезжал – за книжкой. И они тут же уехали. Даже чаю не захотели попить.

А мне после их отъезда было долго грустно. И несколько дней я прислушивалась к гудению лифта… Всё казалось: Гавр вот-вот приедет… Войдёт и скажет:

– Что это я так быстро ушёл в тот раз? Ну, где тут Антон, с которым интересно общаться?

Но… лифт останавливался на других этажах. А если и на нашем, то шаги звучали мимо нашей двери. Мимо и мимо…

Стоп! Никаких переживаний! Никаких прислушиваний к тому, чего не может быть! Не может быть потому, что этого не может быть НИКОГДА.

* * *

Нас навестил Миша Файнерман. Пришёл по первому зову.

Починил часы с кукушкой, которые повредил Антошка, дёргая часы за гири. Он хотел, чтобы кукушка в часах куковала ежесекундно. Но она взбунтовалась и замолчала вообще.

Ну, Миша вернул ей голос. Миша – удивительный человек. Он – поэт, один из моих любимых. Но у этого, не от мира сего человека, есть поразительное, не свойственное поэтам, свойство: он умеет всё починить. Он говорит:

– Всё-таки я – человек, у меня интеллект, а это – механизм. Так неужели я не могу разобраться в его шестерёнках? Зачем же мне тогда дан интеллект?

Миша всё починяет не потому, что этому учился, а просто из самолюбия! Из-за того, что не хочет чувствовать себя глупее механизма.

* * *

Опять ночь, и опять я сижу за столом у окна и перемигиваюсь с бессонным окном у канала…

Пишу Антошин дневничок. Сегодня моему мальчику десять месяцев! Какая огромная жизнь прожита… Уже не могу вспомнить: как я жила, когда его со мной ещё не было? Разве было такое время?…

Кстати: Антоша уже умеет двигать каретку моей пишущей машинки! И с упоением и восторгом лупит по клавишам! А порой задумывается, глядя на клавиши, хмурит лоб… – как будто обдумывает свою будущую книгу… Я его успела сфотографировать в один из таких моментов!

* * *

Жаворонок! Мой сынок – жаворонок. Просыпается ни свет, ни заря.

Зима, темень, а он уже агукает…

Предпочитает сын свободу

Сиденью на руках у мамы.

А сыну – года нет от роду,

А сына мир бездонный манит…

Мы просыпаемся так рано!

Как жаворонки в тёплых гнёздах.

И сын – к окну ручонки тянет,

А там – ещё не гаснут звёзды…

Там ночь глухая цвета сажи,

Там ветер рыкает, как рысь.

Поспи ещё, мой сын отважный,

Успеется, не торопись!…

* * *

Отвезла рукопись книги в издательство.

Книга называется «Лунные цирки». Я думала, Исаев скажет: «Непонятное название. Придумайте другое». Но он сказал:

– Конечно, не совсем понятное название, но мне нравится. Даже хорошо, что в названии кроется какая-то загадка. Человек берёт в руки книгу, думает: она – про космос, что-то научное. Ан нет – стихи! Ну, вы не исчезайте, появляйтесь! Теперь рукопись отдадим на рецензию – это месяц пройдёт, потом – на вторую рецензию, ещё месяц. Рецензий, как вы знаете, должно быть две – для объективности. Потом рукопись уйдёт на редакционное заключение. Потом включим её в план редподготовки и дадим вам редактора. Начнёте работать с редактором над текстом… Так что не исчезайте надолго! Мелькайте! Привет сыну!

Это было 28 декабря 1976 года. Таким образом, Антошины одиннадцать месяцев мы отпраздновали сдачей моей книги в издательство. Господи, неужели она когда-нибудь выйдет, моя книга?…

Мама говорит: «Тебе везёт на хороших людей».

Да, мне везёт на хороших людей.

Слава Богу за всё!

 

Глава 5. КАКОЕ ЛЕТО НЫНЧЕ ВЫДАЛОСЬ!…

.  Уже не прежнею девчонкой .  Сегодня вышла в утра синь… .  За шею обхватил ручонками .  Меня мой годовалый сын. .  Всё в мире чистое, всё новое! .  Нас день приветствует, звеня, .  Листвой дождливою, зелёною .  И чашей синего огня. .  Я припадаю к тихим радостям, .  Как хлеб, простого бытия. .  Мой сын, не знающий усталости, .  В песке работает пыхтя… .  Я лёгкая, как именинница, .  Я прошлым горестям чужда. .  Лишь ласточки с родными лицами .  Над нашей тишиной кружат… .  Мой сын, .      ты в дом вошёл не идолом, .  Вошёл хранителем от бед. .  Какое лето нынче выдалось!… .  На сколько дней? .         на сколько лет?…

* * *

Нет, на тринадцатом этаже мы и не думали сидеть! Хотя на нашей лоджии очень славно, и ты частенько играешь тут.

Мы устроили здесь наш маленький сад. Конечно, до Каптеревского сада нашему садику ещё далеко, но космеи, настурции и ноготки уже осеняют тебя своими светлыми лепестками…

И всё – благодаря отцу Сергию Хохлову. Это он привёз нам доски для цветочных ящиков. Много-много, аккуратно напиленных досочек… Свеженьких. Это было так неожиданно: вдруг раздаётся звонок в дверь. Открываю. Заходит, точнее – вваливается отец Сергий с двумя вязанками досок. Прошагал с ними на балкон. На обратном пути благословил нас с Антошей. И даже чаю не попил, тут же уехал. Откуда он догадался, что нам нужны ящики для цветов? Ах да, я как-то обмолвилась, ещё зимой… Уходя, уже в дверях, спросил озабоченно:

– Найдёшь, кто бы сколотил их тебе?

– Конечно, найду! Спасибо вам огромное.

* * *

Они так хорошо пахли… Эти свежие доски. Но были очень занозистые…

Я их потом сколачивала. Сама. А ты вертелся тут же, подавал мне то гвозди, то молоток. А потом споткнулся и упал на них, и твоя рука была – как ёж – сотни заноз!

Я целый час из тебя их вытаскивала, а ты сидел тихонько, внимательно следя за тем, как я работала пинцетом… Ты удивительно стойко переносил боль.

* * *

Вообще, ты был очень терпеливый. Помнишь, как ты разбил голову о батарею? И как я бежала с тобой в поликлинику… Была осень, а ты (лёжа у меня на руках и запрокинув голову) любовался жёлтыми кленовыми листьями на деревьях и поминутно просил меня: «Сорви вон тот листочек! и тот тоже!»

Так я и внесла тебя в кабинет к хирургу: с окровавленной головой и букетом кленовых листьев в руках… Не помнишь? Ну, и хорошо, что не помнишь. А как тебя накрыло креслом-качалкой, и два нижних зуба продырявили нижнюю губу? Это, наверное, помнишь…

– Мой самый частый пациент! – говорил врач-хирург в детской поликлинике. – Антон, что ж ты такой непоседа?

Господи, сколько всего было!… Одно слово – мальчик. (Хотя я-то была девочкой, но со мной тоже всего в детстве наслучалось, не дай Бог!)

* * *

Кстати, Антон, а ты помнишь землетрясение?

Оно случилось в твою вторую зиму, однажды глубокой ночью…

Ты уже спал. А я стирала в ванной твои вещички. Большой эмалированный таз (кстати, подарок бабушки Доры, и, кстати, во время крещения этот таз служил тебе купелью), так вот: этот таз стоял на табуретке, и был полон до краёв воды, твоих рубашечек и колготок. Обожаю стирать твои вещички!

Шумела вода, вздымалась над тазом пена, и вдруг… ни с того, ни с сего таз слетает с табуретки! Было впечатление, как будто табуретку выдернули из-под таза!

И – в этот же миг – в комнате раздался шум падающих вещей и – твой плач…

Вбегаю в комнату. Зажигаю ночник. Ты стоишь в кроватке, в распахнутых глазах -испуг, плачешь… А на полу валяются твои игрушки, которые, обычно, мирно стоят на книжном шкафу и никогда оттуда сами не прыгают. Чудеса! Какой-то полтергейст!

Поставила всё на место. Успокоила тебя. Ты уснул. Собрала в ванной лужу с пола.

А утром по радио передали, что ночью в Москве было землетрясение. Самое настоящее!

Мариша сказала, что по стене их издательства прошла внушительная трещина…

А в Болгарии в эту ночь разрушились почти все заводы и фабрики. Как карточные домики… Именно там был эпицентр.

Помню, у меня в детстве была сильная боязнь землетрясений. После того, как бабушка мне прочла книгу – про землетрясения. Не знаю, зачем она мне её читала…

И вот – это произошло. Хотя и в небольшом масштабе. Но я испугалась только за сыночка: что он так сильно испугался во сне…

Теперь у меня нет собственных переживаний. В смысле – за себя. Только – за тебя, моё солнышко!

* * *

Действительно, у моего мальчика, как предсказывали доктора, аллергия на всё!

На цветение всех растений, начиная с мартовских пушистиков на вербочках, и кончая цветущей полынью в сентябре… Вот такие дела.

Как же жить? – спрашиваю я себя. И отвечаю: жить надо так, как будто мой сын здоров! Да, метро он переносит плохо, говорит, что ему там душно и слишком шумно. И в компанию на детской площадке мы не рвёмся, просто у нас своя жизнь, свои интересы. Я, честно говоря, терпеть не могу эти посиделки вокруг песочницы: мамашки все курят, детишки вышли на свежий воздух погулять, а все в дыму… Ну, и разговоры только о том, что почём, и где достать. Ну, и с матерком, естественно, как же без этого?

Но мы и по времени не совпадаем с другими детьми. Они ещё дрыхнут, а мы уже в походе… В семь утра уже гуляем.

– А что в такую рань? – спрашивают меня.

– Так Антон ведь жаворонок!

Просыпается в шесть утра. Быстренько все домашние дела переделал, банки с инфузориями проверил, гречневую кашу любимую съел и говорит: «Пошли гулять!»

Семь, а то и пол-седьмого утра – а мы уж гуляем в нашем любимом сквере за «Невой»! «Нева» – это кинотеатр, звучит-то как хорошо (если убрать кавычки):

– Наш сквер за Невой…

Вечером в какое-нибудь другое место, а утром – обязательно в сквер. Где наш шиповник и наш жасмин, и наша заячья капуста, всё надо проверить, пересчитать распустившиеся цветы, навестить любимую липу с развилкой, где ты любил сидеть, понаблюдать за жизнью бабочек, пчёл и шмелей, и муравьёв, поискать красивые камушки на дорожке… Много дел у нас!

* * *

На прогулку всегда берём рюкзак, в котором – гора всего!

Соседи спрашивают:

– Куда это вы собрались, на дачу?

– Да нет, просто на прогулку!

Мы брали всё, что может пригодиться: два мяча (маленький, чтоб играть в футбол, и большой, надувной – чтобы на нём качаться); брали цветные мелки – чтобы рисовать на асфальте; брали гамак, который я привязывала между сосен, или берёз… А ещё – летающую тарелку, большой синий грузовик, совок и большую лопату, разноцветные формочки, ведёрко и обязательно любимых плюшевых зверушек (чтобы катать их на грузовике и качаться с ними в гамаке).

А ещё мы брали конструктор (вдруг тебе захочется помастерить?), брали коврик (если нам захочется поваляться на лужайке), и, конечно же, брали на прогулку книжки, чтобы читать (тебе и мне). А ещё брали альбом и карандаши: вдруг тебе захочется нарисовать бабочку на кусте заячьей капусты, или схему муравьиных ходов-выходов?

А ещё я брала рукописи, которые мне нужно было прочесть, чтобы потом отрецензировать. И тетрадку-дневничок, в которую писала каждую удобную минуту – о тебе, мой мальчик…

И, конечно же, мы брали наш маленький фотоаппарат! Куда же без него, единственного свидетеля нашей чудесной жизни?…

* * *

В сквере за «Невой» высокая трава, ты уходишь в неё с головой…

Ты – маленький, колоски выше тебя ростом… А среди травы выглядывают зелёные, мягонькие макушки трёх крошечных лиственниц… Вот они-то ниже тебя ростом! Это – твои подружки, каждое утро ты приходишь к ним поздороваться, поглядеть, всё ли с ними в порядке. (Ах, какими могучими и прекрасными деревами будут они тридцать лет спустя!…)

Траву периодически скашивают. Приходит такой серьёзный, бородатый дядечка с косой, и начинает размеренно и очень красиво махать своей сверкающей на солнце косой, которая издаёт влажное, сочное «вжиканье». Вот, в природе, оказывается, существуют ещё настоящие косари! Скошенная трава остаётся лежать пару дней на солнышке – на просушке…

Как же она пахнет, свежескошенная трава!… густой дурман стоит в сквере за «Невой». И задумчивый косарь несколько дней пошевеливает траву. И мы её тоже пошевеливаем, кувыркаясь в ней! А потом косарь складывает её в маленькие стожки, и ты ему помогаешь.

И как же здорово валяться потом на стогу сена – не где-то там, в деревне, а у себя дома, в Москве!

Лежим на пахучем стогу и читаем Чуковского…

А вокруг тем временем подрастает новая трава…

* * *

Пять утренних часов, с семи до полудня, мы жили в своём любимом сквере. И когда другие дети только-только появлялись здесь, мы уже отправлялись домой – тебе пора было обедать и спать на лоджии. Ты – очень ритмичное существо, я это почувствовала ещё в твои первые месяцы. Сбои в ритме ты воспринимаешь очень болезненно, поэтому я стараюсь, чтобы этих сбоев не было.

– Вы что, живёте по минутам?! – изумилась соседка Таня, которая уговаривала нас как-то погулять ещё, но мы торопились домой.

– Антону пора обедать.

– Ну, пообедает на полчаса позже, что тут страшного?

– Это невозможно.

– У вас такой строгий режим?

– Это не режим. Режим – ужасное слово! Режим – это что-то искусственное и насильственное. А у нас – ритм.

– Но разве это возможно – жить по минутам?!

– Легко!

Наша с тобой жизнь – как музыкальное произведение, например, симфония: она звучит прекрасно, если нет ненужных длиннот и пустот, если выдержаны паузы, если крещендо в нужный момент сменяется пианиссимо. Вообще, ребёнок – космическое существо, а космос – это музыка и гармония.

Ребёнок начинает болеть и чахнуть, если взрослые люди, не желая прислушаться к его ритму, ввергают его в хаос своей повседневности… Для взрослого, порой, часы и даже дни пролетают без всякого смысла, в пустой болтовне и в шатании из угла в угол. А для ребёнка каждая минута – значительна и драгоценна. В детстве время течёт совсем по-другому. (Вспомните!) И если минута, час, день жизни ребёнка прошли бессмысленно, скучно, тоскливо – это отдаляет его от смысла жизни, от истинной радости… И ввергает его в пучину отчаянья и агрессии, которые он сам не может объяснить. И космос в его душе быстро угасает… и в глазах поселяется пустота.

А жить ритмично, чувствовать мелодию каждого дня, смысл каждого дня – это так здорово! Видеть, как у тебя на глазах расцветает твоё дитя… Успевать тысячу дел: ведь минуток в каждом дне очень много! и если каждую чем-то наполнить – то вот, всё и успела! Мне предрекали, что я брошу институт, не потяну. Но я не бросила и не собираюсь. Вот, и работу ещё беру.

Когда мы живём ритмично – я вижу, что тебе хорошо. Зачем же нам жить не ритмично? Зачем нам портить музыку своей жизни?

* * *

А вечером у нас было какое-нибудь путешествие… Например, в лес. А у нас два леса неподалёку! Сосновый и берёзовый. В какой сегодня хочешь – в тот и идём. В берёзовом – красивые папоротники и мхи, в сосновом – рыжие, ручные белки…

А ещё зимой и летом, осенью и весной мы ходим на нашу бухту.

Здесь мы собираем красивые камушки и ракушки, и красивые водоросли, строим замки из песка, роем каналы, делаем запруды… Кормим уток с утятами, делаем куличи, купаемся, заводим коротенькие знакомства, но чаще – нам и вдвоём хорошо. Вдвоём – нам лучше всего!

Это место на земле накопило столько воспоминаний!…

Здесь на каждом шагу – «А помнишь?», «А помнишь?…»

Всё помню, родной…

* * *

Молодая женщина на бухте с коляской.

Он выводил во двор сначала её и усаживал на скамью. Молодой, красивый муж. А у неё руки и ноги искорёжены какой-то болезнью. Сама она ходить не могла.

А потом вывозил коляску с ребёночком. И она его укачивала…

Так значит, она есть на свете – ЛЮБОВЬ?…

* * *

Можно сказать, что каждый наш день мы слагаем, как стихотворение…

Меня могут спросить: «Неужели всё так идеально? Неужели не бывает ненужных, случайных или корявых слов, или строчек?» И я честно отвечу: бывают. Случаются…

Но главное – не закрывать на это глаза. И не отчаиваться. Не думать, что всё пропало…

Конечно, как каждый нормальный ребёнок, ты порой капризничаешь и плачешь, и упрямишься, и порой ставишь меня в тупик. Но если прислушаться и задуматься, то понимаешь, что за все эти «корявости» надо сказать ребёнку спасибо. Потому что и слёзы, и капризы, и упрямство – о чём-то сигналят… На пустом месте ничего не бывает. Может, тебе нездоровится, хотя нездоровье не проявило себя пока ничем, кроме беспричинных (вроде бы) слёз. Или я надолго «ушла в себя», о чём-то грустном задумалась – ну, тут жди твоих горьких рыданий!… От ребёнка не спрятаться – ты видишь меня насквозь. И если у меня внутри неполадки, какая-то тоска или маета, – тебе становится страшно! Ведь я в эти минуты перестаю быть твоей опорой. И ты бунтуешь против такой неправильности жизни!

Так что надо быть сильной. Надо быть спокойной. Надо быть уверенной в себе. Надо быть энергичной и весёлой. Любознательной и смешной. Внимательной и чуткой. Открытой и отзывчивой. Ласковой и нежной. И не изредка, по большим праздникам. А всегда, каждый день. Чтобы тебе со мной было хорошо и светло.

Вот, учусь. Учусь быть твоей мамой. Учусь уже третий год… Учусь каждый день. В этой учёбе не может быть перерывов и отпусков.

Главная заповедь: чтобы сынок не засыпал вечером в обиде, или, не дай Бог, в слезах. Все корявости и неправильности лучше всего лечатся лаской: обнять, прижать к себе крепко, поцеловать, сказать тысячу раз «люблю, люблю тебя!». Попросить прощения. И солнышко опять засияет улыбкой…

* * *

Уже скоро год, как я работаю рецензентом в Литературной консультации. Оказывается, это не так-то легко…

Ночные вышагивания на кухне… Что ответить? как?… Как написать правду и – не убить этой правдой?

Навсегда запомнила несколько своих адресатов.

Одинокая бабушка со скудной пенсией. Не хватает даже на лекарства. Решила подрабатывать стихами. Никогда раньше не писала стихов, а тут поднатужилась и сочинила – про великого Ленина, про великую революцию, про великую партию коммунистов… И так далее. Просит напечатать поскорее и выслать деньги по означенному адресу, потому что здоровье её совсем плохое, а помощи ждать не откуда и не от кого… Таких писем – от одиноких стариков – очень много. Отвечать на них трудно и больно. Обнадёжить нечем: ясно, что эти «пробы пера» никто никогда не напечатает. И совсем нетрудно разобрать по строчкам эти так называемые стихи и показать всю их несостоятельность, разобрать-то легко… Но как отослать эту рецензию одинокому старику, который ждёт и надеется? Где найти смягчающие сопроводительные слова?

А сколько юных начинающих сочинителей с их извечными «кровь-любовь», «розы-морозы», «слёзы-берёзы»! И каждый уверен, что он – практически гений. Странно, неужели люди не отдают себе отчёта в том, что выходит из-под их пера?! Неужели нет рядом близкого человека, кто бы открыл «автору» глаза?… И тоже – каждого жалко, каждому сочувствуешь, для каждого ищешь добрые слова…

Но самое страшное письмо не забыть никогда. Его написал молодой парень. В письме он рассказал свою жуткую историю: попал под поезд, потерял обе ноги и левую руку. Осталась только правая рука. И осталось горячее желание что-то делать, как-то активно жить, ведь он ещё так молод! И вот он решил, что, как Николай Островский, станет писателем. И, таким образом, послужит родине и людям. Писать он решил именно стихи, потому что очень любит поэзию. И вот, он написал свои первые стихи… Он умолял сказать всю правду: есть у него талант или нет такового? Стоит ему продолжать это дело, или не стоит? Он умолял, заклинал написать ему правду, не жалея его и не щадя. К письму прилагались стихи… Увы, стихами это назвать было нельзя. Да и прозой тоже. Я сто раз их перечитала, в надежде хоть за что-то зацепиться! Хоть за единое словечко! Но – нет… Зацепиться было не за то. Корявые, ходульные, высокопарные фразы. Ни образа, ни чувства. Ни-че-го. И что ему ответить? А он, беспомощный инвалид, ждёт…

И я металась из ночи в ночь по своей кухне… Господи, помоги мне найти нужные слова! Слова, которые бы ободрили этого человека, а не добили. Господи, помоги сказать правду, не лукавя, но чтобы человек после этого остался жив…

Написав очередную рецензию, я чувствовала порой страшное опустошение. Так много сил уходило у меня на эту работу.

* * *

Сотни, тысячи начинающих авторов всех профессий и всех возрастов слали в Литературную консультацию при Союзе писателей свои сочинения. Литературная консультация в советские годы была на всю страну одна-единственная. (Кстати, сейчас нет и её).

Сколько писем прошло через мои руки и моё сердце за десять лет? Я не считала…

Литературная консультация в ту (атеистическую) пору служила своеобразной исповедальней. Каждое письмо было исповедью, криком о помощи, мольбой… Эти письма разрывали мне сердце. Каждого адресата было страшно жалко. И очень больно было писать правду. А куда денешься?… Приходилось каждому растолковывать, почему банальность – это банальность, почему штамп – это штамп, почему зарифмованные строчки – ещё не стихи… От этого бесконечного рифмованного потока я просто делалась больной и чувствовала, что я… начинаю тихо ненавидеть стихи! Ненавижу, когда написано в столбик и в рифму! У меня появилась устойчивая аллергия на рифмованную речь.

Много ли было среди моих адресатов талантливых людей? Скажу откровенно: за десять лет – один человек. (Прописью: один).

Это был сельский мужик сорока лет из какой-то глухой провинции. То ли из Башкирии, то ли из Удмуртии… Но какие яркие, сочные стихи, Господи! Каждое стихотворение – маленький шедевр. Я читала их Антону, читала маме, друзьям – и все были поражены. Откуда у полуграмотного человека такое чувство слова, такая оригинальная образность? Ответ один – от Бога. С какой радостью и с каким ликованием я писала ему ответное письмо! Я была счастлива от встречи с Настоящей Поэзией. Которая, оказывается, так редко встречается в жизни…

* * *

Из года в год, из ночи в ночь я стучала на своей старенькой «Олимпии»…

Сынок научился засыпать под стук пишущей машинки, как я когда-то в детстве на Философской улице засыпала под стук бабушкиной швейной машинки…

Кстати, спасибо моим соседям! Столько лет терпеть моё настукивание по клавишам!

…Лето, ночь, окно моей кухни распахнуто настежь – и на весь микрорайон разносится дробный стук… Интересно, что им снится под этот неумолчный стрекот?…

А бессонное окно на 16-том этаже у канала так и светит…

* * *

Серёжа Романов, который часто навещал нас в первый Антошин год, теперь переехал со своим семейством на другой конец Москвы, куда-то в район Фили.

Теперь редко кто нас навещает. Случается, что мы месяцами общаемся только друг с другом. Но мы никогда не скучаем, никогда! С тобой невозможно соскучиться.

* * *

А с Серёжей Романовым перед его отъездом, когда он пришёл попрощаться, у нас произошёл спор. Он считал, что Антона нужно побыстрее воцерковить, чтобы он как можно скорее выучил и усвоил все православные обряды и правила.

А мне казалось… я много думала на эту тему… Я знала, сколько у моих знакомых священников проблем с их собственными детьми. Я видела, как дети бунтуют против религии родителей. И пришла к убеждению, что ребёнка нужно воспитывать по заповедям, но… Религию пусть он выберет сам, когда повзрослеет. Я не хотела ничего навязывать сыну.

– Да ты прямо протестантка! – сказал Серёжа с изумлением и явным неодобрением.

– Понимаешь, Серёжа, то, что я нашла для себя, – я это нашла для себя, я это выстрадала. Но это нужно именно найти. К этому нужно прийти. Прийти самому. Тогда это будет по-настоящему. Нельзя человеку, пусть даже и годовалому, вменить в обязанность веру. И тем более, конфессию.

– Ты что, не хочешь говорить Антону о Боге?

– Я хочу говорить Антону о Боге. И я отвечу ему на все вопросы, когда он меня спросит.

– А если не спросит?

– Спросит! Каждый ребёнок, взрослея, задаёт вопросы: откуда это всё взялось? и зачем мы живём? и почему умираем? и что потом?…

– Ты берёшь на себя слишком большую ответственность.

– Конечно. Я уже её взяла, когда родила ребёнка.

– Всё-таки воспитывать ребёнка в лоне церкви легче…

– Но я не хочу, чтобы мой сын, взрослея, взбунтовался! Я насмотрелась на детей некоторых батюшек и некоторых сугубо православных мирян. И вижу, как они бунтуют против того, что им навязывают родители. Я не хочу, чтобы у нас с Антоном так было. Я хочу, чтобы мой сын сам сделал свой выбор. Господь дал нам право выбора. Как же я могу его отобрать у своего ребёнка?

– А если он выберет не православие?

– Это будет его выбор. И я буду уважать его выбор.

– И тебя не страшит, что вы можете, не дай Бог, оказаться в разных конфессиях?

– Ничуть. И вообще, Серёжа… Кто из мудрых людей это сказал? Наши перегородки не доходят до Бога…

Так мы и расстались с нашим хорошим другом. Чтобы потом, через много лет, встретиться уже не с Серёжей Романовым, а с отцом Сергием Романовым…

А мой сын… Мой сын сделает свой выбор.

* * *

…А когда тебе было два года, нам подарили подшивку журнала «Природа».

Ах, какое это было захватывающее чтение!… Мы прочли все двенадцать номеров, от корки до корки, мы по многу раз перечитывали любимые статьи.

Помнишь, как мы мечтали уехать в Африку спасать слонов?… Я – помню.

* * *

Когда тебе было два года, я повесила над твоей кроваткой большую карту Земли – двух полушарий… И ты обожал водить по ней пальчиком, задавая мне бесчисленные вопросы: «Что это? Что это?…»

* * *

Алла Кондратьевна из Риги. Чудесная женщина, у которой я останавливалась, когда приезжала навестить отца. Мы с ней с тех пор переписываемся.

Она прислала тебе замечательное лото: животный мир всего мира. Там было пять карточек большого формата: континенты. И много маленьких карточек с картинками животных. Играя в эту игру, ты с лёгкостью и очень быстро запомнил, какие животные обитают на каких континентах. Тебе было два года…

* * *

В два года тебе подарили молоток. В этот же вечер ты научился заколачивать гвозди! И, между прочим, ни разу не ударил себя по пальцу.

* * *

Когда тебе было два года, мы купили телевизор. Это Борис Глебович меня давно уже убеждал, что я должна его купить – хотя бы для тебя. Говорил, что для тебя там много интересного.

Я долго сопротивлялась, да и денег не было, а потом вышла большая подборка стихов в альманахе «Истоки», и заплатили большой гонорар – как раз на телевизор! Пошла и купила. Конечно, чёрно-белый, о цветном мы даже не мечтали.

Сосед помог дотащить.

Действительно, наша жизнь стала богаче и разноцветнее, несмотря на чёрно-белый экран.

Во-первых – «Клуб кинопутешественников» с Юрием Сенкевичем.

Во-вторых – «В мире животных» с Николаем Дроздовым.

В-третьих – «Очевидное невероятное» с Сергеем Капицей.

А ведь ещё каждый вечер на одном из каналов обязательно шёл симфонический концерт! При нашем помешательстве на музыке это было несказанной радостью. Ежевечерним подарком.

Ну, я уж не говорю про мультики! Про «Спокойной ночи, малыши!», про чудную передачу «В гостях у сказки», которую вела любимая всеми детьми «тётя Валя».

Так что спасибо Борису Глебовичу за настойчивость, с которой он повторял несколько лет: «Как вы можете жить без телевизора?»

* * *

Была и ещё одна радость, которую подарил нам телевизор.

В течение многих лет 15 марта, в день рождения Леонида Енгибарова, и 25 июля, в день его ухода, по телевизору обязательно показывали какой-нибудь фильм с его участием. Так что я много раз посмотрела «Путь на арену», «Леонид Енгибаров, знакомьтесь!», «2 – Леонид – 2» и «Ожерелье для моей любимой».

Если учесть, что видеомагнитофонов в то время в нашей стране не водилось, то станет понятно, что никаким другим способом посмотреть фильм было нельзя, а только таким – если его показывали по телевизору. Ну, бывало ещё, что старый фильм шёл в каком-нибудь захудалом клубе на окраине города, или в Кинотеатре повторного фильма.

Так что я тоже получила свою долю радости от телевизора. Видимо, там, в Останкино, или на Шаболовке (уж не знаю, где в те годы составлялись телепрограммы), видимо, в те годы на телевиденье работал человек, который любил Енгибарова и всегда держал в памяти его даты… Спасибо этому человеку! Я, наверное, никогда не узнаю его имени, но если он прочтёт эти строки, пусть знает, что я ему бесконечно благодарна. За то, что он не давал всей стране забыть о Великом Клоуне…

* * *

Читать ты научился в два года. И вскоре…

Вскоре на обороте моих черновиков, на обеденных салфетках, на полях книжек, на обоях, на рулонах бумаги для заклейки окон – всюду стали появляться твои первые каракули. В два с половиной года всем игрушкам ты предпочёл бумагу и шариковый карандаш.

Ты учился писать с непостижимым упорством. Маленькие пальчики с трудом удерживали карандаш, он то и дело выскальзывал, и тогда ты приспособился держать его, как скульптор держит резец – крепко зажав в кулаке.

Ты учился писать… Пристроившись за большим обеденным столом на кухне (этот стол был одновременно и моим рабочим столом, на нём стояла моя старенькая "Олимпия"), примостившись рядышком со мной, ты выводил свои первые слова: "соль", "чай", "сахар", "олимпия"… И – названия любимых книжек: "репка", "теремок", "сказки", "стихи".

Учебным пособием становилось всё, что попадало в поле твоего зрения: не только книжки, но и банки, пакеты, коробки с надписями. Так в первом "писальном" блокноте появилось длинное и трудное: "Фотоаппарат". А потом ты попросил показать тебе, как пишутся слова "мама" и "Антон".

Ты учился писать… Порой, измучившись над какой-нибудь буквой, разражался слезами. Плакал горько, взахлёб, как от обиды, и я напрасно пыталась утешить тебя.

– Не огорчайся, ты ведь ещё маленький, подрастёшь – научишься.

– Мне надо сейчас! – говорил ты сквозь слёзы.

– Зачем тебе так рано уметь писать?

– Мне – надо! – с недетской убеждённостью повторял ты.

– Мне надо!

В голосе твоём звучали отчаянье и вызов. И недоумение: как же это я не понимаю таких простых, очевидных вещей? Всхлипнув, ты вновь брался за карандаш…

И хотя ты не мог объяснить, зачем это тебе, но, видя, с каким упорством преодолеваешь ты своё неумение, видя, какой страстью горят твои глаза, я поняла: тебе действительно надо. Не когда-нибудь, не потом – сейчас.

* * *

Стихи ты начал сочинять в два года. Ты обожал рифмовать, любил играть словами, вся наша жизнь была расцвечена твоими стишками и песенками… Видя, что я оборвала с ромашки лепестки, сказал со вздохом и укоризной:

– Ромашка

по имени бедняжка!

Глядя в окно на полыхающее небо, воскликнул:

– Закат – циферблат!

Развернул подаренную конфету и пришёл в восторг от фантика! Конфета называлась «Кара-Кум», и на фантике были нарисованы верблюды.

– Мама, слушай стишок!

Рыжий верблюд, Белый верблюд, Серый верблюд… Чёрный Кара-Кум!

– Здорово! – говорю я. Потому что действительно здорово!

А на моё: «Сынок, неужели твой язычок не устал говорить с утра до вечера?», ты засмеялся и ответил стишком:

– Язычки – сверчки!

Качаясь на качелях, громко напевал:

– Слушай, мама, стихи про разные деревья!

Сосна по имени весна. Ива по имени грива. Ива по имени красива. Клён по имени силён. Рябинка по имени чаинка. Каштан по имени чемодан. Ольха по имени ха-ха-ха! Берёзка по имени слёзка. Осинка по имени свинка. Шиповник по имени вторник…

Идём домой тёмными аллеями. Вокруг сугробы, тьма и ни души… И этот вечер навсегда остаётся в памяти, благодаря твоему стихотворению, которое ты произносишь громко и торжественно:

– Ночь и зима! Зима – и ночь!

Ты сочинял стихи совершенно осознанно. Всегда спрашивал меня:

– Ну, как тебе мой стишок?

– Замечательно! – искренне говорила я.

Я была тебе благодарна. Твои стихи и песенки возвращали мне вкус слова, краски жизни. Спасибо тебе, сынок!

В ту пору у меня было два любимых поэта: Людмила Окназова и ты. Правда-правда!

* * *

Единственное страдание нашей жизни – это магазинные очереди. Когда я хожу на добычу еды. Очереди я ненавидела!

Никогда не забыть: длинную-предлинную очередь на морозе к ларьку с картошкой… Несколько часов я приплясывала в этой очереди, а ты в это время был дома один. По очередям я тебя не таскала. Сбегаю к тебе, быстренько покормлю, быстренько уложу спать – и обратно в эту очередь… В страхе, что перед самым носом картошка может кончиться. Счастливчики подставляли под грязный желоб свои авоськи, и она сыпалась, чёрная, наполовину гнилая, вперемешку с комками земли… В одни руки, точнее – в одну авоську – не больше трёх килограмм. Но потом, дома, после отделения картошки от земли и гнилья, и после её очистки – хорошо, если оставался килограмм. Да, так вот мы тогда жили…

Ты привык к моим магазинным отлучкам. Всегда терпеливо ждал: играл или читал. Ставил пластинки. Только один раз застала тебя в слезах. Была зима, за окнами темень, я стояла несколько часов из-за какого-то куска еды, а когда пришла, ты лежал на большом кресле, свернувшись калачиком, и плакал, лицо было опухшим от слёз и несчастным:

– Я думал, ты уже не придёшь! – с отчаяньем сказал ты.

– Милый мой, милый, прости, мой хороший, но я не виновата, правда, это всё проклятые очереди!

– Я знаю… – горестно выдохнул ты.

Очереди я ненавидела!! Очереди были для меня страданием. Стояла в этих длинных, орущих человеческих хвостах, сердце моё разрывалось от боли за моего ребёнка, и оставалось только молиться: «Пресвятая Богородица, побудь с моим мальчиком, пока я тут, покрой его своим молитвенным покровом, не оставляй его, Пресвятая Богородица! Ты ведь любишь его так же, как я…»

Зимой было особенно тяжело. Но летом и весной, когда ты мог играть на балконе, возиться с цветами, со своими посадками, тебе ждалось легче…

* * *

Ты остаёшься один спокойно. Когда я иду в магазин, или выхожу на улицу позвонить, ты порой даже не обращаешь на это внимание. Играешь себе, или читаешь… Ты читаешь с двух лет, и книги – твои лучшие друзья. И ты по-прежнему обожаешь Лютневую музыку. И Первый фортепьянный концерт Чайковского. И всё равно мне грустно, что приходится оставлять тебя одного.

Нет, никогда не забыть эти длиннющие, озябшие, приплясывающие на морозе очереди за гнилой картошкой…

Вообще очереди за всем! Очереди – это проклятие нашей жизни.

Я ненавидела очереди, ненавидела магазины!

Прости, сынок, прости меня, мой хороший, за такое неправильное устройство нашей жизни…

* * *

Впрочем, книжные магазины и магазины грампластинок я любила.

Я туда забегала каждый раз, получив гонорар за рецензии. Гонорар выдавали в бухгалтерии издательства «Советский писатель». Издательство рядом с Новым Арбатом, где находятся Московский Дом книги и большой магазин грампластинок «Мелодия». Обязательно привозила тебе что-нибудь новенькое. О, как ты радовался новым книгам и новой музыке!…

На оставшиеся деньги закупала на целый месяц пакеты с гречневой кашей. Ты так полюбил её в первые месяцы своей жизни, что без этой каши не мог жить. От чего угодно мог отказать, но от гречневой каши – никогда! Ты мог её есть три раза в день. Она была моим спасением, потому что против другой еды ты периодически бунтовал и ставил меня в тупик: чем же тебя кормить?? Того не хочешь, этого не хочешь.

– Свари мне гречневую кашу! – просил ты.

– Опять? Но ты уже ел её сегодня.

– Ну, люблю я её! Что я могу поделать? Я могу жить на одной гречневой каше. Мне ничего больше не надо.

Но настоящую гречневую кашу (а не пакетный порошок с сухим молоком), ты попробовал только лет в шесть. В магазинах в те годы гречки не было – это был дефицит. Её выдавали перед праздниками (Новым годом, 8 марта, Ноябрьскими) в продуктовых наборах на предприятиях и в конторах. В этих наборах обычно были: курица, пачка сливочного масла, килограмм гречки, пачка «Юбилейного» печенья, коробочка рижских шпрот и индийский чай со слоном. Страна ликовала и оттягивалась, получая эти вкусности. Но тем, которые работали (как я), не в штате, продуктовые наборчики не полагались. Поэтому натуральную гречку ты попробовал в весьма зрелом возрасте. Кто-то нам подарил пакет гречки, я сварила, и ты весьма удивился, что эта коричнево-синеватого цвета «крупинчатая» каша – тоже гречка. Но ты полюбил и эту. Гречневая ты моя душа!

* * *

А ещё (кроме гречневой каши) ты обожал бананы! Но бананы ты ел только раз в год, и то – не каждый год. А если повезёт.

Где-то в конце лета вся Москва на какую-то неделю желтела… В город привозили бананы! Их продавали на улицах с лотков, к этим лоткам выстраивались гигантские очереди… Ты очень любил бананы! Ты готов был стоять вместе со мной в томительных, сладко пахнущих очередях… Счастливчики, уже получившие свой килограмм, поедали их тут же. Урны были переполнены банановыми шкурками, шкурки, солнечно желтея, живописно валялись везде и повсюду… В городе пахло сладко, нежно и волнующе – далёкими, сказочными банановыми странами…

А потом банановая неделя кончалась. И сладкий аромат с улиц быстро выветривался. И вновь пахло плохим бензином…

* * *

Да, а ещё ты любил глазированные сырки! (Что это меня на продуктовую тематику потянуло? Наверное, чтобы вспомнить, как оно было, и получше ценить то, что сейчас.)

К сожалению, в магазинах это лакомство в годы твоего детства не продавалось. Но моя сестра Маришка, которая работала в издательстве, покупала их для тебя в своём издательском буфете. И изредка приносила их тебе. Больше двух в одни руки не давали. И ты никак не мог насытиться этой вкуснятиной.

– Маришка, а каким тиражом издают у тебя на работе эти вкусные сырочки?- спрашивал ты.

* * *

А на самый остаток гонорара я покупала себе пшено и кофе.

Пшено – потому что это была самая дешёвая крупа. И я много лет ела только пшённую кашу. А кофе – потому что я работала по ночам. Все эти годы я спала часа по четыре, не больше. Без кофе я бы не продержалась так долго. Чтобы не заснуть, я пила очень крепкий кофе. А когда глаза и извилины в мозгу начинали слипаться, нюхала баночку с ментолом. Эта баночка была средством от насморка, от заложенности в носу. Но она хорошо действовала и при заложенности в мозгах. Сильный, резкий запах ударял в голову и на какое-то время сдувал сон.

Антошка, попробовав как-то пшённую кашу, сказал скептически:

– И как ты можешь есть эту гадость?

– Во-первых, вовсе не гадость. Каша как каша. А во-вторых, я заметила: не очень вкусная еда быстрее утоляет голод.

– Почему?

– Не знаю. Но вкусных вещей можно съесть сколько угодно, а обычных – ровно столько, чтобы не чувствовать голода.

– Всё ж таки хочется иногда вкусненького…

– Это потому, что ты – ребёнок. А я к еде равнодушна. Однажды мой друг Гавр спросил меня: «Ты какую еду любишь?» Он хотел угостить меня чем-нибудь. А я сказала: «Я еду ненавижу!» Так что я ем пшённую кашу без всяких страданий. Хотелось бы научиться совсем не есть.

* * *

Но если у меня не получалось приехать за гонораром в день выплаты (а причина была одна: если ты был болен, и я не могла тебя оставить одного дома, и везти с собой на метро тоже не могла), то гонорар можно было получить только через месяц.

Оставались алименты. И почему-то эти копеечные алименты иногда где-то терялись. Как-то с большим скрипом они до нас доходили. Приходим с Антошей в очередной раз в сберкассу, а нам опять говорят: «На вашем счету ничего нет». А брать в долг я не любила. Просто не видела в этом смысла. Ведь потом надо будет отдавать! И денег опять не будет. Лучше уж перетерпеть…

Начинались поиски по всем карманам курток и пальто завалявшихся там копеек: чтобы насобирать на четвертушку хлеба. (Я радовалась, что хотя бы каша у тебя есть!) А когда и копеек на хлеб уже не было, оставались только крошки из хлебницы. Да, было и так… К счастью, не часто.

Но ни за что, ни при каких условиях я бы не попросила денег у мамы. После одного случая, когда она упрекнула меня, что слишком много потратила на меня за время моего детства… Да ладно! не хочется вспоминать. После чего я сказала себе: буду умирать от голода, но денег у мамы не попрошу.

* * *

– Вас тут работа ждёт, а вы всё не едете, – сказал Борис Глебович, когда я, наконец, появилась в Литконсультации.

– У меня денег не было на метро. Чтобы приехать.

– Ну, вы бы послали мне телеграмму, и я бы вам выслал, или привёз.

– Но у меня и на телеграмму не было денег! Вообще не было. Ни копейки.

– Как же вы жили?

– Антоша на своей любимой гречневой каше.

– А вы?

– Попоститься никогда не вредно.

* * *

И при этом мне хотелось, чтобы ты относился к деньгам легко.

Поэтому, когда деньги были, я с лёгкостью их тратила. Ни разу не сказала тебе: «Не будем мы покупать эту книгу, или новый конструктор, лучше съэкономим денежки». Нет, лучше пусть будут новые книги и конструкторы! Денежки нужны, чтобы от них был смысл и радость. А не просто сами по себе.

А когда денег не было – мы с тобой не отчаивались, не злилась на весь мир и не причитали. Если их сейчас нет – значит, они скоро будут.

Кстати, мы с тобой обожали делать подарки! «Подарки» – это была ещё одна статья наших расходов, причём – очень важная. Мы любили дарить что-нибудь нашим бабушкам, нашим соседям и друзьям. Что-нибудь недорогое, но приятное. Бабушкам – что-нибудь на кухню, разные предметы обихода, что особо ценят женщины, в особенности – бабушки. Всегда выбирали подарки вместе, и я прислушивалась к тебе. К Каптеревым я не приходила без цветов. Борис Глебович одаривал нас пластинками, и мы ему тоже дарили пластинки. А когда ему исполнилось шестьдесят лет, мы с тобой решили подарить ему маленький кактус с огромным, готовым распуститься, бутоном… Это ты выбрал этот кактус, потому что знал, что Борис Глебович очень любит цветы. А ещё мы подарили нашему доброму другу целую охапку белых гвоздик! Он говорил потом, что наши гвоздики стояли у него на столе целый месяц…

* * *

И был человек, который очень хотел с тобой познакомиться и как-то участвовать в твоей жизни. А я этого человека два года к тебе не допускала. Но этот человек постоянно звонил моей маме и расспрашивал о тебе, и передавал нам приветы. Это – твоя вторая бабушка. Людмила Борисовна. Бабушка Мила. Но я долго не могла видеть её. Особенно после Асиного письма. Я сказала тогда себе: «Никаких родственников нам не надо!»

Хотя Людмила Борисовна ничего плохого мне не сделала. Старые матери не в ответе за своих взрослых сыновей.

И настал день, когда я почувствовала, что уже могу открыть ей двери в наш дом, в наш мир…

Она пришла. Добрая старая женщина. Которая понимала меня, наверное, лучше, чем кто-нибудь другой. И мы… подружились. Я благодарю Бога за то, что Он смягчил моё сердце. И я смогла принять в свою жизнь эту женщину.

Она была тебе чудесной бабушкой целых четыре года. (Столько нам было отпущено до её ухода). А мне она стала подругой – тёплой, внимательной, задушевной. Она приходила где-то раз в месяц, и её приходы были для нас праздником. Надо сказать, что за четыре года она ни разу не напомнила мне о своём сыне. Мы просто дружили. Просто общались. Она обожала литературу, выписывала множество журналов и всегда рассказывала мне о новинках. А мы показывали ей твои стихи, твои рисунки. Ты ей рассказывал о своих любимых инфузориях и насекомых. Бабушка Мила подарила тебе твой первый микроскоп.

Как-то раз она сказала мне:

– Ася очень переживает из-за какого-то письма…

– Я тоже одно время переживала из-за этого письма, – сказала я. – Но уже давным-давно не переживаю.

И больше мы этой темы не касались.

Она умела рассказывать русские народные сказки, и ты слушал её, затаив дыхание…

Она дарила тебе книги. О насекомых, которых ты обожал. О вулканах, в которых ты души не чаял. А однажды она принесла тебе книгу Антуана Сент-Экзюпери «Маленький принц» и сказала:

– Антоша, ты очень похож на героя этой книги.

А мне, прощаясь, она сказала: «Спасибо тебе за Антона! Я счастлива, что у моего любимого внука такая мама».

* * *

Ездили с Людмилой Фёдоровной на Каширку в онкологический центр, где она не так давно проходила лечение. Теперь ей надо время от времени показываться своему врачу. Но ехать одной в это место – тяжело.

Пока мы дожидались своей очереди в коридоре, столько всего насмотрелись!… Как страшно эта болезнь может изуродовать человека! Господи, зачем людям такие испытания?! Зачем?! За что?! Один человек привёз свою молоденькую дочку, лицо которой было прикрыто марлей… а под этой марлей угадывалось такое!… Не забыть эту скорбную пару, и неизбывное горе в глазах отца…

Слава Богу, у Людмилы Фёдоровны всё хорошо.

Привезла её обратно на Огарёва. Обе были чуть живы от усталости. Пили на кухне чай и медленно приходили в себя после увиденного и пережитого…

– Машута, хочешь новые стихи?

– Конечно! Всегда хочу!

– Слушай…

.  Привыкаю к новому лицу, .  к новой мере, к новому порядку. .  В новых мыслях, словно бы в лесу, .  я ищу открытую полянку. .  Чтобы неба было – нараспах, .  сколько нужно для большого вдоха, .  чтоб забыть про гибельный распад, .  сбросить малодушную тревогу. .  Только мысли эти – невпопад: .  жизнь тепла, .           и муза – благосклонна… .  Мимо, мимо жёлтый листопад! .  Распахну калитку в белый сад, .  в снежный сад .              зимы моей влюблённой. .  Где в снегах седые видят сны .  белые раскидистые вётлы, .  где под снегом тайно зреют вёсны .  грозной, несказанной новизны…

Она читала, и на моих глазах происходило преображение маленькой, усталой, немолодой женщины – в прекрасную восточную царицу, владеющую таинственной силой Слова!…

– Мамочка Кошка! Господи, как же я вас люблю! Люблю каждую вашу строчку…

Я сидела на полу у её ног, положив голову на её худенькие колени, и она гладила меня по волосам своей почти невесомой рукой… Моя волшебная крёстная.

* * *

Обыски у духовных детей отца Александра. Приехал и сказал об этом один друг, тоже прихожанин храма в Новой Деревне.

Никогда не забыть: как я уничтожала свои стихи… Ради сына. Те стихи, в которых был явный вызов и протест. Знала: если придут и если найдут…

Много я тогда порвала их. И остались в памяти от тех, уничтоженных, только две строчки:

Храни вас Бог, мои друзья, На этом оголтелом свете…

Знала: если меня посадят, мой сын окажется в детском доме. Но ещё ужаснее, если его отдадут на воспитание моей маме и моему отчиму, заядлым атеистам. Но ещё кошмарнее, если разыщут «папашу», и всучат ребёнка ему! Допустить это было нельзя. Поэтому стихов было совершенно не жалко…

(Но с обыском, к счастью, не пришли. Не могла себе представить, что какие-то чужие люди роются в наших вещах и в наших книжках…)

* * *

Кстати, посадить могли и по другому поводу. И моих родственников это очень напрягало.

– Ну, почему, почему у тебя всё не как у людей? – вздыхала бабушка Дора.

– Скажи: почему ты не хочешь жить, как все люди? – сердилась мама. – Почему не хочешь отдать ребёнка в детсад, а самой пойти на какую-нибудь штатную работу?

Я уже устала им объяснять, что мой ребёнок – не детсадовский. Они считали, что это просто отговорка.

Но мама и бабушка на самом деле боялись реальных вещей, а не мифических. Дело в том, что в те незабываемые годы «каждый советский человек должен был трудиться на благо родного государства, на благо построения светлого будущего – коммунизма». Настоящей работой считалась только та работа, когда человек где-то числился, то есть – работал в штате. А все эти «вольные художники и поэты»… По сути, они были людьми вне закона. И почти каждый «свободный художник» стремился всё же где-то числиться: хотя бы кочегаром, лифтёром, или дворником…

Или надо было числиться членом творческого союза. (Непременно где-то числиться! Чтобы государство знало, где и чем ты занимаешься). Но в союз писателей принимали только при наличии изданной книги. А книга моя зависла в издательстве на долгие годы…

Правда, существовал ещё профсоюз литераторов. Туда принимали и без книги, но тоже – только при наличии определённого объёма опубликованных работ. Каким должен был быть этот объём? Такой, который бы доказывал, что я живу исключительно на свои публикации. Что моя творческая работа меня кормит. Мои же гонорары явно до этого не дотягивали…

По этой причине я нигде не состояла и не числилась. Поэтому мои родственники периодически впадали в панику: им казалось, что за моей дверью уже стоят милиционеры и судебные приставы, только и мечтающие о том, чтобы «забрать и посадить за тунеядство». Ведь по советским меркам мой образ жизни назывался именно так – «тунеядство». Ну, и что, что я все ночи напролёт стучу на своей машинке? Мало ли что, что у меня маленький ребёнок? Дети должны содержаться в детсадах, а матери – на государственной службе. Таковы неколебимые правила советской жизни.

И поэтому, когда до обывателей доходил очередной слух о том, что какого-то там свободного художника или поэта посадили за «тунеядство», то советские граждане с удовлетворением это обсуждали, а моя мама хваталась за сердце…

Сажали не всегда в тюрьму. Иногда сажали в психушку. Потому что уклоняться от строительства коммунизма мог только преступник или сумасшедший. (Независимо от половой принадлежности).

Мои мама и бабушка жили в постоянном страхе за меня. Тем более, имея в семье страшный опыт: дед мой рыл в своё время канал под Дмитровом, и мой отец тоже побывал за колючей проволокой лагерей… Правда, это было при Сталине. Но Сталин давно умер, а страх, казалось, поселился навеки в душах людей.

И когда очередного писателя или художника, или учёного если и не сажали, то вышвыривали из страны, или ссылали куда подальше, мои близкие приходили в полный и окончательный ужас. Они полагали, что лишиться Родины – это ещё страшнее, чем лишиться свободы. Герои тех дней, о ком говорили и на кухнях, и на лавочках у подъездов – Солженицын, Сахаров, Бродский, Ростропович, Любимов, Параджанов… В ком-то они вызывали ужас и ненависть, их клеймили змеино-шипящим словечком «отщепенцы». А в ком-то эти люди вызывали искренний восторг. Например, в каптеревском кругу.

Моя «неправильная» жизнь, и мои «странные» дружбы с разными батюшками, за которыми следило КГБ, всё это держало мою маму в постоянном напряжении и страхе.

– Неужели тебе приятно так жить?

– Мама, я живу свою жизнь.

– Боюсь, это плохо кончится…

Особенно она боялась за меня, когда отца Димитрия Дудко лишили прихода и посадили в тюрьму.

* * *

В Новой Деревне.

Эта тётка с хищными ноздрями и сиреневым ртом, она вечно лезет со своими советами!

Стояли во дворе с Яшей Кротовым, он показывал свадебные фотографии, на которых – он с Ирочкой. А я ему показывала Антошины. И он стал расспрашивать про Антона. А эта тётка вокруг вертится, прислушивается, а потом подкатывает и говорит:

– Маша, а вы не хотите спрятать своего сына от мира и вырастить в чистоте? Чтобы мир его не испачкал. Может, это знак: то, что у него нет иммунитета, и на всё аллергия? Может, ему и не нужно выходить в мир? Я тут про одну женщину читала, правда, не у нас это было, а где-то в Америке, так она своего сына в доме держала до двадцати пяти лет – и он был душой чист, как младенец, и не знал никаких плохих слов, а только слова молитв. Она воспитала его настоящим христианином. Не хотите так? Прекрасный пример для подражания.

Меня прямо затрясло от её слов, хотелось закричать, с трудом сдержалась.

– Не прекрасный пример, а УЖАСНЫЙ! Она, эта мамаша, – преступница! Или сумасшедшая. Не собираюсь повторять чьи-то безумства. Я родила сына для мира. Он должен был прийти в этот мир – и он пришёл. В мир – а не в клетку! Если вы считаете, что именно так нужно воспитывать детей, запирая их на все засовы, может, вообще в шкафу держать? Отчего ж вы сами своего ребёнка не держали тогда в дому?

– Я пыталась, – говорит, – но дщерь оказалась непокорной. И квартира у нас на первом этаже, ей легко было убежать в окно, когда я двери запирала на ключ.

Я смотрела на неё и никак не могла понять: она – сумасшедшая? или искустная провокаторша? Считает себя семи пядей во лбу. Пытается руководить новодеревенским приходом, влезает во все молодые семьи, всех учит-поучает. Всех судит. Считает, что имеет право на это.

…На обратном пути в Москву, в электричке, тётка с хищными ноздрями села напротив меня и так вкрадчиво-въедливо спрашивает:

– Ну, как там ваша старушка поживает?

– Какая старушка? – не поняла я.

– Людмила Фёдоровна, ваша крёстная.

– Людмила Фёдоровна – не старушка. И никогда не будет старушкой! – ответила я резко.

– Говорят, она болела тяжело?

– Да, болела. Но сейчас уже всё хорошо!

– И что, по-прежнему стишки сочиняет?

– Что значит «стишки сочиняет»? Людмила Фёдоровна – поэт. Великий поэт! Да, она по-прежнему пишет стихи. Гениальные стихи!

Тётка нехорошо ухмыльнулась.

– Уж в её-то возрасте не стихи надо писать, а о смерти думать! – прошипела она своим ядовитым ртом.

Я встала и пошла в другой конец вагона. Меня всю трясло от бешенства.

Говорю себе: «Просто она дура. Или сумасшедшая. Чего меня так трясёт? Мало ли дур и сумасшедших на свете? Что же из-за каждого их дурацкого слова так переживать? А… да она просто завидует! Она считала свои стихи шедеврами, пока не услышала стихи Людмилы Фёдоровны. Да, такое пережить ей трудно…»

Господи, научи не поддаваться на искушения! Научи не принимать близко к сердцу нелепые слова странных людей…

* * *

Уж в который раз Валька Гнеушев насылает на меня журналистов! Точнее – пытается наслать.

Говорит:

– Журналист (такой-то) хочет написать о Енгибарове книгу. Он придёт, и ты ему расскажи всё, что знаешь. Ну, и про то, как вы общались… Я сказал, что вы с Енгибаровым дружили, он очень заинтересовался.

– Никому и ничего я рассказывать не буду.

– Почему?… – искренне удивляется Валька. – Он хороший парень. И журналист тоже хороший. Напишет книгу. Тебе самой будет приятно.

– Я же тебе сказала: ничего и никому я рассказывать не буду!

– Но я уже дал ему твой адрес!

– Успокойся, я ему просто не открою.

– Но почему??

– Если я захочу – я сама напишу о Енгибарове книгу. Но я – не хочу. Это – МОЁ. И только моим и останется…

* * *

А журналист всё-таки пришёл.

И я ему не открыла.

Приходил и другой.

Ему я тоже не открыла.

* * *

И кто-то из них на меня сильно обиделся. За то, что не захотела рассказать о том, как всё было. Взял этот сочинитель – и написал, как говорится, «от балды» – свою версию.

Сочинить такое можно было только в тяжёлом бреду… Чушь от первой строчки до последней! По пословице: каждый думает в меру своей испорченности. Конечно, никому не запретишь писать глупые рассказы. Но когда при этом в дурацком сочинении главными героями выставлены ты сама и дорогой тебе человек… Тут уж не до смеха. Да, господин сочинитель использовал наши реальные имена – Енгибарова и моё. И мои стихи процитировал. При этом «слегка» подправив их – на свой вкус. Опошлил. (А потом, спустя много лет, вывесил этот жалкий пасквиль в интернете. И фамилия-то у этого писаки такая говорящая – Круковер! Так и слышится в ней: «кругом враки»!)

Ну, что с ним делать, с этим пасквилянтом? Вызывать на дуэль? Подавать на него в суд?…

А не много ли чести ему будет?…

* * *

Но один раз (спустя много-много лет) я всё же поддалась на уговоры всё того же Гнеушева.

– Понимаешь, – говорил Валентин, – это совсем молоденькая журналистка, такая хорошая девочка, её зовут Ольга Фукс. Она стажёрка из газеты «Вечерний клуб». Ей в редакции поручили написать статью о Енгибарове, а она о нём ничего не знает, она же родилась уже после… Это её первое редакционное задание, она чуть не плачет. Пришла ко мне. Но что я могу ей рассказать? Я же с Енгибаровым был не знаком. Можно, я дам ей твой адрес, а? Помоги ей…

Ну, разжалобил он меня: «хорошая девочка, чуть не плачет…»

Пришла эта девочка. Впустила её. Да, такая тихая, скромница. Говорит:

– Мне большой материал нужно подготовить о Енгибарове. А я только одну его коротенькую новеллу читала – про то, как гимнаст держит на руке Земной шар. Замечательный образ! Но больше ничего не знаю и не могу нигде найти. И ни одного фильма с ним не видела… Понимаете, у меня это первое редакционное задание, я обязательно должна написать! От этого многое зависит – возьмут ли меня в штат…

Ну, действительно жалко её стало. Тогда интернет только-только зарождался в России, и про Енгибарова не было там ни слова. Подумала: не расскажу ей ничего – и напишет эта девчонка какую-нибудь чепуху. Лучше помогу ей – пусть напишет хорошо.

…Провела она у меня полдня. Пришла, конечно, с диктофоном. Полдня я рассказывала ей о Моём Клоуне, а она только кассетку новую в диктофон вкладывала…

Решили, что это будет интервью. Я ещё и стихи ей дала свои почитать, и прозу – то, что о Клоуне. Она обещала всё прочесть и всё вернуть.

Договорились, что когда материал будет готов, она обязательно привезёт его мне – чтобы я прочла, проверила: нет ли каких-нибудь неточностей? И завизировала бы.

Прощаясь, тихая девочка горячо благодарила меня. Уже в дверях спросила:

– А можно (в статье) назвать вас подругой Енгибарова?

– Ни в коем случае!! Другом – можно, но подругой – ни в коем случае!!

– Почему?

– «Подруга» звучит пошло. И двусмысленно. Публика вкладывает в это слово совершенно определённый смысл. А я «подругой» Енгибарова не была.

– Хорошо, я всё поняла.

– Ну, удачи вам! Когда вас ждать?

– Где-то через неделю.

Прошла неделя, другая… И третья была уже на исходе. Тихая девочка не появлялась. Меня это стало сильно беспокоить. Я позвонила ей сама. Она очень удивилась моему звонку.

– Визировать материал? А зачем? – спросила она.

– Мы так договаривались, – напомнила я ей. – Чтобы не было неточностей.

– А я ничего не использовала из того, что вы мне рассказали, – сказала она.

– Совсем ничего?… – не поверила я своим ушам.

– Ну, только одну фразу.

– Только одну?!

– Да, только одну. И вы хотите, чтобы я ехала к вам на другой конец города визировать эту одну фразу?! – в её голосе слышалось раздражение.

– Ну, если только одну, то, конечно, визировать не надо… – сказала я, совершенно обескураженная тем, что услышала.

Тогда зачем приезжала? – подумала я. Зачем так жалобно просила рассказать, чуть ли не слёзы роняла… Зачем кассеты в диктофоне меняла? Зачем так жадно запихивала в сумочку всё, что я дала ей почитать? Чтобы использовать только одну фразу??

Через несколько дней вышел «Вечерний клуб».

Купила. Развернула…

Нет, не зря она полдня у меня просидела. Не зря кассетки в диктофоне меняла… Всё пошло в дело у тихой, сноровистой девочки. Только было это, конечно, не интервью, как мы с ней сначала задумали, а большой, на две полосы, – её «авторский» материал. И всё, о чём я ей рассказала, все мои мысли о творчестве Моего Клоуна, эта шустрая дебютантка на журналисткой ниве опубликовала от своего имени!! Вот какая умница-разумница.

И только где-то, мимоходом, эта начинающая акулка пера небрежно так обронила: «Как сказала подруга Енгибарова Мария Романушко…» И дальше следуют буквально три слова. Какая-то глупость. Которую я не говорила.

Вот так, дорогие читатели… Захочется ли вам после этого общаться с журналистами?

Интересно, это их в университетах этому учат – втираться в доверие, лгать, присваивать и красть? Или же в эту профессию идут люди с уже определёнными (врождёнными) свойствами?…

А то, что она взяла у меня почитать, с обещанием вернуть, она, конечно же, не вернула. Наверное, ещё когда-нибудь этим попользуется…

Валя Гнеушев виновато оправдывался:

– Кто б мог подумать? Такая тихая девочка…

А друзья и близкие меня утешали:

– Радуйся! Получился прекрасный материал о Енгибарове! И какая читателю разница, чья фамилия стоит под статьёй…

Материал действительно получился замечательный.

Только трудно радоваться, когда у тебя крадут и тебе лгут.

Но если полететь высоко… если полететь высоко-высоко…

То можно увидеть, какие это всё мелочи…

Все эти «фуксики»…

А всё моё – навсегда со мной.

 

Глава 6. ЧАСОВЫХ ДЕЛ МАСТЕР

Ездили с тобой в детский магазин «Смена» на Соколе, в широкие окна которого я заглядывалась когда-то – когда тебя у меня ещё не было…

Теперь мы приезжаем сюда с тобой, по делу.

В этот раз мы купили конструктор – пластмассовый, с яркими, красными и жёлтыми деталями.

Конструкторы с того дня стали твоей страстью…

* * *

Да, мы с тобой обожали «Смену» на Соколе.

Здесь было столько конструкторов!… и кубиков!… Правда, не всегда. И конструкторы, и кубики надо было выслеживать, надо было «попасть» на них. Тебе постоянно требовался новый строительный материал для твоего города, который жил на ковре посреди комнаты, достраиваясь и перестраиваясь, несколько лет…

Соседи, у которых вырастали дети, приносили нам свой, ненужный уже им, строительный материал. Всё шло в дело!

* * *

А кроме домов, ты «строил» часы. Часы для всего! На все случаи жизни, для удовлетворения самых разных желаний и нужд.

(Ну, разумеется, часы твои были «не ходящие», – если иметь в виду физическое измерение жизни. Но в другом измерении жизни – в мире твоего воображения – всё, конечно, исправно работало!)

19 октября 1979 года.

Пятница. Утро. Туман и моросящий дождь…

Пошли гулять в сквер за «Невой». Мы с тобой гуляем в любую погоду. И в любую непогоду!

В сквере было пусто, мокро, всё завалено листвой, листья сыпались вместе с дождём, никто их не мёл, не сгребал в кучи, не сжигал. И вообще, этой осенью мы не видим нигде дворников – ни одной метлы. Все дворники словно взяли больничные листы или – отпуск за свой счёт и теперь безнаказанно наслаждаются этой невероятной по красоте осенью…

Антон становился под берёзы – и я устраивала ему золотой душ, он жмурился от восторга, открывал рот, подставлял ладошки, ловил листья губами и руками…

Земля отяжелела от золота, меди и янтаря… Земля придавлена, ослеплена, оглушена листвой. Воздух, одежда, волосы, – всё пропиталось насквозь запахом листвы…

Гуляли с Антошиными часами, которые он сегодня смастерил их пластмассового конструктора. Чтобы их механизм не промок и не испортился, Антон заклеил некоторые дырочки лейкопластырем.

Встретили в сквере маленькую девочку с бабушкой. Шёл дождь, и девочка почему-то плакала, а сказать – почему, ещё не умела. И глаза её от слёз были голубые-голубые.

– Она у нас плакса, – сказала бабушка. – Дома плачет, на улице тоже плачет.

Антоша, выяснив, что девочку зовут Наташа, и что ей два с половиной года, принялся объяснять ей устройство своих часов:

– Это – циферблат, а это – стрелки, минутная и часовая, а это – огонёк, чтобы светить ночью. А это я заклеил их лейкопластырем, чтобы они не намокли. А то испортятся и не будут тикать и зажигаться.

Девочка вряд ли что-то поняла, но она заулыбалась вся и потрогала осторожно колёсики часов розовым пальчиком, и, засмущавшись, уткнулась в бабушкины колени. Она уже не плакала. Ей нужно было, в сущности, совсем немного: просто, чтобы с ней поговорили, и поговорили спокойно, серьёзно, на равных.

И мы пошли дальше, и обнаружили под густым кустом сирени большого рыжего пса, мирно спящего на сухой траве. И мне показалось, что это – тот же самый пёс, которого мы видели неделю назад из окна троллейбуса, когда ехали по Ленинградскому шоссе в детский магазин «Смена» – за конструктором для часов. Ну, конечно же, это был он! Та же оранжевая густая шерсть на спине и затылке, та же отрешённо-безмятежная поза. Тогда он спал в центре шумной автострады, на узкой разделительной полосе, сейчас – в мокром, пустом сквере. И там, и здесь он чувствовал себя одинаково уютно, по-домашнему.

– Собака! Ты спишь? – окликнул его Антон.

Пёс открыл глаза, посмотрел на нас спокойно – и опять уткнул морду в передние лапы.

– Мама, погладь его!

Но, странное дело, я почувствовала робость.

– Жаль, у нас нет с собой для него куска хлеба. Зачем же я буду будить и тревожить его понапрасну? Пусть спит…

И мы решили, что теперь всегда будем брать с собой кусок хлеба, идя на прогулку. А вдруг опять встретим бездомного пса? Или кошку. Или ещё кого-нибудь.

* * *

20 октября, в субботу, было удивительно солнечное утро. Мы опять пошли в сквер.

Золото, медь и янтарь были собраны в огромные вороха (Антоше – по пояс!). На Берёзовой аллее стояла машина с прицепом, и краснощёкие женщины грузили в кузов нашу четвёртую осень… Мы долго стояли, наблюдая их нескучную работу. Захватывая лопатами и вилами горящую на солнце листву, они закидывали её в кузов, но каждый раз добрая половина этой лиственной охапки с шорохом и звоном срывалась вниз весёлым водопадом – на головы румяных женщин… И, подхваченная ветром, разлеталась, забрызгивая тротуар. Женщины вновь упрямо сгребали листья граблями, а они, словно золотые жуки, расползались из-под железных граблевых зубов. Женщины опять их сгребали, а ветер подхватывал и разносил – и всё повторялось сначала…

Потом грузовик тихонько тронулся.

– Увозят нашу осень… – задумчиво сказал ты.

Солнечный ветерок гнал по дороге октябрьские листья, и они ползли ну точно как жуки, царапая тротуар своими золотыми панцирями. Ты, смеясь, бежал за ними, стараясь догнать и прихлопнуть своим красным башмачком. Поднимал ногу – и мгновенно золотой жук уползал дальше…

Огромные золотые жуки – и маленький смеющийся мальчик на залитой солнцем дороге…

* * *

На следующий день, в воскресенье, утро было немного пасмурным – «прибалтийским». На аллее по её обочинам громоздилась так и не вывезенная вчера листва. Её уже порядком разметали детские ноги. Ребятишки, визжа, кувыркались в листьях. Антон не обогнул ни одного вороха. Мы шли вброд…

Во дворах жгли костры, мальчишки раздували огонь. Мы с Антошей очень любим смотреть на огонь. Стоим всегда у костра, не в силах оторваться…

* * *

А через два дня пришла зима. Всё завалило снегом…

Поехали в «Смену» за зимней шапкой для Антона и за ещё одним конструктором.

– Знаешь, зачем мне нужен ещё один конструктор?

– Зачем?

– Я теперь сделаю много-много часов, и у меня будет настоящая часовая мастерская! А что люди подумают, которые к нам придут?

– Подумают, что они ошиблись адресом. Шли к Антоше, а попали в часовую мастерскую!

– А мы что им скажем?

– Что не ошиблись.

– Что часовой мастер и есть Антоша! – хохочет сынок.

Работа в мастерской кипела… Антон так звонко щебетал, сообщая новейшие марки часов, что у меня даже звенело в ушах…

Когда это началось – твоё увлечение часами? В два года, когда наши соседи, Саша и Таня, подарили тебе на день рождения большие часы с прозрачным корпусом. Потом я раскрутила старый будильник и показала тебе внутренность настоящих часов. Восторгу твоему не было предела! С тех пор часы завладели твоими фантазиями и мечтами.

Колёсики, винтики завораживали тебя… И то, как они таинственно и дружно взаимодействовали, двигая стрелки по кругу… Для тебя в этом было какое-то чудо. А главное в том, что движение стрелок удивительным образом связано с течением нашей жизни, сменой дня и ночи.

* * *

Ты без конца конструировал самые разные часы. Хотя устройство их было приблизительно одинаковое, но зато у них было разное предназначение, и у каждых часиков – своё название. А говорить о своих часах ты мог круглые сутки! С перерывом лишь на ночной сон.

Вообще, тебя очень интересует время. У тебя с ним свои взаимоотношения. Ты – человек ритма. Я это почувствовала с самого твоего рождения. Ты чувствуешь время, ты с ним дружишь. И, что удивительно для трёхлетнего ребёнка, ты его ценишь. Такое ощущение, что ни одна твоя минута не проходит зря, впустую. С раннего утра весь день твой наполнен делами, заботами…

Мы с тобой любим строить планы. Любим писать на бумаге, что мы собираемся сделать в ближайшие дни, и в ближайшие месяцы. И мы стремимся все свои планы осуществлять. А как же иначе? Это потому, что мы умеем всё делать быстро-быстро, как Секундёнки (герой твоей любимой Сказки про время).

* * *

Сконструировал «кошелёчные часы». Объясняет мне их устройство и назначение:

– В одном городе у людей не было кошельков, и они носили такие кошелёчные часы. Вот здесь выскакивает механизм, сюда – нужно опускать деньги, а отсюда – выскакивает много-много денежек. Мама, отгадай: что будет, если в кошелёчные часы опустить человека?

– Не знаю, Антоша, – искренне созналась я.

– Подумай и отгадай, – строго сказал он.

– Не знаю, милый…

– Выскочат маленькие человечки!

* * *

Сделал длинные-длинные часы.

– Это – лифтовые часы. В этом городе в лифтах ещё нет кнопочек. Едешь в лифте, и когда нужно остановится, кнопочки зажигаются!

* * *

– Мама, а почему луна не ложится в зимнюю спячку?…

* * *

Гуляем вечером в сквере. Темно, бело, всё голое.

– Теперь Антошу легко найти, – говорит Антон. – Всё видно в кустах.

Антон по-прежнему играет «в поиски Антоши», изображая из себя цветок.

– Я – зимний цветок. Я цвету весь год, зимой и летом. Всю жизнь буду цвести!

Насобирал сосулек, несёт их домой.

– Знаешь, зачем мне нужны эти сосульки?

– Зачем?

– Я их поставлю в город.

Имеется в виду его город из кубиков – в комнате на ковре.

– Знаешь, зачем? Чтобы узнать, что сейчас в городе – лето или зима? Знаешь, как я узнаю? – продолжает он. – Если сосульки растают, и из них потечёт ручеёк – значит, в городе лето. А если не растают – значит, зима…

Нет, решительно не понимаю, почему о человеке, дожившем до старческого маразма, говорят: «Впал в детство»? Ах, если бы действительно почаще впадать в детство – в детство ясное, логично мыслящее, преданно любящее…

Почему человек достоин звания человека чаще всего только в детстве? Как, когда, при каких обстоятельствах мы утрачиваем то богатство душевных переживаний, ту полноту духовной жизни, тот ум и то остроумие, которыми мы владеем в начале жизни – в детстве своём?…

* * *

Солнце с морозцем… Гуляли, сбивали сосульки с водосточных труб.

Антон говорит:

– Знаешь, что я люблю делать больше всего?

– Знаю. Мастерить часы.

– Нет! Больше всего я люблю разговаривать с тобой.

– Какие чудесные слова ты мне говоришь, сынок. Как я рада!

– А знаешь, почему я это люблю?

– Почему?

– Потому что интересно! Мне интересно с тобой говорить: про города, про часы, про жучков разных… А ты что больше всего любишь делать?

– И я – тоже. Больше всего люблю разговаривать с тобой – обо всём на свете! С тобой очень интересно, сынок.

– И мне.

* * *

– Мама, мама, смотри, как много снегов! Смотри, смотри, какие я снеги поймал!

* * *

Уходя из дому, Антон очень трогательно прощается с божьими коровками, проживающими у нас на кухне.

Антон создал им прекрасную среду обитания: по всей квартире, по всем углам её расставлены живописные палки, ветки, коряги…

– Знаешь, зачем? Чтобы божьи коровки подумали, что они – у себя дома, и не убежали бы. Ведь же наша квартира похожа теперь на лес! Эту палку я сейчас сделаю повыше – до потолка, чтобы божьи коровки могли ползать на потолок. И гулять там, если им захочется. А эту корягу я, знаешь, зачем здесь поставил? Чтобы они могли переползти из кухни в комнату. Если им захочется…

* * *

Гуляли в парке, срывали с клёнов самолётики, и подбрасывали их, а они, весело кружась, летели по лёгкому ветру и бесшумно утыкались в снег…

Антоша, внимательно глядя на порхающие самолётики, что-то соображал про себя. Говорит:

– Знаешь, какие я часы сделаю, когда мы придём домой? Самолётиковые!

Он набрал полные карманы самолётиков, и, придя домой, тут же принялся за самолётиковые часы. Он долго сидел над ними, но остался недоволен своей работой.

– Не получилось, – со вздохом сказал он.

– А по-моему, очень похоже на самолётик, – сказала я.

– Нет, – возразил Антон, равнодушно пропустив мимо ушей мою похвалу. – Нет, не получилось. Видишь, какие большие тут дырки? А нужно, чтобы были маленькие. А маленькие никак не получаются…

Он собрал кленовые самолётики и сложил их в коробочку, которую смастерил из металлического конструктора. И тут же сообразил:

– Вот будут самолётиковые часы! – обрадовался он.

– Как же они работают?

– Очень просто. Как все самолётики высыпятся – значит, столько минут и прошло!

Теперь, когда я зову Антона обедать, я высыпаю из коробки все самолётики и кричу ему в комнату:

– Антоша, уже все самолётики высыпались! Пора обедать!

Принцип самолётиковых часов, конечно, изобретён не Антоном. Просто он видел в поликлинике, куда мы недавно ходили, песочные часы. Очень внимательно рассмотрел их, расспросил и – запомнил.

Я давно заметила: новая информация никогда не становится для Антона мёртвым грузом. Он тут же переводит её на свой язык, без конца обновляя свою игру…

* * *

– А это – маленькие часики. Большим людям нельзя их брать, эти часики. Они уже забыли, как ими нужно пользоваться. И сломают.

– А я какая, Антоша?

– Ты – средняя. Тебе можно.

* * *

– Мама, знаешь, какие я огромные часы сделал?

– Какие?

– Огромные, как… как жизнь!

* * *

А потом ты прочёл «Незнайку на Луне» Николая Носова, и тебя захватил космос.

Теперь ты видишь только звёзды! И где-то там, среди звёзд, – твоя планета Маль. Ты выдумал её. Нет! Ты её не выдумал, она родилась в твоём воображении. А то, что родилось – то существует. Ты хочешь улететь на планету Маль, и об этом теперь все наши разговоры, с утра до вечера…

* * *

– Сколько дел можно делать одновременно? – спрашиваю я тебя.

– Ну, давай пересчитаем, – говоришь ты.

Я варю тебе кашу, одновременно мою посуду, на холодильнике у меня лежит раскрытая книга – «Воскресенье» Льва Толстого, я читаю, я должна её сегодня ночью дочитать. А иначе я выбьюсь из своего графика. Работает телевизор, Владимир Лакшин рассказывает о Чехове, я люблю Чехова и люблю Лакшина, я слышу и усваиваю всё, что он говорит, это очень важно… В это же время мы общаемся с тобой. Ты меня спрашиваешь что-то по поводу рукописи, которую ты прочёл, я тебе отвечаю. Я вставляю чистые листы в машинку и начинаю диктовать рецензию… ты бойко стучишь по клавишам. При этом я продолжаю краем уха слушать Лакшина, краем глаза читать Толстого, помешивать кашу и домывать посуду.

– Итак: варю, мою, читаю, слушаю телевизор, общаюсь с тобой, диктую рецензию…

– А ещё, мамася, ты стоишь, дышишь, думаешь, моргаешь глазами, двигаешь руками, открываешь и закрываешь холодильник!

Мы хохочем…

* * *

Я готовлюсь к экзамену по французскому языку. Ты сказал:

– Я тоже хочу учить этот язык. Скажи мне слова.

Я написала тебе небольшой словарик. Сказала пару простеньких фраз. Ты быстро засосал это всё. И стал запросто пользоваться. И даже использовал некоторые слова в своих стихах. Но… переиначивая их на русский лад. Например, такой очаровательный стишок:

Жевуземчики поёт Этот старый бутерброд!

Ты стал требовать от меня новых слов и новых фраз… Все игрушки и все предметы в доме носили теперь двойное название.

* * *

Прочли книгу «Говорящая машина». Книжка, скорее, для подростков, но Антон слушал, затаив дыхание.

На следующий день, едва проснувшись, тут же принялся конструировать говорящие часы… Накрутил множество колёсиков, винтиков, пружинок (в качестве пружинок используются те же колёсики). Объясняет:

– Ты скажи что-нибудь на французском языке, а часы переведут на русский. Это – говоряще-переводящие часы.

Я говорю в микрофон:

– Je vous aime!

И часы Антошиным голосом переводят:

– Я вас люблю!

Говоряще-переводящие часы поглотили Антона на несколько дней.

* * *

У нас гостит бабушка Дора.

Я уехала в Литконсультацию за работой.

Возвращаюсь – бабушка в слезах.

– Бабушка, что случилось?!

– Я не понимаю, что Антоша говорит… – плачет она. – Он на каком-то непонятном языке со мной разговаривает, а я ничего не понимаю! Говорю ему: иди обедать, а он мне непонятно что в ответ…

Ты разговаривал с ней по-французски! В три года ты с лёгкостью переключился на другой язык. И какое-то время отказывался говорить по-русски. Так что нам с бабушкой пришлось тебя просить и уговаривать вернуться в лоно родного языка…

И хотя со временем ты позабыл эту игру во французский язык, но в твоём словаре закрепилось смешное: «жевуземчик!» (от французского «жевузем» – я вас люблю).

А потом это словечко стало нашим общесемейным.

* * *

Моё окно светит все ночи напролёт… Но ведь и то окно – у канала – оно тоже не спит!

По ночам вышагиваю рецензии. Уже третий год… Я по-прежнему работаю в Литературной консультации. А ещё мне стали давать рукописи на рецензию в издательстве «Детская литература». Но платят там сущие копейки. Эх!… А деваться некуда. Я хватаюсь за любую работу.

* * *

Не забыть: как мы писали рецензии вместе с Антоном.

Я готовила ужин и диктовала. А он быстренько, одним пальцем настукивал на «Олимпии». Практически без ошибок! Если не знал, как пишется слово, спрашивал.

В три года он был уже моим замечательным помощником. Спасибо тебе, сынок!

* * *

Когда я стала рецензировать рукописи в «Детской литературе», я всегда давала их прочесть тебе. Твоё мнение для меня очень много значило. Иногда ты меня переубеждал. Мне казалось: стихи скучные, или рассказы слишком заумные, а ты убеждал меня в том, что они – «хорошенькие, смешные». А иногда – наоборот: мне казалось, что вполне даже ничего, а ты говорил: «Выбрось эти стишочки в мусорное ведро!»

И я меняла свой взгляд на них. В детской литературе ты был для меня главный эксперт и консультант.

* * *

Однажды произошёл жуткий случай. Тебе не понравилась рукопись. Очень не понравилась! Ты взял ножницы, вырезал всю середину (рукопись представляла собой толстую общую тетрадь) и изрезал страниц двадцать на мелкие кусочки…

Когда я это обнаружила, мне стало дурно. А обнаружила я это, когда пошла высыпать мусорное ведро – из ведра в мусоропровод посыпались клочки изрезанной рукописи… Меня бросило в жар! Что же теперь будет? Ведь рукописи я сдавала в издательство вместе со своими рецензиями на них. И всё это отсылалось обратно автору…

Несколько месяцев я ждала, что меня вызовут к директору издательства, в суд, в прокуратуру… Ведь автор мог решить, что часть его рукописи похищена!

Странно… но никаких санкций не последовало.

И всё же я взяла с тебя слово больше рукописи не истреблять.

* * *

Эта вечная проблема: поиски недостающего листика бумаги!

Всегда на последнюю рецензию не хватало двух листочков бумаги. Просто колдовство какое-то! И начинались поиски этих листочков по соседям…

Бумага в те годы была страшным дефицитом. Пачку бумаги можно было купить только в магазине Пишущих машинок на Пушкинской. И то не каждый день. Её надо было выследить! Успеть, поймать… Жаждущие бумаги приезжали к открытию магазина и толпились у его дверей, в ожидании, когда двери, наконец, распахнутся – чтобы ринуться внутрь… к полкам… на которых – желанные, плотные пачки БЕЛОЙ БУМАГИ!

Или – их отсутствие…

Не забыть эти поездки за бумагой на Пушкинскую. И какой счастливой я оттуда возвращалась, если сумка моя была отягощена пачкой БУМАГИ! О, счастье!…

А через какое-то время опять начинались поиски недостающего листочка…

* * *

Антошка говорил непрестанно! С утра до ночи. С перерывом только на сон.

И я взмолилась однажды:

– Дай мне подумать мои мысли! МОИ мысли!

Он очень удивился. Что у меня есть какие-то свои, отдельные от него, неведомые ему мысли. Он замолчал, ошарашенный. Помню его удивлённый взгляд…

Но через минуту он уже щебетал, как неутомимый весенний скворец…

* * *

Близится конец института.

С двумя предметами у меня проблема: с научным коммунизмом и текущей литературой. На зачёте по научному коммунизму получила незачёт. Ну, не могу я это выучить, не могу!!

– С такими знаниями предмета вы не сдадите госэкзамен! – сказал строгий преподаватель, здоровый мужичина, тот самый, что на самой первой лекции на первом курсе грохнул об пол стулом и сказал: «Вот это стул, я в него верю. А бога нет!» Вот ему мне и надо было сдавать эту галиматью…

А на текущей литературе произошла такая история. Обсуждали творчество Владимира Солоухина. И я сказала, что главная мысль его книг – это мысль о Боге.

– О чём? – взвизгнул наш преподаватель Юрий Пухов.

– О Боге,- повторила я.

– Ой, Романушко, что это вы такое несёте? Что за чушь! Я сейчас упаду со стула!

– Погодите падать, я ещё не всё сказала.

Но он мне не дал договорить:

– Романушко, запомните! Вы у меня зачёта не получите! Никогда!!

И вот, уже прошёл год с того случая, а он мне зачёт так и не поставил. Увидит в коридоре и ещё издали кричит:

– И не мечтайте! Зачёта вы всё равно не получите!

Ну, мне это надоело. Так ведь и до госэкзаменов не допустят! Надо, чтобы все зачёты были сданы. И вот, на очередной сессии я взяла и пришла в семинар к другому преподавателю – к Власенко. И сказала: «Я ваша новая студентка».

– Ну, хорошо, – сказал он и вписал мою фамилию в журнал. И тут же попросил меня рассказать о самом значительном, на мой взгляд, явлении в текущей литературе. Я сказала:

– Для меня их – два. Рассказ «Осенью» Василия Шукшина и рассказ «Свечечка» Юрия Казакова.

Он удивился. Попросил объяснить, почему.

Я сказала, что рассказ Шукшина – на уровне шекспировских трагедий. А так светло, нежно и пронзительно, как написал Казаков о своём сыне, так о детях ещё никто не писал. По крайней мере, в современной литературе. Власенко понравились мои слова. Он сказал, что я мыслю не стандартно, и это хорошо. А когда занятие закончилось, я сказала ему, что мне нужно сдать зачёт за прошлый год. Он сказал:

– Я не против принять у вас зачёт. Но я очень спешу. Я буквально бегу сейчас к Никитским воротам, у меня там встреча, и я уже опаздываю. Если хотите – побежали вместе.

– Хочу! – сказала я.

Мы действительно бежали трусцой по бульвару, правда, я могла бы бежать и скорее, но Власенко был пожилым и не худым, бежать скорее не мог, хотя пыхтел очень сильно. По дороге он задавал мне разные вопросы: что читала, что понравилось. Я отвечала и мысленно благодарила маму: её помощь в этом предмете была для меня бесценна: она читала разные журналы и пересказывала мне повести и романы, на которые у меня не хватало времени. Я без труда отвечала Власенко о том, что вышло в последнее время в «Юности», в «Новом мире», в «Дружбе народов»… Он то ли вслушивался, то ли нет, по-моему, он думал о своём, был чем-то сильно озабочен. Изредка он говорил: «Мне нравится ход ваших мыслей!» Потом резко остановился, плюхнулся на скамью, сказал:

– Давайте вашу зачётку!

Быстро написал вожделённое слово «зачёт», размашисто расписался, улыбнулся:

– Желаю удачи!

– Спасибо!

– Да не за что!

И – мы разбежались в разные стороны: он к Никитским воротам, я – к Пушкинской площади.

Больше на семинарах у Пухова я не была. А Пухов так ничего и не понял.

– А, опять Романушко не явилась! – ядовито замечал он, не видя меня на очередном занятии. – Передайте ей, что зачёта ей не видать! Своими прогулами она только усугубляет своё положение!

А зачёт давно красовался в моей зачётной книжке.

Потом меня вызвали в деканат.

– Почему вы не посещаете семинары по текущей литературе? – строго спросил меня декан.

– Посещаю.

– Но Пухов жалуется на ваше отсутствие.

– Пухов?… Так я же в семинаре у Власенко!

– А, вот оно что! Но вы записаны у Пухова.

– А посещаю Власенко.

– Почему?

– Так получилось. Но я уже прижилась там…

– Ну ладно, посещайте. Татьяна Ивановна, вычеркните её из семинара Пухова!

Так я спасла сама себя от вечного незачёта по текущей литературе. Ну, не люблю самодуров! Не нравятся они мне.

* * *

По телевизору объявили: умер поэт Николай Тихонов. И я тут же подумала о своём крёстном Кирилле Георгиевиче Кнорре…

Они были друзьями. Точнее: друзьями когда-то, ещё до революции, были Николай Тихонов и отец Кирилла Георгиевича – начинающий в то время прозаик Георгий Кнорре («Кирилл Алексеев» – так он подписал свою первую изданную повесть, использовав для псевдонима имена своих старших сыновей). Это было в Петербурге, в начале ХХ века. В доме у Кнорре бывал не только Тихонов, но и Блок, и многие другие молодые литераторы. Два маленьких сына и очаровательная малышка Ксана – старшие дети Георгия Кнорре (а потом родились ещё четверо!) – были всеобщими любимцами богемной компании, где, кроме как у Кнорре, детей ни у кого не было. Кирилл Георгиевич хорошо помнит, как его любил держать на коленях Блок… А Николай Тихонов полюбил маленького Кирюшу всей душой, как родного сына, на всю жизнь. Потом, когда Кирилл был уже взрослым, Николай Семёнович, у которого так никогда и не было своих детей, брал Кирилла с собой в путешествия по Кавказу, любил общаться с ним, одаривал его своими книгами с трогательными надписями. Любил, когда Кирилл бывал у них, скучал по нему, когда тот надолго пропадал. Мария Константиновна, жена Тихонова, тоже нежно привязалась к Кириллу. Отношения были очень близкими, родственными.

Когда в 1973 году Кирилл Георгиевич познакомил меня с Тихоновыми, которые в ту пору жили постоянно на даче в Переделкино, Николай Семёнович был уже сильно пожилым, грузным и тяготеющим к алкоголю.

Николай Тихонов начинал когда-то, в эпоху «серебряного века», как блестящий поэт. Он был одним из «серапионовых братьев» – было такое сообщество поэтов в ту пору в Петербурге. Я даже прочла в одной литературоведческой статье, что в начале двадцатых годов в Питере блистали два Николая – Гумилёв и Тихонов. Мне показалось это преувеличением. Но, с другой стороны, почему нет? Стихи молодого Тихонова были горячие, энергичные, яркие. Мой крёстный знал наизусть многие стихи Тихонова из его ранних сборников, вышедших в начале двадцатых годов – «Орда» и «Брага». А из более поздних стихов Тихонова Кирилл Георгиевич особенно любил вот это четверостишие:

Я прошёл над Алазанью, Над волшебною водой, Поседелый, как сказанье, И, как песня, молодой…

Но у меня в памяти, ещё со школьных лет, жили другие тихоновские строчки, из его «Поэмы о гвоздях»:

Гвозди бы делать из этих людей! Не было б в мире крепче гвоздей!

Да, из многих людей в нашей стране были сделаны гвозди… Не личности – а гвозди. Для заколачивания куда надо. Так что строчки эти, которые казались поначалу просто яркой метафорой, в итоге оказалась до жути реалистическими.

Поэт Тихонов и сам постепенно стал идеологическим гвоздём…

Тихонов, чтобы выжить в стране, где правят коммунисты, научился писал то, что требовалось. Да, чтобы выжить…

Но при этом его жизнь не была простой и однозначной, какой могла показаться непосвящённому человеку. Его жена, Мария Константиновна, была дворянского рода (а сам Тихонов из простой семьи), и они всю жизнь прожили под дамокловым мечом. Мой крёстный говорил:

– Они всю жизнь боялись репрессий. Николай Семёнович писал о Ленине и о Сталине только, чтобы спасти Марию Константиновну. Он очень любил её и очень боялся потерять. Своей жизни без неё он не представлял. Именно ради неё он поставил свой талант на службу этой власти. Он считал, что ради любимой женщины можно пойти на всё. Даже на реверансы перед властью. Да, он унижался, да, он был не очень, мягко говоря, искренним во многих своих стихах, но зато жена его не была расстреляна и не погибла в лагерях…

– Лучше бы пошёл работать дворником! – сказала я. – Чем продавать свой талант.

– Хм, дворником! Тогда бы он точно свою жену потерял. Что может дворник? Ничего! Даже многие военачальники и партийные деятели не смогли спасти своих жён. А ты говоришь: пошёл бы в дворники!… Тихонов понимал, что должен стать первым поэтом при дворе тирана. Только это, может быть, спасёт Марию Константиновну. И он стал им. Да, он был нужен Сталину. Именно как поэт! Сталин не дурак. Он понимал, что отбери у поэта самое дорогое – и поэт замолчит навсегда. Именно поэтому Марию Константиновну репрессии обошли стороной. Даже в самые страшные времена, когда забирали всех, у кого было хоть мало-мальски «неправильное» происхождение, её не тронули. Благодаря тому, что Тихонов был, можно сказать, придворным поэтом. Да… Тихонов выжимал из своего таланта всё, что мог. Много стихов посвятил Грузии – родине тирана. Но надо сказать, стихи эти очень искренние, Николай Семёнович обожает Грузию! Он и мне открыл Грузию, и я ему благодарен. Он много переводил на русский язык грузинских поэтов. И Сталин это ценил. Но, опять же, Николай Семёнович делал это вполне искренне. Грузинская поэзия замечательная! Другое дело, что упор всё же делался на идеологию. Но где ты найдёшь в нашей стране поэта, который не написал бы пару-тройку стишков, посвящённых революции, партии, Ленину, строительству коммунизма и так далее? Подобную муру можно найти у кого угодно! Маяковский размахивался на целые поэмы, Блок тоже выдал свои «Двенадцать», Есенин, «задрав штаны» бежал за комсомолом. Про современных поэтов, Евтушенко и еже с ним, я уж и не говорю! Никто не избежал этого!

– А Людмила Фёдоровна?! Людмила Фёдоровна честна в каждой своей строчке!

– Да, Людмила Фёдоровна. Но кто знает поэта по имени Окназова? Лишь узкий круг друзей. В семьдесят лет опубликовать всего пару стихотворений…

– Ну, а твой любимый Давид Самойлов?

– Дэзька – фронтовик. Он начинал чисто с фронтовой тематики, поэтому и пошло. И ему, кстати, Тихонов очень помог. Я привёз Дезьку к нему, это где-то сразу после войны, Дезька читал Николаю Семёновичу свои фронтовые стихи, тому очень понравились, и он дал «добро». Но, кстати, в стихах Самойлова и нет никакого диссидентства.

– Но ведь и у Людмилы Фёдоровны нет диссидентства.

– Э-э… не скажи! А её гениальное «Свободным не нужна свобода! Свободы требуют рабы!»? И потом, везде просматривается намёк на Бога. Или говорится об этом открыто. Так что я даже не представляю, когда в нашей стране начнут печатать Окназову…

– Это печально…

– Да. Но Людмила Фёдоровна никогда не пойдёт на компромисс, – сказал Кирилл Георгиевич.

– Никогда!

– А все наши так называемые свободомыслящие и смело говорящие поэты… Они прекрасно знают, что дозволено говорить, а что нет. И никогда не переступят границу. Как это сделал, например, Галич. И сразу стал изгоем! Или как это делает Высоцкий. И – вообще ни одной опубликованной строчки!

– Да это всё ясно… Что те, которые бурно печатаются и читают повсюду свои стихи с эстрады, они определённо чем-то купили эту возможность, – сказала я.

– Но таковы условия игры в этой стране. И кто-то принимает эти условия… Но вот мой отец, который начинал как интересный, подающий надежды прозаик, понял, что эти идеологически «кошки-мышки» – не для него. И – ушёл из литературы. Резко! Ушёл в науку, стал заниматься теплотехникой, котлами… Стал крупным учёным. И в дальнейшем печатал только научные статьи. Правда, ещё вёл дневник… Но запретил его печатать, даже после смерти, всю жизнь боялся за семью.

– А как же зарытый талант?

– Знаешь, когда у тебя на руках семеро детей, тут надо думать, прежде всего, как выжить, и как сохранить детей… Он не мог себе позволить рисковать своей жизнью. Его жизнь принадлежала не ему, а его семье. Да, он сделал свой выбор. Очень, кстати, непростой для него. А другие делали другой выбор. Как Николай Тихонов, например. Но, знаешь, ему тоже не позавидуешь…

– Да я и не завидую! Боже упаси! Чему тут завидовать?

– Я не о тебе, я так сказал, образно… Да, Николай Семёнович был не только хорошим поэтом, но и хорошим психологом – знал, чем пофартить тирану. Сталинские, ленинские, государственные премии сыпались на него, как из рога изобилия!… Но ты знаешь, это – тоже своего рода Голгофа… для души.

– А душа разве ещё сохранилась?

– Представь себе – да. Это фантастика, но Николай Семёнович ухитрился не вступить в компартию! А ещё я его очень уважаю за то, что во время Ленинградской блокады он не уехал в эвакуацию, а остался в городе, и всю блокаду был там, работал на радио. Это мужественный человек. Он и на первой мировой успел повоевать, и на гражданской. В тыл никогда не стремился убежать. А ещё он всю жизнь любит свою жену. Согласись, это – редкое явление в нашей жизни. И, как ни удивительно, любит поэзию, ему интересно, что пишут молодые… И Мария Константиновна современной поэзией очень интересуется. Давай как-нибудь махнём к ним в Переделкино? Они будут рады, вот увидишь.

Мой крёстный реально озаботился моим литературным будущим и то и дело возобновлял своё предложение съездить в Переделкино к Тихонову. Он мечтал, что мы с Тихоновым подружимся, и у меня всё будет, как говорится, в шоколаде…

Рекомендация Тихонова считалась самой значительной в то время. А дело всё в том, что Тихонов был одним из самых больших чиновников от литературы. Он был «Заведующий Кормушкой», как я его называла, хотя Кирилл Георгиевич и слегка обижался за своего старого друга. Но это же действительно было так! Тихонов участвовал в распределении премий в области литературы, и его голос был чуть ли не самый главный. Из-за этих премий шла постоянная борьба и грызня среди литераторов, выбившихся в «первый эшелон». В милость к Тихонову стремились попасть многие начинающие и маститые. Быть приглашённым на дачу к Тихонову означало большую честь. Для начинающего автора это означало начало блестящей карьеры в литературе – как будто твою дорожку смазали маслом. А для солидного автора означало, что есть возможность возвысить своё материальное благосостояние за счёт Ленинской или Государственной премии, то есть обеспечить сытую жизнь на долгие годы себе, своим детям и даже внукам. Премии были очень внушительные. Они выдавались глубоко идейным товарищам, доказавшим свою любовь к коммунистической партии и социалистическому строю. Не за удачные же рифмы давать премию, в самом деле!

…И вот мы приехали в Переделкино с Кириллом Георгиевичем, который давно уже обещал познакомить Николая Семёновича и Марию Константиновну со своей любимой крестницей, то есть – со мной. И то, что крестница пишет стихи, ещё больше подогревало их интерес. Короче: меня пригласили, меня ждали, и мы с моим крёстным приехали.

…Меня шокировал высоченный забор с колючей проволокой вокруг дачи, шокировал облик «дачи», оказавшийся настоящим помещичьим особняком, куча челяди в доме, и то, что толстый старик, вышедший нам навстречу на крыльцо, был сильно не трезв… Мне трудно было поверить, что это именно он написал когда-то эти дивные строчки «Я прошёл над Алазанью, Над волшебною водой…»

Да, я читала им стихи. Там, на Переделкинской даче. Потому что меня попросила Мария Константиновна, засушенная печальная старушка. Я читала стихи, посвящённые Николаю Гумилёву, и пока я читала, пьяный старик протрезвел. Я читала стихи, посвящённые его гениальному другу, расстрелянному ни за что. И Заведующий Главной Кормушкой жёстко сказал на это: «Всё равно его не реабилитируют! Хотя он и не виноват. Сам видел документы. Никаким шпионом он не был…»

(Я описала эту поездку в рассказе «Мы поехали за город…»)

После того раза, я больше никогда туда не ездила. Хотя я понравилась и старику, и его жене. Мне регулярно передавали приглашения, но мне было совершенно не интересно. Их мир – богатства и скуки – был мне чужд. Меня тянуло в другие дома – к Пресманам, в их комнатку в огромной коммуналке, где Александр Самуилович страстно вещал о Божественном устройстве вселенной… Меня тянуло на волшебную кухоньку к Каптеревым, где пахло свежезаваренным чаем, и где Людмила Фёдоровна читала свои гениальные стихи, а Каптерев показывал только что написанную картину… Мне по сердцу была блаженная нищета их жизни. А ездить на тихоновскую дачу для меня было равносильно предательству.

Кирилл Георгиевич, хоть и понимал меня, но всё равно огорчался: «Николай Семёнович мог бы помочь тебе с публикациями, с книгой, зря ты его игнорируешь. Он ведь добрый старик…»

Но не хотела, не хотела я принимать милость от Заведующего Кормушкой! Да, один раз съездила на экскурсию в это экзотическое место, но не более того!

Когда я думала о Тихонове, я убеждалась в очередной раз, что поэту сытость противопоказана, поэт должен быть голодным. Поэзия в сытости гибнет – как если бы цветок поливать не водой, а жиром…

Мне показалось, что жизнь не доставляла Тихонову никакой радости. Поэтому он и заливал вином её непреходящую горечь…

И вот этот несчастный старик умер. На несколько лет пережив свою печальную жену.

Я позвонила Кириллу Георгиевичу. Да, он был удручён, он любил этого старика. Потому что воспринимал его не так однобоко, как я.

– Послушай, у меня к тебе просьба, – сказал он. – Я иду попрощаться. Можешь сходить со мной? А то одному очень тяжело…

У меня в это время как раз гостила бабушка, было с кем надолго оставить Антона. Я согласилась.

Было начало февраля 1979 года, холодный морозный день. К своему изумлению, я увидела длинную очередь на улице из желающих проститься. Прощание проходило в Доме Учёных. Но мы не стали стоять в очереди, мой крёстный сказал, что мы родственники, и нас пропустили без очереди.

В гробу лежал старый, усталый человек, смерть облагородила его облик, сделав его строже и чище. И, казалось, он чувствовал облегчение, что смерть наконец-то сняла с него утомительные вериги жизни, всю эту мишуру… Никто вокруг не плакал. Близких родственников у Николая Семёновича не было. И я подумала о том, что Кирилл Георгиевич, наверное, единственный из присутствующих в этом зале, кто помнил Тихонова молодым, талантливым, полным страсти и огня…

Прощаясь со старым другом, мой крёстный своим глуховатым голосом негромко произнёс свои любимые тихоновские строчки:

Я прошёл над Алазанью, Над волшебною водой, Поседелый, как сказанье, И как песня, молодой…

Там, в зале, мы столкнулись с Егором Исаевым, и он страшно удивился, увидев меня. Удивился до такой степени, что, когда я пришла в очередной раз в издательство, спросил:

– Я видел вас на похоронах Тихонова. Простите, а почему вы там оказались?

– Мы были знакомы.

– Знакомы?!

– Да, я была у него в Переделкино, мы общались.

– Вы были у него?! А как? каким образом?

– Всё очень просто. Мой крёстный дружил с Николаем Семёновичем ещё с Петербурга, с двадцатых годов.

– Это тот пожилой мужчина, с которым вы были?

– Да.

– Простите, а как же так получилось, что вы… Вы не говорили никогда о том, что знакомы с Тихоновым. Я даже не подозревал…

– А что тут было говорить?

Он смотрел на меня, не понимая.

– Ну… другой бы человек на вашем месте использовал такое знакомство, как козырную карту. Множество людей мечтало прорваться к нему… у него была такая власть! Заручиться его поддержкой означало очень много. По сути – всё!

Я смотрела на него, не понимая…

* * *

История про Птицу.

В начале февраля мы с Антоном подобрали на улице замерзающую птицу – молодого голубя, или, скорее, голубку, кроткую, терпеливую и тихую. Всё её небольшое тело было в наростах льда, лапки не держали её, глазки были мутными и закатывались. Она беззвучно умирала в снежной лунке, у водостока, скрытая от людских и кошачьих глаз громоздким сугробом…

Антон первый увидел её. Попытались её кормить (у нас всегда с собой кусок хлеба – на всякий такой случай) – голубка клюнула пару раз хлебные крошки и лишилась сил. Мы взяли её и принесли домой.

Отмыли от ледяных корок, усадили в ящик около батареи, сделали гнездо из ваты, накормили пшеном и хлебушком, напоили. В тепле она немного поклевала. Но долго дрожала наша голубка, не в силах согреться. Потом отогрелась и уснула.

И… прижилась. Через несколько дней глазки её повеселели, она немного прибавила в весе, стала выпрыгивать из своего гнезда и прятаться под батарею, где грела своё больное крыло.

Целых две недели мы радовались за неё и всё ждали, что она начнёт пытаться взлететь. Но попыток таких наша голубка не делала…

За это время мы очень привязались к ней. Антон просто ликовал и прыгал от радости, когда мы вынимали её из гнезда, убирали в ящике. Антон сам делал ей ватное гнёздышко и насыпал корм. С нежностью он гладил её пёрышки, головку, клюв. Когда же голубка пряталась от нас куда-нибудь под шкаф, или под кровать, Антон просто визжал от восторга.

– Как же мы её назовём, Антоша?

– Птица! – торжественно говорил он.

«Что делает наша Птица?» – это был первый Антошин вопрос по утрам. «Пойдём, погладим Птицу», «Пойдём, покормим Птицу», «Пускай Птица побегает!»

Сизая, кроткая голубка по имени Птица стала любимым членом семьи. Иногда мы мечтали и, одновременно, грустили о том дне, когда наша голубка «улетит к своей маме», как говорил Антоша.

А Птице нашей вдруг стало хуже. Крыло неожиданно и страшно опухло, опухоль стремительно перекинулась на грудку. Глазки голубки подёрнулись тоскливой дымкой. Есть почти перестала.

И я повезла Птицу в лечебницу, к доктору Айболиту. Антоша очень трогательно прощался со своей любимицей: «До свиданья, Птица! Выздоравливай!»

День выдался неприятно морозный и сырой, Птица сидела в сумке тихо, понимающе поглядывала на меня умными глазками, и вдруг начинала мучительно дрожать – то ли от холода, то ли от предчувствий, которые у нас с ней были, видимо, одинаковыми…

С трудом отыскала лечебницу. Которая оказалась симпатичным домиком в солнечном снежном дворике. Её привлекательный вид взбодрил меня. А Доктор Айболит оказался приятной и внимательной белокурой женщиной, в белоснежном, накрахмаленном халате. Я, ободрясь, вынула из холодной сумки тихую, безмолвную Птицу…

Диагноз, хоть я и готовила себя всю дорогу к самому худшему, был убийственный: Птица безнадёжна. Сустав раздроблен, выправить крыло невозможно, остановить воспалительный процесс невозможно… Летать никогда не будет, даже если и выживет, хотя выживет вряд ли. Оставить жить – значит, обречь на мучения. Лучше усыпить. Укол сделают в этом же здании, вход за углом.

Я вышла в солнечный, снежный дворик и почувствовала, что не могу дышать, меня душили слёзы… Птица, милая, бедная Птица… Я всё кружила и кружила вокруг уютной лечебницы, не в силах принять окончательное решение. Вернуться с ней домой? Но через неделю она умрёт мучительной смертью где-нибудь между шкафом и батареей, или не проснётся в своём ватном гнезде. И ей мука, и Антоше травма на всю жизнь…

Но ведь ты, Птица, ещё жива, дышишь, смотришь на меня понимающими глазками. Наверное, проголодалась… Почему-то особенно мучило меня то, что впопыхах я не захватила тебе ничего поклевать и плохо укутала тебя, а утро оказалось морозным, и ты мёрзла последние часы своей жизни… То, что ты опять начала дрожать от холода, и заставило меня повернуть за угол и направиться, хоть и нерешительно, но уже бесповоротно к двери, которая должна была разлучить меня с нашей Птицей, а для неё была чертой между жизнью и смертью…

Из двери, увидев меня, по-видимому, в окно, выскочил весёлый мужичок, с добродушным, даже приятным лицом, немного навеселе. Он принял бережно из моих рук Птицу, искренне посокрушался:

– Что ж ты, милый, захирел?

Взглянул сочувственно на меня:

– Не волнуйтесь, девушка, всё будет сделано, как надо, хорошо, без крови. Только денюжки нужны.

– Сколько? – спросила я, плача и тупея.

– Рупь, – улыбнулся милосердный, такой симпатичный и душевный палач.

«Значит, смерть стоит рубль», – подумала я, будто сделала для себя неожиданное открытие. Дала рубль. И всё стояла в каком-то страшном смятении, не в силах уйти.

– Может, оставить?… – промямлила я.

– Да нет уж, раз заболел, то так лучше. Да вы не волнуйтесь. Через две минуты вынесу, покажу, сами убедитесь: никакой крови…

– Не надо выносить!

И – побежала без оглядки… В каком-то пустом дворе села на заснеженные качели и долго плакала, пока не замёрзла. Ярко сияло солнце. Тётка в ярком цветастом платке чистила на снегу ковёр. Деревья ещё не стряхнули утренний иней. Снег сиял, небо сверкало, солнце больно резало глаза, тётка ширкала веником – и больше никаких звуков не долетало в этот дворик. А Птицы уже не было… Одной Птицей стало меньше на этой сверкающей, холодной земле. Пустая сумка оттягивала мне руку, и на душе было пусто и тяжело.

С трудом отыскала автобусную остановку и мучительно долго, целую вечность ждала автобуса, всё больше коченея…

На обратном пути пыталась убедить себя в том, что Птица умерла хорошо, без мук, что я всё-таки облегчила её участь, что мы украсили её последние дни любовью и заботой, но это почему-то совершенно не утешало.

Какой негодяй поднял на неё руку?

Ах, слишком много их ещё топчет нашу землю, попирая всё живое и беззащитное, созданное Творцом для нашей любви, а не для глумления.

Антону я правду не сказала. Точнее – не всю правду. Сказала, что её оставили в лечебнице.

– А потом она улетит на небо?

– Да, на небо…

Хорошо, что у нас весь день была Мариша, она играла с Антошей в комнате, а я ушла на кухню, к своей машинке. Но работать не могла. Тупо смотрела в рукопись… И ничего не видела из-за слёз… И всё зябла, и никак не могла согреться… Мариша, глядя на меня, смеялась от души:

– Ты что, из-за этого дворового, помоечного голубя так переживаешь?

А мне от её смеха становилось ещё горше.

– Ты такая сентиментальная! – сказала она.

– А что в этом стыдного или плохого?

Мариша не нашлась, что ответить.

Просто я любила её, нашу Птицу. И как всякая любовь, эта тоже пустила в душу свои корни, вырывать которые всегда больно…

Для Антоши Птица улетела, но не умерла.

Для меня она – умерла, но не улетела…

* * *

И в этот же самый день, 21 февраля 1979 года, в это самое промозглое утро Каптереву делали сложную операцию. Врачи не давали никаких гарантий: всё-таки возраст – 79 лет, и два перенесённых инфаркта. Но операцию делать было жизненно необходимо.

О, как я боялась в тот вечер звонить Людмиле Фёдоровне! Но всё же набрала её номер…

Слава Богу! Слава Богу! Операция прошла успешно. Его сердце выдержало.

И эти два события того февральского дня – смерть Птицы и удачный исход операции Каптерева – как-то связались для меня воедино. Как будто Птица взяла на себя самое страшное… Как будто она умерла за него, вместо него. Она умерла – чтобы он остался жив!

* * *

Потом я ездила в эту огромную больницу на другой конец города…

Врачи сказали: «Хирурги у нас замечательные, но после операции ухаживать за больными некому. Так что организуйте уход сами».

А Людмила Фёдоровна сама недавно переболела и была слаба. Да и разве под силу это одному человеку?

Мы установили график, и ездили по очереди: Саша Филистеев, Лена Колат, Мина Исааковна Казарновская, Никита Гурецкий, я, ещё кто-то… К счастью, Мариша моя работала в своей редакции через день и могла меня отпускать.

Я боялась, что Валерий Всеволодович, такой гордый и щепетильный, будет брыкаться и отказываться от моих услуг. Но он, к счастью, не брыкался. На это у него просто не было сил… Но сказал как-то с грустью:

– Не думал я, что моя любимая сестра будет за мной выносить утку…

– Но ведь я – не чужой вам человек, братец Валерий! Ведь я – ваша сестра.

– Да, ты моя сестра, – и он поцеловал мне руку.

А я поцеловала его руку. Я верила, что эта рука будет ещё держать кисть… и макать кисть в краски!…

* * *

Так и случилось. Валерий Всеволодович победил болезнь. И в мае месяце уехал в санаторий в Ялту, прихватив с собой свой старый этюдник, кисти и краски.

И прислал мне из весеннего, цветущего Крыма чудесное письмо…

Кстати, в это же время в Ялте, в Доме творчества писателей, отдыхал и работал Борис Глебович Штейн. И тоже прислал мне оттуда письмо.

И я, в ответном письме Валерию Всеволодовичу, сообщила ему об этом. И адрес Дома творчества. И братец Валерий, такой лёгкий на подъём в свои годы, отправился в гости к Борису Глебовичу…

И они прекрасно общались там!

И потом я получила, почти одновременно, ещё два письма! Валерий Всеволодович и Борис Глебович написали мне о том, как это было здорово – встретиться в весенней, пустынной Ялте, когда вокруг ещё никого из знакомых. И вдруг – такая приятная встреча! Тем более, что Каптерев пришёл без звонка, наудачу.

А потом Борис Глебович отправился к Каптереву – смотреть новые картины…

Мне всегда нравилось знакомить и сдружать своих друзей. Мне кажется, все хорошие люди должны знать друг друга в лицо.

* * *

Конец института! Защита.

Держу речь о цирке. Рассказываю о том, какой это удивительный мир… Дипломная работа у меня о цирке, так и называется: «Тёплый купол», стихи о цирке.

Оба оппонента весьма благосклонны ко мне. Литературный критик Владимир Мильков и поэт Владимир Цыбин. Правда, Цыбин написал целую страницу критики в своём отзыве, и я очень расстроилась, когда прочла это перед защитой. Он написал, что я воспеваю искусственный мир… Но по ходу защиты он своё мнение переменил, и когда потом зачитывал свой отзыв, то страницу критики опустил, не стал оглашать. Ну, а Мильков Владимир Ильич только хорошее написал и сказал.

(Исаева по какой-то причине не было. А Мильков – он был ассистентом в семинаре Исаева, так что выступал как бы от них обоих. Кстати, Мильков был ассистентом и в семинаре Долматовского, так что мы с ним были знакомы давно, и он очень положительно относился к моему творчеству, даже и в те времена, когда Долматовский ещё швырял мои стихи и кричал, что никто не докажет ему, что это – поэзия… С Долматовским он не смел спорить, но меня подбадривал: улыбкой, каким-то тёплым словом. Спасибо ему.)

Всё-таки «отлично» они не решились мне поставить, так как в моих стихах напрочь отсутствовал идеологический момент. Такой «маленький» недочёт… Странно, что в 1979 году мне этот недочёт простили. Поставили «хорошо».

А потом председатель экзаменационной комиссии, прозаик, старенький Владимир Лидин от души поздравил меня. И сказал какие-то очень сердечные слова.

Сохранилась фотография: два дистрофика пожимают друг другу длинные костлявые руки. Это мы с Лидиным.

* * *

Госэкзамены сдала на пять. И русскую литературу, и даже научный коммунизм.

Я подумала: научный коммунизм выучить невозможно. Но как же быть? И я представила, что это – пьеса театра абсурда, и мне нужно выучить роль, в которой такие бессмысленные фразы… И я выучила!

– А чего это вы на зачёте двух слов связать не могли? – удивился экзаменатор. – Ведь всё знаете! Молодцом!

Он влепил мне жирную пятёрку.

Я вышла из аудитории и постаралась тут же вытряхнуть весь этот мусор из головы…

* * *

Прощальное чаепитие у меня дома. Пришёл весь наш творческий семинар. Не помню только, был ли Володька Бояринов. Мы с ним были постоянно на ножах. Он всегда так зло оппонировал на занятиях, а я защищала. Он просто топтал своих однокурсников! И я однажды не выдержала и закричала:

– Тебя на пушечный выстрел нельзя подпускать к стихам!

– Прямо-таки на пушечный? – ехидно уточнил он.

– Да, на пушечный!

Исаев добродушно посмеивался на нашу перебранку.

Могла ли я тогда предположить, что в будущем Володька станет большим чиновником в правлении Союза писателей? А впрочем, всё очень даже логично: чтобы самому возвыситься, надо уметь затоптать тех, кто рядом. И Володька постигал эту науку с молодости. Не знаю, многих ли он затоптал на своём тернистом пути к вершинам чиновничьего благоденствия, я не следила за его административным продвижением, но когда недавно, (то есть спустя двадцать пять лет), столкнулась с ним в коридоре одного писательского заведения… Мы сделали вид, что не узнали друг друга. А и мудрено было узнать в этом сытом, вальяжном мужичине – худого и злого Володьку. Видимо, он получил то, что желал, и, вследствие этого, сильно подобрел. А при чём тут стихи, спросите вы. Да, при чём тут стихи?…

А на то чаепитие пришёл и сам Егор Исаев. И всю ночь рассказывал нам о своей жизни: про деревенское детство, и про то, как ушёл на войну, почти мальчишкой… Потом он написал поэму о войне – «Суд памяти». Война была главной темой его поэзии. Эту поэму часто читали по радио, обязательно на 22 июня и на 9 мая. Она сделала автора очень знаменитым.

Людмила Фёдоровна тоже из интереса прочла «Суд памяти» и сказала: «Видно, что человек очень хороший. И поэт тоже хороший, добротный».

Исаев оставался в душе деревенским парнем, было в нём что-то неискоренимо мальчишеское, эти растрёпанные, густые, седеющие вихры, вечно падающие ему на глаза, широкая, размашистая жестикуляция, ярко-синий, прямой взгляд из-под густых русых бровей. Когда он глядел в рукопись, насупив мужицкие свои брови, его облик в очках в простой, грубой оправе казался почти суровым, но вот он поднимает на тебя взгляд, срывает очки – а глаза смеются васильковой, почти детской синевой!… Всё в его облике было добротным, основательным. Он любил деревенскую жизнь, знал множество частушек и любил их ввернуть к месту. И при этом его нельзя было назвать «деревенщиной». Это был интеллигентный человек, глубоко чувствующий важные вещи.

Например, в ту ночь прощального чаепития, он рассказал нам о том, как женился. Он спросил:

– Хотите, я расскажу вам, как я женился?

Все оживились:

– Хотим!

И он стал долго и смешно рассказывать историю женитьбы своего друга (не называя деликатно его имени), мы все покатывались со смеху, предвкушая, что это – только вводная часть, а его собственная история будет ещё веселее.

– Вот, такая была история, – сказал он и замолчал.

– Ну, а вы-то как женились? Вы же обещали рассказать!

– Я как?… А всё очень просто: у невесты моего друга была младшая сестра… Ну, вот. Увидел её, худенькую, застенчивую… Так и женился. И с тех пор вместе. Она мне родила двух прекрасных сыновей.

Меня всегда восхищали люди, которые смогли сохранить свою первую любовь и свою единственную семью. Это, я считаю, – великий талант. Гораздо более редкий, чем талант поэтический.

Все заныли разочарованно:

– Нууу, обещали рассказать… а сами рассказали совсем о другом…

А мне понравилось, что Егор Александрович не стал распространяться о своей жене. Мне это действительно очень понравилось. Это было по-джентльменски.

Разошлись утром, когда заработало метро. На прощанье договорились непременно встретиться лет через пять. И вообще – встречаться регулярно, не забывать другу друга, писать письма.

Но… – не встретились ни разу.

Только Цараг Сергеевич как-то приехал из своего кавказского городка, ему нужны были запчасти для машины. А на всю страну в то время был только один магазин запчастей – в Москве, где-то в районе Автозаводской. Цараг Сергеевич, немолодой осетин, отец четверых детей, плохо ориентировался в Москве, он попросил проводить его в этот магазин. Пришлось нам с Антоном ехать с ним на другой конец Москвы. Антошку изумило имя Цараг Сергеевича.

– Царап Сергеевич? – переспросил он. И захохотал: – Дядя Цап-царап!

Дядя Цап-царап подарил Антоше заводного пингвина, и этот пингвин долго жил у нас и был одним из Антошиных любимцев. Уезжая, Цараг Сергеевич оставил нам на память большой самодельный нож с красивой рукояткой. И очень сильно приглашал нас с Антошей в гости. Он говорил: «Приезжайте! У меня такой сын, как Антошка. Будут вместе играть. Дорогими гостями будете! Барашка в вашу честь зарежу!»

Но нам не захотелось, чтобы в нашу честь лишали жизни невинного барашка, и мы не поехали…

И больше никогда и никого из нашего семинара я не встречала.

Переписки тоже ни с кем не возникло. Правда, пришла как-то открытка из Грозного. Один мой однокурсник, тоже с семинара Исаева, поздравлял меня с выходом моей первой книги. Он искренне радовался за меня. А я искренне удивилась: ведь до выхода книги было ещё неизвестно сколько лет! Она ещё и в плане редподготовки не стояла. Но всё равно было до смешного приятно: книга ещё не вышла, а меня уже с ней поздравляют!

* * *

Неожиданно, вскоре после защиты, встретила в метро на Маяковке Колю-драматурга с нашего курса.

– Ну, ты где? – спрашивает он.

– Пишу рецензии то тут, то там. В Литконсультации, в Детгизе. А ты?

– Чищу крыши, сбиваю сосульки. С Малого театра и с театра оперетты. Думаю, приживусь там, примелькаюсь, стану своим, потом подсуну свои пьесы главрежу оперетты. Таким вот макаром. А ты к какому клану решила примкнуть?

– Что значит: к какому клану? – не поняла я.

И мудрый Коля, сбивальщик сосулек, стал мне, немудрой, популярно растолковывать: так, мол, и так, в нашей литературе существуют два клана (и он назвал имена двух маститых поэтов, предводителей этих кланов. Один из них был, кстати, моим оппонентом на защите). И все журналы, и все газеты, и все издательства между ними давно поделены.

– Ну, так уж и поделены? – не поверила я.

– Я тебе говорю: стопроцентно! И все знают друг про друга: кто в каком клане. И когда ты приходишь в редакцию, там уже про тебя знают: с кем ты и против кого ты.

– Коль, ты, наверно, преувеличиваешь!

– Если бы! Вот о тебе как говорят?

– Девочка с улицы. Мне это уже так надоело!

– Вот! Ты – девочка с улицы, я – мужик с крыши. Это потому, что мы сами по себе. Ни там, ни тут. Ни с теми, ни с этими. Как ни противно, а надо к кому-то примыкать…

– Не дождутся!

– Тогда и ты не дождёшься.

– Чего?

– Публикаций, книг… А я – постановок моих пьес.

– У меня, вроде, рукопись лежит в «Совписе».

– И сколько уже она там лежит? Ну, вот! Три года. Может и ещё сто лет пролежать с таким же успехом! Так что ты подумай.

– А сам-то чего?

– Ну, чего-чего! Но зато… зато мой сын занимается в детской студии при театре оперетты! Я доволен, ему страшно нравится. Может, хоть он пробьётся к высотам искусства, а я пока сосульки посбиваю, чтобы на головы кому не упали… Тоже хорошее дело.

– Главное – не забывай писать. Не зарывай талант в сосульки!

…Столько лет прошло, а я так и не слышала, чтобы где-то были поставлены Колины пьесы. Впрочем, и он обо мне, наверное, не часто слышит.

* * *

Когда выбираешь свободу… Свободу от литературных кланов, партий, групп и тусовок, свободу от модных течений, тенденций, направлений, свободу от догм и шаблонов, свободу от желания непременно печататься и непременно нравиться – издателям и читателям… Когда выбираешь свободу – от желания материальных благ и от желания славы, от желания премий, званий и вообще каких-либо наград… И если полететь высоко-высоко и взглянуть оттуда – с высоты – на эти две чаши весов, где на одной чаше весов – всё, чем богат материальный мир, – а на другой только она – свобода… И если ты всё же выбираешь свободу…

То она осыплет тебя такими дарами, о которых материальный мир, мир суеты и тщеты, даже не слыхал… Она подарит тебе чистые помыслы и ничем не замутнённое сознание, она подарит тебе неугасающий жар вдохновения и силы, прибывающие неведомо откуда… И будет ещё один бесценный дар от свободы – уверенность, что ты пишешь СВОИ книги. Которые за тебя не напишет никто. И что эти книги непременно прочтут те, кому они адресованы…

…Эти строки я пишу спустя четверть века после той встречи на Маяковке. И за эти двадцать пять (нет, уже двадцать восемь!) долгих лет я ни разу не пожалела, что когда-то выбрала свободу.

Я её выбираю и сегодня.

Выбираю её каждый день…

* * *

И как будто, чтобы испытать меня, посыпались разные предложения.

Мне предложили писать для радио смешные стихотворные сценки для двух ведущих какой-то юмористической программы. Мне сказали: это хорошие деньги. Это большие деньги!

– У меня не получится, – сказала я.

– Да почему же? Это такие стихотворные клоунады. Вы же любите цирк?

– Нет, не получится.

– Да вы попробуйте! Не отказывайтесь так сразу. Вот у нас на следующей передаче будет такая тема…

Мне назвали тему.

Я ехала домой в совершенно подавленном настроении.

– Слушай, мама, я тебе стишок сочинил, пока ты ездила! Называется «Сирень».

Цветёт сирень, и мама звонкая, Совсем уж звонкая на всей земле. И жевуземчик мокнет в поле, И флаг на каждом корабле…

– Чудесное стихотворение. Спасибо тебе, милый…

– Мамася, ты чего такая грустная? – спросил сын.

– Денег много предлагают.

– Так это же хорошо! Просто так предлагают?

– Нет. Не просто так. Мне предлагают работу. Писать для радио всякую чепуху. И чтобы была в рифму.

– А ты не хочешь?

– Ты угадал! Совершенно не хочу.

– Почему? Это же, наверное, весело? Трали-вали, чу-ху-ху! Сочиняем чепуху!

А можно так: Хи-хи-хи, хи-хи-хи! Сто четыре чепухи!

– Почему-то совершенно не весело, сынок. То есть – стишки-то смешные, но мне совсем не весело. Вот я ехала сейчас в метро и попробовала что-то сочинить, а в голове в это время звучал голос человека, который мне это предложил: «Деньги! Деньги! Очень большие деньги!» Ну, конечно, это не трудно – зарифмовать какую-то ерунду. Но…

– Но?

– Когда я написала одно четверостишие, только одно! мне стало так плохо на душе… Противно. Я как будто больная сделалась. И я поняла, что если буду этим заниматься, ради этих самых больших денег – то я больше никогда не напишу ни одного своего стихотворения.

– Ни одного?

– Ни одного.

– И вообще ничего своего не напишу, если начну писать ради денег.

– Почему?

– Бог меня накажет.

– За что?

– За то, что я продала своё вдохновение.

Мы помолчали.

– Ты ещё не совсем взрослый, сынок, и тебе, наверное, трудно меня понять.

– Ну, почему же? Что-то я понимаю…

– Мы ведь проживём без больших денег?

– Это уж точно! Нам и с маленькими хорошо! Вон сколько каши в шкафу! Пойду, пересчитаю…

* * *

А потом было предложение работать на фирме грампластинок «Мелодия» – писать тексты на обложках. Тут я отказалась резко и даже не пробовала.

Ну, и Евгений Аронович то и дело пытался устроить мою судьбу, но я всегда говорила: «Нет».

Мне нравилась моя работа рецензентом. Я писала то, что думаю. Мне никто не диктовал, что писать и как писать. Я знала, что многие люди, получив мои письма-рецензии, были рады. А может быть, даже счастливы. Правда, начальник Литконсультации иногда выражал недовольство. Он имел тенденцию прочитывать все рецензии и порой делал мне замечания: здесь надо было бы помягче, а здесь – пожёстче. Чаще всего укорял за то, что пишу слишком кратко. А я не любила воду лить. Он же настаивал на том, чтобы рецензии были пространные, с бесчисленными повторами одних и тех же мыслей, чтобы до адресата «дошло».

– Понимаете, они же не понимают с первого раза. Нужно много заходов, чтобы человек уяснил какую-то мысль.

Иногда мы расходились во взглядах на какую-нибудь рукопись. Но это его мнение. А я оставалась при своём. Ну, правда, у него были методы воздействия: он стал давать работу всё реже. А когда и давал, то это были такие маленькие рукописи, что за них платили сущие копейки. Но даже если рукопись состояла из одного стишка, надо было писать три листа рецензии.

До меня стал доходить смысл слов: «литературная подёнщина». Не могу сказать, что это было легко – из ночи в ночь… (Десять лет!…) Но я была счастлива, что работаю дома. Что не нужно с тобой расставаться. Что мы обходимся без детского сада. А главное, эта работа была хороша тем, что здесь можно было быть честной.

– Мамася, а ты когда спать уже будешь по ночам?

– Не знаю, сынок…

Да, было трудно. И всё равно. Здесь я не лгала. И главное – это был труд ума, моих мозговых извилин. Этой непростой, временами изматывающей работой занималась моя голова. А моя душа была спокойна. И совесть – чиста. Я работала, но не продавалась. Не продавала своё вдохновение, не пыталась поставить его на службу РУБЛЮ. Подёнщина не затрагивала тех глубин, где вызревало творчество… где копились мысли и силы для будущих книг…

Одна моя знакомая сказала:

– А может, ты просто – эгоистка? Думаешь, прежде всего, о своих книгах, а не о ребёнке. А ведь могли бы жить, припеваючи, и ни в чём не нуждаться.

– Но мой ребёнок и так ни в чём не нуждается! У него всё есть для счастья.

– А у тебя? Думаешь, Антону приятно видеть, что ты ешь одну пшённую кашу?

– Думаю, что это его многому научит. Лучше всяких слов.

– И чему же?

– Тому, что нельзя продаваться.

– Ну, ты такая жуткая идеалистка! С тобой же говорить совершенно невозможно!

– Какая уж есть.

* * *

У меня – радость. Меня приняли в профсоюз литераторов. Теперь я профессиональный писатель, и никто тунеядкой меня уже не назовёт. К счастью, мне хватило моих публикаций. А рекомендацию дал Долматовский.

Мама и бабушка немного успокоились. Но всё равно им моя жизнь кажется не совсем правильной. Правильно – идти утром на работу и отсиживать там положенные восемь часов. А не стучать на машинке ночи напролёт…

Спасибо соседям за их десятилетнее терпение. «Олимпия» стучала очень громко. Из ночи в ночь, из года в год, зимой и летом…

Летом было особенно слышно – при распахнутом окне…

* * *

Антоше давно хочется завести какое-нибудь животное. Инфузорий в банках на подоконнике ему уже маловато. Хочется кого-то, с кем можно было бы общаться, брать его в руки.

Но ведь Антон – аллергик! Так что кошку нам нельзя, собаку нельзя, птичек тоже нельзя (с их перьев что-то такое сыплется, вредное для аллергиков), рыбок тоже нельзя (их надо кормить сухими червяками, а это для кормящего аллергика очень вредно и опасно, может развиться астма).

Так что же нам можно?? Поделилась своими грустными мыслями с Володей Казарновским, своим другом из Литинститута. Володя – большой специалист по животным, у него дома, по его рассказам, много чего есть. Он сказал:

– Какие проблемы? Заведите черепаху! Очень милое животное, спокойное и – никакой аллергии. У моих соседей три черепахи, они одну хотели бы кому-нибудь отдать.

Антон, услыхав про черепаху, возликовал.

И вот я еду в Новогиреево за черепахой…

У Володи действительно оказалось много чего. Ну, две собаки – это обычное дело. Что-то ещё там под ногами бегало, не помню уж, что именно. Но главное – это аквариум! Огромный, на полкомнаты. Наполненный удивительной жизнью… Здесь носились стайками рыбы разных окрасок и форм, извивались диковинные водоросли, жили своей таинственной жизнью улитки, камни, кораллы… И всё это было пронизано светом и пузырьками… Володя сказал:

– Сейчас мои рыбы – главное в моей жизни. Я могу все дни заниматься аквариумом, и мне больше ничего не надо. Люблю я их. Они определённо красивее людей. И общаться с ними гораздо приятнее…

Володю очень любил один из профессоров нашего института, и после защиты диплома он уговорил Володю пойти в крупнейшее издательство – Политиздат. Но Володя выдержал там ровно неделю.

– Это выше моих сил! Конечно, зарплата там ого-го, но заниматься редактированием этой муры, тратить на это свою жизнь?! Лучше я буду заниматься своими рыбами.

Он опять работал на обычной для писателя работе: дежурил сутки через трое. И писал изумительные рассказы, которые нигде не печатали.

Пока мы любовались рыбами, пришла со школы его дочка Саша и решила похвастать Володиными успехами.

– А папу опубликовали, вы знаете?

Она достала из стола папку, а из неё белый лист бумаги, на котором в середине была аккуратно приклеена маленькая заметка – пять строк, не больше… Мне было очень жалко Володю. А его дочка так радовалась!

– В разделе юмор, – уточнила она.

– Я рада, поздравляю, – сказала я.

– Ерунда это всё, – сказал Володя. – А вот жена моя Галка определённо будет печататься! Она окучивает несколько редакций уже полгода.

– Что значит окучивает?

– Ну, разве ты не знаешь, как надо себя вести, чтобы тебя напечатали? Надо выбрать какую-нибудь редакцию и начинать её «окучивать». Приходить туда каждый день, мелькать – год, другой, третий… Стараться угодить каждому, одним словом – надо стать «своим парнем». И когда ты станешь совсем своим, тогда тебя уж точно напечатают! Своего-то как не напечатать? Но я на это не способен. Мне это скучно и унизительно. Лучше я в это время со своими рыбами пообщаюсь…

Потом пришла Галка. И мы пили чай с самодельными конфетами, сделанными из варёной сгущёнки. Тогда конфет в магазинах не было, но банки со сгущённым молоком иногда «выбрасывали», и многие навострились варить эту сгущёнку прямо в банках, и потом варёная сгущёнка, приобретающая светло-коричневый цвет и более густую консистенцию, подавалась к чаю дорогим гостям. Из неё, если не лениво, можно было сделать подобие конфет. И вот, мы пили чай, и Галка рассказывала о своих сегодняшних успехах: кому она подала прикурить, кого угостила сигаретой, с кем и о чём потрепалась во время курения… Она надеялась, что ещё год-другой, и она совсем станет «своей» в этой редакции, и её повесть напечатают.

– Галка упорная, она добьётся своего! – сказал Володя.

Потом Володя сходил к соседям и принёс черепаху. Довольно большое существо, отчаянно дрыгающее когтистыми лапами.

– Бери! Её зовут Машка. Твоя тёзка. Сначала хотели отдать тебе Пашку, но передумали. Ей лет около тридцати.

– Так мы ещё и ровесницы с ней!

Но взять её в руки я не решалась.

– Ты чего? – не понял Володя.

– Боюсь…

– Смеёшься?

– Мне не до смеха.

– Как же ты её повезёшь?

– Понятия не имею.

Ну, они дали мне холщёвую сумку, засунув туда удивлённую Машку. Сумка эта всю дорогу недовольно сотрясалась, приводя меня в ужас. Потом из неё потёк ручей по полу вагона метро… Соседи, указывая на ручей, сообщили мне:

– У вас что-то протекает в сумке…

Не могла же я сказать, что у меня протекает черепаха!

– Ничего страшного, – ответила я с деланным равнодушием, в душе содрогаясь от самых противоречивых чувств.

Дома я протянула Антону мокрую сумку:

– На, держи своё животное!

Антон ликовал… Он тут же схватил черепаху в охапку… Чуть ли не целовал её!

– Какая хорошенькая!… Мамася, погладь, погладь её! У неё такой шершавенький панцирь! Шершавенький и гладкий одновременно…

– Ой, сынок, как-нибудь в другой раз поглажу…

Потом он спустил её на пол, обложив её капустными листьями. Проигнорировав листья, это когтистое зелёноватое чудище тут же поползло, скрежеща когтями, под тахту, на которой я в тот момент сидела… Я в ужасе вскочила на тахту с ногами.

– О, ужас! Теперь я не смогу ходить по полу! Я её боюсь!

Антон хохотал…

…А через неделю мы с Машкой были уже подругами. Выяснилось, что, кроме всякой зелени, она обожает… макаронные рожки!… Когда я варю рожки, она чует их запах и мчится на кухню, стуча об пол когтями. Я насыпаю ей рожки на газету, и она поедает их с космической скоростью. Но не только рожки! Там, где они лежали, – каждый раз аккуратная дырка в газете. Она и газету съедала, пахнущую её любимыми рожками! А ещё у неё был прикол к сухим кленовым листьям…

Кроме когтей и клюва, из-за которых она была похожа на динозавра, но которые были совершенно безопасны, у Машки ещё обнаружились чудесные глаза. Маленькие и вроде некрасивые, они были удивительной глубины… Они смотрели как будто из глубины веков… Вообще, черепаший взгляд был похож на взгляд нашей старенькой бабушки Доры. Как и наша бабушка, черепаха смотрела умудрёно и грустно… За этот взгляд я её и полюбила.

Мы не стали запихивать это удивительное существо в вольер, было жалко лишать его свободы. И Машка быстро освоилась в нашем доме.

Чтобы прожить в нём больше десяти лет…

 

Глава 7. СТРАНИЦЫ ИЗ ДНЕВНИКА

На спектакль по Андерсену, который поставил Гедрюс Мацкявичюс, мы ходили вместе с Антошей.

Потом, дома, мой восприимчивый мальчик без конца показывал мне пантомиму… Уже там начал, за кулисами, куда мы зашли, чтобы подарить Людочке Коростелиной цветы. И вообще, пообщаться со всеми. Поглядев на Антона, Толик Бочаров сказал: «Я веду студию для детей. Приводи Антона ко мне. У него большие способности».

Но студия эта была так далеко от нас… На другом конце Москвы! Это – во-первых. А во-вторых, я и сама могу тебя всему этому научить!

И много, много вечеров подряд мы показывали друг другу маленькие спектакли…

* * *

Распотрошили подушки, чтобы вынуть из них колючие перья. Которые кололи тебя во время сна. Полная ванна перьев и пуха!… Ты выискиваешь красивые пёрышки и делаешь чудесные коллажи: из пёрышек, сухих листьев, обрывков разноцветной бумаги… Что-то дорисовываешь фломастером. Чаще всего – неведомые миру иероглифы. Этим ты похож на Каптерева. На картинах Каптерева тоже часто встречаются загадочные письмена…

* * *

Декабрь 1979 года. Антону 3 года 10 месяцев. Начинаю «Антошину тетрадь» № 25!

«Весь декабрь мы просидели на чемоданах. Собирались в Новый год. Собирались лететь на летающих часах. Собирались на Украину. Декабрь прожит в хлопотах, заботах, сборах…

Весь дом завален коробками и коробочками, банками, свёртками, пакетами – это Антон складывает всё необходимое для поездки на Украину. Проснувшись, он тут же озабоченно морщит лоб и, ещё не открыв окончательно глаза, говорит деловитым тоном:

– А ещё нужно взять на Украину… двенадцать пакетов гречневой каши!

Или:

– А ещё нам нужно взять на Украину все наши конструкторы! Я буду делать на Украине летающие часы!

Кроме вещей необходимых, Антон аккуратно складывает в коробки какие-то палки, сучки, обрывки бумаги и бечёвки, обрезки картона и фольги, даже мандариновую кожицу. Поясняет:

– А это всякие ненужные вещи, из которых я буду на Украине клеить картины.

Его увлечение коллажами продолжается. Оказывается, решительно всё может пойти в дело! И то, что можно было бы выбросить в мусор, из этого можно сделать красоту!

– Антоша, ведь ещё шесть месяцев до Украины! Куда ты так торопишься складываться?

– А чтобы было всё. Чтоб ничего не забыть, – отвечает мой хозяйственный, деловой сын.

* * *

Не менее хлопотливыми были сборы в Новый год.

Клеили игрушки, Антон писал письма Ёлке и Деду Морозу с вопросом: долго ли ещё ждать? От нетерпения Антон оборвал все листки с календаря и, начиная с 15 декабря, каждое утро поздравлял меня с Новым годом.

* * *

На прогулке у тебя часто песенное настроение. Идём с тобой по берёзовой аллее, и ты с упоением напеваешь во весь голос:

В этот день шли вот, шли вместе гулять птица, листок, градусник, цветок.

* * *

Возвращались с прогулки, ты устал, и я взяла тебя на руки. Ты крепко обхватил меня за шею руками и запел:

До дому донеси, До дому донеси, До дому донеси, Широкое такси!

– Это ты про меня – «широкое такси»?

– Ну, мамася, так уж в песне получилось!

* * *

Твоё любимое кресло-качалка. Тёплое, большое, поскрипывающее… Оно настраивало тебя на особый, лирический лад, задавало ритм твоим фантазиям. Ты мог часами качаться в нём, напевая свои стишки… Большое плетёное кресло, оно было твоим волшебным летучим кораблём, на нём ты уносился в неведомые страны…

Африканская земля, Африканские качели, Африканские слоны. Африканские качели, Африканские снежинки, Африканский Маршак. Африканская мамася, Африканская бабуля, Африканский Антон…

Да, Африку мы с тобой очень любили. Мы часто говорили о ней – о далёкой, жаркой Африке…

– Эх, если бы можно было… то как было бы здорово! Когда-нибудь… увидеть пустыню Сахару, и слонов, и верблюдов!… Если б мы родились не в нашей стране, а в какой-нибудь другой. Вот американцы повсюду ездят, да и другие люди тоже…

– А русским почему нельзя? – спрашиваешь ты.

– Тоже можно. Но – не всем. Если ты специалист какой-нибудь, и тебя посылают туда работать. Ну, или знаменитый путешественник, как Юрий Сенкевич, например.

Ах, милая, недосягаемая Африка!…

И могли ли мы думать тогда, что пройдёт каких-нибудь двадцать лет – и всё, ВСЁ станет возможно!

* * *

Ты сочинял стихи во время наших долгих прогулок, ты напевал их, качаясь на качелях, пел, сидя у окошка автобуса или такси, когда мне приходилось брать тебя с собой в институт или в издательство. Ты сочинял стихи с раннего утра, едва открыв глаза. И вечером, засыпая, убаюкивал себя какой-нибудь странной, загадочной песенкой. Ты пел про всё, что видел, пел свои открытия, свои удивления, пел свою радость…

Так-так-так, Так-так-так, Так-так-так, Ясный вечер на пятак!
Вот бежит автомобиль. Почта. Мусор. Дождик. Пыль.

* * *

Тебе шёл четвертый год, но ты по-прежнему держал карандаш, как резец: крепко зажав в кулаке. Ты писал печатными буквами, но так уверенно и размашисто, с такой скоростью, что за тобой трудно было угнаться. Кто-то из знакомых сказал, что ты пишешь "яростно". В три года ты почти не делал ошибок. В четыре года пользовался почти всеми знаками препинания, особенно любил тире. Когда тебе не хватало слов, – это тебя не смущало, ты тут же изобретал свои собственные словечки…

* * *

Я раскачиваю качели, на которых ты сидишь, в нетерпении болтая ногами, и твой голосок звенит в зелёном дворике…

– Ты так много песен знаешь! – с уважением говорит девочка постарше, которая сидит на качелях напротив тебя.

– Я сколько угодно песен знаю, – отвечаешь ты без тени хвастовства, просто и искренне.

* * *

А потом пошли и рассказики, и сказки, и всякие фантазии на космические темы…

* * *

«Наверное, 3000 лет тому назад, или больше, вот! больше! 600 тысяч лет назад, но уже это давно прошло, весь космос собрал свои вещи, и тут же сели в свои дома, чтоб солнце их не увидело.

Вот они сделали себе звёздный поезд, и уехали каждый в своём вагоне. Вот вышло солнце. Смотрит. Куда галактики, луна и тысячи звёзд подевались? А остались там одни серые тучи. Куда подевалось всё?»

* * *

«Облака, скажите, сколько вы плывёте? Может быть, вы плывёте сто лет? Отвечайте, люди, сколько мы плывём?

– Уже четыре тысячелетия!»

«Сто любви прошло, и все без печали

(сценарий диафильма)

Однажды, в том доме, который находился на конце нашей галактики, жил человек, который купил любовь. Без печали, за всю жизнь, за сто лет, за сто рублей.

И купил он сто любви, такие мягкие, пушистые…

Ещё книгу 20-страничную – "Инструкция" – как пользоваться этой любовью без печали.

Хорошо, сказал человек, я её буду есть, и мне будет вкусно!

Конец.»

Ты записывал свои стихи и свои странные, удивительные фантазии где попало, и на чём попало…

Я собирала рассеянные по дому тетрадки, блокноты, листочки и складывала их в большой старый чемодан, как в волшебную копилку…

* * *

Весь декабрь Антон писал сценарии диафильмов. Приспособил для этого длинные белые ленты бумаги, которые я купила для заклейки окон. Знакомые шутят, что Антошка уже может зарабатывать себе на жизнь сценариями.

* * *

И в это же время в полном разгаре шла постройка Летающих Часов. В канун Нового года Антон собирался улететь в город Дерефан…

* * *

– Мама, помнишь, у нас был освежитель воздуха? Где он, кончился? Вот тебе новый освежитель. Освежайся, мамочка! Это тебе подарок.

Антон торжественно преподносит мне коробочку из-под монпасье, в которую он положил шишки, кусочки мха и сосновой коры, сухие листья и веточки. Всё это пахнет летом, лесом, теплом…

– Хороший освежитель?

– Прекрасный! Спасибо тебе, сынок.

– Вот и освежайся, когда захочется. Мы в Дерефан его тоже возьмём, а то дерефанцы ещё не научились делать освежители.

Правда, в эпоху изобретения освежителей несколько пострадали наши комнатные цветы. Антон украдкой ощипывал с них листья, давил их «подавилкой», засыпал в банки – «чтобы хорошо пахло». Пахло действительно хорошо, но вскоре я всё же вступилась за нашу оконную зелень. Антон поворчал, но щипать листья перестал.

* * *

У Антона новое увлечение, то есть – дело: начал составлять смазки для часов.

Перемалывает в кофемолке всякую всячину, заливает водой, настаивает, сливает, перемешивает, процеживает, просеивает – все дни в работе. Говорит, что без хорошей смазки Летающие Часы не полетят. Это Антон усвоил после того, как к нам зашёл мой друг Миша Файнерман и починил в очередной раз наши часы с кукушкой. Оказывается, их нужно было всего-навсего смазать! А я почему-то до этого не додумалась.

* * *

Не забыть:

Как десять лет стучала по ночам на пишущей машинке…

Как нас навещал Миша Файнерман: всё чинил и чинил мою машинку…

А потом он уехал жить за город, и поселился в каком-то чуть ли не сарае, а была зима… А в свою квартиру пустил женщину с младенцем (разумеется, бесплатно!), которую выгнали родители – из-за того, что она родила без мужа… И Миша приезжал за Антошиной коляской, из которой мой сынок уже вырос, и мы нагрузили её всем, что у нас было: одёжки, игрушки… И написали им весёлое письмо: маленькому Марку и его маме. Да, почему-то запомнилось, что мальчика звали Марком… Марк, а ты ведь уже совсем взрослый сейчас!

* * *

Кстати, иногда нам тоже перепадали вещички от детей наших друзей. Чаще всего – от Саши, сына Гавра, который старше Антона на три года с хвостиком.

Однажды Гавр вручил нам несколько рубашек и торжественно сообщил, что это рубашки – «от Солженицына».

– Как это?

– Рубашки сыновей Солженицына. Потом их носил сын наших друзей, а потом мой Сашка. Но уже вырос из них. Я подумал: кому бы передать по наследству? Ну, конечно, Антону. Носите на здоровье!

Рубашки были хэбэшные, в клеточку, одна серо-голубая, другая – жёлтенькая, довольно поношенные, но такие милые. И такие значительные! Я гордилась, что ты носил их. Через эти старенькие рубашки мы – мистическим образом – как будто породнились с великим человеком. Прикоснулись к его жизни…

Я до сих пор их помню, эти рубашки. И с каким трепетом я стирала их…

* * *

Январь 1980 года прошёл в трудах, сборах и разговорах о скором полёте на Летающих Часах. О стране Колончися, где находятся города Ампер, Дерефан и Самболюн, куда мы скоро полетим…

– Полетим в конце декабря 80-го года, – сообщает Антон, – 30 или 32 декабря. Я думаю, я к тому времени успею сделать летающие Часы… Только надо сначала хорошенько подумать, как их сделать, чтобы они полетели…

* * *

Мы старательно изучаем амперский, самболюнский и дерефанские языкы.

– А то амперцы, дерефанцы и самболюнцы не знают нашего языка, и мы не поймём друг друга, – сетует Антон.

Он пишет словари. И то и дело устраивает мне экзамены.

* * *

Пишет диафильмы о путешествиях на Летающих Часах и о разных городах.

Рисует схемы, то есть – маршруты нашего будущего путешествия. На этих схемах, кроме выше упомянутых городов, есть город Январь («Здесь всегда зима»), город Март («Здесь всегда ручейки и сосульки»), город Август («Здесь всегда лето»).

И пока суд да дело, мы путешествуем по этой карте. Антоша о каждом городе и о его жителях знает решительно всё, как будто он сам пожил в каждом из этих городов. Особенно любим им город Дерефан. Любим до такой степени, что о себе Антон говорит иногда: «Я – дерефанец!» До такой степени проникся он дерефанским духом.

– Город Дерефан старый-престарый… Ему две тысячи лет! Раньше там было много домов, а теперь осталось мало. Но всё равно он очень красивый. Очень старый и очень красивый. Там дома деревянные, две тысячи лет назад ещё не умели люди строить каменные дома, и дома уже все в щелях. А щели такие большие, как дупла! И в каждом дупле живёт сова! И по ночам все уукают! А утром они прилетают на балкон и клюют фонтос. Фонтос – это такие ягодки, очень вкусные. Они растут на дереве фонтосе. А ещё есть кусты фонтосные. И деревья, и кусты, и цветы фонтос! И на них такие ягоды – очень вкусные и полезные – и для людей, и для птиц. И смазки из них можно делать. Всё, что угодно! Как захочешь, так и используешь этот фонтос.

– У дерефанцев всегда пожары! – сообщает Антон.

– Что же, они с огнём не умеют обращаться?

– Умеют. Только они варят элэмбас, смазку для часов. А элэмбас надо варить 24 часа. Вот они ставят элэмбас на огонь, а сами ложатся спать. Просыпаются – а уже всё сгорело! И так очень много домов в Дерефане сгорело… Было сто тысяч, а осталось четыре тысячи… – огорченно говорит Антон.

* * *

– А у амперцев ничего нет, – говорит Антон, – Ни работы, ни рецензий, ни денег… Поэтому амперцы всегда спят.

– Бедные амперцы, – говорю я. – Но хоть сны-то им снятся?

– И сны не снятся.

– Ну нет, – говорю, – это никуда не годится. Разве это жизнь?

– Плохая жизнь, – соглашается Антон.

– Пусть амперцам снятся весёлые, хорошие сны, раз у них больше ничего нет.

– Пусть, – сжалился над несчастными Антон. – Мы, когда к ним полетим, повезём им много всего – чтобы у них было.

* * *

– В этих городах живут бабушки. Бабушкам по сто лет. Они стоят на крышах – и смотрят на огонь…

– На огонь?

– Да. У них на крышах горят костры, и там сжигают фонтос – чтобы он был сухой. Получается сухой фонтос и цветная вода. А потом из этих цветных вод дерефанцы и самболюнцы строят себе дома, а то у них много домов поломалось. А бабушкам не только по сто лет. Им и по тысячу лет, и по сто тысяч лет – сколько угодно! В Дерефане нет поликлиники, нет врачей и нет никаких лекарств!

– Как же дерефанцы лечатся, если заболеют?

– Они едят сухой фонтос – и сразу выздоравливают. Он очень полезный.

* * *

Вечером, на прогулке. В свете фонарей медленно кружится снег… как будто кордебалет в белых пачках на тёмной сцене, в свете софитов…

– Давай пойдём туда, где кончаются все города! – предложил Антон.

– Давай, – с радостью согласилась я.

– Там ничего нет – ни улиц, ни городов… Только одна высокая-превысокая башня. Зелёная трава – и вода… А в воде – оранжевые водоросли…

– Идём, идём, я очень хочу туда!

Мы дошли до нашей бухты, засыпанной снегом, постояли на её берегу – где кончаются все города…

Потом повернули обратно к дому. Весь обратный путь Антон рассказывал мне про это чудесное место, где только вода и трава…

– Шли дожди – и образовалась огромная бухта. Все дома утонули. И люди стали теперь – как рыбы… И в воде растут такие водоросли – цветок элэмбас…

* * *

Строит что-то из кубиков.

– Это – город. Подземельск. Тут живут люди подземёльцы, они разговаривают на подземёльском языке. А ещё есть Нанебный город. Там живут нанебцы и разговаривают на нанебном языке. Но этот город уже сломался. И нанебцы строят себе новый город. Но уже не на небе. На небе – плохо, с неба все дома падают…

– Милый мой фантазёр! Что бы я делала, если бы тебя у меня не было?

– Искала бы! Во всех городах, во всех улицах…

* * *

Гуляли в сквере за «Невой». Вспомнили нашу осеннюю игру, когда Антошка прятался – и мы его искали за каждым деревом, за каждым кустом.

Антон объявил:

– Начинаем передачу: «Где Антоша?»

А снег глубокий и рыхлый, Антон тут же потерял калошу. Хохочет:

– Теперь уже передача не «Где Антоша?», а «Где калоша?»

* * *

Эти калоши нас совершенно замучили – без конца их теряем.

Вечер. Переходим улицу. Я оглядываюсь по сторонам.

– Ты что смотришь? – спрашивает Антон.

– Смотрю, нет ли машины?

– Ты лучше смотри: нет ли калошины? – смеётся Антон. – Калошу-то опять потеряли!

* * *

Разломал очередной барабан, снял с него обруч и катает по комнате. Говорит:

– Это колесо – жевуземчик! К кому оно прикатится – тот кого-то любит.

Колесо прикатилось ко мне. Антон ликует:

– Значит, ты меня любишь! Всё правильно.

* * *

Очень ласковый. Всё время лезет целоваться и без конца говорит о своей любви, порой – не по-детски сложно:

– Мама, я – твой отдых любви. Во мне – вся твоя любвя. А в моём отдыхе – вся твоя любвя.

* * *

Со смехом накидывается на меня:

– Дай я тебя так расцелую, что тебе сразу будет девяносто лет!

* * *

– Хочешь, я подарю тебе своё обнимание?

И – накидывается на меня с объятиями. Кричит и хохочет:

– Раздавление мамы! Вторая серия!…

* * *

Несколько дней назад написал мне на разных языках объяснения в любви – на русском, французском, украинском, самболюнском, амперском, испанском и английском (с моей помощью), дерефанском и ещё на каких-то, мне неведомых языках…

И положил все эти записки мне под подушку.

– Чтобы сны тебе хорошие снились!

А сегодня устроил ревизию. Поднял подушку. И с самым деловым видом:

– А где мои любишки?

И принялся пересчитывать…

* * *

В пятницу вечером. Задумчиво глядя в тёмное окно:

– Пятница испятнилась…

* * *

На улице, глядя вслед бродячей собаке, со вздохом:

– Собака иссобачилась…

– Что это значит?

– Это значит: привыкла быть собакой.

И тут же выдал целую дюжину аналогичных примеров:

– Мама измамилась – привыкла быть мамой. Верёвка изверёвилась – привыкла быть верёвкой. Кастрюля искастрюлилась, часы исчасились…

* * *

– Антошка, не болтай, а пей молоко.

– А то оно зашкуреется и замикробится, – добавляет он, хихикая.

* * *

После нашего очередного препирательства из-за еды (не хочет ничего, кроме гречневой каши!).

Спрашивает лукаво:

– А клей склеивает жевузем?…

* * *

28 января, утром, проснувшись:

– Мама, мне уже четыре года?

– Ещё нет. В 12 часов дня будет ровно четыре года.

– Ровно – как эта палка?

* * *

– Я тебя обниму до целого раздавления!

– Антошка, ты же меня не целуешь, а клюёшь!

– Сейчас я тебя расклюю до последнего организма!

* * *

На день рождения Антона пришло много гостей: наша подруга Оля Тишлер, Борис Глебович Штейн и мои друзья из Литконсультации.

А ещё пришёл Каптерев! Антон его очень ждал, очень хотел увидеть Большого Художника. А день выдался такой метельный!… И я волновалась: сможет ли Валерий Всеволодович доехать до нас в такую непогоду? Всё-таки ему уже восемьдесят лет!

Звонок в дверь. Антошка бежит открывать…

На пороге – весь в снегу Каптерев! И – с огромной дыней в авоське!… Жёлтая дыня в дырявой авоське вся залеплена снегом…

(Это он ещё на рынок за ней ездил в такую метель!)

Ликованию Антона не было предела. «Дядя художник», «дядя Валерий» затмил для него всех остальных гостей. Он не отлипал от Каптерева весь вечер. Усадил его на тахту и стал выкладывать ему на колени свои рисунки и коллажи. И Каптерев очень внимательно и серьёзно смотрел его работы, о каждой говорил что-то. Ему особо понравились те работы, где Антон использует разные материалы: пёрышки, кусочки ткани, фольги, сухие растения… Он сказал, что когда-то тоже любил делать коллажи. О, как Антон гордился его похвалой! Этим – на равных – общением.

А какая сладкая была дыня!…

А за окнами, весь вечер, продолжала мести метель…

* * *

Утром 1 февраля.

– Январь прифевралился…

* * *

Я живу одновременно в двух мирах. Один мир – это наш с Антошей мир, полный света, тепла, игр и фантазий, нежности и понимания… Другой мир – это внешний мир: магазинные очереди, прокуренные издательства… И я хожу туда-сюда, туда-сюда…

Не знаю, как бы я выжила, если бы у меня не было НАШЕГО МИРА, наполненного твоим щебетом, озарённого твоим смехом… Нашей любовью друг к другу.

Спасибо тебе, мой мальчик, за то, что ты есть!

* * *

Вечер. Работаю на кухне, а тебе всё не спится, зовёшь меня.

Захожу к тебе, зажигаю торшер… И ты тут же выдаёшь стишок:

– Прилетела совушка на торшер.

Зажигает крыльями огонёк…

Это про тебя, мамася, стишок! Ты догадалась?

– Конечно, родной. Чудесный стишок! Спасибо тебе.

* * *

Взяла в библиотеке «Элементарную астрономию» Струве и других американских авторов. Так как моих знаний оказалось недостаточно, чтобы ответить на все твои астрономические вопросы. Ночью прочитываю по главе, а утром, на прогулке, рассказываю тебе.

– Ты понимаешь? – с сомнением спрашиваю тебя иногда.

– Я всё понимаю, мамочка! Ты рассказывай, рассказывай! А зачем ты мне опять про атмосферу? Я уже про атмосферу знаю, ты мне вчера рассказывала.

– Чтобы ты лучше запомнил.

– А я и так хорошо помню. Про другое теперь расскажи, мне так интересно, так интересно!

Очень быстро запомнил все планеты, восторженно слушаешь про различные затмения, про то, что планеты вращаются с разной скоростью. Особенно тебя поразил Меркурий, который вокруг своей оси и вокруг Солнца оборачивается приблизительно за одно и то же время – пятьдесят восемь суток.

– Какая интересная жизнь у этих людей, которые на Меркурии живут! Пятьдесят восемь дней прошло – и опять Новый год!

А узнав, что полгода на Меркурии ночь, ты искренне пожалел его жителей.

– Это надо же… полгода спать! Ведь же им скучно так долго спать!

Ты уверен, что на всех планетах кто-нибудь живёт, и мои поправки по этому вопросу пропускаешь мимо ушей.

* * *

Твой крёстный Серёжа Романов когда-то волновался: не забуду ли я тебе рассказать о Божественном устройстве мира? Но я интуитивно чувствовала, что знания ребёнку нельзя навязывать. Надо дождаться, когда ребёнок сам спросит. И я терпеливо ждала твоих вопросов на эту непростую тему…

И вот однажды, когда мы гуляли по тёмным зимним дворикам, наслаждаясь ярким звёздным небом над головой, ты спросил:

– Мама, а откуда это всё взялось – звёзды, планеты, Луна?…

– Это дело рук Творца. Это Он создал наш мир.

– Творец?…

– Да. Ещё его называют Богом. Он сотворил весь наш мир.

Ты глубоко задумался…

* * *

Хотя самый первый вопрос был всё-таки раньше, ещё осенью. После чтения Пушкина. Тебе очень понравился этот отрывок:

Ветер, ветер, ты могуч! Ты гоняешь стаи туч! Ты волнуешь сине море, Всюду веешь на просторе… Не боишься никого, Кроме Бога одного!

Мы пошли гулять, был сильный ветер, он гнал чёрные тучи по низкому небу, листва над головами шумела громко, как море, как водопад, и ты громко, с восторгом, выкрикивал в «лицо ветру» эти строки…

И вдруг – замолчал. И глянул на меня изумлённо:

– Мама, а что такое «кроме Бога одного»?

Вот он и прозвучал твой первый вопрос о главном.

А потом уже был второй вопрос – о звёздах…

* * *

А спустя какое-то время настало время и для следующих вопросов…

Гуляли как-то в районе Парка культуры, и ты был потрясён красотой храма Николы в Хамовниках.

– Какой дом красивый!… – воскликнул ты.

– Этот дом называется храм.

– Что такое «храм»?

– Храм – это такое особое место, где люди молятся Богу.

– Что значит молятся?

– Разговаривают с Богом.

– А туда можно войти?

Был субботний вечер, храм был открыт, как раз начиналась всенощная.

– Да, можно войти, – сказала я.

– Я хочу, – сказал ты.

Мы вошли в полутёмный храм, освещённый светом лампадок и свечей… Народу было совсем немного. Все тут же обратили на нас внимание.

– Ой, какой хороший мальчик в Божий храм пришёл! – сказала одна старушка и погладила тебя по головке. – Ну, прямо ангел…

Я купила свечи, поставила перед Крестом и Богородицей.

– Я тоже хочу поставить свечечку, – сказал ты.

Приподняла тебя к высокому подсвечнику, и ты с большим старанием затеплил перед ликом Богородицы свою первую свечечку…

…А потом, уже дома, ты осторожно спросил меня:

– А почему в храме стоял такой большой крест? И на кресте человек… Это что означает, мама?

Вот и настало время рассказать тебе евангельскую историю…

* * *

Но это будет немного попозже.

А тогда, в четыре года, ты будешь страстно влюблён в звёздное небо…

Твоя страна Самболюния сразу расширилась до границ нашей Солнечной системы… Город Мунт оказался на Меркурии, Дерефан – на Венере, Ампер – на Марсе…

Ты свободно разгуливаешь с планеты на планету – как у себя дома – словно Маленький Принц…

* * *

Антон взрослеет…

Вот я иду в поликлинику на лечение (затянулась моя простуда), а он остаётся один во дворе – катается с ледяных гор на картонке. В поликлинике очередь, я прихожу только через час. Антоша радостно кидается мне навстречу – румяный, весёлый, весь в снегу… Утыкается мне в колени.

– Ну, как ты здесь, малыш?

– Хорошо! – докладывает он. – На мусорку не ходил, на дорогу не ходил, никого не обижал, картонку у девочек не отнимал.

(Молодец, выполнил все мои наказы!)

– Молодец, – хвалю я сына. – Ты у меня совсем взрослый и самостоятельный. Я очень довольна тобой.

– А ты почему так долго? – интересуется он.

– Очередь была большая, малыш.

– Ну, как тебе – легче теперь?

– Легче.

– Давай я тебя поцелую, ещё меньше будет болеть!

* * *

Целую неделю ходила я на лечение – и Антоша с большим удовольствием оставался один на горке. Иногда там было много ребятишек, а порой – вовсе никого. Но Антон с неизменным упоением катался и не забывал о моих наказах. За эту неделю он очень повзрослел, почувствовал вкус к самостоятельности и радость полной свободы хотя бы на полчаса.

* * *

Появился у нас в доме приятель – Олег, чуть постарше Антона. Но мало они подружили – отдали Олежку в детсад. А Антон очень потянулся к этому мальчику, только и разговоров было, что об Олеге. Даже во дворе, на снегу, Антон без конца писал его имя… Это было очень трогательно.

* * *

Ходил гулять без меня – с Олегом и его бабушкой – чудной Марией Леопольдовной.

Вернулся с прогулки сияющий.

– Хорошо погулял, Антоша? – спрашиваю.

– Так хорошо, так хорошо погулял, что теперь ещё больше тебя люблю!

* * *

Несколько раз ходил в гости к Олегу. Но там вёл себя странно и неожиданно для меня. Несмотря на то, что он был в гостях, он стремился верховодить в играх, не давал Олегу проявить инициативу, и без конца кричал на него:

– Нельзя! Нельзя! Не надо так! Я сам! Не мешай!

Даже непонятно, из чьего это лексикона: дома-то мы всё с ним делаем вместе, и никогда я не скажу ему: «Я сама, не мешай!» Вот уж непонятно, откуда что берётся…

Даже когда стали убирать игрушки и складывать их в коробку, и тут Антон не подпустил Олега, всё хотел делать сам. Сидел на ковре и с педантичной аккуратностью укладывал игрушки в коробку. Но стоило только Олегу тоже что-то положить в коробку, Антон так и заходился от возмущения, даже лицо у него краснело от гнева:

– Ты неправильно делаешь! Так нельзя! Не мешай мне! Я сам!

Не жалея своего труда, он вываливал всё из коробки – и всё начинал с начала… На мои уговоры не обращал никакого внимания. Вываливание из коробки повторялось раза три-четыре. Наконец, Антон выдохся.

– Всё. Устал, – сказал он и, вялый, безразличный, отвернулся от коробки.

Заканчивали уборку Олег с бабушкой, (не позволив мне в этом поучаствовать).

Этот маленький опыт общения показал мне, что у Антона нет никаких навыков общения с детьми. И нельзя на него сердиться за это, так как это не его недостаток, но наша с ним беда – итог замкнутой жизни. Я сама уже разучилась общаться с людьми…

* * *

Февраль несётся на белых метельных крыльях… Антон не успевает обрывать листки с календаря. Удивляется и то и дело приговаривает:

– Такой короткой зимы ещё никогда не было!…

Совсем как старичок рассуждает: как будто этих зим у него за плечами – считать – не перечитать…

* * *

Этой зимой мой тёплый, ласковый сынок стал задиристым. А началось всё с такого случая.

Тут же, на горке, ещё в январе, катался Антон с одним мальчиком лет семи. Они познакомились и явно понравились друг другу. Нашли две палки и поднимаются на гору, держа каждый палку, о чём-то разговаривают. И вдруг Антон, ни с того, ни с сего, вцепился в Димину палку и стал изо всех выдёргивать.

– У тебя же есть палка! Точно такая же!

– Нет! Отдай, отдай! Это – моя!

– Но у тебя же есть!

И тогда Антон отшвырнул свою палку и свободной рукой так сильно толкнул Диму, что тот упал, выпустив палку из рук, и ошарашено уставился на Антона:

– Ты что? Ты что? – повторял он и не мог сообразить, как же ему отнестись к тому, что его победил карапуз, на голову ниже его.

Я наблюдала всё это с вершины горы, и мне очень хотелось, чтобы Димка дал Антону по шее (так, легонько), и отобрал бы свою палку – и чтобы справедливость восторжествовала.

Но – всё произошло иначе. По шее Димка Антону не дал, палку свою не отобрал. Он… зауважал Антошку! Ещё около получаса мы гуляли, и Димка не отходил от Антона, приглашал его к себе в гости, показал, где живёт, сказал, чтобы мы приходили в любой день. Вот чудеса!

И надо же было такому случиться! У Антона после этого случая в голове всё перевернулось. Он увидел: силой можно добиться всего! И тебя же за это будут уважать и приглашать в гости! Мои разговоры с ним на эту тему его пока не переубедили.

С тех пор он и стал ко всем задираться, Вот съезжает с горы девочка лет трёх на картонке. Антон выхватывает из-под неё картонку, и на моё требование вернуть картонку Ире, отвечает:

– Она мне отдала!

– Не отдала, а ты её отобрал, – уточняю я. – Она младше, она – девочка, а ты обидел её. Верни Ире её картонку.

Антон смотрит на меня нахальными глазам и с улыбочкой отвечает:

– Была её, а теперь стала моя! – и… бежит за кусты и быстро-быстро зарывает картонку в снег!

Ну, картонку мы, конечно, вернули, в конце концов.. Но я поняла, что Антон не понимает разницы между «моё», «чужое» и «общее». Так как дома у нас нет моего и чужого, то и на улице всё, что хочется – всё должно быть моё, причём, немедленно и навсегда.

* * *

Видимо, пришла пора и тебе идти в детсад… Вместе со своим другом Олежкой. Пора учиться жить в коллективе.

Ты и сам уже просишься туда – «к детишкам». Когда мы гуляем иногда вечером во дворе детского сада, ты огорчённо спрашиваешь:

– А куда все детишки подевались? Ведь же скучно, когда никого нет.

Решили, что в детский сад ты пойдёшь осенью, после поездки на Украину.

* * *

18 апреля 1980 года. Сегодня был роскошный снегопад!…

А у нас в доме распустились тополиные ветки и остро пахнет весной…»

* * *

Забавно: теперь, когда всё позади – нервотрёпка зачётов и экзаменов, – теперь я скучаю по своему институту, и очень тянет в этот маленький зелёный дворик, с маленьким Герценом, с шевелящимися тенями на старом тротуаре, с голубями у крыльца… И больше всего тянет на семинар к Долматовскому.

Вторник, утро, приехала, стою на крылечке. Дежурная сказала, что Евгения Ароновича ещё нет. Но вот залетает во двор красный шустрый «жигулёнок», хлопает дверца, выскакивает Долматовский, кожаная куртка нараспашку, седая, как всегда растрёпанная шевелюра, вроде – пожилой, но такой лёгкий, быстрый, улыбается мне ещё издали:

– О, кого я вижу! Привет!

– Здравствуйте. Вот, соскучилась, приехала, – говорю я.

– И отлично, что приехала! На семинаре посидишь у меня?

– С удовольствием!

– А с кем сына оставила?

– С бабушкой. У меня бабушка сейчас гостит.

– А у тебя есть бабушка?

– И ещё какая! Ей скоро восемьдесят, но она обожает путешествовать. Приезжает ко мне из Днепропетровска.

– Твоя бабушка – героиня. Так ей и передай. Ну, пойдём!

Долматовский с гордостью (или мне так показалось?) представил меня своим студентам-первокурсникам. Сказал, что у меня уже много публикаций и готовится книга в «Советском писателе». Его семинаристы смотрели на меня с уважением.

Потом, после семинара, показывала ему фотографии Антона: Антон в лесу, в венке из трав, Антон на берегу бухты, Антон, читающий книгу, Антон рисующий, Антон, строящий свой город…

– Прекрасный малыш! И великолепные снимки! Это кто делал?

– Я.

– Послушай, да ты же настоящий профессионал! А чем снимаешь? Какой у тебя фотоаппарат?

– Самый дешёвый и самый простой – «Смена».

– Шутишь?

– Нет.

– А хочешь, я тебя в какой-нибудь журнал устрою фотографом, или в газету?

– Ой, не надо!

– Но почему?

– У меня не получится.

– Брось, всё у тебя получится. Ты просто не сможешь делать это плохо.

– Я так хорошо снимаю только Антона. Потому что я его люблю. А без любви у меня ничего не получится. Представить себе не могу, что вот, меня посылают фотографировать каких-то тётек и дядек…

Он захохотал.

– Ладно! Фотографируй своего любимого Антона. А ты вроде ещё что-то хотела показать? Что у тебя там в папке?

– Стихи Антона.

– Антона? А он сочиняет?

– С двух лет. Как заговорил, так и пошли стихи.

– А ты его сильно редактируешь?

– Ни слова! Ни слова не исправила!

– Любопытно, о чём пишет подрастающее поколение. Сейчас посмотреть, или оставишь почитать?

– Оставлю почитать. Чтобы не наспех.

Потом он подбросил меня на своём красном «жигулёнке» до метро «Парк культуры», и пока ехали, опять говорил о своей младшей дочери, о том, как трудно было налаживать с ней контакт, потому что, пока была маленькая, мать её не хотела, чтобы он общался с дочкой.

– Ты своему Антону не запрещала бы видеться с отцом. Понимаешь, ты не должна за сына это решать. Пусть он сам решит, нужен ему этот человек или нет…

– Не могу себе представить, что он заходит в наш дом… Да и потом: он вовсе не рвётся видеться с Антоном!

– Ну, я тебе на будущее даю совет, добрый стариковский совет: если он захочет увидеть Антона – не препятствуй.

– Ладно, я подумаю…

– Подумай. И звони. Не забывай старика.

Он так весело говорил о себе: «старик». А сколько ж ему было тогда? Да всего только 64 года! Но я заметила: люди, прошедшие войну, ощущали себя долго, долго живущими… Ну, да: ведь он родился ещё до революции! И была гражданская война. А потом долгое и трудное время между двумя войнами – вроде, мирное, но всё равно – война: чёрные воронки по ночам… А потом Отечественная война, и он прошёл её всю,. от звонка до звонка… Он написал страшную и горькую книгу о войне «Зелёная брама». Так что он не играл, когда говорил о себе: старик. Он мог бы себя чувствовать просто-таки древним человеком. И при этом в нём была удивительная лёгкость на подъём. Он говорил: звони. Но когда ни позвонишь ему, он почти всегда в отъезде. Он летал по всему миру. Он ненавидел войну и считал главным делом своей жизни борьбу за мир. Так это тогда называлось – борьба за мир. Хотя кто-то и говорил, усмехаясь, что за мир бороться не надо, надо просто жить в мире, но…

К сожалению, приходится. В этой жизни за всё, решительно за всё приходится бороться: за мир, за нормальное отношение к детям, за экологию, за жизнь дикой природы, за снега Антарктиды, за зубров, за пенсии, за добрую память, за чистую воду, за любовь, за веру… Почему-то в этом мире ничего без борьбы не даётся и не происходит. И святые отшельники говорили, что жизнь – это постоянная борьба. С грехом, с искушениями… А война – самый страшный грех. Она калечит даже тех, кто с виду остался цел… Многие из моих близких, и из тех, с кем я в те годы общалась, были ушиблены войной, навсегда уязвлены ею. Например, мои мама и бабушка. Долматовский и Исаев. Они всем сердцем ненавидели войну, но при этом не могли из неё выйти, распрощаться с ней. Они без конца вспоминали войну, они говорили о войне, писали о войне, они как будто продолжали жить на войне…

Так вот, Евгений Долматовский боролся за мир. В то время, как наша обезумевшая военная промышленность пекла, как песочные куличи, бомбы, – в это же самое время такие вот, может быть, наивные люди, как этот седой голубоглазый поэт, написавший когда-то, давным-давно, чудную песню, которую я полюбила с ранних своих лет – про «любимый город, который может спать спокойно», – вот такие чудаки носились по свету, читали свои антифашистские стихи, произносили страстные антивоенные речи, адресованные всем владыкам мира (читай: самодурам мира), от которых зависело: быть этому миру – или не быть, или всё пойдёт прахом в один ужасный момент…

* * *

И вот, отдав Долматовскому стихи своего четырехлетнего сына, я выждала недельку и позвонила ему. Вечер, весна, запотевшая телефонная будка. К уху прижата прохладная телефонная трубка, в ней – длинные гудки… Очень волнуюсь.

– А, это ты? Привет! Я всё прочёл. Я в восторге!…- трубка теплеет от его голоса. – Я несколько раз перечитал всю подборку. Теперь у меня есть моя настольная книга!

И тут он переходит на шёпот:

– Послушай, а ты знаешь, что твой сын – гений?

– Знаю, – отвечаю я тоже шёпотом.

Смешно! Мы на разных концах Москвы, он – в своём кабинете на Фрунзенской набережной, я – в тёмной телефонной будке на пустынной улочке недалеко от Химкинского водохранилища, – и мы шепчемся! Как будто нас могут услышать враги или недоброжелатели.

– Послушай, не показывай своего гениального сына НИКОМУ. Никаким журналистам! Они его испортят. Сейчас любят писать о вундеркиндах, создают вокруг них шумиху, нездоровый ажиотаж – и калечат детям жизнь…

– Успокойтесь, Евгений Аронович. Я и не собиралась его никому показывать. Только вам дала почитать… Просто интересно было, что вы скажете. Но ведь вы не журналист, вы – родной нам человек.

– Спасибо за доверие. А сказать бы я хотел тебе многое… У Антона прекрасное чувство слова, врождённое. И очень своеобразный взгляд на мир. И никаких штампов, никакого подражания маршакам-чуковским, что у детей невольно бывает в этом возрасте. Окружающие восхищаются, а дитя просто пересказывает на свой лад «уронили Мишку на пол», но вместо «мишку» говорит «книжку» – и мама-папа в восторге. У Антона ничего подобного нет. Совершенно оригинальный автор.

Я тебя скоро начну обнимать – И ты услышишь, Как птицы поют…

Это же на уровне японской поэзии! Или:

На столе стоят цветы – Для красоты!

Какой лаконизм! Или вот:

Копыто – Не умыто!

Да это шедевр минимализма! Главное – Антон абсолютно свободен от каких-либо влияний. Хотя чувствуется начитанность – богатый словарный запас, не боится играть со словом, свободно обращается и с рифмованным стихом, и с верлибром. Какая самобытная личность этот твой Антон! Привет ему от меня большой! Моему любимому мальчику. Скажи, что дядя Женя в восторге от его стихов. Хотелось бы поглядеть на него, познакомиться поближе. Думал позвать вас в гости, но у меня внучка болеет тяжело, так что дома ужасное настроение у всех…

– А на семинар к вам можно прийти с Антоном?

– Почту за честь! Только не заскучает ли?…

– Ну, если заскучает, тогда уйдём потихоньку, мучить его не буду.

Вечер, весна, запотевшая телефонная будка…

* * *

Не забыть: как ходили с Антошей на семинар к Долматовскому.

– Мой самый юный студент! – с гордостью сказал Евгений Аронович.

Антон просидел весь двухчасовой семинар и сказал, что ему было интересно.

(А когда ходили на оперу «Золотой петушок», быстро заскучал и уснул. И так сладко спал, посапывая…)

Да, ему было интересно на литературном семинаре, он слушал внимательно и не просился уйти.

(А когда ходили в цирк, запросился домой ещё в первом отделении!)

Такой вот необычный у меня мальчик. Я таких больше не встречала.

* * *

Ночами, год за годом, месяц за месяцем, я исписывала тетрадь за тетрадью, пытаясь запечатлеть на бумаге волшебные мгновения нашей жизни, твои фантазии, твои фразы, словечки, твои стихи, твои вопросы, твою милую интонацию, твой чудесный говорок…

Я и не подозревала тогда, что в глубинах этих тетрадей рождаются мои будущие книги. Что мои будущие книги созревают в этих тетрадях – как семена в тёплой пашне…

 

Глава 8. ПОДОРОЖНОЕ ЛЕТО

И вдруг – настоящая весна! Теплынь, солнца – через край… Мир очнулся и зазеленел.

– Мама, смотри, как всё засерёжилось!

Вечером, на прогулке. Дышим зелёным воздухом, пахнущим надеждой, переменами, и не можем надышаться…

– Мама, а ты умеешь глазами дышать?

– Нет. А ты?

– А я умею! – и Антон часто-часто моргает.

Хохочем…

– А мне приснилось, – говорит Антон, – сегодня ночью приснилось, что я дышал не воздухом, а рыбами! А если рыбку поставить в банку с водой, у неё вырастит корешок! А ещё мне приснилось, что плохих людей убивали «лотосом» и отбеливателем!

Мы гуляем по тёмному скверу одни – и хохочем. Почему-то всё очень смешно в этот вечер.

* * *

Ходили на бухту. Сырой ветер продувал насквозь, так что на Антона пришлось надеть зимнее пальто, хотя днём на припёке, у жасминового куста, было почти жарко. 22 апреля. А к вечеру так подуло… Вот мы и надели зимнее пальто и пошли посмотреть, что поделывает наша бухта после зимы.

Темно… Только огни прибрежных домов да фонари на мосту едва освещали тёмную воду и серые, неуклюжие, похожие на спящих бегемотов, льдины. Какой-то катерок, ловко лавируя между льдин, бесшумно пронырнул под мостом. Больше никого не было. Только звёзды… Антон подошёл вплотную к воде, потрогал её ладошкой – поздоровался. Я тоже. Вода ледяная, но ласковая. Или просто настроение у нас хорошее – оттого и кажется всё ласковым – и звёзды, и катерок, и, забивающий дыхание, влажный апрельский ветер… Всё прекрасно на этом свете!

– Мама, ты мне нравишься, – сказал Антон. – Давай всегда жить вместе!

И – запел:

.  Годы идут, .  И дни идут, .  И месяцы тоже идут… .  Деревья растут, .  Кукушка кукует: .  "Ку-ку, .    ку-ку, .     ку-ку!"

* * *

Первого мая пошли на нашу бухту уже загорать. Даже не верилось, что только десять дней тому назад мы ходили по этому берегу в зимнем пальто, а две недели назад шёл снег…

Туши льдин успели растаять за эти дни, но вода обжигала. Антона удержать на берегу было невозможно – он носился с радостным визгом по ледяной воде, окатывая себя фонтанами колючих брызг… Таких, как мой сын, отважных было немного.

А день – удивительный. Так много неба, солнца, воздуха… Лежу на горячем песке, смотрю в огромное синее небо, слушаю шорох волн и Антошин визг – и такая лёгкость во мне и полнота. Небо приблизилось к самой земле, к моему лицу, к сердцу…

И тут показались ОНИ! Они летели чуть пониже кучевых облаков – и так ярко, графично выделялись на фоне ослепительной белизны их силуэты! Они летели стремительным клином, словно реактивные истребители. Они летели с юга на север – они возвращались домой…

– Антоша, журавли! Смотри! скорее!

Мы стояли, запрокинув головы, и не верили своим глазам. Журавлей мы видели первый раз в жизни. Их путь пролёг прямо над нами. Сильные, прекрасные, стремительные, они летели среди синевы – точно плыли, опираясь на тугую синеву, раздвигали пространство величавыми крыльями… И пока они летели над нами, я чувствовала своё бессмертие. И своё, и Антошино. Я чувствовала в эти минуты, что смерти нет. Что её просто не может быть!

* * *

…А накануне вечером слушали Третий фортепьянный концерт Рахманинова. С этого концерта всё и началось. Точнее – началось всё неизвестно когда… А слушая Рахманинова – я вдруг открыла, осознала, что я – совсем другая, чем пять, три и даже год назад. Ведь я не могла прежде слушать Рахманинова! Он терзал меня, мучил своей совершенной гармонией. Я чувствовала себя за дверью – во тьме, на холодной улице, жалкой нищенкой, которой не дано понять, о чём говорит эта безжалостно-прекрасная музыка… Во мне ничего не отзывалось на неё – только саднило сердце…

И вдруг… Это было вчера. Я держала мальчика своего на коленях, крепко обняв, и боясь шевельнуться. Я не знала прежде такой полноты. Чаша, полная до краёв, но – не переливается. Полнота радости и – ни капли переизбытка, ни капли сверх меры. Ибо всякий переизбыток, даже счастья, – это уже мука, уже терзание и – гибель гармонии. А здесь, у Рахманинова, – ничего сверх, ничего через. И мука, и радость слились воедино, стали одним нераздельным целым – жизнью без смерти. И мой мальчик – со мной…

(А волны всё новой и новой радости накатывали на сердце… И казалось: вот-вот, сейчас всё-таки перельётся… – и всё разрушится. Но – нет, не переливается!

Музыка, казалось, рождается не под пальцами музыкантов – а в самой глубине моего сердца. Но лучше сказать – нашего. Потому что Антон тоже слушал, замерев весь, – и с ним, наверное, творилось то же, что и со мной. Но сказать он об этом не умел. Да и я вряд ли сумела…

«Господи, откуда он всё про меня знает?» – подумала я о Рахманинове, подумала как о бесконечно близком и родном человеке.)

…И тут сияющие облака над нами стали наливаться тёмной синевой, тяжелеть… сгрудились над нашей бухтой лиловой толпой. И стали перекатывать громыхающие бочки. Мы едва успели одеться – и побежали. Но не успели отбежать и ста метров, как ливануло! Точно из сетей, поднятых из воды… Голубые и красные молнии в весёлой ярости носились над нашими головами. А дождь – ничуть не теплее, чем вода в бухте. Так и обжигал… Я закутала Антошку в одеяло, на котором мы возлежали на солнышке, завязала узлом на спине. Мы забежали во двор детсада и спрятались под навесом, среди зелёных тополей. Казалось, что никого больше нет на свете – кроме нас и этого яростного ливня. Мы примостились на корточках под кирпичной стеной, читали на два голоса «Люблю грозу в начале мая…» и смеялись. С крыши нашего убежища с шумом падал водопад… по дорогам неслись бурные потоки, и топот их несметных ног заглушал все остальные звуки в мире…

И столько обещания было в этом дне! Или – исполнение обещаний?…

* * *

После этого ливня мир, как сказал Антон, «ещё больше засерёжился, залиственел и затравянел!» Настроение у нас в высшей степени лирическое.

Антон сочинил стихотворение и посвятил его мне:

Я тебя люблю, как звёзды, Я тебя люблю, как солнце, Я тебя люблю, как осень, Я люблю тебя!

* * *

Вот уже который день слушаем японский джаз. Какие они удивительные, эти японцы! Как остро они чувствуют красоту во всём. Вот небольшая пьеска под названием «Чаша для мытья слив», – только японцы могли так назвать музыкальное произведение: именно «для мытья слив». Обострённое чувство красоты каждого мгновения жизни. Это чувство возможно лишь тогда, когда душа скорбит и тревожится, когда ни на минуту не забываешь о смерти – не о той, которая придёт ещё когда-то нескоро (а может, и вовсе не придёт) а о той, которая в любой миг может оборвать прекрасное видение жизни. У японцев, с их Хиросимой, с их постоянным ожиданием землетрясения или цунами, с их многовековой историей поклонения красоте мгновения – это в крови. Поклонение хризантеме. Поклонение первому снегу… Японцы – как дети. Люблю японцев. Понимаю их.

…Слушаем японский джаз. Комната полна солнца. Синее небо с ослепительными облаками опустилось к нам на лоджию. По солнечному паркету, отражаясь в нём, как в зеркале, бегает, стуча коготками, черепашка… Антон щекочет её золотым мохнатым одуванчиком… Она фыркает и убегает от него. Да, да, именно убегает! – довольно быстро и ловко. А комната полна солнца, солнечный свет колышется – как вода, он кажется влажным и густым, словно водоросли… От лёгкого сквозняка поднимаются с пола и перелетают по комнате надувные разноцветные шары… Бесплотные толпы шаров… Нет, никакой не праздник – просто Антошина приятельница, наша пожилая соседка, приносит ему каждый вечер по шарику, вот их и набралось видимо-невидимо…

Звучит японский джаз… Антоша, голенький, загорелый, среди солнца и радужных шаров, смеётся и дразнит черепашку. Я вспомнила вдруг, что надувной шар для японцев – символ усопшей души… Неясное чувство, какая-то безымянная печаль кольнула сердце… И я подумала, что никогда не забуду этого дня…

* * *

На следующее утро отправились в парк Дружбы. Там буйно цветут сирень и каштаны. И одуванчики, одуванчики!… Антоша бегал, бегал без устали, даже не бегал – а летал, раскинув руки, над золотым морем, падал с визгом в его ласковые росные волны, осыпал меня с ног до головы его солнечными брызгами…

Пошли к прудам, посмотреть, как там идут работы по укреплению берегов. (Летом в Москве пройдут Олимпийские игры, и город спешно прихорашивают).

Мир – зелёный и золотой… И на этом золоте и зелени – ярко, как на картинах Дейнеки – красные экскаваторы и красные горы развороченной глины. Мы лазали по этим горам, норовя свалиться в пруд или в канаву. И слышали, как перекуривающие экскаваторщики сказали о нас с Антошкой: «Какие хорошенькие девочки!» Потом один из них, почти мальчик, не выдержал, подошёл к нам и спросил, что мы ищем среди развороченного суглинка.

– Приключений! – ответили мы.

Он не понял. Тогда пришлось пояснить:

– Мы путешествуем, – солидно сказал Антон. – Каждый день мы делаем кругосветное путешествие. Идём, идём, идём… И смотрим, что интересного произошло, пока нас здесь не было.

– Тогда приходите завтра опять сюда в это же время. Придёте?

– Нет! – категорически отказал Антон. – Мы каждый день идём в новое место. Завтра у нас другое путешествие!

Антоша был необыкновенно хорош в эту минуту – стоя на красном хребте горы, загорелый, розовощёкий, в одних шортиках и золотом венке из одуванчиков. И синее, знойное небо целовало его в макушку…

(И как здорово, что со мной всегда мой дружок – маленький фотоаппарат «Смена»!)

А прошлогодней утки мы не встретили. Видимо, её спугнул рёв экскаваторов. А может, она сидела сейчас где-нибудь в камышах на яйцах.

И мы пошли дальше, срываясь бегом с крутых зелёных косогоров, – бегом вниз, смеясь и задыхаясь… А потом, взявшись за руки, дыхания не переведя, – вверх! По узким и крутым красным тропинкам, красным на зелёном… И – бегом по зелёному полю, огромному и глубокому – как по дну высохшего, ушедшего в землю моря…

Вышли к пруду у дороги, вокруг которого ещё недавно жила своей уютной, патриархальной жизнью крохотная деревенька Аксиньино. Её уже нет… Сады забил бурьян… Ноги, путаясь в траве, спотыкаются то об обожжённый пожаром кирпич, то о покрытую тёмным мхом доску, то о пустую банку, кастрюлю, кочергу… А вот маленькое поле, некогда бывшее картофельным, а теперь – будто огромное зеркало, притянувшее все солнечные лучи, всё золото майского дня… Глазам невмоготу смотреть на это одуванчиковое море. Антошка с визгом ринулся в него – где по пояс, а где и по грудь, нырял с головой, теряя свой венок, тонул и выныривал, сам – круглоголовый и ясноглазый, как весенний цветок. Наверное, нет и не может быть в жизни видения прекраснее и счастливее этого: смеющееся дитя на цветущем, залитом солнцем лугу… Дитя света и Смысла, средоточие всех лучей, Ответ на все вопросы, разгадка всех Тайн… Ну, вот он бежит ко мне, весь – смех и солнце, я чуть прикрываю глаза, так сильно бьёт мне в сердце это видение… бежит, утопая в одуванчиках, мой дорогой мальчик… вот он уже как подрос. И всё-то он понимает, и на все вопросы даст ответ. А рука у него горячая и сильная, крепкая по-мужски, хоть и тонка, как цветочный стебель…

Антоша нарвал одуванчиков и развесил их вокруг талии – точно папуас. Так и ехал в троллейбусе домой – в венке и в юбке из одуванчиков. Какая-то чинная барышня лет шести, прошептала ошеломлённо:

– Смотри, мама! Мальчик совсем голый!

Барышня была явно испорчена цивилизацией, коль одуванчиковый наряд произвёл на неё впечатление полного отсутствия одежды!

* * *

– Мама, – говоришь ты. – А давай это лето назовём подорожным. Подорожное лето!

– А давай!

* * *

Последний день мая. Мы опять в Грачёвке.

Антоше так полюбилось это место, что на картинах, которые он рисует в эти дни (точнее – это не картины, а схемы наших путешествий), Грачёвка располагается в самом центре земли.

В этом парке, возле этой усадьбы совершенно особый, свой, неповторимый настрой, аромат – который не выветрился, не улетучился за шесть десятилетий. Мощью, покоем и меланхолией дышит это место. Рядом, вокруг – шумные улицы, многолюдные ульи, иной ритм, иная жизнь, которая не властна над этими прудами, над этими деревьями, над этим домом. Даже одуванчики здесь – и те иные, исполненные тайны и монументальности. И настроение у нас тут всегда особое. Я так остро чувствую, что это место – живо, как будто уже была здесь когда-то – в другой жизни…

– А ты тогда приходила сюда? – спрашивает Антон.

И я начинаю рассказывать ему, каким прекрасным был парк сто лет назад, когда Москва была далеко отсюда, а вокруг, на лугах, паслись стада красных коров, ездили мужики в телегах по просёлочным дорогам… А деревья в парке были стройны и ещё молоды, а пруды глубоки и чисты. И я вспомнила…

… Вспомнила тот солнечный летний день – и себя в белом длинном платье из чего-то прохладного, невесомого, в соломенной шляпе с лёгкими лентами… Вспомнила Антошу – в белом матросском костюмчике с синим воротником, и в руках у нас удочки, и мы спускаемся от дома к прудам… Здесь в одном месте довольно круто – и мы бежим, бежим и смеёмся, взявшись за руки, по тёплой земле, по солнечным пятнам… Особенно помню эти солнечные пятна на подстриженной густой траве… И Антошину нежно-округлую, слегка загорелую щёку – и на ней тень от ресниц (солнце стояло высоко). И тот, который стоит на балконе и смотрит нам вслед, тоже смеётся и машет нам рукой – отец, муж, брат?… – не помню… Но помню, что он тоже в белом. В тот день мы все были в белом.

Помню тёплый, густой запах земли и воды – той земли и той воды, и помню, что в тот день клёва не было, но настроение у нас оттого ничуть не испортилось. Помню, как мы вернулись к обеду… Прекрасный дом, распахнутые окна, звуки рояля… Всё это было. И всё это никуда не ушло, всё осталось здесь, растворилось в этом воздухе, в этих деревьях, в линиях дома – в задумчивых кариатидах, в задумчивых львах на центральной лестнице, в задумчивых лестницах со стёртыми ступенями… Кажется, взбежим сейчас по ним, распахнём настежь двери – и навстречу нам из глубины комнат – муж, отец или брат? – смеющийся, белозубый, с прядью волос, упавшей на высокий лоб… И Антон повиснет у него на шее, обхватив его, как обезьянка, руками и ногами – и оба смеются… Я слышу их беспечный мальчишеский смех… И нет ничего роднее этих лиц, и звуков их голосов, и запахов летнего дома…

…Мы взбегаем по стёртым ступеням, где из трещин пробиваются одуванчики и подорожник, взбегаем по этим лёгким ступеням и толкаем высокую дверь – но она заперта. Она заколочена. Заколочена навсегда… В окошке справа серым пятном возникло женское лицо в белой докторской шапочке. Оно смотрит на нас скучающим, отсутствующим взглядом. Вечер, суббота, конец мая, цветёт черёмуха – гигантская черёмуха, она будто обняла своими ветвями и кистями, своим сумрачным светом и сладким, щемящим запахом этот старый особняк, обняла и приникла к нему, и оградила его потаённую, полную музыки и грусти, жизнь…

Мы обогнули дом – и увидели на поляне под черёмухой два ряда скамей, и на них – едва различимые в сгущающихся сумерках в своих серых больничных халатах – гуляющие больные. Странное чувство меня охватило, когда я вгляделась в эти лица – словно на меня смотрели чеховские персонажи – такие всё знакомые лица, и тоже, вроде, все из той жизни, из той эпохи…

Мы пошли дальше, в глубь двора, по размытой недавним дождём тропинке И – что за радость! – время пощадило не только главный дом, но и службы, и конюшни, и флигеля. Сохранилась и церковь, но без креста, конечно, и более всех других зданий испорченная перестройкой. И стена забора с чугунным литьём тоже сохранилась… И всё это буквально утопает в белом снегу цветущих вишен и черёмух!… Видели, как возле крайнего флигеля, в светлых вишнёвых чащах, сидел старик – в белом халате, с белой окладистой бородой, – сторож, наверное, или санитар, и тоже по-чеховски колоритный и многозначительный. Старик степенно разливал из толстого чайника в три кружки, стоящие перед ним на маленьком колченогом столе, под вишней, чёрный, дымящийся чай…

А какая тишина стоит, Господи! Антоша, ты слышишь? Слышно, как опадают снежинки лепестков… Слышно, как ступает по размытым дождём дорожкам Время, Эпоха, Жизнь… Прислушайся! Они никуда не уходят, они никогда не канут в вечность, ты только приоткрой душу пошире – и они войдут в тебя, прими их с радостью и благодарением – и ты станешь богаче, и старше, и мудрее ещё на одну эпоху, ещё на одну жизнь… Всё – в нас, всё – с нами. И та жизнь, которая была до нас, и та, которая придёт за нами. Нет ни прошлого, ни будущего – есть только настоящее, и в нём – вот в этой минуте – ВСЁ! Все начала и все концы. Ощущать себя живым человеком – на живой земле, среди живых деревьев и живых камней, любящим – среди любящих, страдающим – среди страдающих, смертным – среди вечного… Это – главное, в этом – смысл всех встреч и разлук. Ну, как тебе объяснить, мой мальчик, то, что объяснить невозможно? Я только крепче сжимаю твою маленькую горячую руку и прошу тебя:

– Не уходи хоть ты от меня!

– Никогда не уйду! – ответил сын.

* * *

Периодически я начинала ждать Гавра, прислушиваясь к гудению лифта…

Помню, как Мариша написала мне в роддом: «Звонил Гавр. Узнав, что родился Антон, он так обрадовался, как будто это его собственный сын родился!»

Но жизнь разносила нас всё дальше и дальше… Хотя в какой-то миг породнила. Я узнала, что Гавр крестился. (А ведь когда-то, после моего крещения, говорил: «Никогда со мной этого не случится!») Да, Гавр крестился, и его крёстной матерью стала Людмила Фёдоровна. Значит, теперь у нас с Гавром общая крёстная мать. А мы с ним – брат и сестра во Христе.

* * *

Мои бессонные ночи…

По ночам изучаю ботанику и астрономию: чтобы утром отвечать на твои бесконечные вопросы. Думала, что кончится институт, и я отосплюсь. Но не тут-то было!

Если ночью не пишу рецензии, то занимаюсь самообразованием. Естественно научным. Не могу же я отставать от тебя! Беру в районной библиотеке всякие серьёзные книги. Продираюсь сквозь непонятное, вылавливаю, выцеживаю суть, которая может быть интересна тебе, мне, нам обоим. Тебе не должно быть со мной скучно! Твой единственный собеседник должен быть на высоте! А высота просто так не даётся. Она берётся бессонными ночами… невидимым миру штурмом…

Но какое это счастье – любить то, что любишь ты! Восхищаться тем, чем восхищаешься ты. Жить с тобой ОБЩЕЙ жизнью.

* * *

Не забыть:

Как ходили к «нашим муравейникам» со скамейкой и сахаром… Особо нам нравился муравейник, обосновавшийся в старом телеграфном столбе. Там было что-то вроде дупла, довольно низко, мы ставили скамейки около столба и могли часами сидеть у этого столба, наблюдая жизнь муравьёв, – как в кино!

Периодически ты подсыпал в дупло сахару, и с восторгом наблюдал, как муравьи утаскивают куда-то в недра муравейника лакомства…

– Какие же они сластёны! – смеёшься ты.

– Ты их разбаловал, – говорю я.

– Почему же и не побаловать? Ведь же я их люблю! Муравьишки мои хорошенькие!…

* * *

В специальном блокноте – схемы всех муравейников в округе…

* * *

А в другом блокноте – перепись плантаций хвощей и папоротников в нашем лесу. И мхов. Ты обожаешь мхи! Оказывается, мох моху рознь. Даже в нашем московском лесу у кольцевой дороги столько разновидностей мха! Они такие разные! И, оказывается, они цветут! Я просто Америку с тобой, открываю, сынок. Я ничего этого раньше не знала.

Мы насобирали огромную коллекцию мхов. Подушечки мха лежат на полках и в коробках. Иногда мы вынимаем их и ЛЮБУЕМСЯ.

Накупили книг про «споровые» растения. Оказывается, именно так они называются – наши любимцы. Потому что они размножаются спорами. Ой, сколько всего интересного в жизни! Просто дух захватывает!…

* * *

А ещё ты обожаешь вулканы!

По атласу ты выучил названия всех знаменитых вулканов мира. И все самые знаменитые горные вершины. Ты запросто находишь их на карте. Ты любишь читать об их вулканической жизни… Я купила тебе две толстые-претолстые книги с множеством феерических фотографий – «Горы» и «Вулканы». Ты запросто произносишь, выпеваешь их фантастические имена. Вулканы – твои друзья. А разве можно не запомнить имена друзей?

– Фудзияма! Коропуна! Попокатепетль! Льюльяйльяко!…

– Ты язык не сломаешь, сынок?

– Это же так просто, мамася!

Ты любишь рисовать горы и вулканы…

Наверное, они тебе – родня.

* * *

Ходили с тобой в Планетарий. Купили билет на обзорную лекцию.

Получилось смешно.

Только в зале погас свет, и на куполе засветились звёзды, ты тут же стал комментировать то, что видишь. Громко, на весь зал, своим звонким голосом ты называл звёзды и планеты, которые без труда узнавал на планетарном небе, и радостно сообщал, какая у них масса, величина, плотность, как быстро они вращаются вокруг своей оси…

И всё было бы ничего, если бы в это же самое время лекторша не пыталась рассказывать свой текст. Она говорила в микрофон, но ты безо всякого микрофона говорил ГРОМЧЕ! А главное – ты опережал её с информацией!

– Уймите ребёнка! – взмолилась лекторша.

Но разве можно унять моего ребёнка?… Ты был так счастлив, что всё узнаёшь, ты не мог молчать от радости, а на мою просьбу «послушать тётю», шепнул мне:

– Так я же это всё знаю! И потом – она очень скучно рассказывает.

– Так может, другие ещё не знают. Дай им послушать. Смотри, сколько людей в зале.

Зал был полон.

Но молчал мой ребёнок ровно минуту. Нет, меньше.

– Да кто же это там такой умный? – опять возмутилась лекторша. Она включила свет. И все уставились на четырехлетнего мальчугана… Немая сцена.

Больше мы в Планетарий не ходили.

* * *

Нам принесли почитать «Физику», университетский курс.

Антон буквально впился в неё!

– Ты что-нибудь там понимаешь, сынок?

– Что-нибудь понимаю…

Это была огромная, толстая книга большого формата, он еле удерживал её.

* * *

Ты не любишь метро за то, что там шумно и душно. Но иногда всё же хочется выбраться в большой мир!

Мы научились ездить поверху – пересаживаясь с троллейбуса на автобус, с автобуса на трамвай… Так мы добрались до зоопарка, до ВДНХ, до Биологического музея и Зоологического.

У нас нет скафандра, но есть – молитва. «Пресвятая владычица Богородица, покрой моего мальчика своим молитвенным покровом!» – прошу я. И буквально физически ощущаю этот таинственный покров! Когда на экзамены убегала – тоже просила Её побыть с тобой. Так что у тебя от рождения две матери.

* * *

Ездили в гости к Пресманам.

Антон говорил с Александром Самуиловичем о космосе, задавал ему вопросы, на которые я не могла ответить. Они вообще говорили на своём языке, который я не очень понимала. Два учёных мужа! И то, что семьдесят лет разницы, так это не очень сильно чувствовалось.

Почувствовалось это только, когда Антон полез под стол и решил там устроить себе гнездо… Ну, нормальный ребёнок!

* * *

Были у Каптервых.

И в это же время к ним забежал Залетаев – специально, чтобы познакомиться с Антоном. Владимир Сергеевич, правда, видел его уже, но Антону тогда было месяца три. А с тех пор никак не удавалось зазвать его в гости – всё он по своим степям да пустыням путешествует!… Из одной экспедиции вернётся, и вскоре уезжает в другую…

Залетаев и Антон беседовали на зоологические темы: о простейших и насекомых. Пару раз Антон поверг Владимира Сергеевича в смущение, потому что задал такие вопросы, на которые тот ответить не смог. Владимир Сергеевич сказал об Антоне:

– Профессор в юношеской категории!

А ещё Залетаев подарил нам свою книгу – «Древние и новые дороги Туркмении».

Которую мы с упоением прочли, как только вернулись домой. Я сказала Антону:

– Мне хотелось бы, чтобы ты был похож на Залетаева. Он – путешественник и писатель. А ещё он географ, зоолог, эколог, сказочник и поэт. Человек, который полностью осуществил все свои призвания. Сказано: не зарывай талант в землю. Так вот Владимир Сергеевич не зарыл ни одного своего таланта!

Залетаев предложил:

– А не хотите с Антоном поехать вместе со мной в экспедицию? Мальчику было бы интересно.

Ах, как нам хотелось! Как у нас загорелось всё внутри! Но… мы не решились. Совсем другой климат… дальняя дорога… Как твой организм отреагирует на это всё?…

Да, тогда мы не решились. Но, пройдут годы, и мой сын осуществит много, много путешествий во все края земли…

* * *

Как всегда, мы выходим на прогулку самыми первыми в нашем районе, а может, и во всей Москве! Хотя первые собачники уже гуляют, и первые бегуны совершают свои утренние пробежки, но из детей – мой сынок самый ранний.

Мой сынок – убеждённый жаворонок! Ещё только шесть утра – а он уже проснулся, и тут же вскочил, валяться в постели не любит, очень активный, очень деятельный. Проснулся – выпрыгнул из кроватки, и – требовательно: «Мамася, пошли гулять!» Кашку гречневую любимую стрямкает, черепаху накормим, цветочки на лоджии польём и – вперёд! К нашим любимым муравейникам. Запасёмся сахаром, прихватим два раскладных стульчика (подарок бабушки Милы, со скамейками ходить было неудобно).

Нам предстоят долгие научные наблюдения…

* * *

Иногда к нам приезжает Оля.

Про мою подругу Олю нужно сказать особо. Мы дружим уже много-много лет.

Сначала мы учились с Олей в Полиграфическом институте. Правда, я на втором курсе ушла. Но дружба наша на этом не кончилась. Потом я заразила Олю пантомимой, и мы стали вместе ходить в студию к Анатолию Бойко. Правда, я потом ушла из пантомимы, но дружба наша на этом не кончилась.

Когда я увидела Олю в первый раз, я была потрясена. Бывает же такая совершенная красота! Это была самая красивая девочка на нашем курсе. Казалось, Господь очень долго вытачивал её образ, чтобы довести его до полного совершенства: Высокая, тоненькая, с густыми, тёмными длинными волосами. Никаких чёлочек или завитушек. Такая абсолютная чистота образа. Глаза тёмные, миндалевидного разреза. Ресницы густые и прямые, как стрелы. Взгляд открытый и прямой, без всякого кокетства. Казалось, она и не догадывалась, каким совершенством является. Черты лица не крупные и именно точёные. Но главное – конечно, глаза. И сочетание чёрных волос и бледно-матовой кожи. Она была как из чистого мрамора. Как цветок лотоса. Такой чистый, завершённый образ.

Мы подружились на первой студенческой картошке, когда нас, девчонок-первокурсниц, послали в подмосковный колхоз собирать под дождём картошку на раскисших полях… Потом, в Москве, мы сдружились ещё больше – шесть девчонок. С каждой из них у меня были особые отношения. Но именно с Олей дружба оказалась на всю жизнь.

Я полюбила всю их семью. У Ольги потрясающе красивые родители, и мама и папа. Природа перемножила их красоту, чтобы сотворить Ольгу. А главное – она родилась от большой любви. Её родители любили друг друга с юности. Для меня они были идеальной парой, и, глядя на них, я думала: «Бывает же в жизни ТАКОЕ!»

Олина мама мягкая, тёплая, заботливая. Очень домашняя. Только я приходила к ним, она тут же начинала меня кормить. А потом мы с Олей отправлялись бродить по Москве… Мы обожали бродить по Москве, особенно осенью. Я никогда не забуду эти наши блуждания в дождях и листопадах…

Оля жила на Смоленской площади, она и сейчас там живёт, с окнами на Садовое кольцо, в старом сталинском доме, с высоченными потолками, широченным коридором, который служит библиотекой, здесь же стояло кресло, в котором по вечерам сидел Олин отец и читал газеты… По профессии он врач. Работал со спортсменами и с космонавтами. Очень много, почти непрерывно курил. Видимо, ещё с фронта. Я так его и запомнила: в старом кресле, с сигаретой и газетой…

А Олина мама, Элла Яковлевна, – тоже врач, детский рентгенолог. Когда с Антошей что-то случалось, я везла его к Элле Яковлевне…

Мы, Ольгины подружки, были уверены, что Ольга самой первой из нас выйдет замуж. Уж очень она была хороша собой. И умна. И остроумна! Казалось бы, такая классическая красота должна быть холодной, а Ольга была весёлой и смешливой девушкой – вот такое удивительное сочетание. На первом же курсе в неё влюбился мальчик-второкурсник. Красивый и печальный, ниже её на голову. Он был горбун. Он ходил за Ольгой тенью, он писал ей восторженные письма… Она решительно не знала, что с этим делать. Ей было его жалко, но – не более того. А он так горестно и страстно взирал на неё, свою богиню… Да, он был бы счастлив, как Квазимодо, ночевать под дверью, на коврике, на пороге дома своей Эсмеральды…

Девчонки смеялись над воздыхателем. Он был из какой-то другой эпохи… Однажды он остался стоять, облитый хохотом, в пустом коридоре. У меня сжалось сердце от жалости к несчастному горбуну. Когда-то, в школьные годы, я тоже чувствовала себя изгоем, и поэтому очень хорошо понимала его. Я подошла и сказала: «Простите их. Они не понимают…» Я думала: ему станет легче, когда он увидит, что я-то его понимаю. Но он посмотрел на меня почти с ненавистью. И ничего не ответил. Я помню этот взгляд и сейчас, спустя много лет, – взгляд, полный ненависти, льда и отчаянья…

А когда мы были на втором курсе, мальчик-горбун умер… Нет, он не покончил с собой от несчастной любви, он умер от больного сердца. Видно, оно не выдержало таких сильных переживаний. Я стояла перед его портретом в чёрной рамочке, который висел в коридоре института, на первом этаже, недалеко от раздевалки… Ему было всего 19 лет. Он умер от несчастной любви. Оказывается, такое бывает и в наше время…

Нас было шестеро, девчонок в нашей компании. И вот пятеро уже побывали замужем, кто-то успел и родить, и развестить. А Ольга – до сих пор одна. Как будто мальчик-горбун с горящими глазами, оттуда, с небес, не подпускает к ней никого… Хранит её чистоту.

* * *

Ты знал, что Оля – моя самая лучшая подруга. Ты скучал по ней, когда она долго не приезжала. Идём по нашей Берёзовой аллее, и ты напеваешь:

Тётя, тётя, тётя, тётя! Вы когда же к нам придёте?

Поясняешь: «Стих про тётю Олю Тишлер».

* * *

В доме на Смоленской площади все любили Антона.

Ольгин отец говорил дочери: «Ну, когда уже и у меня будет такой внук?»

Что она могла ему ответить?…

* * *

Когда другая моя подруга, Наташа Дюшен, вышла замуж за Андриса Слапиньша и уехала с ним в Ригу, только Ольга связывала меня с моей юностью.

Она приходила всегда на наши дни рождения: мой и Антошин. Это стало традицией. Иногда Ольга была единственным нашим гостем. Она одаривала Антона потрясающими книгами! После института она какое-то время работала в книжном магазине, а это были времена книжного дефицита, особенно было трудно достать хорошую детскую книгу, они расходились мгновенно, и Ольга всегда помнила о моём сыне-книгочее. Добрая половина Антоновой детской библиотеки – это подарки Ольги, спасибо ей огромное. Она никогда не приходила к нам без книг. Зная, что для нас это – самый сладкий подарок. Слаще чего бы то ни было другого. Сначала я читала их Антону, через много лет – Ксюше. И великолепное издание Маршака, с чудными картинками, и гениальные рассказы о природе Сладкова, и толстый том Носова – все три романа про Незнайку! «Незнайка на Луне» долго был любимой Антоновой книгой. Может, именно с этой книги и началось его увлечение астрономией и зародилась мечта улететь на какую-нибудь планету… хотя бы вымышленную, рождённую собственной фантазией…

* * *

А однажды Ольга приехала к нам с потемневшим лицом и таким горем и недоумением в дивных своих глазах!… Я сразу поняла: что-то случилось. Она сказала:

– Наш папа ушёл от нас…

– Как… ушёл?

(Я подумала: умер).

– Просто ушёл… Бросил.

– Этого не может быть!

– Мы с мамой тоже так думали. Оказывается – может…

Я сидела, как громом поражённая. Я не знала, как её утешить. Хотя я хорошо помнила, как это было в моей жизни, мне было всего шесть лет, но забыть невозможно… Ольга взрослый человек. Но – ей от этого не легче. А может, и труднее.

– Я не знаю, как теперь жить, – сказала она. – Ведь я теперь никому не смогу поверить…

Мы долго в тот вечер, уложив Антона спать, сидели на кухне…

Она ушла. А у меня было такое ощущение, что у меня кто-то умер. Ведь мы с ней раньше думали: если на свете существует такая любовь, как у её родителей, значит, ОНА бывает! Ольгина семья для нас, девчонок, была единственным примером идеальной семьи. Когда один раз – и на всю жизнь. Значит, такое бывает, бывает! Вокруг и близко не было ничего подобного. Все люди вокруг совершали попытки – одну, другую, следующую… Ольгины родители были счастливым исключением. А теперь – они перестали им быть… И от этого даже у меня пошатнулась почва под ногами. Значит, ЭТОГО ВООБЩЕ НЕ БЫВАЕТ?! Чтобы один раз – и на всю жизнь. Бедная Оля!… Бедная Элла Яковлевна…

Ольга не подозревала, что впереди их с мамой ждёт ещё одно испытание. В тот раз, когда мы сидели с ней до полуночи на моей кухне, она сказала: «Я постараюсь не увидеться с ним больше никогда!» Но пройдёт десять лет, и её отец вернётся к ним. Умирать… И они примут его. И простят. И будут с ним до последнего часа…

Значит, такое всё же БЫВАЕТ?…

* * *

Приезжала Оля. Ходили вместе гулять. Забавно: Антон больше похож на неё, чем на меня! У него такие же тёмные густые волосы, и тёмные глаза в густых ресницах, как у Оли. Она гордится этой схожестью.

Мы идём втроём, держа Антона за руки, и он скачет между нами, повисая на наших руках, как на качелях… И я думаю, что это, наверное, и в самом деле правда: то, что мы все – родственники, и была у нас одна общая праматерь с Ближнего Востока… И никто и нигде и никогда не одинок: потому что вокруг – братья и сёстры… Где бы я ни была – вокруг братья и сёстры. Мысль об этом греет.

* * *

Не забыть: как мы слушали каждый вечер симфоническую музыку…

Тебе было четыре года. Ты знал всех дирижёров. У тебя были любимые – Владимир Федосеев и Юрий Темирканов. Наши вкусы совпадали.

А помнишь, как нам подарили «Болеро» Равеля? Борис Глебович из Литературной консультации, мой старый друг. А на другой стороне оказался Лист… Ты слушал несколько дней кряду, то Равеля, то Листа – и никак не мог насытиться!

А как я ездила по всей Москве в поисках Третьего фортепьянного концерта Рахманинова, который мы очень полюбили оба! И мы хотели его слушать часто-часто… О, это была настоящая охота! Приехать на Арбат с утра пораньше, ещё до открытия магазина «Мелодия» и стоять как можно ближе к двери, чтобы, когда дверь откроется, оказаться внутри первой и – бегом на второй этаж, к любимому отделу!

Вот так в те времена добывали музыку.

К симфонической музыке – у тебя любовь с раннего детства. В полтора года ты танцевал под Первый фортепьянный концерт Чайковского, забившись в уголок, кружился там, чтобы не упасть, и хлопал в ладоши… А как ты любил «Евгения Онегина»! В четыре года ты прослушал всю оперу полностью, без перерыва на сон и еду. Это была одна из твоих любимых пластинок. Точнее – набор. Три больших чёрных диска…

* * *

Не забыть:

Как я приучала своего мальчика к спорту. Это было смешно. Брала его ногу и била его ногой по мячу…

А как он научился кататься на велосипеде! Очень быстро, за одно утро. И сказал:

– Ну, теперь ты довольна?

– Я довольна!

– И больше я на него не сяду! И не проси!

(Велосипед отдали родственникам, у которых был мальчик).

* * *

Но бродить по лесам и болотам – это наше! Лазать по деревьям – это да! Идти пешком в кругосветку – это да!

В начале каждого лета составляется список: куда пойти и поехать этим летом? Обязательные пункты:

В Куркино – где чудесный храм на горе, заросший иван-чаем косогор, огромный старый вяз среди зелёной долины и речка с маленьким, но шумным водопадом…

В Грачёвку – где любимые болота с хвощами…

В Захарково – в деревеньку на другом берегу Химкинского водохранилища, где куры гуляют по улице…

В Иваньковский лес – где дубы-великаны, корабельные сосны и шорох беличьих хвостов…

В Парк Дружбы – где пруды с живописно заросшими, крутыми берегами…

В парк Речного вокзала – где белые пароходы, причальные тумбы, чайки, волны…

Обязательно к Каптеревым.

Обязательно к Пресманам.

Погулять по Бульварному кольцу…

И, конечно же, – в наш лес и на нашу бухту! Сто раз!…

И тысячу раз на Берёзовую аллею и в наш сквер! Это можно и не писать, это – каждый день, в любое время года…

* * *

А в этом году ещё один пункт в нашем списке: съездить на Украину к бабушке Доре.

Бабушка, ради того, чтобы мы приехали к ней в гости, решилась в свои почти восемьдесят лет на переезд в другой город – поближе к природе. Она обменяла свою квартирку в Днепропетровске (который считала непригодным для Антоши из-за плохой экологии), – на квартирку в небольшом городке Новомосковске на берегу речки Самары. Впрочем, этот город не был ей чужим: здесь бабушка жила до войны, и здесь сейчас жили её приёмная дочь Мария, две взрослые внучки (мои кузины) и правнучка Оля, чуть младше Антоши. Так что у нас там много родни, и все нас ждут.

Надеюсь, и в Васильевку с тобой съездим. В чудесное село, где живут бабушкины сёстры – мои любимые бабушка Хима и бабушка Мотя. Где белые хатки под соломенными крышами, иконы в вышитых рушниках, парное молоко в глиняных «глечиках».

– Что такое глечики? – спрашиваешь ты.

– Это кувшины.

– А почему они глечики?

– Потому что это на украинском языке так называется.

Ты просишь научить тебя говорить по-украински. Я говорю тебе пару десятков украинских слов, ты заводишь маленький словарик, говоришь удовлетворённо:

– Ну, вот. А то поехали бы на Украину – а языка и не знаем!

Ты увлёкся составлением словарей. Тут же придумал ещё с десяток разных языков, и теперь с утра до ночи строчишь словари. Сам себе задаёшь вопросы:

– Интересно, а как на шмитэнском языке будет дом? А часы? А мамася? А сова? А на цвитонском языке?

– А кто говорит на шмитэнском и цвитонском языках?

– Шмитэны и цвитоны!

* * *

Не забыть:

Как сынок обучал меня протозоологии и энтомологи. Каждый день, по многу раз на дню, я сдавала экзамены: кто такие трубачи и солнечники? сколько ног у жука и паука? к какому отряду относится такое-то насекомое? и к какому семейству такое-то?

Учитель был строг. Мне приходилось всё время зубрить что-то по ночам, чтобы не краснеть перед ним днём… Я должна была быть на уровне, мне стыдно было отставать, я должна была уметь поддержать разговор. Ведь у него был лишь один собеседник, вернее собеседница – это я. Я должна была испытывать горячий, искренний интерес ко всему, что интересовало моего сына. И я этот интерес испытывала!

Банки с болотной водой из Грачёвки в кухне на окне… В этих банках живут твои любимцы – простейшие. Их не увидеть невооружённым глазом, но у нас есть микроскоп!

Грачёвка с её болотами – наше любимое местечко. Одно из самых любимых…

* * *

Еду в гости к Каптеревым и везу им подарок – большой эмалированный чайник, набитый цветами жасмина!…

* * *

Неожиданный приход клоуна Марчевского и Бориса Бреева.

Марчевский предлагает мне писать стихи для его спектакля.

Бреев выступает, как посредник, ведь мы давно с ним знакомы, он уже приходил ко мне с похожими просьбами: написать стихи для очередного клоунского номера, который он делал со своими студентами в Цирковом училище. И я ездила к нему в училище, смотрела номер, и, если он мне нравился, если мне это было близко, то писала. Вальке Гнеушеву тоже написала стихи для его выпускного номера – дипломной работы. В их номере участвовало три человека: Белый клоун (Валька). Рыжий клоун (его партнёр, с которым он приходил ко мне, но имени его не помню). Был в их номере и третий – он-то и читал мои стихи. «А кто это?» – спросила я Вальку. «Да ты его не знаешь. Это Фима Шифрин. Но он хорошо прочёл, не волнуйся».

Марчевский сразу стал говорить о деньгах: «Вы знаете, это такие деньги! такие деньги!… Вам очень хорошо заплатят!»

Но для того, чтобы что-то для него написать, я должна посмотреть, что он делает в манеже. Поехали с Антошей в цирк, на спектакль…

* * *

Ой, как нам это всё не понравилось!… Ну, Антону вообще цирк не нравится, потому что там шумно. А мне не понравился сам клоун. Хотя он уже и лауреат каких-то там конкурсов, и заслуженный артист, и так далее. Но у него нет ничего своего – оригинального, самобытного. Он просто копирует Енгибарова. Нет, даже не копирует! Это – пародия на Енгибарова. Плохая пародия. В основном, трюки. Мыслей, идей никаких не было. Не было и эмоционального наполнения. Только – словно приклеенная к лицу – не живая, а какая-то бутафорская улыбка.

Но самое ужасное – то, что он сказал мне после спектакля. Когда я обмолвилась о Енгибарове… о том, что многие трюки, собственно, енгибаровские, а не его. И что же мне ответил этот самоуверенный молодой человек? Да, это его слова: «Если бы Енгибаров был жив, он бы никому уже не был нужен!» Нехорошо сказал.

И – всё. Этот человек перестал для меня существовать.

А он в это время продолжал меня уговаривать:

– Это же большие деньги! – говорил он. – Вы с сыном ни в чём не будете нуждаться!

– Нет, я не смогу с вами работать.

* * *

Но я должна всё же поблагодарить этого человека. Этого странного клоуна. Он так разозлил меня, так завёл меня этим диким утверждением! О том, что Енгибаров был бы уже никому не нужен… Я ходила сама не своя. Я чувствовала, что я должна как-то ответить на это заявление. Я чувствовала, что это не просто жестокие слова самонадеянного человека. Это – вызов!

…Мы были с Антошей на берегу нашей бухты. Он строил очередной замок. А я смотрела на разгорающийся закат… и пересыпала песчинки с ладони на ладонь… восемь… восемь лет… тысячи, миллионы песчинок-минут-часов… И никогда за эти годы я не жила без него – без Моего Клоуна. Он помогал мне взрослеть, перемогать боли и потери. Когда у меня что-то случалось, очередной удар судьбы, я думала: «А зато у меня есть Мой Клоун!» С годами он мне стал ещё ближе, ещё необходимее, чем даже был при жизни. Постоянный внутренний собеседник. Опора и поддержка. Неубывающие радость и удивление, что это в моей жизни БЫЛО! Наша с ним ВСТРЕЧА. Была и продолжает быть, длиться, развиваться…

Господи, всего лишь восемь лет прошло, а уже кто-то произносит эти безумные слова, что Мой Клоун не нужен! Эти несправедливые, злые слова легли на чашу весов… Что же я могу положить на другую чашу весов, чтобы перевесить это утверждение?… И вдруг, в какой-то миг, я почувствовала, что приняла этот вызов! Вызов, брошенный мне человеком с бутафорской улыбкой, похожей на оскал.

В ту минуту я отчётливо поняла, что я должна делать. Книга!… Я должна написать книгу о Енгибарове! Должна положить на другую чашу весов другие слова. Слова правды. Вот я и решилась на то, на что, полагала, не решусь никогда. Я думала: это только моё, со мной и умрёт. Но в ту минуту поняла: нет, это не только моё. Да, я решилась. Но от этой мысли у меня всё захолонуло внутри… Смогу ли? получится ли?… Но я решилась. С Антошиной помощью. Да, именно в тот вечер мой сын сказал мне золотые слова. Почувствовав моё смятённое состояние, он спросил:

– Ты о чём задумалась, мамася?

– Книгу, сынок, решила написать о Енгибарове. Но боюсь, что у меня не получится…

И мой сын, мой маленький большой друг сказал мне:

– У тебя всё получится!

– Почему ты так думаешь?

– Потому что ты – моя мама!

И теперь я знаю, что я обязательно её напишу – свою книгу о Леониде Енгибарове. Вот и настал тот самый момент…

Так что всё в жизни со смыслом и не случайно.

* * *

Мой последний приезд в Новую Деревню. Хотя, когда ехала туда, не думала, что он будет последним…

В то утро исповедовал не отец Александр, а какой-то новый молодой священник. Старенький настоятель отец Григорий умер, и вот, в Новую Деревню прислали нового священнослужителя. Мне было непривычно исповедоваться не отцу Александру, который понимал меня и мои проблемы с полуслова. Но я всё же исповедалась, потому что долго готовилась к этому, и причастилась.

А после службы направилась в прицерковный домик, где отец Александр всегда беседовал с прихожанами после службы. Мне очень-очень нужно было с ним пообщаться!

Но на моём пути неожиданно встала женщина с хищными ноздрями и злым ртом. Она встала прямо на лесенке, ведущей в домик, и перегородила мне путь:

– Вы, Маша, куда это направляетесь? – спросила она ядовито.

– К отцу Александру.

– А вы не подумали о том, что он устал от вас?!

– Я не задержу его надолго. И потом – я очень давно не была…

– Но это же эгоизм! вы думаете только о себе!!

Она стояла, уперев руки в боки, как торговка на рынке. И всем своим видом олицетворяла воплощённую ненависть. Что мне оставалось делать? Драться с ней?…

Я повернулась и пошла с церковного двора. Не сказав ей в ответ ни слова… Слёзы и злость на эту тётку душили меня… Сама, небось, накрасит сейчас свой хищный рот сиреневой помадой (её девиз: «Женщина всегда должна оставаться женщиной!»). И попрётся к нему, и будет целый час трепаться, а он, такой терпеливый, будет её терпеть, мягко урезонивать – но ведь не выгонит же! не может же он выгнать свою прихожанку! Даже такую, мягко говоря, странную. Такую несносную. Такую – всем докучающую.

Я ехала в электричке, вспоминая, как она обвинила меня, когда я вернулась из Одессы, похоронив отца, и как она бросила мне в лицо с сатанинским ликованием: «Маша, а вы не думаете, что ваш отец умер за ваши грехи?!» Да, так и сказала: «Маша, а вы не думаете, что ваш отец умер за ваши грехи?» Ни отец Александр, ни отец Сергий мне такого не сказали. Напротив! Они сказали: «Какая ты молодец, что успела увидеть отца, что была с ним до последнего дня». А эта тётка считала, что имеет право судить, имеет право бросать человеку в лицо такие обвинения! Она считала, что имеет право быть строже духовного отца, строже самого Бога!

Как же она меня искушала!… Искушала каждый раз, когда возникала на моём пути. Как же я ненавидела эту тётку!… Прости, Господи. Ты говоришь, что надо любить врагов своих. Но как мне этому научиться?! Не знаю… Я знаю только одно, что каждый раз эта женщина с хищными ноздрями и со своим, источающим яд, ртом будет возникать на моей дороге, когда я буду направляться к своему духовному отцу… Каждый раз она будет доводить меня до приступа бессильного раздражения и злости. Вот как сегодня… После исповеди и причастия испытать эти опустошающие душу чувства было горестно и больно. Господи, как мне быть? Научи. Подскажи. Её не обойти. Через неё не переступить. Как в страшном сне: женщина с сиреневым ртом гоняется за мной, чтобы побольнее укусить меня и напиться моего страдания…

И в той летней, залитой солнцем электричке я приняла одно из самых горьких решений в жизни: я больше не приеду сюда… Нет, я не считаю себя побеждённой. Я просто вычёркиваю из жизни эту тётку. Я не собираюсь биться об неё, как о каменный утёс, тёмный и склизкий от водорослей и тины. Я буду жить свою жизнь, не растрачивая себя на унизительные стычки, на ярость и обиды. Я буду жить свою жизнь, общаясь с моим любимым батюшкой мысленно, в сердце своём… Ведь общаемся же мы с Богом, не прикасаясь к нему рукой. А только сердцем…

* * *

Как обычно, по вечерам звоню маме.

– Тебе звонила Ядвига, – говорит мама. – Это жена Енгибарова, да? Она теперь живёт в Москве, на Большой Грузинской. К сожалению, у неё, как и у тебя, нет телефона. Она ждёт тебя завтра, в четыре часа. Сможешь приехать? Записывай адрес…

Ядвига! Мы не виделись семь лет. Девочка, которая умеет летать… Воздушная гимнастка. Падучая звезда… В последний раз я её видела, когда она лежала на больничной койке после неудачного падения, вся переломанная… загипсованная… Это был семьдесят третий год. А потом я уехала надолго из Москвы. Потом она уехала, и мы потеряли друг друга.

Я уложила Антошу после обеда спать, оставила на столе полдник: кисель, яблоко и печенье.

– Когда проснёшься, пожуй что-нибудь, ладно? И поиграй. Музыку себе включи. А мне одного человека навестить надо. Не скучай тут без меня, солнышко.

– Да я никогда не скучаю, мамася! У меня столько дел!

Он улёгся и быстро уснул.

* * *

…И вот она открывает мне двери – красивая и синеглазая, как и прежде…

Мы обнялись, как сёстры. Она познакомила меня со своим мужем. Симпатичный. Но что-то в его лице меня насторожило: оно было мягким и каким-то безвольным. Он мне напомнил Безухова! Но я уже знала, что за мягкостью порой скрывается жёсткость и даже жестокость. Почему-то сразу стало боязно за Ядвигу… Неужели она попала в ту же ловушку, что и я в своё время?… Но я постаралась отогнать от себя эти мысли.

– Маша, представляешь, а ведь я в Театральный институт благодаря твоим стихам поступила! Я на вступительных экзаменах читала твоё стихотворение про Марьину Рощу, моё любимое:

«Одинокая лошадь, попривыкнув немножко, будет рада калоше одной…»

Комиссия чуть не плакала… И меня приняли!

– Я рада… Не тому, что плакали, а тому, что приняли.

Мы смеёмся.

– Странно… хотя твои стихи грустные, но когда я их перечитываю, я чувствую, что у меня прибывают силы… Удивительно! И те, которые ты подарила мне когда-то, и новые.

– А где ты новые читала?

– Как где? В журнале «Эстрада и цирк»!

– Ах, да!

– Я сохранила все номера.

Мы стояли на балконе, она меня утащила сюда, чтобы пообщаться наедине. Я поняла, что ей не очень хочется, чтобы муж присутствовал при нашем разговоре. Она сказала:

– Мой муж очень хороший. Очень любит меня. Кстати, он преподаёт в ГИТИСе, мы там и познакомились. Но он слишком ревнив. Ревнует меня к прошлому, к Лёне… Ну, расскажи, где ты? как ты?

– Литинститут закончила. Работаю, пишу рецензии на рукописи. Жду книгу, через несколько лет, надеюсь, выйдет. Там много стихов и цирке и о Лёне.

– Подаришь потом?

– Конечно!

– Твоя мама сказала, что у тебя сын?…

– Да. Четыре с половиной года уже. Четыре с половиной года сплошного счастья. Такое солнышко!

– Какая ты молодец, что родила сына! А как назвала?

– Антоном.

– А почему не Лёней?

– Понимаешь, Яся… Да, я хотела когда-то… Но потом поняла, что у каждого человека должно быть своё имя. Лёня – это Лёня. Антон – это Антон. Я не очень понимаю, когда человека называют в честь кого-то другого. Тогда, произнося имя «Лёня», было бы непонятно, к кому, собственно, я обращаюсь: к сыну, или к Лёне? Какая-то путаница бы была…

– Наверное, ты права…

– А ты как? Ещё летаешь?

– Летаю! Когда институт закончу (я – на отделении режиссёров цирка), тогда можно будет подыскать работу поспокойнее – режиссёром, в цирке, или в училище. Но пока молодая, пока есть силы – не могу не летать! Это как наркотик.

– Потрясающе! Ты – фантастический человек.

– Сейчас у меня отпуск. А потом – гастроли во Франции.

Мы смотрели на летнюю пустынную улицу… было так тихо… и так странно… Казалось, где-то совсем рядом – невидимая дверь в прошлое – в Семидесятые Годы… И эта дверь распахнута… И оттуда веет на нас теплом и музыкой Тех Лет…

– Какое всё-таки счастье, что этот человек был, – тихо сказала Ядвига. – И что он прошёл сквозь нашу жизнь…

– Он не прошёл, Яся, он остался…

– Да. Ты права. Это так.

* * *

Навестили с Антошей в Староконюшенном переулке Валконду, у которой я когда-то жила. Её котёнок Степашка вырос в здоровущего Степана. Валконда по-прежнему не пьёт, работает в маленькой картинной галерее смотрительницей зала.

* * *

Антон меня извёл вопросами, которые задавал по нескольку раз в день:

– Тебе когда уже будет тридцать лет?

– Через полгода, Антоша!

(Через месяц… через неделю…)

Мой мальчик так ждал этого дня, что я решила его отметить.

Позвала друзей: Каптеревых, Пресманов, ну и конечно, Олю Тишлер, Наташу Дюшен, которая ненадолго приехала из Риги. Бориса Глебовича и других моих друзей из Литконсультации. Наготовили мы с Антошей салатиков, испекли пирог с яблоками, устроили большое чаепитие.

Каптерев поднял бокал и сказал слова, которые ввергли меня в страшное смущение, но в сердце своём я была бесконечно счастлива и несказанно благодарна ему за эти слова, которые помню всю жизнь. Он сказал: «Хочу поднять тост за прекрасную женщину, прекрасного поэта и прекрасную мать!»

Было очень много цветов. И так тепло и хорошо в тот день…

* * *

А мама моя на мой день рождения не пришла. Сказала, что у неё болела голова. Может, и болела… А может, в знак протеста не пришла. Она почему-то не хотела, чтобы я отмечала день рождения.

– Что за бездумная трата денег? – возмущалась она.

– Да я же не пиршество какое закатываю, а просто чаепитие с друзьями, что тут плохого?

– Не вижу смысла. Если ты решила ехать на Украину, то при чём тут день рождения?

– А какая тут связь, мама? И я же не прошу у тебя денег. Ни на то, ни на другое.

Она почему-то сильно обиделась. И не пришла.

Я никогда не могла понять свою маму. Она – самый непостижимый для меня человек.

* * *

Ночью, накануне отъезда на Украину, писала наш дневничок… Пытаясь разобраться в наших трудностях последнего времени. Ты стал обидчивым и раздражительным. Серёжа Романов и Гавр меня утешали: говорили, что четыре года – это первый переломный возраст, и у всех так, все через это проходят… А моя мама говорила, что это из-за того, что мы четыре с половиной года прожили, фактически, вдвоём.

– По-моему, ваш эксперимент явно затянулся, – сказала мама. – Вы с Антоном – как два космонавта в космосе, в замкнутом пространстве.

– Ничего себе замкнутое пространство! Мы же по восемь часов гуляем!

– Я имею в виду психологическое пространство. Вы практически всё время вдвоём. Антону непременно нужно идти в детский сад, он ведь очень общительный мальчик. Ему нужно общество детей, а не только мамы.

– Он ведь не детсадовский…

– Да когда это было сказано?

– У него иммунитет слабый…

– Посмотри на своего ребёнка: прекрасный, здоровый мальчик! О каком слабом иммунитете ты говоришь?

И ты, как будто в подтверждение маминых слов, стал устраивать мне настоящие истерики, с криками:

– Мне скучно одному! Роди мне ребёночка!

– Как же я тебе его рожу, сынок?

– Как меня родила, так и его роди! Мальчика, или девочку. Почему у нас никого нет?! Я хочу, чтобы был!

Ты стал колючим и отчуждённым, и мне от этого было больно. И – непонятно: что же делать?… Неужели детский сад – единственный выход из создавшегося тупика?… И я робко сказала тебе как-то:

– Олежка в детский садик ходит, и ему там нравится. А ты пошёл бы?

– Пошёл бы… – сказал ты не очень уверенно.

По вечерам мы теперь гуляли во дворе детского садика, обживали его пространство.

– Ну, как, сынок? Нравится тебе тут?

– Нравится. Только почему детишек нигде нет? Хочу с детками общаться.

Видимо, ты и в самом деле созрел для перемен в нашей жизни. (Только вот я не созрела!)

Поехала в управление детскими садами и взяла путёвку в ближайший сад на сентябрь. Стало быть, после Украины ты идёшь в детский сад…

 

Глава 9. ПЕРВОЕ БОЛЬШОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ

Итак, мы отправляемся в наше первое большое путешествие. Едем к бабушке на Украину. В город Новомосковск на реке Самара.

…Был холодный вечер, моросил дождь… Серо, скучно, никакой праздничной приподнятости перед дорогой. Ехать почему-то не хотелось. Меня скребли какие-то нехорошие предчувствия. Но я не хотела им верить, я думала, что моё тревожное настроение из-за того, что я давно никуда не ездила, а с тобой еду так далеко первый раз.

Но вот уже мокрый перрон поплыл за пыльным окном, застучали колёса, замелькали огни полустанков – и зелёный поезд «Москва – Днепропетровск» понёс нас к югу… Что-то нас ждало там?

Ночь была мучительная. В купе духота, сильно качало, ты не мог уснуть – тебя раздражал и ежеминутно будил стук колёс. Который так сладко баюкал меня в детстве, когда мы ехали с бабусей из Днепропетровска в Оренбург. Любимая музыка детства – стук колёс… Но тебе она не пришлась по душе. Ты её воспринимал, как муку. «Слишком грохочет!» – ворчал ты. Хотя ты ведь привык к стуку моей «Олимпии» по ночам, разве это не похоже?

Я тоже почти не спала, слишком узко нам было на одной полке, да и твои вздохи и ворчание не давали мне уснуть. Думаю, ты не спал ещё и из-за голода. Ты очень плохо поел перед отъездом, а в поезде, к тому, что я приготовила в дорогу, вообще ни к чему не прикоснулся. Ты требовал свою любимую гречневую кашу, но где мне её было приготовить? И ты решил лучше голодать, чем есть бутерброды. А слово горца – железное слово!

Стучали колёса, мелькали фонари на ночных полустанках… постепенно светлело небо на горизонте…

* * *

Вышли на пустынный, залитый 30-градусной жарой, перрон… Кроме нас, на этой станции никто больше не сошёл.

Нас встречала бабушка Дора. Увидела нас, пошла торопливо вдоль платформы, опираясь на палочку, а в другой руке – букетик оранжевых бархатцев и ноготков… Моя милая, старенькая бабушка… Сердце у меня защемило при виде её…

* * *

В этом городке мы прожили ровно месяц. Долгий, мучительный, но всё равно прекрасный…

Бабушкин дом стоит рядом с большим городским парком, в парке – река Самара, пляж с белым песочком, на другом берегу – лес. И окна бабушкиной квартиры смотрят на всю эту красоту… До пляжа идти две минуты. Можно идти прямо из дома босиком и в купальнике. Такое вот курортное место.

Бабушка не нарадуется, что её золотой правнук наконец-то у неё в гостях. У бабушки большие планы по нашему откармливанию, она считает, что мы оба слишком тощие, и нами надо всерьёз заняться…

* * *

Гуляем по городу: когда-то тут шли бои…

Переходим по мосту Самару: этот мост когда-то охраняли немцы, и моя мама-девочка переходила его, каждый раз рискуя жизнью, потому что несла бланки документов для партизан…

По вечерам, когда Антон уже спит, мы подолгу засиживаемся с бабушкой на кухне, и она мне рассказывает – про то, как всё было… Про подполье, про предательство, про расстрел моего деда Андрея, про гестапо, про пытки… Я это слышала уже много раз, но бабушка опять мне рассказывает… Столько лет прошло, а она не может забыть – да и как это забудешь?… И можно ли об этом не говорить, когда это не отпускает?…

* * *

А на братской могиле, где похоронен мой дед, нет его фамилии. Это грустно… И неправильно, несправедливо! Но бабушка говорит, что ничего уже не сделаешь.

А раньше – фамилия деда была. Раньше – когда могила была в другом месте, на окраинной улочке города. Это тоже была братская могила, со списком имён. Бабушка меня привозила туда, когда я была ещё ребёнком. Я помню эту могилу, с простым, даже бедным памятником из какой-то белой жести… Но там было почему-то хорошо. Вокруг – маленькие домики, каштаны и акации, густая трава, жаркое солнце и шмели…

Но потом останки подпольщиков перенесли в центр города, где устроили целый мемориал из белого мрамора, с красивым памятником и вечным огнём. Здесь же захоронили и солдат, которые погибли при освобождении города от немцев. Но почему-то имена солдат и офицеров написаны, а подпольщиков – только несколько человек… Бабушка говорит: «Не удосужились…» Такая вот грустная история.

И нигде, нигде нет имени моего деда, Андрея Ивановича Панченко, который был одним из руководителей Новомосковского подполья, был схвачен по доносу предателя, и был расстрелян…

…Потом, через много лет, я прочту книгу про Новомосковское подполье – и… не найду в ней имён своих близких, которые ходили на опасные задания, постоянно рискуя жизнью. Ни имени деда в той книге не найду, ни имени бабушки, ни имени мамы. И я вспомню горькие рассказы бабушки про то, что после войны многие, желая получить какие-то льготы, «приписывали» себя к подполью. Те, которых и близко там не было… А имена реальных героев были вычеркнуты из книг, со стел… Но – неужели и из памяти?!

Но я помню. И буду помнить всегда, что у меня был дед, которого я ни разу в жизни не видела, и который не успел стать дедом. Ему было сорок пять лет, по возрасту его на фронт не взяли, и он стал подпольщиком. Его расстреляли фашисты, на глазах у его пятнадцатилетней дочери Лиды – моей мамы… А бабушку, Дарью Лаврентьевну Панченко, тоже схватили по доносу предателя, пытали в гестапо, приговорили к расстрелу, но потом сослали в лагеря смерти… А моей маме, Лиде Панченко, удалось бежать из-под самого носа преследователей и чудом спастись.

Я это буду помнить всегда. Это записано в моей памяти и в моих генах…

* * *

По вечерам, когда спадает жара, мы много гуляем, по старым довоенным улочкам, по щербатым булыжным мостовым, щиплем чёрную сладкую шелковицу прямо с деревьев…

…Сидели на берегу, на старых перевёрнутых лодках, пахнущих сухой тиной и старой тоской… И почему-то не верилось, что когда-нибудь мы сядем в поезд… и вернёмся в лоно дождей – в Москву, на Беломорскую улицу…

* * *

Тихо бродим с Антошей кривыми горбатыми улочками на закате дня, выискивая старые домики, которыми можно полюбоваться.

Мой сынок воспитан на архитектурном очаровании Грачёвки. А здесь, в небольшом городке, который можно обойти весь за пару часов, здесь соседствует старое и новое, на одной улице, рядышком, стоят новые девятиэтажки, довоенные здания и дореволюционные особнячки. Тут-то я и увидела, что мой мальчик прекрасно умеет уже различать настоящее в архитектуре от преходящего, безликого, плоского.

Идём с ним по улице – и он тут же видит то, что надо увидеть.

– Мама, мама, смотри, какой красивый домик!

Я никогда не подсказываю ему, мне интересно: заметит ли? И Антон ещё ни разу не пропустил стоящего внимания дома. Вижу, что созерцание какого-нибудь особнячка доставляет ему прямо-таки наслаждение. Я даже думаю, что архитектура на этот месяц заменила ему музыку.

– Мама, а почему дом чем старее, тем красивее?

Ходит и высматривает «старенькие хорошенькие домики».

* * *

Но музыки Антоше всё-таки очень не хватает. Он даже плакал несколько раз:

– Хочу музыки! Не могу так! Хочу музыки!

И это при том, что через дорогу от нашего дома – ресторан, и мы по вечерам буквально глохнем от музыки!

– Антоша, разве тебе мало музыки?

– Это НЕ ТА музыка! Хочу другой… – плачет Антон.

А у бабуси ни проигрывателя с пластинками нет, ни по телевизору ничего подходящего не передают. Здесь другое телевиденье – местное.

Но как-то вечером по радио передавали оперу, не помню, что именно, пели итальянские певцы. Так Антон весь вечер просидел у радио, буквально вклеился в репродуктор, задумчивый и отрешённый…

* * *

Самое, конечно, замечательное в Новомосковске – это Собор, уникальный памятник 18 века. Деревянный, девятикупольный… Это такое чудо, такая музыка, такая совершенная красота!… Местные жители уже привыкли к нему, а мы не можем налюбоваться. Антоша говорит о нём: «Наш Собор».

– Пойдём посмотрим на наш Собор. Как там сегодня наш Собор?…

А Собор каждый день – новый, неожиданный – в ясную и пасмурную погоду, на утреннем солнышке и на закате… Всё ходим и ходим вокруг него, выискивая новые точки обзора. Иногда ходим на крутой мост через Самару, и там стоим на ветру и смотрим на наш Собор, мощный и лёгкий, огромный и игрушечный одновременно – жемчужина украинского деревянного барроко.

Неужели здесь когда-то шла служба?…

(И могла ли я подумать тогда, что настанут такие времена, когда под сводами этого Собора опять затеплятся свечи, и запоёт церковный хор, и батюшка с амвона возгласит: «Господу помолимся!» Могла ли я подумать? И что я буду стоять в толпе прихожан и молиться о своих любимых…)

* * *

Купания на Самаре… Бабушкины угощения… А мы приехали со своей гречневой кашей! Ничего, кроме каши, Антон есть не хочет. Бабушка обижается.

А по ночам я сижу на кухне за рукописями… Я и сюда взяла с собой работу, мне надо отрецензировать гору рукописей и, когда вернёмся в Москву, тут же перепечатать рецензии на машинке и отнести их в Детгиз. Бабушка огорчается:

– Ты так и не отдохнёшь совсем!

* * *

Здесь в парке, через дорогу от бабушкиного дома, – прекрасный качельно-карусельный городок, настоящее маленькое царство. Уж Антон накачался и накружился за этот месяц!… Такой красоты он ещё не видел в своей жизни.

А качели – это всегда ритм для стихотворчества. В Новомосковске, за этот месяц, Антоша сочинил чудесные стихи, которые я очень люблю.

Тик-тик-так… И большущая Голофомэ Сидит на веточке. И «ку-ку, ку-ку, ку-ку, ку-ку», – Тихо, потихоньку Кукукает кукушка… Тихо-тихо Голофомэ поёт И ягодки с дерева клюёт. «Тик-тик-так», – стучат часы, Простучали двадцать четыре часа ночи…

А однажды вечером, уже темно было, и только луны фонарей светили среди густой листвы, Антон, медленно и в одиночестве, так как все ребята уж разошлись, крутился на карусели и пел в упоении такую песню, на ходу сочиняя её:

Льдины плывут да плывут… В Самболюн не доплывут… «Динь-динь-динь», – звенит фонарик. Сейчас совсем-совсем темно… Люди спят все этой ночью… Льдины плывут да плывут, В Самболюн им не доплыть…

* * *

А с сестрицей Олей мы общаемся совсем мало. Хотя ей только три года, но она уже давно ходит в детсад. Не смотря на то, что у неё две не работающие бабушки в соседних домах. Но одна из бабушек (моя тётя Муся) – ещё недавно сама была заведующей детским садом. Поэтому отдавать или не отдавать Олю в детсад – это даже не обсуждалось. Конечно, ребёнок должен ходить в детсад!

А у меня на душе кошки начинают скрести, когда я подумаю, что осенью ты пойдёшь в детский сад… Всё-таки я – совершенно не детсадовская мама!

* * *

Шёл дождь… И мы бегали под дождём и чувствовали себя, как дома – как в Москве…

Антон уткнулся в меня и восторженно выдохнул:

– Какое у тебя дождевое платье!…

* * *

Ездили на несколько дней в село Вольное, где живут наши дальние родственники.

Замечательный троюродный брат – Борис Порфирьевич Коляда, на двадцать лет старше меня, никогда раньше не встречались. Он лесник, работает в местном лесничестве. Может говорить о своём любимом лесе двадцать четыре часа в сутки!

Здесь, в Вольном, Антоша познакомился с кроликами, телёнком, овечкой, курами и прочей живностью, от которой пришёл в полный восторг!

Мы с ним в селе занимались каждый своим делом – я сидела за пишущей машинкой (которая обнаружилась у Бориса), печатала рецензии для Детгиза. А мой сын был поглощён новыми знакомствами. Надо сказать, что хозяева дома – удивительно милые, обаятельные люди. Со всеми Антон общался на равных – и с дядей Борей, которому пятьдесят лет, и с его женой, улыбчивой тётей Наташей, и с их детьми – Людмилой и Анатолием, которым семнадцать и двадцать три года. Борис поражается:

– Это ж какое Антон должен был получить начальное образование, чтобы взрослому человеку интересно с ним было поговорить!

Первый день Антоша не отходил от клеток с кроликами. Всё время тянул Люду или Толю:

– Пойдём к зайчикам! Нет, не к зайчикам, а как же их… Ну, к этим штучкам!

Кончилось тем, что «эта штучка» расцарапала ему руку. Антон не хотел показывать мне, боялся меня огорчить.

Когда кроликами насытился, Люда повела его к соседям, у которых овца, маленькие поросята и цыплята. Сколько же было радости!… Антон влюбился в эту кудлатую овцу, обнимался с ней, как с любимой подружкой, и домой увести его было невозможно. «Пойдём к овечке!» – и всё тут. Овечка заслонила всех – и телёнка Каштана, маленького упрямца, с которым не очень-то пообнимаешься, и пушистых «штучек», коварно выпускающих коготки, и даже милого, игривого котёнка… Все были хороши, но кудлатая овца – лучше всех!

Конечно, я не всё время сидела за машинкой. Судя по горе фотографий, которые я потом напечатала, можно подумать, что я бегала за Антоном по пятам и только и делала, что щёлкала своей «Сменой»! Так что все самые лучшие эпизоды нашего пребывания в Вольном запечатлелись навсегда: вот Антошка широко шагает по деревенской улице следом за большой белой курицей, причём идут они очень деловито и – в ногу, и это очень смешно. Вот Антошка кормит цыплят… Вот общается с поросятами… Вот обнимается с овцой…

В Вольном Антон узнал две новые для себя травки – амброзию и калачик – и восторгался ими без конца. (Эх, не знали мы ещё о коварстве красавицы амброзии!…)

И только одна сложность была в Вольном.

Бабушка умоляла меня не брать в село пакеты с кашей: «Ты обидишь людей!» Не взяли. Антон ничего не ест. Совсем ничего! Только пьёт колодезную воду… Просит чаю, но ему дают компот, чай здесь как-то не принят. И он опять пьёт колодезную воду… Только пару раз пил молоко.

Жара в те дни стояла несусветная – в полдень 37 градусов!!

А потом – вдруг – резко похолодало, и полил дождь… Резкий, пронизывающий холодом, ветер мгновенно сдул всю жару. Ночью было всего 5 градусов. А Антоша в одной лёгкой рубашечке с короткими рукавами!

Встала на рассвете и поехала в Новомосковск за тёплыми вещами. Но пока вернулась, Антон был уже простужен – его выпустили гулять в одной рубашке. Бабушка говорит: «Не могли удержать в доме, рвался к своей овечке!»

Но в тот вечер, утеплившись, мы ещё успели сходить на экскурсию в лесничество. Там есть музей – чучела разных животных и большая коллекция насекомых. Но самое замечательное – заповедные дубы, столетние, а одному дубу (по преданию) – так и вовсе 800 лет! Морщинистые, сказочные, в пять обхватов великаны… Даже страшно себе представить, что они помнят… Небось, Илью Муромца и Соловья-разбойника помнят, половцев и хазаров, и запорожцев, и татаро-монголов… Всё помнят. Всех пережили. Будут помнить и нас…

И вся дорога по лесу до лесничества хороша – Антон носился по ней туда-сюда, и проделал путь в три раза длиннее того, который проделали мы все. И бабуся наша с палочкой мужественно поспешала за нами, не отставая…

Но даже после такой прогулки аппетита у Антона не появилось.

– Я не голоден! – и наотрез отказался от ужина.

– Удивительный ребёнок! Чем же он питается у вас – святым духом? – поражались наши родственники.

Вот и пришлось вернуться в Новомосковск, к нашим коробкам с гречневой кашей.

К тому же, ночью Антон стал сильно кашлять…

Пока добрались до бабушкиного дома, сильно продрогли. Кашель усилился.

И с каждым днём, несмотря на все домашние испытанные средства, кашель только ещё больше разгорался…

Пошли в поликлинику. Врач сказал: «Бронхит на грани воспаления лёгких. С астматическим компонентом. Не смог ваш мальчик здесь акклиматизироваться…». Прописал микстуру. Велел парить ноги с горчицей.

Парим. Пьём. Ничего не помогает! Кашляет всё сильнее.

Особенно тяжело по ночам. Мой мальчик задыхается от кашля… (Эх, не знали мы тогда ещё о коварстве амброзии!…)

* * *

Антоша кашлял так сильно, что это уже походило не на «астматический компонент», а на самую настоящую астму.

Три часа ночи. Сынок опять задыхается от кашля… Страх обнял моё сердце холодом. Я прижала Антошу к себе и просила только об одном:

– Не уходи от меня, не уходи, родной, единственный!

– Куда же я от тебя уйду, мамочка? Я никогда от тебя не уйду!

Потом кашель немного утих. Но что-то не давало тебе уснуть.

– Что с тобой, сынок?

– Не знаю…

– У тебя что-то болит?

– Не знаю…

Тебя что-то мучило, но ты не мог объяснить.

Я вызвала «скорую».

(Квартира однокомнатная. Но, к счастью, бабушка спала и ничего не слышала).

«Скорая» приехала очень быстро. Всё-таки городок маленький, всё близко.

Вошёл доктор, в руках – старинный чемоданчик. Чудесный доктор – с серыми прищуренными глазами и русой бородкой, очень похожий на отца Сергия Хохлова. Я, как только увидела его – сразу поверила ему, что он поможет моему мальчику. Не может не помочь. Вошёл без суеты, заговорил спокойно.

Выслушивал и простукивал Антошу долго и внимательно, щурил серые глаза и повторял, недоумевая:

– Почему не спит эта дытына?…

Сказал, что в лёгких ничего угрожающего, но в сердце шумы и перебои, сильная аритмия. Видимо, именно сердце беспокоило тебя и не давало уснуть. Доктор накапал капелек в рюмочку. Антоша выпил. Вскоре ему стало легче дышать…

– Вот и слава Богу! – сказал доктор. – А бабушка-то ваша крепко спит, – удивился он.

– Просто она на одно ухо совсем не слышит – ей его отбили в гестапо. А когда лежит на подушке слышащим ухом – то она как глухая. Кричи не кричи – ничего не услышит.

– А как ваша бабушка оказалась в гестапо?! – удивился доктор.

– Была подпольщицей. Их предали, и многих забрали…

– Ваша бабушка – герой.

– Да, наша бабушка – герой.

Доктор ещё посидел у Антошиной постельки, опять прослушал его и пощупал пульс.

– А вам никто не говорил, что у вашего ребёнка, возможно, врождённый порок сердца? – сказал он.

У меня всё похолодело внутри…

– Нет, не говорил. Но я сама, ухом, что-то слышала… Какие-то хрипы, точнее – всхлипы и перебои… Водила к врачам, делали электрокардиограмму, но мне сказали, что всё нормально.

– Правильно вы слышали всхлипы и перебои. Так что, когда вернётесь домой, советую тут же серьёзно обследовать вашего мальчика.

Боже, ещё и это!…

– Забирайте своего ребёнка и поскорее увозите домой, – сказал доктор. – Он здесь уже не акклиматизируется…

(Потом оказалось, что у тебя страшная аллергия на южные растения этой полосы: на амброзию, на подсолнух, а они как раз в это время бурно цвели…)

– Мама, свари мне гречневой каши! – попросил сынок.

Доктор засмеялся:

– Ну, тогда я поехал. Если ребёнок просит каши – значит, ему уже лучше!

Мы попрощались. И я пошла на кухню варить кашу.

Покормила Антошу. Было уже четыре часа утра, почти светло и не жарко. Спать почему-то не хотелось. Мы лежали, обнявшись, на тахте, и смотрели в распахнутое окно. За окном – тёмные на светлом утреннем небе – тополя. И среди тёмной листвы вдруг глянула на нас огромная голубая звезда…

– Звезда, звезда!… – вскрикнули мы в один голос.

Звезда смотрела на нас так светло, так приветливо, удивительно близкая и живая… Такая близкая, что, казалось, можно потрогать, погладить её нежные, голубоватые лучи, которыми она раздвигала тяжёлую, изумрудную листву тополей, чтобы та не загораживала нас от её утреннего света… Наверное, это была Венера. Или другая какая-то звезда по имени Надежда. Я смотрела на неё, прижимая к себе своего ненаглядного сыночка, и думала о том, что всё у нас будет хорошо… И в ту минуту мне было странно, что были у нас когда-то (ещё недавно) какие-то трения и разногласия, что ты кричал на меня и требовал, чтобы я немедленно родила тебе ребёночка…

Ты гладил меня по лицу, по волосам, приговаривая:

– Как хорошо, что ты родилась! Ты такая у меня чудесная…

– Солнышко ты моё! Как же я тебя люблю, сыночек!

В ту мучительную и прекрасную ночь мы как будто увидели друг друга новыми глазами. И наша любовь обрела новое дыхание. Мы поняли, что никто-никто нам больше не нужен. Что у нас всё есть для счастья: ты – у меня, а я – у тебя…

* * *

В Васильевку мы, конечно, уже не съездили. Какая тут Васильевка?… Нужно брать билеты обратно.

* * *

Пока мы были на Украине, умер Владимир Высоцкий…

В тот же день, что и Леонид Енгибаров – 25 июля. Но спустя восемь лет. Чёрная дата…

И похоронили его там же – на Ваганькове, недалеко от могилы Моего Клоуна…

Они были друзьями. Теперь они опять вместе…

А как же нам тут – без них?!

* * *

Вернулись домой, в прохладную августовскую Москву…

Зайдя в дом, не раздеваясь, ты тут же бросился к проигрывателю, включил его и поставил на диск «Евгения Онегина».

Так закончилось наше первое большое путешествие.

Так закончилось подорожное лето…

 

Глава 10. ИЗДАТЕЛЬСКИЕ СТРАСТИ

Ожидание книги…

Вначале оно было радостным, потом – тревожным, напряжённым, потом – тупым, а потом – никаким…

* * *

«Лунные цирки» – моя первая книга, которая готовилась увидеть свет. Крошечная; едва удалось выбить три печатных листа («молодому» – то есть впервые издающемуся автору «положено» было только два печатных листа).

На самом деле – «Лунные цирки» были не первой книгой – а избранным. Избранным из одиннадцати книг – не дошедших до читателя.

* * *

Первый рецензент рукопись «зарезал».

Спустя несколько лет, когда волею судьбы он оказался редактором «Лунных цирков», и мы с ним познакомились, он – милый, добрый человек, а вовсе не злодей какой-нибудь – извинялся передо мной. Говорит:

– Просто я не знал, что её «резать» не надо.

Вот так вот. Просто не знал…

А «зарезать» рукопись так легко! Этот способ использовался во всех редакциях и издательствах, так расправлялись со всеми рукописями из «самотёка»: выбиралось не очень удачное стихотворение, многократно и на все лады цитировалось – таким образом, создавалось впечатление полной несостоятельности рукописи в целом. Вот и всё! Такая тихая, бескровная война с авторами… Чтоб неповадно было соваться туда, где тебя не ждут! Брысь отсюда!

Так делали все мои знакомые опытные рецензенты, наточившие на сим поприще своё бестрепетное перо. Этому пытались обучить меня – новичка в этом (лишь с виду – бескровном) деле. Но… я оказалась никудышней ученицей.

* * *

Осенью семьдесят седьмого года я ждала вторую рецензию на свои «Лунные цирки».

Второй рецензент рукопись спас. Это был Владимир Мильков. Вернее, не то что бы спас – но хоть как-то уравновесил чаши весов. Весов правосудия? Странносудия… Которые гораздо более похожи на гильотину. (Ах, зачем так возвышенно? Право же, не стоит… Просто: ножницы в руках подстригальщика газона…)

Что было потом? Потом – обычная тягомотина, такая (то горькая, то совершенно безвкусная) тянучка, хорошо знакомая каждому хоть однажды издававшемуся… Ожидание редакторского заключения. То есть – приговора.

Звоню. И слышу в трубке всё то же – мягкое, утишающее:

– Через недельку… Да, да, конечно уже будет готово!

Месяц, другой, третий… Сбиваешься со счёта. Магическое «через недельку» уже не действует на тебя. В этом «через недельку» начинает всё отчетливее слышаться: «через вечность»…

И я переставала звонить в издательство…

* * *

Но порой я вспоминала о рукописи и начинала чувствовать угрызения совести: как перед покинутым ребёнком… И – опять ехала в издательство. И – часовые ожидания под дверью заведующего редакцией. И – его – стремительно убегающая спина. И – на ходу брошенное через плечо:

– Под лежачий камень вода не течёт! Вы слишком редко появляетесь…

– Егор Александрович! Что же от меня теперь требуется? – (стараюсь не отставать от убегающей по лабиринту коридоров спины).

– Мелькайте! Напоминайте о себе, мелькайте!

– Но у меня ребёнок… я не могу часто…

– Кому действительно нужно, тот днюет и ночует в издательстве!

Спина моего доброго, моего жестокого благодетеля скрывается за горизонтом…

Грустно. Смешно. Пытаюсь представить, как я притаскиваю сюда твой детский манеж со всем звенящим, гремящим содержимым (и с тобой, конечно!) и – устанавливаю его в сизом, клубящемся, зловонном (словно сидишь во чреве пепельницы!) холле, – где, привычно-устало расположившись в креслах, или нервически расхаживая из угла в угол, с позеленелыми от ожидания в этом табачном аду лицами, – «днюют» (неужто и ночуют?…) авторы. Авторы, не столь равнодушные к судьбе своих рукописей, как я.

* * *

Между прочим, среди тех, кто смиренно отсиживал в издательстве положенные часы-дни-месяцы-годы унижения, – среди них (к моему величайшему изумлению) были не только подёрнутые сединой «начинающие».

Помню: приёмная редактора. На стуле, на самом его кончике, как наибеднейшая родственница, как жалкая погорелица, сидит женщина. Нелепо, как-то допотопно одетая. На плотно стиснутых коленях – кошёлка (с такой ходила на послевоенный базар моя бабушка). На голове – выцветший платок. Такое же выцветшее, смятое неопределённым возрастом (ей может быть нет пятидесяти, а может, и все сто…), смятённое, просительное, извиняющееся лицо.

Сердце содрогается при виде этой фигуры: сама робость, сама мольба. Наверное, из провинции, думаю я, небось, впервые здесь… И тут – из распахнутых дверей кабинета заведующего – властный голос редактора. Он выкликает кого-то из нас, толпящихся в приёмной. Но не просто «кого-то»: он произносит имя очень известной поэтессы. Поэтессы, пишущей ласковые, сказочные стихи…

Из женщин, кроме меня и этой смиренной провинциалки с потрёпанной кошелкой на (точно судорогой сведённых) коленях, никого нет. И каково же моё изумление и… ужас (да, ужас!), когда на властно-снисходительное: «Проходите!» – подымается со своего краешка стула…

Неужто та самая сказочница, Господи?…

Какой же бульдозер проехался по ней? Какие шестерёнки так безжалостно смяли?… И неужто под этой изувеченной оболочкой, за этим просительным, извиняющимся взглядом – жива Душа, способная слышать и творить сказку?…

Может, и вправду: блаженны униженные и растоптанные? Может, на них-то, которым терять уже нечего, – и нисходит тот самый Свет?…

* * *

…Шли годы. Уже прошло более трёх лет, но мои «Лунные цирки» ещё не были даже в плане редподготовки.

* * *

Надо сказать, мой творческий руководитель вёл себя в высшей степени деликатно: на собраниях редколлегии он не афишировал то, что я – его ученица. Поэтому я не чувствовала себя «блатной» и стойко прошла более чем пятилетние мытарства с рукописью.

Стойко (вернее: бесчувственно) – именно из-за отсутствия надежды на окончательный успех. Надежда как-то постепенно испарилась… Я настолько не верила, что книга выйдет, что даже уже и не волновалась, и не психовала. Не волнуюсь же я, в самом деле, из-за того, что мне не суждено пройти по проволоке! Или из-за того, что не слетать на Луну… Смешно, глупо психовать из-за того, что – нереально.

Да, в то время я уже трезво смотрела на вещи. Без иллюзий. И без детской самонадеянности, которая когда-то толкнула меня на такое опрометчивое, как я теперь понимала, обещание, данное Моему Клоуну: «Обязательно будут!» (Имелось в виду, что будут книжки, и не одна!)

* * *

– Мелькайте! – говорил мне Егор Исаев. – Вы слишком редко появляетесь, о вас просто забывают…

Вспомнилось, как Енгибаров читал мне когда-то стихи Жака Превера про Птицу. О том, что нужно нарисовать ветку и ждать, когда прилетит Птица. И Моему Клоуну очень нравилось, что «продолжительность ожидания не имеет нииикакого значения!» Ну что ж, буду ждать. Буду терпеливо ждать, ведь продолжительность ожидания не имеет никакого значения.

Вообще, я и не тороплю события, даже мысленно. Потому что меня мучит то, что моя книга хоть как-то, но всё же продвигается, а о книге Людмилы Фёдоровны – ни слуху, ни духу. Обещания Марка Максимова, которому я когда-то (летом 1973 года) вручила рукопись Людмилы Фёдоровны, оказались всего лишь обещаниями. Максимов был в восторге от стихов Людмилы Фёдоровны, которые вышли в альманахе «День поэзии», а Максимов как раз был редактором этого альманаха. На составление книги он дал Людмиле Фёдоровне всего неделю, и она спешно её составила и напечатала, и Максимов (вроде бы) отнёс её в издательство. После чего Людмила Фёдоровна смиренно (в течение многих лет!) ждала издательского решения. А Максимов из издательства вскоре ушёл.

И теперь рукопись вообще не могут найти! Секретарь говорит:

– Наверное, она сейчас у кого-то на рецензировании…

– А у кого? И как давно? – спрашиваю я. – Ведь прошло уже столько лет!

Секретарь долго роется в картотеке…

– А вообще-то, рукопись Окназовой почему-то не зарегистрирована… – говорит недоумённо.

Значит, Максимов её до издательства даже не донёс?? С трудом, после долгих поисков и расспросов, выяснилось, что вроде донёс, кто-то когда-то рукопись видел. Но рукопись бесследно утеряна…

– Как же так? – сокрушаюсь я.

– Ну что, такое бывает, – говорит секретарь. – Видите, сколько у нас тут всего? Шкафы ломятся!… Да, бывает, что рукописи теряются. Ну, пусть заново приносит.

* * *

Не забыть:

Как печатали с Антоном и составляли книгу Людмилы Фёдоровны… Антон влюбился в её стихи! Многие выучил наизусть. Особенно ему нравились стихи про февраль, и в нём – вот эти строчки:

Заболеваю оптимизмом! Мне солнце на душу легло. И сердце просит новых истин, И сладко чешется крыло!

Это крыло приводило Антона просто в восторг! Он с таким упоением произносил эту строчку: «И сладко чешется крыло!…», как будто в этот самый момент ощущал, как оно там у него чешется!…

* * *

А в Литконсультации с давних пор пылилась ещё одна моя рукопись. Это Борис Глебович когда-то предложил, чтобы я подготовила рукопись.

Сделала. Принесла. Он прочёл. И сказал:

– Если бы было предисловие какого-нибудь значительного человека, мы бы предложили вашу рукопись какому-нибудь издательству. В принципе мы имеем на это право.

Звоню Никулину. Это было как раз то время, когда мои стихи шли в его журнале.

– Салют, Мария! Ну, как дела? – говорит он.

Услышав про предисловие, говорит:

– Нет проблем!

– А когда вам позвонить?

– Ну, давай дня через три.

И в ту же ночь мне приснилось его предисловие: как будто я прихожу к нему, а он мне читает его вслух: про то, как я работала осветителем в цирке… и как мы познакомились, и как ему понравились мои стихи.

Через три дня звоню. Говорит: «Приезжай!»

Приехала.

– Хочу тебе прочесть вслух. Если что-то не так, тут же исправим.

И он начинает мне читать: про то, как я работала в цирке осветителем, и как мы познакомились… Всё точно, как в моём сне!

– Только у меня машинка сломалась. Можешь перепечатать сама?

– Конечно! Спасибо вам огромное!

– Да мне это было нетрудно. Даже приятно. Ты здорово пишешь о цирке. Это я тебе на полном серьёзе говорю. Удачи тебе!

Он вышел проводить меня к лифту…

Потом рукопись дали на рецензию Николаю Тарасову. А он отыскал одну неудачную строчку, прицепился к ней, сто раз её процитировал (как будто моя книга только из этой одной строчки и состоит!). И в заключение написал, что вообще-то стихи у меня не плохие, есть даже очень хорошие. Но будет ещё лучше, если я перепишу всю книгу заново!

С такой рецензией тыркаться в издательства было бесполезно. Борис Глебович сильно расстроился:

– Это надо же! Кто б мог подумать, что Коля такую рецензию напишет? Видно, что-то в ваших стихах его сильно задело. Кто б мог подумать…

Но через несколько лет в Литконсультацию зашёл главный редактор крупного молодёжного альманаха «Истоки». Зашёл с определённой целью: поискать в ворохе рукописей – интересных молодых авторов для своего альманаха. Тут-то ему и попалась на глаза моя рукопись…

Получаю от него письмо: вот, пишет, выловил ваши стихи из потока… хочу напечатать большую подборку, с предисловием Никулина. Так что, приезжайте в редакцию, познакомимся и привезите свою фотографию.

Приехала. Симпатичные такие люди. Самого главного, правда, который мне писал письмо, в тот день не было.

Полная приветливая женщина средних лет сказала:

– Взгляните на редактуру.

Взяла гранки. Читаю… и мне делается дурно. В каждом стихотворении – по две-три правки, иногда искажающие смысл, иногда сводящий его до плоскости. Например, строчку «Здесь не играют – здесь живут» она переделала в нечто плакатно-трафаретное: «Сейчас не праздник здесь, а труд». И все исправления в том же духе!

– Ужас!… – говорю я. – Я не согласна.

– С чем? – удивилась она.

– С каждым из этих исправлений. Не согласна. Стихи испорчены. Смысл искажён!

– Ну, знаете… я делала свою работу, без редактуры никак нельзя.

– А если стихи хорошие, и я уже сама над ними достаточно поработала, и всем нравятся – и вашему главному, и Никулину!…

– Без редактуры нельзя! – сказала твёрдо эта мягкая женщина. – Я ведь не просто так здесь сижу.

– Тогда я стихи забираю. И печататься у вас не буду!

Она побледнела.

– Как забираете? Вас сам главный редактор рекомендовал к печати!

– Не хочу, чтобы мои стихи выходили в таком виде. Мне будет стыдно…

Она взволнованно заколыхалась, как большой манный пудинг.

– Ну, погодите, погодите! Давайте обсудим…

И мы стали обсуждать. Я дралась за каждую сточку, за каждое слово… В итоге всё вернули на место. Но… вот хитрая редакторша! Когда вышел альманах, я всё же обнаружила в стихах три её исправления! Так что, когда дарила альманах друзьям, пришлось делать рукописные «исправления обратно».

* * *

– Хотите в нашу редакцию младшим редактором? – спросил меня Егор Исаев.

– А это каждый день работать?

– Ну, да, конечно.

– Не могу.

– Почему?

– У меня ведь сын маленький. С кем я его оставлю?

– А в детсад не хотите отдать?

– Детсад мы уже попробовали… Болеет очень. Не детсадовский он.

– Понятно…

– А вот рецензии писала бы с удовольствием, – сказала я.

– Ну, давайте тогда рецензии. Хотя жалко, конечно, что не хотите младшим редактором. В перспективе – были бы старшим редактором.

– Не могу, – сказала я.

– Ну да, не можете.

– Мне нужна надомная работа. Чтобы быть с ребёнком.

– А вы писали уже рецензии где-нибудь?

– В Литературной консультации, пять лет. И несколько лет в Детгизе.

– Значит, опыт есть. А вы что, ушли оттуда?

– Да нет, не ушла. Но не каждый месяц дают что-то на рецензию, и рукописи слишком маленького объёма. Так что в итоге получаются сущие копейки.

– Понятно… Ну, прямо сейчас и возьмите работу.

Мы вышли в приёмную, и он велел секретарю дать мне на рецензию какую-нибудь рукопись. Он сказал: «Это наш новый рецензент. Человек умный и ответственный, моя бывшая студентка. Я за неё ручаюсь».

Так я стала рецензировать рукописи в «Советском писателе». В терпеливом ожидании выхода своей книги…

* * *

Я принесла рукопись Людмилы Фёдоровны, которую мы с Антоном напечатали, и пошла с ней сразу в Исаеву. Рассказала о них – о Людмиле Фёдоровне и Валерии Всеволодовиче. И передала ему их приглашение зайти в гости, посмотреть картины.

– Вы не обижайтесь, – сказал он. – Спасибо, конечно. Но я вряд ли выберусь.

– Почему? Это такие замечательные люди! Уникальные! Таких больше нет.

– Эх!… Понимаете, я уже в таком возрасте, что дай Бог, чтобы хватило сил на старых друзей. Просто не хватает на всё времени. Вы уж не обижайтесь. А старикам своим передавайте от меня привет.

Услышав о злоключениях рукописи Людмилы Фёдоровны, он сказал:

– Ну вот, возьмите и отрецензируйте сами! Чтобы не откладывать в долгий ящик. Зарегистрируйте рукопись и тут же возьмите на рецензию.

Это было счастье! Это было начало победы…

* * *

Когда я сама стала здесь рецензировать, я очень скоро поняла, что это – не честь, а – мука! Практически каждую рукопись секретарь вручал мне с явным намёком. Точнее – говорил открытым текстом:

– Это – из «самотёка».

Или:

– Это рукопись сына Такого-то, так что вы сами понимаете…

То есть – рукопись из самотёка надо было «зарезать», а рукопись «сына Такого-то» надо было, несмотря на её качество, одобрить и предложить к изданию.

И – вновь, с проникновенным заглядыванием в глаза:

– Это – жена Такого-То… Как, вы не знаете Такого-То?… Ну, это же известный… Так что хотелось бы… Ну, вы меня понимаете…

Я – «не понимала». Я изображала полную наивность. Наверное, (да уж конечно!) я раздражала наигранным (шутовским!) непониманием своих работодателей. Не только в этом, но и в других издательствах, где периодически удавалось добывать работу. Сознаюсь – но не каюсь: я была неудобным, неуправляемым рецензентом. Этаким «рыжим» – в этом отлаженном, чётком механизме. В жутком механизме – заведённом словно бы раз и навсегда…

Но куда человеку деться от своего амплуа?… Если он родился с вихрами, которые никак не желают приглаживаться?…

Рукопись «жены Такого-То» я отклонила, чем вызвала настоящую бурю… (разумеется, не аплодисментов!). И рукопись «зятя Такой-То» подвергла той же участи. Но не по злому умыслу, о, нет! Я это делала от чистого сердца: жалея читателя… Оберегая его, бедного, от несварения желудка, – насколько это было в моих скромных возможностях.

Увы, печатать или не печатать жён и зятей, мужей и своячениц, – решала в конечном итоге не я. Но на своём месте я делала то, что могла. То, что должна была делать. Меня вдохновлял пример Маленького Принца – который неустанно боролся на своей маленькой планете с баобабами…

На тех же, кого нужно было «резать», – я имела шутовскую дерзость писать положительные рецензии: с просьбой включить в план издания никому неизвестного Петрова или Сидорова. За «вольнодумство» меня порой вызывали «на ковёр» – к Самому!

К слову сказать: «Сам» присутствует в каждом издательстве, в каждой редакции – тот, кто, в конечном счете, и решает судьбу рукописи; чихать ему на все рецензии! Но копия рецензии обычно высылается автору; и если есть в ней хоть какая-то «зацепка», – автор является в издательство и начинает «качать права». Я, таким образом, создавала почву для возникновения пред очами Самого – нежданных и докучных посетителей, просителей, требователей. Этого Сам допустить не мог!

– И что это ты здесь написала? – вопрошал Сам, изумлённо теребя листки моей рецензии.

– То, что думала. Надо издавать. Стихи – изумительные! Настоящая поэзия!

– Ну, и что? – искренне (по-детски искренне!) недоумевал Сам.

– Ему уже восемьдесят! И до сих пор ни одной книги! – говорю я горячо, призывая Самого вместе со мной огорчиться, возмутиться этим фактом.

– Где же он раньше был, твой гениальный пенсионер?

– Пытался пробиться… всю жизнь… Да вы почитайте сами! Это – настоящий большой поэт!

– Ну, голубушка, «настоящий поэт»… Это, знаешь ли, не аргумент.

Он просто умирает от скуки, втолковывая мне эту прописную, на его взгляд, истину.

– Что же тогда аргумент? – наивно недоумеваю я. И продолжаю настаивать: – Да вы прочтите хотя бы одно его стихотворение! Вы будете счастливы! Просто оттого, что есть такой поэт…

Он смотрит на меня с раздражением и злостью, и даже какая-то мука в его глазах, и тоска… Наверное, так смотрит инвалид-ребёнок, когда другие, здоровые, дети слишком настырно зовут его принять участие в игре. Его – прикованного к постели… «Бедный, бедный!…» – думаю я, глядя на него – на грозного Самого, пред которым трепещет всё издательство, на маленького щекастого человечка, прикованного невидимыми цепями самой страшной на свете болезни – к этому мягкому, этому роковому креслу…

Нет, он решительно не понимает, чего я от него жду! Нет, читать рукописи «самобытных пенсионеров» ему недосуг! Жёстко – глаза в глаза – он отчеканивает:

– Мне своих издавать надо!

И – брезгливым жестом отодвигает на краешек стола мою рецензию. Повелительное:

– Перепиши! Только без этого… – (он морщится) – без эмоций!

Переписываю. Без эмоций. А заключение – то же: надо издавать! и поскорее!

…На «ковёр» меня больше не вызывают. Втыка не делают. Просто… в течение нескольких месяцев не дают работы. А это значит – что мы с сыном сидим без денег. Мои работодатели, включая Самого, об этом прекрасно знают. Так меня «воспитывают», учат уму-разуму. Укрощают.

Между прочим, способов укрощения – множество. Например, такой: заплатить за десять отрецензированных печатных листов – как за два. И, разумеется, по самой низшей ставке. Месяц работы – и в итоге – жалкие рублёвки в кулаке… Жаловаться некуда и некому: ведь я – не член Союза писателей и даже не член Литфонда.

Я – сама по себе в этом мире. Одна – на манеже… как о том мечтала когда-то… Только манеж этот ограждён клеткой – как в страшном сне… (Господи, почему я должна работать в клетке?!) А по ту сторону клетки – ухмыляющиеся, искривлённые, как в комнате смеха, рожи… Но, стряхивая с себя кошмар, я вижу, что это они – в клетке! А я – хоть и на крошечном, – но всё же свободном пространстве!

* * *

Вдруг вспомнился давнишний случай…

Бежали с институтским приятелем по улице Горького, опаздывая на экзамен. Он, кругленький и всегда довольный собой, быстро говорил на ходу:

– Мне бы корочки поскорее получить! Меня место давно ждёт.

Он называет престижную редакцию. И место – не какого-нибудь мальчика на побегушках, – завредакции! Ну, что ж, я рада за него. Он, кажется, создан для этой роли: с мягкой улыбкой на лице и хорошими бицепсами. Такой душечка. Бежим, несёмся… И вдруг – резкий, язвенный голод сжимает, буквально скручивает в узел мои внутренности… Влетаю в ближайший кафетерий, приятель – колобком – за мной.

Смотрит, не понимая, как я судорожно поедаю свою булочку, и – изумлённо:

– Такая худенькая, а хочешь есть!…

Фантасмагория нашей жизни. Худенькие есть не хотят. (По убеждению толстеньких).

* * *

И всё же редзаключение на мои «Лунные цирки» было написано. Со временем…

Мой добродетель в конце концов сжалился надо мной; призвал к себе одного из редакторов, бросил повелительно-небрежное: «Напиши, да побыстрее!» И – тот написал. За час. При мне.

А дальше – на несколько лет – та же тянучка: возврат рукописи на доработку, пересоставление, пополнение новыми стихами (годы-то шли! и стихи новые появлялись), и т. д., как говорится, и т. п.

Все эти годы со мной разговаривали как «с девочкой». Хотя к тому времени я уже более пятнадцати лет писала, и в столе у меня лежало одиннадцать невостребованных временем книг. Но здесь, в издательстве, я была – «девочка». Не из-за того, что молодо выглядела, а – по статусу. К тому же – ничья девочка. Ничья – ни дочка, ни невестка, ни жена, ни золовка, никто! Это обстоятельство до предела усложняло путь моей книги к читателю (а может, являлось вообще единственным – но уж очень существенным!). Но, сознаюсь, я с гордостью несла на себе это клеймо.

«Автор из самотёка» – это обо мне; и по сей день. И я по-прежнему горжусь. Да, я теку сама по себе!

* * *

…А в то время – время стояния в очереди за милостью (это называется: числиться в плане редподготовки; в этом плане можно числиться до смерти; но и смерть не всегда в силах «помочь» продвинуться хоть чуть-чуть вперёд), в то время даже предисловие Никулина не могло мне помочь. Его уже использовал альманах «Истоки» как заставку к моей подборке; так что к рукописи сборника я это предисловие уже не прилагала.

* * *

А потом Исаева выбрали секретарём правления Союза писателей, и он ушёл из издательства – на более почётную должность. И будущее моей книги стало ещё более зыбким…

Но сейчас меня волновало совсем другое: мой маленький сын, его кашли и насморки, его головокружительные успехи в освоении мира, которые меня и радовали и даже слегка пугали. И как нам прожить вдвоём на шестьдесят рублей в месяц (а порой не выходило и этого). Вот что меня волновало. И чтобы ты не чувствовал себя в чем-то обделённым: в игрушках, в книжках, в радости…

А выйдет или не выйдет моя книга… Я сказала тогда себе: «На всё воля Божья». И, сказавши так, больше не волновалась по этому поводу. Тем более – тот, кому она была адресована – Мой Клоун – всё равно её уже не прочтёт…

Так что торопиться было решительно некуда.

* * *

Но вот удивительное дело. За то время, что я ждала свою книгу, мне трижды выплачивали гонорар! И я даже смогла свозить своего сыночка на море, в Крым, в мой любимый Судак…

И Антоша, как и я, влюбился в море, в Крым… И Судак стал нашим общим любимым местом на земле. Почти таким же, как Москва.

* * *

Моя повесть о Клоуне. Я написала её за месяц, осенью восьмидесятого года. И назвала – «Я не прощаюсь с тобой».

Конечно, первые, кому я дала её прочесть, это были Каптеревы.

Звоню из автомата. Валерий Всеволодович радостно кричит в трубку:

– Ты написала прекрасный роман!

* * *

Потом дала прочесть Гавру.

Он сказал:

– Замечательно! Только я бы на твоём месте убрал из названия одно слово. Оно лишнее. И так всё понятно.

– Одно слово?

– Да. Одно слово из одной буквы – «я». И оставил бы просто – «Не прощаюсь с тобой».

Я почему-то согласилась.

* * *

Багульник Каптереву на день рождения. Несу ему сиреневый пожар – предвестье его любимой сирени… Моему брату Валерию сегодня восемьдесят один год!

Гостей немного, самые близкие друзья: Пресманы, Кнорре, Залетаев, Саша Филистеев, Лена Колат. И почему-то Оля Седакова, вижу её здесь впервые. Она читает длинные и мрачные стихи – о смерти. Всем сделалось нехорошо. Удивительная нетактичность, полное бесчувствие сердца: прийти на день рождения к восьмидесятилетнему человеку – и читать ему в подарок километровые стихи о смерти…

С того дня я Седакову не люблю. И не переношу её скучнейшные, вялые, мёртвые стихи.

* * *

Мне поручили написать редакторское заключение на рукопись Людмилы Фёдоровны.

Я это сделала с наслаждением, за один вечер!

Теперь её должны включить в план редподготовки. А потом – в план издания.

Забрезжил свет в конце тоннеля…

Забрезжила надежда на книжку.

* * *

И был в издательстве единственный человек, которого, так же, как меня, волновала судьба книги Людмилы Фёдоровны. Это – Виктор Сергеевич Фогельсон, редактор отдела поэзии. Он мечтал, что когда книга будет в плане редподготовки, он будет её редактором.

Это был самый опытный и самый интеллигентный редактор в «Советском писателе».

На всех редколлегиях Фогельсон выступал за скорейший выход книги Окназовой.

Но что мог сделать один-единственный голос хорошего человека?…

Голос, вопиющего в пустыне совкового издательства…

И всё же мне было легче от осознания того, что хотя бы один человек «за» книгу Людмилы Фёдоровны. Хотя бы один…

Спасибо Виктору Сергеевичу, человеку светлому, честному и всегда грустному…

* * *

Получила из журнала «Юность» прекрасную рецензию на свою повесть о Енгибарове.

Помчалась в редакцию.

– У нас всё решает главный редактор, – сказал мне завотделом прозы. – Зайдите к нему сами. Я уже говорил с ним.

Захожу. За большим столом в уютном кабинете сидит главный редактор «Юности». Он говорит:

– Да, хорошая повесть, я прочёл, мне понравилось. Но, к сожалению, я не могу её напечатать.

– Почему?

– Меня не поймут. Спросят: почему ты её напечатал? И что я скажу?

– Что повесть – хорошая. Вы же сами только что сказали.

– Этого – не достаточно. Мне много кого нужно напечатать: люди с именами, известные. Их дети… тоже народ небесталанный Я – не свободен в своём выборе: кого мне печатать. А Романушко – кто она такая?…

Всё понятно… Я всегда и везде буду «девочкой с улицы».

В отделе прозы, когда я сообщила решение главного, искренне огорчились.

– Послушайте, может, вы очерк о Енгибарове напишете? Очерк было бы легче пробить. Интересной публицистики нам всегда не хватает. Можете переделать повесть в очерк?

– Не могу.

– Но, может, всё же попробуете? Жалко, что пропадает такой интересный материал. Вы действительно написали очень хорошую книгу!

– Спасибо на добром слове.

Повесть в очерк я переделывать не стала. И ни в какие редакции её больше не носила. Но давала читать друзьям. А те – своим друзьям. Первые три экземпляра повести пошли гулять по Москве. И вскоре их след затерялся…

* * *

А книга «Лунные цирки» всё-таки вышла! По закону чуда. А вовсе не по-людскому, не по-издательскому закону. Скорее – вопреки ему. Мне, откровенно говоря, и до сих пор не верится. Наверное, это Мой Клоун мне помог – из своего далека?…

Помню: мы с пятилетним сыном сидим в прокуренной редакторской, и я считываю вёрстку. Вёрстку своей книги!… Совершенно ирреальный момент жизни.

За соседним столом – женщина, тоже автор, занимается тем же. На лице у неё – блуждающая, немного сумасшедшая улыбка. (Неужто и на моём такая же?…)

– Долго ждали? – обращается она ко мне.

– Долго. Почти шесть лет, – с достоинством отвечаю я.

Она смеётся на мои слова: смеётся искренне, счастливо… Сквозь смех:

– И это вы считаете долго?… Мой сын, когда я сдала рукопись в издательство, пошёл в первый класс. А сейчас он – студент! А мама – всё ещё молодой автор… Я уж скоро бабушкой стану!

Но, Боже мой, как же она была счастлива, склонившись над своей вёрсткой!… Она – прожившая жизнь в ожидании этой минуты… Я ощутила угрызения совести за своё «везение»: ведь ты даже в школу не успел пойти! Только вырос из пелёнок за это время, вырос из своего детского манежа, – и дорос до вопросов, на которые так трудно ответить…

* * *

(Смешно… Пройдёт много лет, и уже в эпоху Интернета я прочту на одном из сайтов, посвящённых Окуджаве, что Булат Шалвович любил опекать молодых поэтов и, в частности, «поддерживал морально и материально Марию Романушко».

Так как однофамильцев у меня нет, то, стало быть, анонимный автор этой заметки имеет в виду меня. В этой же заметке сообщается, что «первый сборник стихов певицы русского цирка М. Романушко вышел полностью за счёт Булата Окуджавы».

Довожу до сведенья дорогих читателей: я с Окуджавой знакома не была, ни разу даже не видела его живьём, лишь по ТВ. Никакой помощи от него не получала – ни моральной, ни материальной. Меня поддерживали только мои родные и друзья (реальные, а не мифические).

К выходу моей книги «Лунные цирки» Булат Окуджава не имеет решительно никакого отношения. А благодарить я должна Егора Александровича Исаева, которому пришла в голову эта счастливая (для меня) идея: издать в «Советском писателе» мою книгу. А то, что книга вышла «за счёт Окуджавы» – ну, это такая глупость, что даже не представляю, как такое могло прийти в голову анонимному поклоннику Окуджавы! Наверное, автор этой заметки не знает, что в те годы (80-тые, прошлого века) книги выходили исключительно за счёт государства. А не за чей-то там счёт…

Думаю, что Окуджава даже не слышал о моём существовании. Что, впрочем, меня ничуть не печалит.)

* * *

История о том, как я нарисовала свою первую обложку.

С детства я мечтала рисовать, но была уверена в своей полной неспособности. У меня в детстве не было ни кисточек, ни красок, – только цветные карандаши. Но моя неумелая рука могла изобразить лишь примитивный домик, забор и дерево у забора.

Прошло много лет. Готовилась к изданию моя первая книга стихов «Лунные цирки». Дело уже дошло до обложки. И вот, я приехала в издательство, чтобы взглянуть, какую мне нарисовали обложку. Я должна была её одобрить и подписать: что, мол, согласна, принимаю.

Но когда я её увидела, эту «обложку», мне стало плохо. Очень плохо. Потому что это был не эскиз обложки для книги стихов про цирк и про любовь, а как бы эскиз… надгробья. Что-то ужасное!!! Во-первых, обложка была выполнена в жуткой серой гамме (ненавижу серый цвет!!! Ненавижу серость!!!). Во-вторых, на ней красовались жутко безвкусные, мещанские виньеточки – в виде серо-пыльных листиков и цветочков, готовых рассыпаться в прах… – ну, точно как на каменных надгробьях! И, в довершение кладбищенской интонации, в самом низу обложки – в таком маленьком овальчике – красовалось моё несчастное фото. А над виньеточками – моя фамилия. Впору звать священника для отпевания…

Я чуть не заплакала. Шесть лет ждать свою первую книгу – и увидеть такой ужас!

– Подписывайте, – сказал мне мой редактор, Герман Фёдорович Флоров.

– Я это не подпишу, – сказала я тихо, но твёрдо.

– То есть? – не понял он.

– Я от этой обложки… отказываюсь!

Он сказал:

– Поймите, оформление – серийное, ваша книга – в серии. Взгляните – у всех так, и никто не бунтует.

Он показал мне несколько вышедших в этой серии книг. Это была «серия» молодых авторов, серия «первой книги автора». Все книжки имели отвратительный вид. Мне этих бедных авторов стало жалко.

– Тогда исключите меня из этой ужасной серии! – сказала я.

– Что значит «исключите из серии»?

– Я под такой обложкой не выйду! Под такой – можете меня только хоронить. Да и то!…

– Но ведь вы – в серии!…

И тут я соскочила с внутренних тормозов, и мой редактор с удивлением узнал, что кроме тихого, еле слышного голоса, у меня имеется и другой голос…

– Я не хочу быть в серии!! Я – не серийный человек! И книга у меня – не серийная! Выведите меня из вашей серии!

– Я не могу этого сделать… – сказал обескуражено редактор.

– А кто может?!

– Не знаю. Может, заместитель главного редактора издательства может. Идите к нему.

И, прихватив свою злополучную обложку, я отправилась к грозному заму.

Вошла в огромный кабинет, где за большим столом в ворохе бумаг сидел маленький, как карлик (но всесильный!) человек, почти не видимый за этим ворохом бумаг. Тот самый, который вызывал меня периодически «на ковёр» за «неправильные» рецензии. Я сказала:

– Я не хочу выходить под такой обложкой. Она мне не нравится.

– Обложка – серийная, – сказал он, не отрываясь от бумаг.

– Тогда выведите, пожалуйста, мою книгу из серии, – сказала я.

– Это – невозможно, – сказал он, отрываясь от бумаг.

– Почему невозможно?

– Потому что так просто это не делается. У нас – план. Серия одобрена и подписана на всех уровнях. Ваша книга через день идёт в типографию. Вам радоваться надо, а вы тут капризничаете по таким пустякам.

– Это – не пустяк. Я не выйду под этой обложкой! – сказала я тихо, но твёрдо.

Его лицо, только что равнодушное, мгновенно стало злым. И голос тоже:

– Что значит «не выйдете»?! У нас нет для вас другой обложки! И рисовать её некогда! Ваша книга уже подписана в печать. В печать!! Вы это понимаете?!

– Тогда зачем меня вызвали, чтобы я её одобрила и подписала?

– Это – чистая формальность.

И тут я опять соскочила с внутренних тормозов…

– Лучше вообще не издавать мою книгу – чем под такой обложкой!! Ну, и что, что я ждала её столько лет! Не надо мне такой книги! Которую я буду стыдиться! От которой мне самой плакать хочется…

У Самого глаза полезли на лоб.

– Чёрт знает что такое! – рявкнул он. – Идём к главному редактору! Пусть он решает!

И мы с ним отправились к главному редактору издательства.

В кабинете главного редактора я опять высказала всё, что думала: и про обложку, и про серию… Главный редактор, пожилой человек с озабоченным лицом, смотрел на меня с нескрываемым любопытством. Смотрел – и молчал… И я смотрела – прямо ему в глаза. Это было похоже на мою любимую игру «в гляделки» (в которую я, кстати, никогда не проигрываю).

Раздражения в его глазах не было.

– Да ладно, выведи её из серии, – сказал он своему заму. – Если уж она так на этом настаивает.

– Слушаюсь… – сказал ошарашено всесильный зам.

Главный редактор улыбнулся мне почти дружески:

– Ну, вот, вывели мы вас из серии. Только обложки-то у нас для вас другой нет! Даже если поручить это другому художнику, он за два дня нарисовать не успеет. Что будем делать?

– Я найду художника! У меня есть хороший художник!

– И он успеет за два дня?

– Я попрошу… Он успеет!

– Ну, желаю вам успеха, – он пожал мне на прощанье руку.

…А ведь художника у меня не было! Точнее – он был, но я с ним была ещё не знакома. Это был художник, который рисовал картинки к моим стихам в журнале «Советская эстрада и цирк». Мне очень нравились эти рисунки. Только имени художника там не стояло, они были безымянные.

Выйдя из издательства, что на улице Воровского (Поварской), я тут же помчалась в редакцию «Эстрады и цирка», которая находилась в те годы в районе Кузнецкого моста. Я думала: он сидит там – и ждёт меня, мой художник… А в редакции с трудом сообразили, кто же это рисовал рисунки. Оказалось – внештатник. С трудом нашли его телефон.

Вышла на улицу и из ближайшей будки позвонила ему. Трубку взяла его мама. Оказалось – он в больнице, с инфарктом, но уже, вроде, выздоравливает. Я выпросила у его мамы адрес больницы и помчалась туда…

Это был день 1 апреля 1981 года. Бежала от метро «Таганская» по старым улочкам, был закат, улица сбегала вниз, по ней неслись потоки талой воды, звенели трамваи, стены особнячков были красны от апрельского солнца… на душе было празднично.

Я его нашла. Усталого, немолодого уже человека с грустными глазами. Атмосфера кардиологического отделения напомнила мне то, в котором лежал когда-то мой отец, и сердце у меня заныло… Грустный этот человек сказал: «Мне так плохо сегодня… Вы слышали? Умерла Агния Барто. Я её очень любил…»

Человек этот весьма удивился моему появлению. И моей просьбе. Он стал отнекиваться, я стала его упрашивать. Его смущали слишком короткие сроки, всего два дня, он сказал, что успеть невозможно, я пообещала упросить издательское начальство, чтобы срок удлинили. Наконец, он, жалея меня, согласился… Я пообещала на следующий день привезти ему рукопись своей книги, бумагу, перья и тушь.

С самого утра поехала в издательство с журналами: показать, какой у меня есть замечательный художник, и этот замечательный художник согласен рисовать обложку, только ему нужна хотя бы неделя.

Художественный редактор взглянул на рисунки и сказал мрачно:

– Это нам не подходит.

– Как… не подходит?

– По стилистике не подходит. Рисунок в цирковом журнале и обложка книги – это не одно и то же.

– А… если показать главному редактору? Может, ему понравится?

– А при чём тут главный редактор? Тут решаю я. А я такое художество к печати не подпишу!

– Неужели вы считаете, что прежняя обложка – лучше?

– Лучше.

– Чем же?

– Мне некогда с вами спорить. Вы отказались – это ваше право, как автора. Но тогда ищите достойную замену. И помните, что у вас только один день! Завтра я должен уже подписать обложку. А послезавтра книга идёт в печать.

Я понимала, что он подталкивает меня к тому, что я должна принять предложенную мне обложку. Сделать что-нибудь другое ЗА ОДИН ДЕНЬ – не реально.

Мне было обидно за художника. Стыдно, что я не приеду к нему сегодня и не привезу бумагу и тушь. Глупо всё как-то получилось… А я так радовалась, что нашла его!

Я вернулась домой. Взяла лист бумаги и карандаш… Я забыла о том, что не умею рисовать. Мне некогда было об этом думать! Я рисовала целый день… Но дня мне не хватило.

…Уложив сына спать, я рисовала весь вечер и всю ночь, до утра, стол был завален листочками с бесконечными эскизами. Их была целая гора!… И ничего мне не нравилось. Всё было – не то! Плоские деревья, неживые цветы, схематичные цирки, какие-то ничего не говорящие абстракции… И всё это – коряво, примитивно, вроде моих детских беспомощных рисунков. Господи, что же мне делать?! Ведь я совершенно не умею рисовать!! Что же мне придумать? Что-нибудь такое… чтобы суметь изобразить, чтобы получилось. Ведь никто, НИКТО, КРОМЕ МЕНЯ, её мне не нарисует! Как сочинить эту несчастную обложку?! Что, ЧТО на ней должно быть?!

И вдруг – озарение!…

…Уже на рассвете, на излёте всех сил, со слипающимися глазами, с головой, забитой туманом усталости… и вот в таком расквашенном состоянии – неожиданно… моя рука… (как будто сама! потому что голова уже ничего не соображала) на чистом листе бумаги моя рука легко провела одну-единственную плавную линию… Получился чёткий, правильный полукруг. Это – справа. А слева внизу – рука быстро нарисовала маленький кружочек. Помню, что внутри меня (не в голове – а где-то гораздо глубже) в это время звучали стихи, которыми открывается моя книга:

Арена и луна – два дымных круга… Две половины жёлтого плода. От века расщеплён он был – как атом – на День и Ночь, на Смех и Скорбь, на Нет и Да.

Быстро закрашиваю левую половину обложки чёрной тушью, оставляя кружочек в углу белым. Оставляю белым и пространство (полукруг) правой половины. Всё! Готово. И я абсолютно уверена, что это – обложка моих «Лунных цирков». Единственно возможная. Без вариантов. Это они и есть – арена и луна – два дымных круга… А если меня спросят: где тут луна, а где арена? Что означает маленький кружочек, а что – большой полукруг? Я скажу: а это – как посмотреть… Здесь нет однозначности. Каждый видит, как видит. Каждый понимает, как хочет. Или как может. Обложка, если хотите, философская! Здесь возможны трактовки и толкования… Как пишут на некоторых объявлениях: торг уместен. Так я могла бы написать на своей обложке: толкования уместны. Но я не стала это писать. А написала лишь своё имя и название книги.

…С утра пораньше привезла свою выстраданную картинку художественному редактору издательства и, едва шевеля непослушным языком после бессонной ночи, сказала: «Вот обложка к моей книге».

Он взглянул на неё и радостно воскликнул:

– Отлично! А кто вам её сделал так быстро?

– Я сама.

– Так вы… поэт, который рисует? Или – художник, который пишет стихи?

Такого высокого одобрения я даже не ожидала.

И он тут же, при мне, подписал мою обложку в печать.

Вот так и получилось, что моя первая книга совершенно неожиданно вышла с моей обложкой. Мне ещё и гонорар за неё заплатили.

А ведь я была уверена в своей полной неспособности к рисованию!

Стрессовая ситуация высвободила дремавшие где-то в глубине способности…

* * *

…А потом, через много лет, когда представилась возможность самим издавать свои книги, я опять взялась за бумагу и карандаш…С тех пор так и рисую обложки к своим книгам. И мне это очень нравится!

* * *

Ездила к Каптеревым. Показала эскиз своей обложки. Хотя меня всё время жутко скребёт на сердце, что моя книга опережает книгу Людмилы Фёдоровны. Это НЕСПРАВЕДЛИВО! Так не должно было быть!! Из-за этого я даже не испытываю радости от того, что выход «Лунных цирков» неумолимо близится.

Как бы мне хотелось поменять наши книги местами! Но – увы – это не в моих силах. А то, что в моих силах, я делаю. После моего редзаключения рукопись рассмотрена редсоветом и поставлена в план редподготовки. Эти этапы не перепрыгнешь. Но теперь уже дело пойдёт скорее… Надеюсь! Молю Бога об этом.

И всё же не показать им обложку я не могла. Валерий одобрил, Мама Кошка восхитилась.

– Талантливый человек талантлив во всём! – сказала она.

– Идём, покажу тебе новую картину! – сказал Валерий. – А потом будем пить чай.

Мы пошли в его комнату.

На мольберте стояла ещё свежая работа, остро пахнущая невысохшей краской. Белые фиалки… на тёмно-синем фоне весеннего космоса…

– Это ты мне их в прошлый раз подарила, помнишь?

– Помню!

– Ты когда вошла с ними, я сразу понял, что буду их писать! А когда над твоим портретом уже начнём работать?

– Вот бабушка скоро приедет, смогу надолго оставлять Антошу…

– Ну, ты думаешь, что Люсина книга выйдет?

– Валерий Всеволодович, я вам обещаю: книга Людмилы Фёдоровны обязательно выйдет!

* * *

Пришли с Антошей с прогулки. В дверной ручке – записка. Разворачиваю её… и мир меркнет… мир рушится…

Записка от Светланы Завадовской. Две строчки, которые повергают меня в пучину ужаса и горя: «Вчера утром умер Валерий Вс. Каптерев. Отпевание завтра в 12 часов…»

Ноги не держат меня, я оседаю, опускаюсь на корточки, привалившись спиной к стене, и сижу так, не в силах шевельнуться, не в силах сказать ни слова… Антоша теребит меня:

– Ты чего сидишь тут, мамася? Пойдём, пойдём домой…

Я плакала так громко, что из соседней двери выглянула соседка. Та самая, к которой я уже много лет хожу по вечерам звонить.

– Маша, что случилось?!

Я протянула ей записку.

– Горе-то какое… – запричитала она.

– Позвонить можно, Зоя Куприяновна?

– Звони, звони, конечно!

Позвонила сначала маме:

– Мама, можешь прийти и остаться на ночь с Антошей? Валерий Всеволодович умер… завтра похороны… я еду к Людмиле Фёдоровне…

* * *

Никогда не забыть ту ночь, когда я опять спала на его диванчике – в ночь перед отпеванием… А он был в церкви…

Мы долго перед этим сидели с Мамой Кошкой на кухне, и она мне всё рассказывала про его последние минуты… и как они накануне долго сидели за этим столом, и никого не было в тот вечер, только они двое, и говорили о его картине, которую он только что закончил. Эта картина, ещё свежая, пахнущая краской стояла на мольберте. Я взглянула на неё и испытала шок. Это был его, Валерия, привет нам с Антошей…

Пять дней назад я была у них, и тоже никого не было, только мы трое, я принесла показать новые рисунки Антона: рисунки города Дерефана. И ещё один чудный рисунок – Маленькая Птичка с большим тюльпаном в клюве. Птица Голофомэ. Валерий Всеволодович сказал:

– Я буду это писать! Ты можешь мне оставить этот рисунок?

– Конечно!

Это было 2 мая.

Он ушёл 7 мая 1981 года.

И вот я вижу на его последней картине – Маленькую Птичку с большим цветком в клюве… Людмила Фёдоровна стоит рядом и тоже смотрит на картину.

– Он не успел дать ей название, – говорит она тихо. – Я назову её «Завет». Ведь это его завет нам…

Мы долго сидели на кухне, и всё казалось – сейчас Валерий войдёт на кухню, и скажет какую-нибудь свою шуточку, чтобы смутить меня, например: «Люся! Романушка говорит, что у тебя в холодильнике припасено очень вкусное варенье, которое она давно хотела попробовать!» А я начну, как всегда, отнекиваться, а он стрельнёт в нас голубым глазом и довольно засмеётся…

Потом мы разошлись по комнатам, Людмила Фёдоровна – к себе, я – в комнату Валерия, и обе пытались уснуть…

Я лежала на его диванчике, на котором он вчера умер. Нет, мне не было страшно. Я вообще не верила, что он умер, не могла это вместить в себя… Я уже много раз спала на этом диванчике, а он в это время обычно был в Крыму… Я лежала среди своего любимого рая, среди райских камней и черепков, среди райских окон-картин в другие измерения жизни, среди волшебных сиреней, среди дивных запахов этого дома (свежей краски и пыли)… и не верила, не могла поверить, что моему любимому раю пришёл конец… Что мой любимый брат никогда не наденет этот вымазанный краской передник и не возьмёт в руки кисть…И не ударит весело в эту медную тарелку… И не выбежит на лоджию и не помашет мне из своего волшебного сада… И не будет долго-долго смотреть мне в след…

Если это правда, то как же ТЕПЕРЬ жить?… Где взять силы, чтобы в очередной раз лепить радость из мелких черепков?… Из больно ранящих осколков…

Но я не имею права горевать. Не имею права громко плакать. Потому что за стеной – Людмила Фёдоровна, моя драгоценная крёстная, моя любимая Мама Кошка, и я должна быть ей опорой. Я не имею права умирать от горя, потому что дома меня ждёт мой сынок, которому, вернувшись домой, я должна буду улыбнуться… Слава Богу, я не одна на свете. Но именно поэтому я на многое не имею права. Умереть от тоски – эта горькая роскошь не для меня… Я должна быть сильной. Ты мне поможешь в этом, братец Валерий? Мой любимый названный брат… Спасибо, спасибо, спасибо тебе за всё! За то, что ты назвал меня своей сестрой. За то, что ты был. За то, что ты есть. Но неужели ты никогда больше не посмотришь на меня искоса своим острым голубым глазом, с прищуром, выставляя передо мной свою новую картину?… Неужели, подходя к дверям вашей квартиры, я никогда больше не услышу топот бегущих ног и твой возглас: «Люся, это пришла она, сестрица!»

Я перевернула мокрую от слёз подушку (его подушку), тщетно пытаясь уснуть, но так и не уснула в ту ночь…

* * *

Через несколько дней. Бродили с Антошей и с Юрой Комаровым на побережье нашего залива, до ночи… На высоком берегу горел костёр, мы подошли и долго-долго смотрели в его пламя…

И всё не верилось и не верилось…

* * *

Грустный пост-скриптум.

А в начале следующей весны… в начале следующей весны… вышла из печати моя книга «Лунные цирки». Вот такие в те времена были скорости: на обложку мне дали одни сутки, и книга спешно ушла в печать. А вышла из печати почти через год!

И всё же она вышла.

* * *

Прежде всего, я пошла дарить книгу Егору Исаеву. Если б не он – книги бы не было.

Исаев обитал теперь в огромном, шикарном кабинете за высокими дверями, хотя ему, мне кажется, больше шёл его маленький прокуренный кабинет в «Совписе» и вороха рукописей на столе…

К тому времени мне практически перестали давать рукописи на рецензию в поэтической редакции, и в Литконсультации тоже (всех начальников я допекла своим «непослушанием»!), и было нам с сыночком трудно, очень трудно…

Мы приехали к Исаеву вдвоём с Антоном. Ему хотелось посмотреть на «дядю Исаева», о котором я ему много рассказывала.

Нет, Егор Александрович ничуть не переменился. Не стал важным и недоступным. Он был такой же простой и приветливый, с такими же, как всегда, растрёпанными седыми вихрами, падающими на глаза, и тот же прямой и слегка насмешливый, исподлобья, взгляд голубых глаз. Он так обрадовался нам с Антоном! Он поздоровался с ним за руку и просто сказал:

– Меня зовут Егор. А тебя?

– А меня Антон.

– Как Чехова! Очень хорошо. Присаживайся, Антон.

Я протянула книжку с дарственной надписью. Ему очень понравилась обложка.

– А кто рисовал?

– Сама.

Он удивлённо вскинул брови:

– Ну, вы просто молодчина! Очень стильная обложка. Да, долговато вы её, конечно, ждали, свою первую книгу… Но ведь вы – молодой автор, не ветеран войны, так что пришлось потомиться…

– Пришлось…

– Что-нибудь написали новое за это время?

– Повесть. О цирке.

– Ну, это ваша тема!

– Могу дать вам почитать.

– А зачем? – удивился он. – Я и так знаю, что повесть хорошая. Вы плохо не напишете. А как с работой? Продолжаете рецензировать?

– Да практически ничего не дают последнее время на рецензию. Вот уже три месяца ничего.

– Как так? Как же вы живёте с Антоном?

– Трудно. Растягиваем остатки последнего гонорара за книгу.

– Ну, это не порядок… А давайте я вас ещё в одну редакцию предложу рецензентом. Тоже в «Совписе». Вы человек опытный. В национальную прозу пойдёте?

– С радостью!

Он тут же поднял трубку телефона, набрал номер… И через две минуты всё было улажено. (Эх, хорошо быть большим начальником! можно делать добрые дела людям!)

– Можете прямо сейчас зайти в издательство и взять на рецензию рукопись.

Я вышла из этого кабинета шальная от счастья… У меня опять была работа!

С этого дня я числилась внештатным рецензентом сразу двух редакций – русской поэзии и национальной прозы. То тут, то там мне что-то перепадало на рецензию. Спасибо Егору Александровичу.

* * *

Конечно, я подарила книгу Долматовскому, Гавру и всем своим друзьям из Каптеревского круга. А ещё – Борису Глебовичу Штейну. Он сказал:

– Что-то, я гляжу, вы не очень рады.

– Да всё уже перегорело давно… Слишком долго я её ждала. Уже никаких эмоций.

– А я бы очень радовался, если вышла моя книга, – сказал он.

– А разве вы… пишете? – удивилась я. (Я думала, что Борис Глебович просто классный редактор и рецензент).

– Вообще-то, да, – сказал он, засмущавшись. – Я ведь тоже когда-то в Литинституте учился, в семинаре Ильи Сельвинского… И мой первый роман должен был выйти в печать, уже был набран…

– И что же случилось?

– Набор рассыпали, когда меня арестовали. А после лагеря я не смог ни отыскать рукопись, ни восстановить…

– Вы были в лагере?!

– Да. Я был участником студенческого литературного кружка. Нас обвинили в заговоре, в подготовке государственного переворота…

– Какой идиотизм!

– Тем не менее, пришлось всем отсидеть… Единственно, за что благодарю судьбу – так это за то, что в лагере познакомился с Львом Гумилёвым.

– Львом Николаевичем Гумилёвым?! Вы с ним знакомы?

– Да, мы дружим. Изумительный, умнейший человек нашего времени!

– Борис Глебович, а у вас было когда-нибудь что-нибудь опубликовано?

– Ни строки.

– А вы всегда хлопочете за других… чтобы других напечатали…

– За других гораздо легче хлопотать, нежели за себя.

И мне стало стыдно, очень стыдно за свои слова: «Я слишком долго ждала, всё уже перегорело». Это я-то долго ждала?! А Людмила Фёдоровна? Она старше Бориса Глебовича на десять лет, а её книга до сих пор никак не выйдет! Всё стоит и стоит в плане редподготовки и никак не переместится в план издания… Господи, да что же это такое?!

А мне… мне грех жаловаться.

* * *

Да, ещё я спросила Бориса Глебовича, можно ли прочесть что-нибудь из того, что он пишет. Он сказал, что у него только один экземпляр, и тот весь с исправлениями. Но он может сам почитать, вслух, если мне интересно.

– А что это, если не секрет?

– Роман в стихах.

– Роман в стихах?! А давайте пойдём к Людмиле Фёдоровне, и вы нам почитаете?

– Почту за честь.

…Мы сидели втроём в комнате Валерия Всеволодовича, и Борис Глебович читал нам с Людмилой Фёдоровной свой роман. Я поразилась тому, КАК он читал! Голос у Бориса Глебовича всегда тихий и мягкий. Но когда он стал читать свой роман – я услышала другой его голос: сильный и глубокий, рокочущий, как океан…

А роман его был о войне. Точнее – о всех войнах, чуть ли не от сотворения мира, об этой страшной напасти на человеческий род, об этой проказе человеческой жизни… Да, Борис Глебович был тоже ушиблен войной.

Стихи были гневные и страстные.

Которые остались навсегда не опубликованными…

Хлопотать за себя Борис Глебович не умел.

* * *

Подарила «Лунные цирки» Юрию Никулину. Я когда-то обещала ему, что если выйдет книга, я ему непременно подарю. И вот звоню ему:

– Юрий Владимирович, книга вышла.

– Какое совпадение! И у меня тоже только что вышла книга. Приезжай!

Я приехала к нему, в его приветливый дом на углу Большой и Малой Бронной.

Мы подарили друг другу книги с дарственными надписями: я ему – свою тоненькую, он мне – свою толстую: воспоминания о жизни… Юрию Владимировичу недавно исполнилось шестьдесят лет, он мечтал выйти на пенсию и перечитать все книги в своей огромной библиотеке.

– Мечта многих лет жизни! – сказал он.

– Желаю, чтобы она сбылась! – сказала я. – Мечты должны сбываться.

Но он посетовал на то, что вряд ли его отпустят из цирка: в Главке хотят, чтобы он стал директором цирка на Цветном бульваре.

– Но это же от вас зависит, соглашаться, или нет, – сказала я.

– Ну, да, вроде бы от меня… – сказал этот мягкий, безотказный человек…

* * *

Но то, что я не могу подарить свою книгу Валерию Всеволодовичу, съедало радость наполовину, даже больше. И с гораздо большей радостью и восторгом я вручила бы своей крёстной её книгу, а не свою! Но Людмила Фёдоровна, взяв в руки мои «Лунные цирки», обрадовалась так искренне и горячо, как я сама обрадовалась бы её книге!

А потом со вздохом сказала:

– Но как же обидно, что твою книгу не увидел Валерий! Он обожал твои стихи…

* * *

А о том, что книгу не увидел Мой Клоун, я уже и не говорю…

И всё же я выполнила своё обещание, данное ему почти пятнадцать лет назад! Ну, разве я виновата, что в этой стране такие скорости?…

Но может быть… может быть, из своего далёкого далека, они всё же видят нашу жизнь?… И Мой Клоун, и мой отец, и мой названный брат Валерий…

В моей книге есть стихи, посвящённые всем моим дорогим и любимым людям.

И может быть, это всё же не напрасно – все мои усилия здесь?…

 

Глава 11. ВЕЧЕР ПАМЯТИ

Наступил 1982 год. В этом году 25 июля исполнится десять лет, как ушёл Енгибаров…

В новогоднюю ночь мне пришла мысль: написать сценарий телефильма «Клоун с осенью в сердце». Я его как бы увидела внутри себя…

И утром 1 января села писать сценарий.

Я подумала, что в этом фильме не должно быть ни одного чужого слова – не Лёниного. Пусть он сам расскажет о себе! Я решила использовать для этого его новеллы и записи из дневников. А ведь ещё есть фильмы, есть записи его номеров… В фильме будут документальные кадры, где Клоун – в манеже, и они будут чередоваться с картинками московской осени, которую он так любил: золотистые бульвары, по которым он спешил в цирк, а поздно вечером уходил пешком домой – по рекам шуршащей, красно-жёлтой листвы, в Марьину Рощу… И вот тут понадобится актёр, похожий на Енгибарова со спины. Он будет идти по осенним бульварам, а закадровый голос будет в это время рассказывать… о жизни, о любви, о несбывшемся… Хорошо бы найти где-нибудь магнитофонные записи енгибаровских выступлений на радио. Ведь я сама слышала, как он великолепно читает свои новеллы!

Написала сценарий довольно быстро. И позвонила Никулину.

– Юрий Владимирович, мне нужна ваша помощь.

– В чём же? – приветливо спросил он.

Я рассказала о сценарии. И попросила вывести меня на кого-нибудь на телевиденье.

И тут его настроение странным образом переменилось. И впервые за одиннадцать лет нашего знакомства он ответил мне сухо и напряжённо.

– Я не буду этим заниматься, – сказал он.

– Но ведь этим летом десять лет, как Лёня ушёл! Надо людям напомнить о нём!

– Извини, Мария, но ничем помочь тебе не могу, – сказал он официально и отчуждённо, как никогда со мной не разговаривал.

Мне осталось только извиниться и положить трубку.

Странно… Ничего не понимаю!

Потом вспомнила: да, мне говорили, когда я ещё в цирке осветителем работала, что Никулин недолюбливает Енгибарова, не воспринимает его клоунады… Но я не придала тогда этому особого значения. Просто они слишком разные в манеже, – сказала я себе, – слишком разные. А в жизни очень даже родственные: оба книгочеи заядлые, оба пишут. В характерах – тоже много общих черт, хотя бы вот эта открытость, доступность в общении, сердечность. Да они как два брата по жизни! – убеждала я себя. Потому что любила и того, и другого.

И вот на тебе!

Но ведь десять лет прошло, как человека нет!! Неужели неприязнь жива до сих пор?…

Напрасно я позвонила ему. Теперь у меня будут кошки скрести на душе…

* * *

Была весна, начало марта, приближался день рождения Енгибарова. Я позвонила в ВТО, в цирк на Цветном, в Дом работников искусств – и с грустью узнала, что нигде ничего не готовится – ни вечера памяти, ни просмотра фильмов, ни фотовыставки – НИЧЕГО! Ни ко дню рождения, ни к дате ухода.

* * *

Тогда я поняла, что нужно что-то делать самой.

У меня был хороший давний знакомый из Каптеревского круга – Александр Александрович Филистеев, или просто – Саша. Он в то время работал главным режиссёром во Дворце культуры и техники на улице Мельникова. (Печально известный после теракта «зал на Дубровке». Но у меня с этим залом связаны одни из самых лучших воспоминаний…)

Незадолго перед этим Филистеев организовал там Вечер памяти Василия Шукшина.

Я поехала к Саше и предложила ему провести в их Дворце ещё один вечер памяти – не менее значительной личности, Леонида Енгибарова. И Саша (спасибо ему огромное!) тут же согласился.

Но принимал окончательное решение всё же не он – а директор Дворца. И не только директор. Ведь Дворец в то время принадлежал 1 ГПЗ (Первому государственному Шарикоподшипниковому заводу) – огромному и богатому предприятию, которое и давало деньги на проведение бесплатных мероприятий. А мы с Сашей сразу решили, что Вечер памяти не должен быть платным. Стало быть, надо уговорить директора Дворца. А тот уже будет просить деньги у руководства завода.

– Поэтому, – сказал Саша, – нашу идею надо преподнести начальству под каким-то идеологическим соусом!

Я сразу поникла:

– Какой тут может быть «соус»?…

– А вот какой! – сказал Саша, потирая от удовольствия руки. – Ты, можно сказать, помогла мне решить одну творческую задачу. Спасибо тебе!

– Ничего не понимаю.

– А вот скажи мне: какой сейчас год? – спросил Саша.

– Ты что, забыл? 1982.

– Правильно! Год 60-летия образования СССР!

– А при чём тут это? – недоумевала я.

– А при том! В планах нашего Дворца – провести вечера, посвящённые каждой из союзных республик – Украине, Казахстану, Эстонии, Грузии… Ну, и так далее. Короче – каждой из пятнадцати республик. Это – пожелание, точнее – инструкция, спущенная из Министерства культуры. Мы просто обязаны это сделать. Ну, сама понимаешь: дружба народов, и т. д. Деньги на это уже выделены, деньги – не проблема. Но это же такая головная боль для меня! Что-то по поводу каждой республики нужно придумывать. Кого-то приглашать, что-то изобретать… Я тут испёкся совершенно! А ты помогла мне решить задачу хотя бы с Арменией! Мы Вечер памяти Леонида Енгибарова проведём как вечер, посвящённый Армении!

– Вообще-то, Енгибаров родился в Москве.

– Ну, и что? Главное, он – народный артист Армянской ССР! Вот это главное. Идём к директору!

Пошли к директору. Саша представил меня директору так:

– Это – человек, который взялся помочь нам подготовить вечер, посвящённый Армении!

И изложил наш план.

Директор оказался интеллигентным, приятным человеком. К тому – поклонником Енгибарова.

– Ну, тогда напишите сценарий Вечера и представьте его нам. Чтобы мы могли его утвердить и включить в календарный план.

* * *

Я написала сценарий «Вечера памяти Леонида Енгибарова».

Саша прочёл, одобрил. Директор Дворца тоже.

И началась подготовка, которая заняла полгода. Даже больше!

Да, мы готовили этот Вечер девять месяцев. Начиная с февраля…

Это оказалось очень непросто – собрать в один день и час в одном месте очень разных людей, которые смогли бы рассказать о Енгибарове что-то интересное и важное. Саша (по своим режиссёрским каналам) «добывал» телефоны знаменитых актёров, с которыми дружил и был знаком Енгибаров, – а я обзванивала этих людей, по полдня простаивая в телефонной будке… Дома у меня телефона по-прежнему не было. Зато были плохо работающие телефонные автоматы на улице, которые работали от двух копеек – но добывание «двушек» было большой проблемой.

Каждому потенциальному участнику Вечера нужно было звонить по многу раз: сначала с вопросом: хочет ли он выступить на Вечере памяти Енгибарова? Может ли? И когда? У меня была тетрадь с бесконечными списками фамилий и дат: кто когда может и когда не может. Трудно было решить: от кого отсчитывать? На кого ориентироваться? А тут близилось лето – пора гастролей и отпусков…

Были и свои планы во Дворце на этот зал.

Короче: всё оказалось очень непросто. Но я была убеждена: Вечер состоится, и эта внутренняя уверенность придавала силы и внушала спокойствие.

* * *

Итак, после бесконечных обзвонов, согласились участвовать в Вечере очень хорошие люди:

– Юрий Никулин, – я ему позвонила первому.

– Ролан Быков, – он согласился сразу же. Но когда я ему предложила вести этот Вечер, Ролан Антонович предложил сначала встретиться с ним в Доме кино. Мы встретились, я показала ему сценарий Вечера, он его тут же прочёл, ему понравилось. Он согласился вести Вечер. Он сказал: «Для Лёни я всё сделаю!» Ещё я ему подарила свою книгу стихов «Лунные цирки». Быков в то время готовился снимать «Чучело», съёмки намечались осенью, в Твери. Ролан Антонович оставил мне свой телефон и просил звонить ему, когда всё будет готово – чтобы он освободил от съёмок день.

– Михаил Козаков, согласился с радостью.

– Василий Лановой, с радостью.

– Белла Ахмадулина, с оговорками. Но скорее да, чем нет.

– Елена Камбурова, с удивлением: «Но мы практически не были с ним знакомы, – сказала она. – Мне и рассказать-то нечего…» – «Вы споёте песни о цирке. Я уверена, они бы ему понравились…» Короче – согласилась.

– Любовь Стриженова. Вообще-то, я зазывала Олега Стриженова, это – самый близкий друг Енгибарова. Но он решительно отказался, сказал, что вообще давно не выступает уже нигде. Но согласилась его жена – Любовь Стриженова, тоже актриса.

– Лидия Савченко, актриса Театра на Таганке.

– Сергей Каштелян, преподаватель пантомимы из Циркового училища, любимый учитель Енгибарова.

– Александр Мирзаян, бард.

– Сергей Крылов, бард.

– Юрий Медведев и Аида Чернова, артисты пантомимы из Тетра на Таганке.

– Борис Бреев с победителями конкурса молодых клоунов имени Енгибарова.

* * *

Очень хотели участвовать в Вечере, но не смогли по причине гастролей, спектаклей и съёмок – Нина Русланова, Слава Полунин и Константин Райкин.

* * *

Ещё надо было узнать, не хочет ли выступить Ядвига. У неё как раз появился телефон.

Звоню ей: говорю про Вечер и о том, что хочу подарить ей книгу. А у неё, оказывается, родилась дочь! Назвали Лизой. Я поздравила её, я была так рада за неё! Но на другом конце провода почувствовала замешательство, а потом – быстрый, тихий монолог Ядвиги:

– Маша, прости, муж не любит, когда мы с тобой общаемся, после этого он устраивает мне сцены ревности, ты для него – напоминание о моей прошлой жизни, он до сих пор ревнует меня к Лёне, и когда мы с тобой общаемся, даже если мы говорим о чём-то другом, ему кажется, что мы всё равно говорим о Лёне… Прости меня.

– Я всё поняла, Яся, прости и ты меня.

– Я тебе благодарна за всё, за твои стихи о Лёне, я многие знаю наизусть, они утешают меня, когда мне плохо…

– Спасибо, Яся. Я тебя люблю. Желаю вам с Лизой счастья.

Я повесила трубку, и у меня было такое ощущение, что я сейчас рассталась с любимой сестрой. Навсегда… (Так оно и было.)

* * *

Ещё когда я работала с Енгибаровским архивом в ЦГАЛИ в прошлом году, я выписала несколько адресов и телефонов из его записной книжки. Среди них был телефон его тёти – Евгении Андриановны Бобарыкиной (младшей сестры его матери). Но до этой весны позвонить ей не решалась. Что сказать, зачем звоню? А тут – подготовка Вечера памяти, есть повод. Звоню Евгении Андриановне… Волнуюсь ужасно. Захочет ли она со мной, незнакомым человеком, общаться?…

Но после первой же моей фразы насчёт Вечера памяти, она сказала:

– А вы не хотите ко мне приехать?

– Конечно, хочу! А когда можно?

– Да хоть сейчас!

Через полчаса я уже входила в её подъезд на Мещанской улице…

Голубоглазая, моложавая, приветливая женщина открыла мне двери. Пригласила в комнату. И тут же стала выкладывать на стол свои сокровища: Лёнины фотографии, его публикации, рукописи… И рассказывать, рассказывать, рассказывать… Она оказалась удивительно открытым и словоохотливым человеком.

– Я очень рада, когда кто-то вспоминает о Лёне и приходит. Я готова всё показать и всё рассказать, что знаю, и что помню…

После смерти Лёниной мамы, Антонины Андриановны, Евгения Андриановна осталась, по сути, главной хранительницей Лёниного наследия. Хотя, по совету друзей, большую часть папок она всё же передала на хранение в ЦГАЛИ.

– Просто мне негде было это всё хранить, – сказала она.

И действительно: она жила с мужем и взрослой дочерью в маленькой двухкомнатной квартирке со смежными комнатами. Два шкафа фактически были забиты Лёниными материалами. Евгения Андриановна была не просто Лёниной тётей, она была его крёстной матерью. Она рассказала, как Лёню крестили в храме Нечаянной Радости, который находился как раз напротив их дома в Марьиной Роще… У них, тёти и её племянника, была не очень большая разница в возрасте, и они всю жизнь были друзьями. Именно она, тётя Женя, преподаватель русского языка и литературы, привила своему племяннику любовь к литературе.

– Во время войны мы в эвакуацию не уезжали, – рассказывала тётя Женя. – А жилось очень голодно. И многие, кто жил на окраине, как мы, сажали огороды. И мы тоже. Я тогда ещё не замужем была, молодая, жила в семье старшей сестры Тони. И вот мы ходили с Лёней на этот огород: пропалывать грядки, окучивать… И пока идём туда по жаре, а идти было далеко, чтобы ребёнок не заскучал, я ему по дороге что-нибудь рассказывала. Особенно Лёня любил «Витязя в тигровой шкуре». Он мог его слушать сто раз подряд! Я заканчиваю, а он тут же просит: «А теперь расскажи сначала!» Так он полюбил поэзию. Потом уже сам, во взрослом возрасте, пристрастился к французской поэзии, к философии… Потом, после войны, я вышла замуж и переехала вот в эту квартиру. Лёня часто, когда приезжал с гастролей, забегал ко мне… Мы всю жизнь с ним дружили. Всегда про всё рассказывал, советовался…

И я представила: он приходил в эту самую квартиру, в которой находилась сейчас я, и сидел за этим самым столом… Фантастика!

– А ещё он приходил ко мне мыться, – рассказывала, смеясь, тётя Женя.

– Мыться?

– Ну, да! В Марьиной Роще удобств ведь не было никаких. Так он приходил ко мне, благо, мы близко достаточно живём. Точнее – жили… Так вот: раздаётся звонок в двери, открываю – за дверью стоит Лёня, босой, башмаки прижимает к груди, спрашивает жалобно: «Баня сегодня работает?» Комик, что с него взять!… – смеётся белозубо тётя Женя.

Она вынимает папки с фотографиями, раскладывает на столе:

– Это Лёня с родителями… На Тоне здесь лица нет, она ещё не оправилась после смерти дочери.

– После смерти дочери?…

– Да. Девочка умерла младенцем…

– Стало быть, у Лёни была сестра?

– Была. Да только недолго.

Меня при этих её словах как будто обожгло сердце: у Лёни была сестра! Так вот оно что!… Вот всё и разъяснилось… Загадка наших с ним отношений. Просто я была ему сестрой…

Ещё тётя Женя рассказала о Лёниных братьях. Оказывается, у него два брата по отцу, но от разных матерей. Старший, Михаил, художник, живёт в Одессе. А средний, Рачик, в Ереване. Режиссёр. Фамилия у него – Капланян, а отчество – Никитович, потому что его усыновил отчим. Но они с Лёней всю жизнь общались. Когда ещё отец был жив, старшие сыновья приезжали в Марьину Рощу. Михаил, увидев, какой Лёня хлипкий и болезненный растёт, сделал для него турник во дворе и научил Лёню обтираться снегом…

…А ещё тётя Женя показала фотографии Лёниной свадьбы. Он такой смешной на них… Совсем молоденький, мальчишка почти, тощий, испуганный, одни глаза на лице. И нос. А женщина, что стояла рядом с ним, казалась и старше, и опытнее. Так, ничего особенного… И что он в ней нашёл?…

– Жену его звали Ада. Но счастья с ней у него не получилось… Они практически и не жили вместе…

– Ну, с женщиной с таким именем, вряд ли могло получится счастье… – сказала я.

– С Адой-то?… Да Бог с ней! А вот это Лёнина дочка, Барбара, которая в Праге… В шестьдесят пятом году родилась. Сейчас ей уже семнадцать, а здесь она ещё малышка, а вот здесь уже постарше…

– Глаза Лёнины… – сказала я.

– Да, такие же грустные. Мать её, Ярмила, очень любила Лёню. Приезжала к нему на могилу. Мы с ней встречались… Чудная женщина, художница, она Лёню прямо боготворила! Она всё делала, чтобы в Праге Лёню не забыли. После 64-го года, когда Лёня победил там на Международном конкурсе клоунов, у чехов прямо помешательство было на Енгибарове. Они говорили: «наш Енгибаров!», «наш пражский парень Енгибаров!». Чехи считали, что это они его открыли. По сути, так оно и было. Зрителями ведь на конкурсе были чехи, и от них, от их реакции, много зависело, кто победит. Потом там создавались фан-клубы Енгибарова, писали о нём много… Это чехи назвали Лёню «клоуном с осенью в сердце», один чешский журналист. Интересно, что и после 68-го года отношение к Лёне в Чехословакии не изменилось. Ну, может, потому что Лёня не совсем русский, всё-таки он армянин, хоть и московского, как говорится, розлива. Но то, что его так помнят, всё-таки во многом заслуга Ярмилы… Вот, не судьба им была быть вместе…

– Неужели это было совсем невозможно – быть вместе?

– Абсолютно! Она после 68-го года в СССР переехать не могла, её бы никто не понял, и как бы после этого относились там, в Чехии, к её родителям?… Лёня в Чехословакию тоже эмигрировать не мог, для него это было немыслимо – уехать, да и мать ни за что бы не оставил… Он её любил больше всех на свете. Жалел очень… У неё ведь никого, кроме Лёни не было. Дочка умерла, муж тоже… Только Лёня остался. Она его любила без памяти. Она ведь и умерла на его могиле… Первые полгода Тоню держали на лекарствах, и она почти всё время спала. А потом… потом её с Ваганькова невозможно было увезти. Она почти каждый день туда ездила. Там, на могиле, у неё инсульт произошёл, оттуда её увезли в больницу, и через несколько дней она умерла… А потом и Ярмила погибла…

– Как погибла?!

– Ехала на машине, был дождь и туман, машину занесло на повороте…

– Какой ужас!… А как же Барбара?

– Осталась с бабушкой и дедушкой, родителями Ярмилы. Но мать Ярмилы такого горя долго не вынесла, тоже умерла. Так что Барбара осталась со стареньким дедушкой… Я ей пишу, связь поддерживаем, всё-таки Лёнина дочка, а моя внучатая племянница… родной человечек. Хочу, когда ей восемнадцать исполнится, чтобы она приехала, сходим с ней на могилу к её отцу…

– Бедная девочка! Ещё ребёнок, а уже столько потерь в жизни…

Я смотрела на фотографию грустной девочки и чувствовала, что люблю её, далёкую и незнакомую… мне казалось, что я чувствую её боль…

– Да, трудная у неё жизнь, – вздохнула тётя Женя. – Кому-то всё даётся, а у кого-то всё отнимается… И никто не объяснит, почему это так… Вот почему Лёня ушёл так рано? Разве ему пора было уходить?… У него столько планов невыполненных осталось!… А кто-то живёт долго, коптит землю, сам не зная, зачем…

– Это верно…

– А ещё у меня хранится Лёнин костюм. Один из его костюмов, в которых он выступал…

Тётя Женя открыла второй шкаф и вынула оттуда чёрные брюки на одной лямочке и жёлтую полосатую футболку…

…Я уходила с Мещанской, очарованная этой милой женщиной, переполненная впечатлениями до краёв… Мы договорились, что в скором времени я приду вновь, и тётя Женя даст мне прослушать магнитофонные записи, где Лёня сам читает свои новеллы…

И вообще, тётя Женя вызвалась помогать мне в подготовке Вечера, чем только сможет. Кстати, она мне дала телефон Лёниного биографа – Рудольфа Славского, советовала позвонить ему, и обязательно позвать на Вечер.

А я подарила Евгении Андриановне свою книгу «Лунные цирки», в двух экземплярах: ей лично и кому она захочет подарить.

* * *

Я позвонила Славскому на следующий же день. Оказалось, что он живёт в пяти минутах от моего дома. Он пригласил меня зайти.

Зашла. Мне открыл пожилой человек невысокого роста с настороженным взглядом.

Маленькая квартирка, забитая битком книгами, афишами, папками… Славский, оказывается, тоже был когда-то клоуном. А потом стал искусствоведом, историком и теоретиком цирка. Уже много лет он работал над биографией Енгибарова.

Странно, но такого взаимного расположения, как с Евгенией Андриановной, у нас с ним не произошло. Со стороны Рудольфа Евгеньевича я с первых же минут почувствовала напряжённость и настороженность. Потом поняла: он воспринял меня, как конкурентку. Он, видимо, считал себя единственным знатоком творчества Енгибарова, и вдруг приходит девчонка (я ему годилась во внучки), которая тоже что-то знает и тоже хочет что-то сказать о Енгибарове. Он решил, что я посягаю на его территорию. Хотя территория здесь огромная, поистине бескрайняя, и всем хватит места! Изучать, любить, думать, восхищаться…

* * *

Когда позвонила в очередной раз Евгении Андриановне, она сообщила, что в Москву приехал в командировку брат Лёни – Рачия Капланян, что она подарила ему второй экземпляр «Лунных цирков», и он хотел бы меня увидеть. Она дала мне его телефон.

Я позвонила, не откладывая. Он пригласил приехать. И я отправилась к нему в гостиницу в центре Москвы, где он остановился. Прихватив с собой сценарий телефильма «Клоун с осенью в сердце».

Как же они оказались похожи, два брата! Я думала, что Лёня больше похож на свою маму, чем на отца. Каково же было моё изумление, когда я увидела Рачика! Матери-то у них разные. На своего отца ни тот, ни другой не были похожи. У отца лицо – как будто вырезано из морщинистого дерева, а у обоих братьев – общая мягкость черт, мягкая линия губ и взгляд карий, тёплый…

Рачия Никитович обрадовался мне. Расцеловал, как родственницу. И сказал, что я написала замечательную книгу о Лёне. Я уточнила, что книга не только о Лёне, что там много героев и адресатов, на что он сказал:

– Всё равно это книга о Лёне!

И протянул мне «Лунные цирки» с требованием сделать дарственную надпись.

Я надписала книгу. И сказала, что у меня есть для него ещё кое-что.

– И что это?

– Сценарий телефильма о Лёне.

– Это интересно. Покажите.

Я протянула ему сценарий. Он пробежал глазами первые страницы…

– Интересно… любопытно…

– Главное то, что здесь нет ни одного чужого слова – только Лёнины слова. Я использовала его новеллы, его дневники. Он сам рассказывает о себе. Собственно, нужен только один актёр, похожий на Лёню со спины. И голос чтобы был похож. Хотя это не так важно – похожесть. Главное, чтобы он почувствовал Лёню изнутри, чтобы срезонировал на него… Будут звучать новеллы, и будут кадры с его выступлениями. Получится замечательный фильм. Главное, чтобы не было никаких «воспоминателей», которые больше говорят о себе.

– Ты права… Но понимаешь, я ведь не снимаю кино, я – театральный режиссёр.

– Я знаю.

– Но я могу, если ты не возражаешь, взять сценарий с собой в Ереван и там поискать режиссёра.

– Не возражаю.

– Это ничего, что я перешёл на «ты»? Ну, не могу я тебе говорить «вы»! Прочёл твою книгу, и ты сразу стала мне родным человеком.

– Ничего-ничего, пожалуйста!

– Кстати, сейчас один мой ученик должен зайти, мой любимый ученик. Познакомлю вас.

Тут раздался стук в дверь.

– А вот и он!

Двери открылись, и вошёл высокий мужчина.

– О, Миша, дорогой! – радостно воскликнул Рачия Никитович, и они обнялись. – Миша, познакомься, это Маша, она написала замечательную книгу о моём брате Лёне. Маша, это – Миша!

Он мог бы его и не представлять, потому что не узнать этого человека было невозможно: это был известнейший актёр театра и кино Михаил Ульянов! Первый раз я увидела его давным-давно, в фильме «Битва в пути». А потом было много, очень много фильмов с его участием, но больше всего я любила фильмы «Бег» и «Братья Карамазовы». Ульянов совершенно гениально сыграл Митю Карамазова. Вот это была роль его масштаба, его размаха!… А генерал Чарнота в «Беге» – может быть, моё самое сильное потрясение от кино. Ничего не могу поставить рядом с этим образом…

Они представляли собой забавную пару: Ульянов был головы на полторы выше Рачика, и с высоты своего роста взирал на маленького Рачика с почтением и обожанием. А Рачик – снизу вверх – с покровительственной любовью.

Тут зазвонил телефон, и Рачик вышел в другую комнату. Проводив его взглядом, Ульянов сказал:

– Этот человек так много дал мне, так многому меня научил! Когда он приезжает в Москву, это для меня праздник. Всё бросаю и бегу к нему, чтобы пообщаться хотя бы полчаса… А вы, вправду, написали о Лёне книгу?

– Это книга стихов. Она почти вся о цирке, и здесь много стихов, посвящённых Енгибарову. Но так как именно Енгибаров открыл для меня цирк, то можно сказать, что вся книга посвящена Лёне. Рачия Никитович так это и воспринял.

– Необычное название, – сказал Ульянов. – «Лунные цирки»… Можно подумать, что книга о космосе.

– Всё верно. Цирк – это явление космическое.

Он листал мою книгу, задерживаясь на каких-то страницах, шевелил губами, а я смотрела на него, удивляясь, как его экранный образ отличается от того, каким я видела его сейчас. На экране это, обычно, мужественный и даже грубоватый человек, с такой могучей энергетикой, хлещущей через край… А в жизни он оказался мягким, домашним, тёплым. Просто находиться с ним в одной комнате было уютно и спокойно. Чувствовалось, что это очень сильный, несуетный и добрый человек.

Через минуту Рачик вернулся, и стал расспрашивать Мишу о его дочке, и Ульянов говорил о ней с такой нежностью и трепетом, что мне даже немножко завидно стало. Ну, не завидно, а просто подумалось: «Везёт же девчонке иметь такого любящего отца!» Они так друг к другу и обращались: «ты, Миша» и «вы, Рачия Никитич», хотя мне показалось, что Рачик не на много старше Ульянова. Потом мы пили чай, и я рассказала о готовящемся Вечере памяти. И они оба пообещали прийти, при условии, что один в это время будет в Москве, а у другого в этот вечер не будет спектакля. Вспомнили, как хоронили Лёню, какое было жаркое, удушливое лето тогда в Москве… А Рачик рассказал о похоронах Эдит Пиаф, на которых он присутствовал. Она завещала, чтобы на её похоронах пели и танцевали, и когда по улицам несли гроб, то впереди процессии шёл кордебалет, и балерины танцевали канкан…

Я ехала домой и думала об Эдит Пиаф и о Лёне Енгибарове… И о том, что Вечер памяти надо организовать так, чтобы это не было что-то печально-пессимистическое, а чтобы все радовались. Радовались тому, что был такой Великий Клоун. Был – и есть. Ведь то, что он сделал и написал, осталось с нами, в нас… Значит, он продолжает жить. В каждом из нас…

* * *

Да, я оставила Рачику Никитовичу свой сценарий, а он мне дал свой ереванский телефон. Даже два. К сожалению, я свой телефон дать не могла, так как у меня его по-прежнему не было. Рачик сказал, чтобы я звонила без всякого стеснения, и домой, и прямо в театр…

* * *

Неожиданно ко мне приехала девушка. По имени Зина. Она заканчивала ГИТИС и писала дипломную работу о творчестве Енгибарова. Несколько дней тому вышла на Евгению Андриановну, и та, рассказав и показав ей всё, что могла, дала впридачу мой адрес. Сказав, что я написала повесть о Енгибарове. (Я дала Евгении Андриановне прочесть, и ей повесть очень понравилась. Только тётя Женя слегка огорчилась, что в повести я назвала Лёню другим именем).

И вот, приезжает девушка Зина и просит, чтобы я позволила ей прочесть повесть.

– У меня только один машинописный экземпляр, – говорю я. – Я не могу его вам дать.

(Компьютеров в то время ещё не существовало).

– А позвольте, я прямо у вас прочту.

– Но… здесь же не пять страниц, а побольше.

А был уже поздний вечер.

– Дело в том, – сказала, волнуясь, Зина, – что завтра я уезжаю домой, в Челябинск, у меня уже билет куплен. И до осени в Москву не приеду. А мне надо диплом заканчивать. Мне очень, очень важно прочесть вашу повесть! Можно, я посижу ночь на кухне и почитаю? За ночь-то я прочту?

– За ночь прочтёте.

Как я могла ей отказать?

Мы с Антоном пошли спать, а она осталась на кухне читать…

Утром она горячо благодарила меня, сказала, что нашла в повести очень важные для себя вещи – там, где я описываю его клоунады, объясняю их глубинную суть и провожу параллели с Чеховым и Гоголем. Про Чехова и Гоголя у меня было подробно: о том, что учителей и предшественников Енгибарова нужно искать не в манеже, а в русской литературе. Это Зину особенно заинтересовало.

Зина уехала. А через пару месяцев пришло от неё письмо. Она писала, что с большой радостью использовала в своей дипломной работе мои мысли по поводу Чехова, Гоголя и так далее. Ещё она сообщала, что собирается в скором времени опубликовать свою работу. Заканчивалось письмо очень трогательно. Зина писала: «Когда вы прочтёте в моей книге про Чехова и Гоголя, про эти интереснейшие параллели с творчеством Енгибарова, знайте, что это – ваше!»

Так меня в первый раз обокрали…

Ну, вот, она опубликует свою книгу с моими мыслями и находками, а что делать мне? Моя-то книга ещё не опубликована! И если я её всё-таки напечатаю, что можно будет подумать, что это именно я украла эти мысли у Зины!!

Что же делать? Быть впредь не такой доверчивой, наверное…

А сейчас я поняла, что все страницы, которые «слизала» у меня Зина, я должна из своей книги вычеркнуть.

Когда я рассказала тёте Жене эту историю, она очень огорчилась.

– Кто б мог подумать? – сокрушалась она. – Такая тихая, скромная девочка… Разве она не понимает, что это – воровство? Интеллектуальное воровство! А ты не хочешь ей написать?

– Я думаю, что это напрасно… Я лучше напишу новое начало повести. Может, оно ещё лучше будет!

* * *

Полгода пробивалась на Шаболовку за фильмами.

Сначала нам наотрез отказали в выдаче фильмом для показа на Вечере. Дело в том, что Юрий Белов, который был режиссёром у Енгибарова, уехал несколько лет назад в Америку, и поэтому некоторые Енгибаровские фильмы ушли в спецхран. Такой был в те годы мерзкий закон. Человека уже нет десять лет в живых, но он расплачивается за то, что кто-то там уехал в Америку… Бред!!! Итак, фильмы взять нельзя (не положено!) Но мне очень хочется. Надо! Необходимо! Без этого не может состояться Вечер! Нужно ведь, чтобы люди увидели Клоуна!

Саша Филистеев упорно дозванивался до самых высоких киноначальников… Ему отказывали, но он звонил опять. И он-таки выбил это разрешение! И вручил мне заветную бумагу, с которой я поехала на Шаболовку (где меня уже несколько раз до этого отшивали!).

О, эта бумага имеет невиданную силу! Меня тут же пропускают на проходной.

Я иду к дальнему корпусу, который охраняется строгим военным. Взглянув в бумагу, он пропускает меня внутрь и вежливо объясняет, как пройти в искомый кабинет. Там – мне должны выдать ещё одну бумагу – разрешение на получение бобин с фильмами на 30 октября. Дата Вечера уже назначена.

И вот я иду по тихим и безлюдным коридорам спецхранилища запрещённых фильмов…

Подхожу к искомой двери… Стучу. Слышу женский голос: «Войдите!»

Захожу. Вижу молодую белокурую женщину, и – начинаю смеяться… смех бьёт меня, как истерика… В первую минуту я ничего не могу сказать, – мне просто плохо от смеха! А она смотрит на меня удивлённо и ничего не может понять.

– Здравствуйте! Вот не ожидала вас тут встретить, – наконец, произнесла я.

– Здравствуйте, – говорит она, продолжая сильно удивляться.

Она – соседка с десятого этажа. Мы живём с ней в одном доме уже семь лет!! И довольно часто встречаемся в лифте и всегда приветливо здороваемся друг с другом. Хотя так и не познакомились за эти годы и ничего не знаем друг о друге. Вот к ней-то я и прорывалась столько месяцев!! Вот она-то и должна мне дать разрешение взять такого-то числа Енгибаровские фильмы…

Нарочно не придумаешь. Только в жизни такое бывает!

* * *

…Никогда не забыть ту осень 1982 года, заваленную мокрой листвой, залитую дождями… И как пошёл ранний снег… А я из вечера в вечер, уложив Антона спать, бегала в ближайшую телефонную будку… В холодную, тёмную, запотевшую от дождей… Брала с собой маленький карманный фонарик, чтобы освещать страницы в своей телефонной книжке и диск телефона… Который, к тому же, вечно заедал. Автомат глотал драгоценные «двушки». И приходилось блуждать во тьме, под дождём со снегом, в поисках работающего автомата… Потому что созванивания с будущими участниками продолжались все эти месяцы, и я всё подгоняла и подгоняла к одной какой-то дате возможности многих, очень занятых, людей…

Почему я звонила по ночам? А когда же ещё?… Утром актёры спят, потом у них репетиции, потом – спектакли… И только после полуночи, когда актёрский трудовой день позади, с ними можно о чём-то говорить…

* * *

И в эту же осень у Антона приключилась история с пальцем, который он сильно повредил проволокой. И ему делали операцию. И мы целый месяц ездили с сынулей в Филатовскую больницу, на осмотры и лечение. И столько было переживаний, Господи! Из-за всего. Жила просто на пределе всех сил – моральных и физических. И дома возились с этим бедным пальцем: парили его, мазали, перевязывали. И в свою поликлинику бегали на разную физиотерапию…

А тут ещё типография задерживала, никак не могла напечатать пригласительные билеты на Вечер и афишу… Нервы мои сдавали, и я кричала по телефону на Сашу Филистеева, что это он виноват, не может на них надавить, чтобы они, типографы, выполнили своё обещание…

А ведь надо было ещё успеть распространить эти сотни пригласительных билетов! И чтобы кто-то на них пришёл… У меня уже был один печальный опыт организации поэтического вечера с пригласительными билетами. Правда, это было восемь лет назад, но запомнилось навсегда. На тот вечер пришли только два моих друга и два человека с улицы. И всё! Неужели и в этот раз может быть такое?! Я холодела при этой мысли…

Саша успокаивал меня, говорил, что большая часть пригласительных уйдёт на завод, в ближайшие школы и институты. Что-то разнесём по окрестным организациям, что-то распространим сами среди своих друзей и знакомых. Но я всё равно жутко психовала.

Столько было переживаний в ту осень, столько нервотрёпки!

Но вот странное дело… Когда я вспоминаю ту сумасшедшую, холодную, слякотную осень, я каждый раз испытываю прилив счастья… Я вспоминаю чудесного филатовского доктора, который вылечил моего мальчика. И мы подружились с этим доктором на всю жизнь… Я вспоминаю чудесную тётю Женю… Вспоминаю эти свои стояния в холодных телефонных будках в ночном дворе… Хлещет ливень, и мимо будки плывут реки тёмно-жёлтой листвы…

А ещё я вспоминаю, как мой шестилетний сынок помогал мне в это трудное время. Как он стойко переносил всю эту, мучительную для него, историю с пальцем. Как он не терял бодрости духа и чувства юмора. Как он отпускал меня, когда было надо, отпускал надолго – потому что необходимо было ездить повсюду: и на Шаболовку, множество раз, и на встречи с разными людьми, которых я хотела пригласить на Вечер, и во Дворец культуры приходилось ездить, утрясать разные вопросы. А это – больше часа только в одну сторону… Сынок, мой маленький большой друг, говорил:

– Езжай и не волнуйся. Поем и буду играть. Ну, ещё коллекцию насекомых надо привести в порядок, и все наши летние гербарии… Почитаю, телек посмотрю, музыку послушаю. Езжай, езжай! Мне есть чем заняться. Скучать не буду.

Скучал ли он без меня на самом деле, я не узнаю никогда. Потому что он ни за что бы мне в этом не признался, чтобы не огорчать меня. Спасибо тебе, мой родной! Я очень люблю тебя. Ты – настоящий друг.

* * *

Итак, Вечер был назначен на 30 октября 1982 года.

И, когда уже всё было готово (напечатаны большой портрет Енгибарова, и афиша, и пригласительные билеты, и все-все-все сказали: да, мы в этот день и час можем), я, как было уговорено, стала звонить Ролану Быкову по оставленному им телефону…

Тщетно! Дозвониться было невозможно. Или я попадала не туда, или мне не хотели его подзывать: мало ли, может, какая-нибудь навязчивая поклонница обрывает телефон?

Тогда я решила поехать в Тверь. Я знала название гостиницы, где он жил со своей съёмочной группой.

Почему-то в этот день ударил сильный мороз. Вообще, была очень ранняя зима в том году, не успела пожелтеть листва, как всё засыпало снегом… А в то утро ещё и мороз!

Рано утром (оставив Антона у мамы), я стояла на платформе в Химках в ожидании электрички. Электрички не было. Её не было час, и два, и три, и четыре… Где-то произошла авария. Позвонила маме из телефона-автомата, попросила не волноваться, сказала, что всё равно мне нужно сегодня попасть в Тверь, а когда вернусь – не знаю…

Толпа на платформе была такая, как во время войны, когда народ бежал в эвакуацию. Все люди были навьючены тяжеленными сумками и мешками. Это ведь было время «продуктовых электричек» – когда весь российский народ тащил продукты из Москвы…

…Когда электричка, наконец, подошла к платформе, её брали с боем, с остервенением… Меня занесло внутрь человеческой волной и прижало к стенке тамбура. Так и ехала до самой Твери. Вообще, электричка до Твери (в то время – город Калинин) идёт два часа. Но из-за сбоя в движении поездов, она ехала страшно медленно, часто останавливаясь и пропуская другие поезда. Короче: мы тащились в эту самую Тверь шесть часов!! Приехали в полной тьме, около десяти часов вечера. Я в Твери до того ни разу не была.

Как я искала во тьме безлюдного, незнакомого города гостиницу – это отдельный рассказ…

Ну, нашла-таки. Прошу дежурную пропустить меня в номер к Ролану Быкову. Она выкатила на меня глаза от изумления.

– Да никуда я вас не пущу, гражданка! – чуть ли не заорала она.

Ну, понятное дело: ночь на дворе, а тут какая-то сумасшедшая просится пустить её к знаменитому режиссёру. Гнать таких в шею!

Не помню, сколько времени я её убеждала, что я не сумасшедшая, не поклонница, а приехала из Москвы по делу. Наконец, она стала сдавать свои бронебойные позиции. И согласилась позвонить ему в номер и спросить, знает ли он меня, и можно ли меня к нему пустить…

Знает! Можно! Пустили!

Хотя была уже почти ночь, но в его номере было полно людей из съёмочной группы, и все с жаром обсуждали завтрашний съёмочный день… Ролан Антонович огорчился, узнав, как я добиралась, и как долго меня не пускали внизу. Его жена, Елена Санаева, милая и такая спокойная, с немного грустными и усталыми глазами, она тут же дала мне чашку горячего чая и какие-то бутерброды. Потом меня расспросили о Вечере, на каком всё этапе. И узнав, что всё уже готово, и кто будет выступать, Ролан Антонович неожиданно спросил меня:

– А свои стихи, посвященные Лёне, вы будете читать?

– Ой, нет, что вы!

– Как «нет»?

– Я вообще не читаю стихов.

Тогда он твёрдо посмотрел мне в глаза и твёрдым голосом сказал:

– Вечер, посвящённый Лёне Енгибарову, без ваших стихов состояться НЕ МОЖЕТ.

Он как будто закодировал меня в ту минуту на выступление.

– Хорошо, я подумаю, – сказала я в полном смятении.

– А здесь и думать нечего, – сказал он. И повторил: – Запомните: вечер, посвящённый Лёне Енгибарову, без ваших стихов состояться НЕ МОЖЕТ! Вы обещаете мне, что будете читать?

– Обещаю… – голос меня едва слушался. – А вы-то приедете?

– Я хочу, – сказал он. – Лёня для меня – это святое. Но – всё зависит от Никулина. Если Юра приедет сниматься в этот день, я уехать со съёмок не смогу… Ему трудно вырываться на съёмки, и я от него очень завишу. А тут ещё эта чёртова зима! Я хотел снимать золотую осень! Жёлтые листья! А не чёрные, засыпанные снегом… Всё ужасно… всё летит кувырком… С каждым днём погода всё хуже! Дни короткие, тёмные, мы почти ничего не успеваем за день… И если Юрка скажет, что приедет в этот день, я его буду снимать. Простите, что я, может быть, подвожу вас, это ужасно, я обещал, я очень хотел!! Я искренне хотел, вы мне верите?!

– Верю.

Он чуть не плакал.

– Но ведь Никулин тоже выступает на Вечере, – сказала я. – Вряд ли он приедет в этот день.

– Нет, он не будет выступать на Вечере.

– Он мне обещал, мы договорились.

– Вам он обещал, потому что не хотел вас огорчать, он мне так и сказал. А мне признался, что идти на Вечер не хочет.

– Почему?

– Ну, не знаю! Не хочет – и всё! Он так и сказал: «Лучше я к тебе приеду сниматься в этот день».

– Как это всё странно…

– Но я вот что подумал… Если мы рано закончим в тот день, я сяду на машину и успею на Вечер…

– Ну, что ты говоришь, Ролан! – сказала обеспокоено его жена. – Это же как надо гнать машину! Чтобы успеть.

– Но я обещал! Думаю, успеть можно…

– Может, лучше не надо рисковать? – сказала я.

А у самой в мозгу страшные вопросы: а кто же тогда будет вести Вечер? И Никулина не будет… И кто ещё в самый последний момент откажется? Может, вообще никто не придёт?!.

– Я приеду! – твёрдо сказал Ролан Антонович. – Чего бы это мне ни стоило!

– А теперь – спать! – сказала Елена Всеволодовна.

– Ну, я поехала, – сказала я.

– Куда это вы собрались ехать ночью? – изумилась Елена Всеволодовна.

– В Москву, домой.

– И не думайте! Вы переночуете в гостинице, а утром поедете.

– Но внизу я видела объявление, что свободных мест нет…

– А вы переночуете в моём номере. Идёмте!

– А вы как же?

– Обо мне не волнуйтесь.

Она провела меня в свой номер, где она жила со своим сыном, Пашей Санаевым, темноглазым, худеньким мальчиком двенадцати лет.

– Маша сегодня поспит здесь, на моей кровати, – сказал Елена сыну.

– Хорошо, – сказал он, ничуть не удивившись. Вот истинное киношное дитя!

Когда Елена вышла, пожелав нам поскорее лечь спать, Паша оживился и заговорщицки спросил меня:

– А вы любите химические опыты? – его глаза горели.

Мне было стыдно признаться, что я ненавижу химию. И я вежливо сказала:

– Да, это интересно.

– Хотите, покажу?

Ну, что я могла сказать ребёнку? Что не хочу?

– Хочу!

– Идёмте!

Мы вошли в ванную комнату, он что-то нахимичил в стакане, выключил свет – и жидкость стала источать искры и сильный, малоприятный запах, если не сказать – вонь.

– Правда, здорово?!

Лицо мальчика, освещённое слабым искрящимся светом, лучилось восторгом…

– Здорово! – сказала я.

И тут распахнулась дверь, резко зажёгся свет, в ванную вбежала мама Елена с криком:

– Пашка, ты опять за своё?! А я слышу – вонище в коридоре! Ты же мне обещал… Ты скоро подожжёшь гостиницу! Вот увидишь, что этим кончится!

– Мама, да я только хотел… Я же совсем чуть-чуть…

– Спать, спать, немедленно спать! Завтра в восемь утра приходит автобус, и едем на съёмки. Надо же хоть немного поспать!

Она опять пожелала нам спокойной ночи и, уходя, погасила в номере свет.

Мы улеглись. Комнату освещала полная, огромная луна, глядящая в наше окно, не прикрытое ни шторами, ни деревьями. Мы как будто плыли по лунному озеру…

– А хотите музыку? – шёпотом спросил Паша.

– Хочу! Только потихоньку, чтобы мама не услышала.

– Я совсем потихоньку. Вы кого больше любите (и он назвал несколько английских имён).

Мне пришлось признаться, что я никого не слышала и не знаю.

– Тогда я поставлю вот это, – он назвал имя, или группу, но я уже ни за что не вспомню.

Щёлкнула клавиша магнитофона – и комната наполнилась дивными звуками… я не знаю, что это было, но это было так хорошо, так волшебно… Прекрасная музыка, чистые голоса, непонятные слова и колыхание лунного света…

– Вам нравится?

– Очень! – искренне сказала я. – Ничего подобного никогда не слышала!

(Мне бы очень хотелось когда-нибудь встретиться с Павлом Санаевым, который уже давно взрослый человек, писатель и режиссёр, и спросить его, что мы слушали с ним той лунной ночью, в октябре, в Твери, в 1982 году? Мне бы так хотелось ещё раз услышать эту музыку!…)

Под музыку, мы тихонько общались, я рассказала ему, почему я здесь оказалась, рассказала о готовящемся Вечере, как долго я его готовила, и как мне грустно думать, что Ролан Антоныч может не приехать.

– Если Ролан сказал, что приедет, значит – приедет! – твёрдо сказал Паша.

Я так и уснула под эту дивную музыку, и мне снились лёгкие, счастливые сны…

Рано утром мама Елена разбудила нас, мы быстро попили чаю, и они всей гурьбой, с кучей детей-подростков направились к автобусу, чтобы ехать на съёмочную площадку и продолжать снимать своё «Чучело». А я отправилась на вокзал, и на душе у меня было тепло и нежно…

* * *

30 октября 1982 года был сильный туман и гололёд…

Накануне Саша Филистеев узнал, что Никулин едет утром на съёмки. Он перехватил его и взял у него интервью. И Юрий Владимирович нашёл тёплые и задушевные слова, чтобы рассказать о Енгибарове. (Так и осталось для меня загадкой, почему он не захотел прийти на Вечер? Но спасибо ему за это интервью!)

Весь день, не рассеиваясь, стоял морозный туман, и дороги были покрыты тонкой, коварной плёнкой льда…

И я весь день молилась: «Господи! Хотя бы он не поехал по этому гололёду, в этом тумане! Господи, не позволь ему этого! Господи, никакой Вечер не стоит того, чтобы за него платили жизнью!»

Когда шла к Дворцу, боялась двух вещей: 1) придёт тьма зрителей, а из выступающих – никого! И на сцене будет пусто… 2) Придут все выступающие, а из зрителей – никого! И в зале будет пусто…

Эти два страха (и ещё тревога за Быкова) накалили мои нервы до предела. А ведь мне ещё надо будет читать стихи! Я ведь обещала… О ужас!…

* * *

Я приехала за два часа до начала. Мне ещё надо было с кинооператором быстро просмотреть фильмы, выбрать нужные кадры и вставить их в сценарий. Экземпляр сценария был вручён оператору, и я умоляла его ничего не перепутать: в нужный момент погасить в зале свет и пустить сначала этот эпизод из этого фильма, потом другой эпизод из другого фильма… И так далее. Парень был молодой и сообразительный. Обещал не подвести. Вечер – в двух отделениях. Кадры из фильмов должны демонстрироваться в начале и в конце каждого отделения – именно те кадры, где Енгибаров выступает в манеже, или на сцене.

* * *

Слава Богу, слава Богу! Артисты пришли все!… А некоторые даже с родственниками. Михаил Козаков пришёл с женой, а с Беллой Ахмадулиной приехали обе дочки и муж – Борис Мессерер.

А народу в зале было так много, что люди сидели в проходах на ступеньках… Зал был не просто полон – он был переполнен! Почему так получилось? Да потому, что мы с Филистеевым напечатали и распространили билетов больше, чем было мест в зале. На всякий случай! По опыту зная, что по пригласительным билетам приходит, обычно, не так уж много народу. Но пришли, видимо, все! И ещё привели с собой друзей и знакомых. Меня, как организатора Вечера, то и дело вызывали к главному входу, где билетёрши не знали, что делать с напирающей толпой… На свой страх и риск я попросила пропускать всех желающих.

Не было только ведущего – Ролана Быкова. («Слава Богу! – подумала я. – Не стал рисковать…»).

Пора начинать. Но кто будет вести Вечер? Спрашиваю Вальку Гнеушева:

– Может, ты?

– Да ты что! – замахал он руками. – Кто я такой, чтобы вести Вечер?! А сама не хочешь?

– Я?! Ты что – смеёшься?!

В артистической уже были все участники Вечера: Ахмадуллина, Камбурова, Лановой, Бреев со своими ребятами – молодыми клоунами, Савченко и Стриженова, Мирзаян и Крылов, Каштелян и Козаков…

Я собралась с духом и подошла к Козакову.

– Михал Михалыч! Ролан Быков не смог приехать… Что делать? Вы не смогли бы провести Вечер?

Он думал не больше одной минуты. Я видела, как он весь внутренне сконцентрировался.

– Сценарий есть?

– Вот, – протянула я ему.

Он быстро пробежал его глазами…

– Вы – автор?

– Я.

– Хорошо. Я проведу. Только сядете рядом со мной, будете подсказывать, когда мне надо будет говорить. Идёмте!

И мы все пошли на сцену…

Присутствовали с телекамерами и снимали Вечер:

– Армянское телевиденье. Я позвонила в Армянское представительство и позвала их на Вечер, а они позвали Армянское телевиденье.

– МГУ, факультет журналистики. Я позвонила туда и спросила: не хочет ли кто-нибудь с отделения тележурналистики снять Вечер. И – о чудо! – оказалось, что одна девушка, армянка, готовит дипломную работу по Енгибарову! Она была просто счастлива прийти на Вечер – ведь столько материала само пришло ей в руки!

Демонстрировались фильмы:

– «Путь на арену» и «Леонид Енгибаров, знакомьтесь!»

Была сделана:

– Распечатка книги новелл Леонида Енгибарова «Первый раунд».

Новеллы прекрасно читали Любовь Стриженова и Лидия Савченко. И почти каждый из выступавших выбирал из книги одну-две новеллы, близкие ему, и тоже читал.

– Игорь Шевцов, друг Высоцкого, дал мне стихи Высоцкого, посвящённые Енгибарову. В то время они ещё не были опубликованы, об их существовании мало кто знал. На Вечере их прочёл Василий Лановой.

Итак, Вечер памяти Леонида Енгибарова состоялся 30 октября 1982 года, в театральном зале Дворца культуры 1 ГПЗ, на ул. Мельникова, 7.

Вечер вёл Михаил Козаков. И вёл прекрасно! Как будто он долго готовился к этому. Трудно было заподозрить, что это – экспромт. Это был гениальный экспромт! Козаков рассказал о времени их молодости, (они ведь с Енгибаровым ровесники), он так ярко нарисовал послевоенную эпоху, когда страстно хотелось жить, творить, любить… Пятидесятые годы, шестидесятые, семидесятые… Козаков как будто перелистывал страницы времени – и оживали люди, мелодии, и даже запахи!… Гениальный актёр и гениальный человек.

Большой портрет Енгибарова на сцене. Лёня как будто смотрел на нас из своего далёкого далека… Но, благодаря Козакову и всем выступающим, это «далеко» приблизилось… вошло в этот зал… прошлое стало настоящим, оно ожило!

В зале были люди самых разных возрастов и очень много молодёжи, все слушали, затаив дыхание. Как один человек…

В зале, среди приглашённых мной, было много друзей: Борис Глебович Штейн, мои старые друзья Дюшены, конечно же – Ольга Тишлер, Таня Неструева, Валентин Гнеушев, Феликс Ветров… И, конечно, приехали мама с Антоном! Но, к сожалению, не смогли прийти Людмила Фёдоровна и Гавр. Конечно же, была Евгения Андрианова со всей своей семьёй.

Каждый из выступающих рассказывал о Енгибарове что-то своё. А потом посвящал ему: Ахмадулина – стихи. И хоть они были не о Лёне, но они были из той эпохи. Камбурова прекрасно пела. Особенно «Балаганчик». Медведев и Чернова показывали пантомиму. Алик Мирзаян и Сергей Крылов пели свои песни – тоже из той, прекрасной эпохи… Молодые клоуны разыгрывали скетчи. И каждое выступление было как объяснение в любви Великому Клоуну. И каждый (может быть, в эту минуту впервые) осознавал, как он много для нас значил. Для всех нас. Для каждого из нас…

Временами свет в зале гас – и на экране – на манеже работал Леонид Енгибаров…

…Когда подошла моя очередь выйти к микрофону, я боялась отчаянно. Но как будто услышала голос Ролана Быкова, который твёрдо и спокойно повторил то, что сказал мне в Твери.

И я вышла к микрофону…

И посмотрела в огромный зал…

Он был полон, люди сидели даже в проходах.

И сказав несколько фраз в начале, я стала читать стихи.

Они все были о нём и – ему…

Места любимые до боли – И Самотёка, и Цветной… Доколе мне ходить, доколе По снегу вашему – одной? Места изученные – будто Своя ладонь, своя судьба. Двор цирковой – загоны, будки… Зачем я здесь ищу тебя? Зачем к решётке приникаю, Смотрю в пустынный летний двор?… И запахи зверья вдыхаю – Зачем? и до каких же пор? Зачем я жду на тёмной Трубной Трамвай – ушедший навсегда?… Ноябрь… По водосточным трубам Стекает ржавая вода… И, голову втянувши в плечи, Идя через бульвар Цветной, Я никогда тебя не встречу… …И вновь сюда спешу весной.

И вдруг я услышала свой голос из динамиков – и он мне понравился. Он не дрожал и не рвался на каждом слове. Он был спокойный и глубокий. Господи, неужели это мой голос? Откуда у меня такой голос?…

.  Пыль осторожно смахнув рукой, .  Вижу под солнцем Крыма .  Коврик – .      и девочку в ярком трико… .  Старая пантомима. .  Хрупки движенья худеньких рук. .  Слышу все явственней, ближе .  Ветхой шарманки заржавленный звук… .  Море песок лижет. .  По побережью прошлась колесом .  Девочка с чёлкой рыжей! .  Это – пролог. .         Что же будет потом? .  Время песок лижет… .  Птиц ошалевших пустеет взор. .  Робость в застывшей фигурке. .  Катятся громы, лавины с гор… .  Маятник .      бьёт .         гулко. .  Что-то сейчас оборвётся навек, .  С ветром свистящим – мимо!… .  Смотрит в меня из-под тёмных век .  Старая пантомима.

Я читала стихи и чувствовала, что каждый из сидящих в зале слышит меня и понимает.

Я как будто говорила с одним-единственным, бесконечно близким человеком…

Было легко. Было счастливо говорить вслух о том, что копилось долгие годы в сердце…

Помилуйте, разве клоуны умирают?… Это нелепо и страшно. Неужели над ними играют Похоронные марши? И лицо без румян и лукавства – Холодно, незнакомо. А вокруг хризантемы, астры… Речи – комом. Обломился на башне флюгер Под снегом. И гудит в дымоходе вьюга Смехом…
Счёт уже ведётся на Скучные десятилетья… А вообще, была ль она – Та весна на этом свете?… Снег, фиалки, мокрый май, Сумасшедшие аншлаги?… Заблудившийся трамвай И сиреневые флаги?… Было ль, не было ль – никто На вопрос мой не ответит. …Снова ставят шапито. Цирку радуются дети. И кому-то там цветы Кинет женщина из ложи… …Я старею. Ну, а ты – С каждым годом все моложе.

В ответ – не просто аплодисменты. Это были овации… Они накрыли меня с головой, как сверкающая мириадами солнечных брызг, гигантская волна…

У всех в руках были пригласительные билеты с портретом Енгибарова и с его новеллой:

«Не умрёт клоун.

Грустный чудак или весёлый забияка,

ироничный глупец или философ в глупейших ситуациях,

в маске или без неё,

с детства до глубокой старости он будет с нами,

насмешливый мудрец с глазами печального ребёнка…»

И опять гаснет свет в зале и на экране – Леонид Енгибаров…

Овации в конце вечера… весь зал встал… все аплодировали Великому Клоуну!

* * *

…Когда мы шли большой толпой к метро (те, кто был на сцене в этот вечер), Лидия Савченко спросила вдруг:

– Интересно, а кто организатор этого Вечера?

– Я, – тихо сказала я.

– Я понимаю, что вы всех обзванивали. А чья идея? Вообще, кто это всё придумал?

– Я, – тихо сказала я.

– А вы из какой организации? Откуда вы?

– Я не из организации, я сама по себе, – тихо сказала я.

– А как… как вам такое в голову пришло – организовать Вечер?

– Просто я хотела, чтобы Лёню вспомнили…

– Потрясающе! Я на таком прекрасном Вечере памяти ещё никогда не была.

P.S. Люди, бывшие на том Вечере (те, кто ещё жив), помнят его до сих пор…

 

Глава 12. СВИДАНИЯ ПОД ВЫСОКИМИ ТОПОЛЯМИ

Смешно и грустно об этом писать: о том, как Антоша пошёл в школу… Как детей заставляли стоять у стенки на переменках, и он приходил домой замёрзший, как ледышка. Как учительница сказала:

– Он у вас не умеет читать!

– Да он с двух лет читает.

– Да? А я ему говорю: прочти по складам, а он говорит: я не умею.

– Ну да, по складам не умеет. И никогда по складам не читал. Он бегло читает.

– Но мне-то надо отчитываться: что все дети умеют читать по складам.

– Так что, мне его теперь учить читать по складам?!

– Ну, уж я не знаю, что мне с ним делать!

Через месяц его перевели во второй класс. Но и во втором классе ему решительно нечего было делать! Он мог бы преподавать общую биологию в десятом классе, в его школе как раз в это время не было учителя по биологии.

За год до этого, шестилетний, он готовил одну девочку, дочку наших знакомых, в медицинский институт: читал ей лекции по общей биологии, а Оля торопливо записывала за ним… Кстати, она в институт поступила!

* * *

Была в ту осень радость: ходили к «дяде Саше-бабочнику», как ты его называешь. К Александру Покидову. Это нам папа Кирюша устроил встречу со своим замечательным родственником. Вот, человек живёт свою жизнь – собирает бабочек, переводит Тютчева на английский, водит бесплатные экскурсии по Ваганькову. Просто потому, что ему это нравится! Он и меня звал на экскурсию по Ваганькову.

– Спасибо, – сказала я. – Но я там бываю довольно часто. Уже десять лет, даже больше…

Я сама знаю, куда мне там идти: за церковью сразу направо. Портрета уже нет. Стоит памятник: Егнгибаров с дырявым зонтиком. Я долго не могла привыкнуть. Мне нравился портрет: Лёня смотрел, как из окна… Теперь он смотрит на храм, и его взгляд не уловить…

Евгения Андриановна очень хотела, чтобы на постаменте памятника написали мои стихи – вот эти:

Я ходила за три моря, я искала За далёким, за весенним горизонтом Звонкую подкову счастья, лунный камень, Белый башмачок, весёлый зонтик… Я сходила за три моря – отыскала За холодным, за потухшим горизонтом Ржавую подкову счастья, серый камень, Пыльный башмачок и рваный зонтик…

Я едва отговорила её. Уж очень они ей нравились. Особенно из-за этого рваного зонтика. Она полагала, что имеется в виду Лёнин зонтик. Конечно, Лёнин. Чей же ещё? Но…

– Евгения Андриановна, но ведь эти стихи написаны от женского лица! – говорю я.

– Ну, и что?

– И они очень грустные.

– Стихи и не должны быть весёлыми. На могиле-то. Какое уж тут веселье?

– Но в этих стихах про то, что ничего не сбылось – ничего! А у Лёни сбылось ВСЁ! Эти стихи не о нём.

– Да, ты, пожалуй, права, – наконец, согласилась она. И добавила со вздохом: – А как было бы хорошо! «И рваный зонтик…»

Кстати о памятнике. Спасибо Никулину. Вот удивительный человек! На Вечер Лёниной памяти не захотел прийти. С фильмом отказался помочь. И при этом – чтобы собрать деньги на памятник Енгибарову, устраивал благотворительные концерты, и других знаменитых артистов цирка приглашал в этом поучаствовать (Ирину Бугримову, например, и ещё кого-то, уже не помню). Тётя Женя говорила, что без помощи Никулина ничего бы не удалось.

…Так вот, мы ходили к дяде Саше-бабочнику, и он нам показывал свою уникальную коллекцию бабочек и рассказывал о каждой, на которую указывал Антоша. Они очень быстро нашли общий язык, и дядя Саша дивился познаниям первоклассника в энтомологии…

* * *

Сын мой обожает горы. Ходили с ним на выставку картин Николая Рериха. Антон в восторге! После этого несколько месяцев рисовал горы, горы, горы… И даже придумал сам, как делать монотипию. (Эти картонки с вырезанными горами хранятся у меня до сих пор).

* * *

Однажды ты пришёл из школы, потрясённый. Ты видел, как учительница била одного ученика, твоего приятеля. По лицу… За то, что тот не мог что-то там сосчитать, и её это сильно раздражило. Ты страшно переживал, ты не мог успокоиться…

* * *

– Давайте ему в школу интересную книгу, а то он скучает на уроках, – сказала мне твоя учительница. – За пять минут решает контрольные, а другие и за сорок пять минут не успевают. У меня не было ещё такого ученика, хотя я в школе уже тридцать лет, я не знаю, что с ним делать, просто в растерянности… Ему тяжело будет в жизни, он слишком умный, а таких не любят. Хотя одноклассники его эксплуатируют, он решает за всех контрольные, все варианты, но на самом деле он их раздражает. На переменках к нему пристают, норовят подножку подставить, или портфелем по голове стукнуть. Особенно два отъявленных балбеса, один уже второй год во втором классе, по-моему – просто умственно отсталый, или ленивый без предела, да что с него взять? родители алкоголики… Да и учителя таких, как Антон, не любят… вот он мне вчера говорит: «Нина Васильевна, у вас ошибка в задаче», ну кому это может понравиться?

– Но если действительно ошибка? – спрашиваю я.

Она смотрит на меня с грустью:

– Зачем же кичиться своими знаниями?

– Да он не кичится вовсе. Но если действительно ошибка, как быть?

– Но не при всём же классе позорить учителя!

– Я уверена, он и не думал вас позорить. Просто заметил ошибку и сказал. А другие что, просто списывают с доски? И никто больше не заметил?

– Даже если и заметил, они воспитаны в уважении к старшим. Да, старшие тоже могут ошибаться. Но нельзя же тыкать в глаза их ошибками! Пусть себе в своей тетрадке решает правильно, никто ему не запрещает этого…

* * *

Я стою у плотного деревянного забора, очень высокого, намного выше человеческого роста, и смотрю в щель… щель очень узкая, обзора почти никакого… Там, за забором – больничный двор, и сейчас время прогулки, ты гуляешь с ребятишками…

Навестить тебя нельзя. Таков страшный закон. Античеловеческий, антиматеринский и антидетский. Хотя это вовсе не закон – в парламенте его не принимали. Это – инструкция. А что страшнее в нашей жизни, чем спущенная неведомо кем инструкция? Какими-то тётками-чиновницами, у которых ни ума, ни сердца, у которых ни детей, ни внуков. Вот они и бесятся от зависти! Вот они и измываются над женщинами, у которых детки есть.

И над детками этими измываются по полной программе! Больного ребёнка навестить можно только один раз в неделю, в субботу. На свидание даётся полчаса. Всех родителей запускают в большую комнату. Сюда же приводят детей – как маленьких арестантов. Дети с воплями и слезами бросаются к родителям. И мой сыночек – ко мне… Я беру его на руки, худенького, тонкорукого и тонконого, как кузнечик, и мы сидим так, крепко обнявшись, и я стараюсь изо всех сил не заплакать. (Плакать я буду потом, когда выйду отсюда).

А от субботы до субботы – только щель в заборе. Да твои милые, трогательные записочки. Я приезжаю в больницу каждый день, передаю тебе передачку: апельсины и овсяное печенье (ничего другого почему-то нельзя). И письмо тебе. В ответ жду твоё письмо, которое мне приносит старенькая нянечка.

…Я стою в маленьком предбаннике с крошечным окном и жду, когда вас выведут на прогулку. Отсюда виден почти весь двор. Но в окне нет форточки, и я не могу подозвать тебя, чтобы пообщаться. Тогда я иду к забору и смотрю в щель, в надежде, что ты пробежишь мимо. Но чаще всего ты сразу уходишь в дальние заросли, где в высоком бурьяне ищешь своих любимых насекомых… Иногда мимо щели пробегает какой-нибудь ребёнок, и я успеваю крикнуть: «Мальчик-мальчик! Позови, пожалуйста, Антошу, мальчика в голубой рубашечке, он, наверное, в зарослях, в дальнем углу двора!»

А потом к забору подбегаешь ты.

– Антоша, сыночек, здравствуй!

– Мама, ты где? Я не вижу тебя!

– Я здесь! Я тебя вижу, но плохо. Можешь стать немного левее? Вот, теперь лучше…

– А как мне тебя увидеть? Мама!

Проклятая узкая щель! Я шевелю травинкой в этой щели: «Ку-ку, я здесь!» Ты подходишь к забору, я присаживаюсь на корточки, чтобы быть одного роста с тобой – и я вижу в щели твой глаз… твой прекрасный, родной, любимый ГЛАЗ!…

– А ну, марш сейчас же от забора!! – раздаётся в ту же секунду зычный лай няньки-надсмотрщицы. – Что, хочешь лишиться свидания в субботу?! Ишь, повадился к забору бегать! Мёдом он для тебя намазан, что ли?

Понурившись, ты уходишь от меня, милый, родной, мой маленький. Мой единственный. Господи, ну что за сволочь эта нянька! И ведь больница-то вовсе не инфекционная, никакую заразу мы отсюда не разнесём. Ну, почему, ПОЧЕМУ я не могу обнять моего ребёнка?!! Ребёнка, который болен, которому плохо. Такой маленький, а уже предъязвенное состояние…

Так ты заплатил за первый школьный год. И не потому, что тебе там было трудно учиться. Тебе было трудно мучиться. Школа оказалась для тебя мукой. Эх, не зря ты так не хотел туда!…

Но что же нам делать?! Это уже не просто инструкция, а закон – закон о всеобщем обязательном образовании. Точнее – закон о всеобщем обязательном хождении в школу. Где из вас делают винтики. Подстригают под общую гребёнку. Чтобы государству было в дальнейшем удобно с вами справляться. Чтобы можно было вложить в руки автомат и сказать: «Иди, убивай!» – и чтобы шли и убивали. Вот в Афганистане уже сколько лет… идут и убивают… послушные мальчики.

А потом возвращаются домой в цинковых гробах… Плата за послушание – смерть.

А если бы все эти мальчики взбунтовались и сказали: «Не хотим убивать этих несчастных афганцев!», – неужели их всех поставили бы к стенке? И пустили бы им пулю в лоб за непослушание? И потом написали бы несчастным матерям: «Погиб при исполнении воинского долга, защищая Родину». Ты – мальчик, и мысль о грядущей армии приводит меня в ужас. Уже сейчас. Хотя подруги говорят: чего ты психуешь заранее? Может, к тому времени, как Антону идти в армию, война в Афгане уже кончится.

Эта кончится, другая где-нибудь начнётся… и мы опять полезем туда со своей «братской помощью». Ненавижу! Ненавижу государство, которое посылает своих детей умирать неизвестно за что! Которое внушает детям страшное, преступное, толкающее на убийство и на смерть послушание! Господи, как мне уберечь моего мальчика?! Как?! Вот поэтому он должен ходить в школу. Поэтому ему придётся потом поступать в институт – и именно в такой, где есть военная кафедра. Но и после института ведь они идут в армию! Не на два года, так на один. Меня успокаивают: «Но ведь уже офицерами!» Офицерами, которые отдают приказ стрелять…

А как было бы славно: просто жить свою жизнь, заниматься образованием не по школьной программе, а по собственному интересу! Изучать насекомых, собирать гербарии… Господи, ведь у нас одна-единственная жизнь, почему же человек не имеет права прожить эту жизнь, как ему хочется, как ему интересно?! Почему с самого рождения человек оказывается в клетке страшных догм: «ты должен!» Должен идти в сад, должен идти в школу, должен думать как все, маршировать в ногу… Ничем не выделяться из толпы. Быть как все. Почему??! Разве за этим мы рождаемся на свет? Чтобы быть как все?! безмозглыми винтиками? равнодушными убийцами?…

А что мы потом скажем Богу, когда придём к нему на суд? «Вот, Господи, зарыл я старательно все свои таланты, переписывал послушно задачки с ошибками, ходил послушно убивать…» Разве за этим мы рождаемся на свет??! С какой мукой отвожу я тебя утром в школу!… Но если мы нарушим этот страшный закон, – тебя у меня просто отберут. Да, просто отберут. У этих нелюдей всё просто…

За один год в школе ты нажил предъязвенное состояние. Боли в животе тебя преследовали постоянно. Даже на прогулке. Порой ты бледнел, лоб твой покрывался испариной, ты хватался за живот, садился на корточки и не мог какое-то время идти дальше. Гавр сказал: «У моего Сашки то же самое было. Могу тебе посоветовать хорошего доктора, Сашка лежал у неё в больнице, сейчас ему гораздо легче». И устроил нам консультацию.

Съездили на Остоженку в детскую больницу. Милая доктор выслушала меня, прощупала тебя, сказала страшные слова: «Предъязвенное состояние. Необходима госпитализация». Господи, а что же дальше?! Только один школьный год – и такие последствия. Что же дальше?! Господи, как же я ненавижу! Ненавижу государство, которое отбирает у человека право на СВОЮ жизнь. Ненавижу армию, которая заставляет убивать мирных жителей далёких стран и убивает за это своих мальчишек. Ненавижу школу, которая внушает человеку мысль, что удобнее и спокойнее всего быть КАК ВСЕ. И не высовываться.

Господи! как бы хотелось жить где-нибудь в другом месте – на своей маленькой планете, как Маленький Принц… Ты был бы моим Маленьким Принцем, а я – твоим Лисом, а розой была бы Наша Настоящая Жизнь. Господи, где наша планета? Почему нас занесло куда-то совершенно не туда?… И есть ли в этом какой-то смысл? В том, что мы здесь. Есть ли в этом смысл, а не только страдания? Если полететь высоко-высоко, можно ли увидеть смысл в наших страданиях?…

Ночью я испытала такой приступ боли, что еле дождалась утра и, чуть жива, поплелась в поликлинику. Хотя ненавижу ходить туда. Ну, послали на разные обследования. Утром теперь тащусь в поликлинику, а вечером – лечу к заветной щели в зелёном заборе… Туда – лечу, а обратно – едва шевелю ногами… Как-то в метро столкнулась с Гедрюсом Мацкявичюсом, он взглянул на меня: «Ой, что с вами случилось, Мария? На вас лица нет». Мы двигались в душном потоке по переходу, и я, едва сдерживая слёзы, рассказывала ему об Антоне… А он говорил мне какие-то хорошие, ободряющие слова, утешал меня, говорил, что у детей на самом деле большой запас жизненных сил, что детский организм рассчитан на большие нагрузки, и чтобы я не падала духом… И я была благодарна ему, благодарна за эту случайную встречу в московской толпе, за возможность перемолвиться парой слов. Уже две недели я ни с кем не общалась. Мама с Маришей уехали в Ленинград. Я никому не звонила: не могу звонить, не могу выходить на контакт, когда у меня проблемы. Не люблю жаловаться. Не могу позвонить кому-нибудь и сказать: «Ах, пожалейте меня, люди добрые! Мне так плохо сейчас!» Не могу. А тут – человек сам спросил, а сказать неправду я тоже не могу. Да это было бы кощунственно ответить на вопрос Гедрюса: «Как поживаете?» – «Спасибо, у меня всё хорошо». Но кому-то сказать надо было, и от кого-то услышать слова утешения и ободрения было жизненно необходимо. Вот и устроил мне Кто-то эту нечаянную встречу среди толчеи московской подземки… Как будто меня погладили по головке: «Вот, ты не одна на свете».

Цветут тополя… всё в пуху… Врачиха в поликлинике, с мрачным юмором:

– Поздравляю, у вас язва! Даже две! В стадии обострения. Так что, милочка, выписываю вам направление в больницу.

– В какую больницу?!

– В хорошую. Что вы так испугались?

– Я не могу в больницу!

– Что значит «не могу»? Вы в тяжёлом состоянии. Вы, наверное, не отдаёте себе отчёта.

– Я не могу в больницу: у меня ребёнок в больнице…

– Вот и прекрасно, что ребёнок в больнице! И вы ложитесь, не откладывая. Вот и подлечитесь оба.

– Да поймите же: я не могу в больницу. Я должна его навещать каждый вечер.

– Другой кто-нибудь будет навещать. Отец, например.

– Нас только двое – я и сын. И ни в какую больницу я не лягу.

– Тогда пишите, что отказываетесь от госпитализации, неразумная вы женщина…

* * *

– Сыночек, ку-ку! Я здесь! Только не подходи близко к забору, чтобы тётка не орала. Я приду завтра после завтрака купать тебя.

– Ура! – ты хлопаешь в ладоши.

– Сынок, сделай вид, что ты ищешь что-то в травке. Чтобы эта грымза не заподозрила, что мы общаемся.

Ты присаживаешься на корточки и рвёшь ярко-жёлтую сурепку…

– Ну, как живёшь, мамася?

– Мы, сыночек, теперь с тобой коллеги. Мне прописали то же лекарство, что и тебе.

– Эту белую сладкую гадость?

– Ага.

– А зачем?

– Я же тебе говорю: мы с тобой коллеги.

– Что, тоже предъязвенное состояние?

– Самое что ни на есть язвенное.

– Ух ты! Ну, ты даёшь! А листик в альбом положила?

– Я его в воду поставила.

– Зачем?

– Хочу его оживить.

– Он же совсем сплющенный уже.

– А я всё равно хочу его оживить.

– Зачем? Я же сорвал для гербария.

– А мне, когда я взяла его в руки, показалось, что он хочет жить.

– Ну, смотри, как хочешь… Интересно, удастся ли тебе этот эксперимент: оживить неживое.

Ах, как мне этого хотелось! Когда из твоего очередного письма выпал этот листик, тёмно-зелёный, шершавый, в крошечных пупырышках, и в письме я прочла просьбу положить его в гербарий… Мне вдруг страстно захотелось оживить этот листик! Чтобы он пустил корешок – и прижился бы! Я устроила ему купание – положила в миску с водой, и он целый вечер плавал, насыщаясь влагой… Постепенно он перестал быть плоским. Поставила его в стакан с водой и загадала: если этот листочек выпустит корешок, то сынок мой выздоровеет и всё с ним будет хорошо!

И опять я мчусь на Остоженку…

Есть ли смысл в наших страданиях? «Какой во всём в этом смысл?» – спросила я когда-то отца Александра, когда ещё Антончик был во мне. И отец Александр кивнул на мой живот и сказал: «Вот он родится, тогда и узнаешь, какой в этом во всём смысл!» Он родился. И вот уже восемь лет я знаю, что смысл моей жизни – любить тебя. Но какой смысл твоих страданий? И можно ли было бы прожить без них, только в радости? Я так мечтала когда-то об этом… чтобы в твоей жизни была только радость. Но почему-то даже детские жизни втянуты в круговорот страданий… Если ли возможность вырваться из этого водоворота – и жить свою жизнь? совсем-совсем свою? Или для этого нужно уехать на необитаемый остров, или даже улететь на другую планету?… Мой друг, Александр Яковлевич Шнеер, которому уже 94 года, сказал: «Маша, если бы вы родились в 19 веке, вы и тогда были бы старомодной». Вот, сынок, у тебя очень старомодная мать, она не может и не хочет принимать законов этой жизни, повиноваться им, она не может внушить тебе то, что надо жить «как все».

По-моему, есть только один закон – заповеди Господни. Всё остальное – от лукавого…

Но так как мы с тобой – не революционеры и не пойдём крушить законы этого мира, то надо найти возможность создать в этом мире свой мир – такой параллельный мир – и жить в нём по своим законам: по законам света, смысла, любви.

* * *

На следующее утро. Нам выделили час, чтобы я помыла тебя, ты плескался, радовался… а у меня сердце болело при виде твоих торчащих лопаток и просвечивающих рёбрышек.

– А я на двадцать граммов тут поправился! Нас взвешивали вчера.

– Да, двадцать граммов – это очень существенно. Именно на двадцать граммов?

– Ну, да! На двадцать килограмм похудел, а на двадцать грамм поправился!

– Да в тебе всего 21 килограмм до больницы был! Значит, в тебе сейчас 1 кг 20 грамм?

– Мамася, ты что, шуток не понимаешь? Кстати, на себя посмотри! В тебе и двадцати кэгэ уже небось, нет!

– Ну, не преувеличивай, Антон! Точнее – не преуменьшай.

– А ты сваришь мне густую-прегустую гречневую кашу, когда я вернусь домой? Я по ней очень соскучился! Чтобы прямо комком была! Таким сладким громадным комком!

– Я тебе буду хоть десять раз на дню варить твою любимую кашу!

– Ну, ты уж не преувеличивай, мамася! Ты же не хочешь, чтобы твой сыночек раздулся, как шар, и лопнул?! И чтобы вся каша из меня вылетела?! И покрыла собой всю окружающую действительность! Признавайся сейчас же: хочешь ты этого – или не хочешь?! – ты хохочешь, славный мой, неунывающий мальчуган.

– Антончик, какое счастье, что тебя никогда не покидает чувство юмора!

– Ну, иногда всё ж таки покидает… Когда ты уходишь…

Целый час мы были вместе. Господи, какое счастье! И не в общей зале для свиданий, под присмотром надзирательницы, а вдвоём – как дома!

– А меня скоро выпишут?

– Обещают через недельку, сынок. Сделают повторные анализы и гастроскопию, посмотрят, как твой организм внутри поживает – и выпишут.

– Скорей бы уж! Как надоели эти орущие няньки, эти взрослые парни-дураки, которые матерятся, эта еда невкусная, всё, всё тут надоело!

– Потерпи, родной. Тебя ведь тут лечат.

– Так лечиться я и дома могу. Могу белую гадость-сладость и дома пить, этот альмагель. Если уж так надо. Впрочем, он не такой уж и противный. Вроде киселя.

– Ты прав, милый. Я буду просить, чтобы тебя выписали поскорее.

– Да, кстати, а как там наш листик?

– Всё бодрее и бодрее!

– Ух ты! А корешок уже пустил?

– Пустил! Маленький-маленький… Но пустил! Так что оказывается это возможно: сделать живое из неживого!

– Здорово! А давай я тебя тоже окачу!

– Ой, не надо! Как же я мокрая через весь город поеду?

– Ничего, обсохнешь! зато жарко не будет!…

* * *

Из больницы иногда захожу на Огарёва, к Людмиле Фёдоровне.

Я всё никак не привыкну к тому, что она здесь одна. Поливаю цветы на лоджии, ей это трудно. Приношу что-то из магазина. Друзья её не оставляют. Пресманы, Ирочка, Никита, Анжела, Саша Филистеев, Лена Колат. По первому зову прибегает Мина Исааковна Казарновская, замечательный доктор. Редкий день, когда Мама Кошка весь день одна. Таких дней почти и не бывает.

Когда ухожу, она машет мне с лоджии – как раньше махал он, братец Валерий…

* * *

И вот настал долгожданный день выписки.

Тополя в белом пуху… Качели под тополями… Ты качаешься уже целый час и не можешь накачаться, насытиться… Ты счастлив – ты опять на свободе! И я счастлива: мой сынок опять со мной.

Ты в матросском костюмчике, тебе бабушка Дора пошила, прошлой зимой, когда она у нас зимовала последнюю свою зиму… Пошила из двух моих платьев – белого и синего. Костюмчик получился – «как в лучших домах Лондона», как сказала мама. Бабушка умела взять какое-нибудь старьё, распороть, перелицевать – и сделать конфетку! Эксклюзив. Я в детстве ходила в волшебных платьях, сшитых бабушкой Дорой таким же способом.

Ты в своём матросском костюмчике – как прекрасный принц из сказок Грина, как мальчик из 19 века. И каким ветром нас сюда занесло, сынок?…

 

Глава 13. ИДЁМ ДАЛЬШЕ…

Первая после больницы прогулка на бухту, когда у нас не было сил дойти домой…

Мы почему-то совершенно выдохлись, то и дело останавливались и передыхали, сидя на лавочках. А ведь ещё недавно мы проходили эту дорожку, играючи.

– Что это с нами, сынок?

– Не знаю…

– Надо срочно что-то делать с собой.

– Надо.

* * *

Гуляния в лесу. Каждый день, с утра пораньше, мы уходили в лес…

Мы часами бродили в нашем берёзово-сосновом раю, дышали, дышали, впитывали в себя витамины кислорода, лазали по деревьям, собирали насекомых, выкапывали и притаскивали для посадки на лоджии красивые хвощи, мхи и папоротники. Вся лоджия в папоротниках! Вся комната в папоротниках! Просто папоротниковый лес в доме!

И весёлые стрелы хвощей зеленеют в цветочных ящиках… А мхи красуются на тарелках. Ты их поливаешь, следишь за их самочувствием.

Изучаешь насекомых, которых принёс с прогулки. У тебя куча справочников. Как заправский энтомолог, ты можешь часами говорить о красоте какого-нибудь жучка, о том, как устроена его головогрудь, лапки, усики…

Нашли на Ленинском проспекте магазин, где можно купить энтомологические булавки. Теперь мы там довольно частые посетители.

* * *

Кстати, наш заветный Листик уже отрастил хороший, крепенький корешок и был торжественно посажен в землю. Расти, малыш!

(Забегая наперёд, надо сказать, что Листик со временем отрастил ещё много братьев и превратился в прекрасное тёмно-зелёное растение с упругими, плотными, в мелких пупырышках, стрельчатыми листьями! Оно стало бурно расти, и вскоре понадобились новые горшки для рассадки…

Сегодня этому цветку уже двадцать пять лет, он полон сил и может похвастать большим потомством. А ещё он умеет цвести! Летом он выпускает из своей глубины длинную-длинную тонкую стрелочку, и вскоре она оказывается усыпана на конце оранжевыми цветочками, похожими на крошечные лилии…

Я нежно люблю это зелёное существо и никогда не забываю, с чего всё начиналось…)

* * *

Не забыть:

Как Антоша гулял с выводком гусениц на голом плече. На руках и на животе! Штук тридцать их было, не меньше. Женщины, попадающиеся нам навстречу, чуть не падали в обморок.

– О Господи! – восклицали одни.

– О ужас! – вскрикивали другие.

Мальчик, мохнатый от гусениц!… А гусеницы были чёрные, с ярко-жёлтыми полосками. Очень красивые, просто шикарные! Сынок их нашёл на кусте в соседнем дворе и решил с ними прогуляться.

– Мама, почему все тёти так пугаются? Почему все так боятся красоты?…

* * *

Врачи сказали, что тебя нужно кормить мясом. И отваром из овсяной крупы. Но с этим трудно. Где ж его возьмёшь, это мясо? И эту овсяную крупу? Вечная проблема – добыча еды. У дверей нашего магазина с ночи стоят автобусы из Подмосковья. Караулят еду! И как только открываются двери магазина – толпы покупателей, сшибая друг друга, устремляются к прилавкам…

Но иногда всё же удаётся что-то добыть. Помню, как ты уплетал тефтели.

– Какой миленький ужин ты приготовила, мамася!

Я радовалась, глядя на тебя. И при этом мне хотелось плакать…

А за овсяной крупой ездили в город Химки. Соседка сказала, что в каком-то там магазине видела эту крупу. И вот мы потащились искать этот магазин и эту крупу… Была жара, переполненный автобус… потом нас долго посылали в разные стороны… шли через какой-то мост над железной дорогой, под палящим солнцем… Но всё-таки мы её нашли!

Когда вернулись домой, были чуть живы…

Я тут же сделала тебе этот отвар. Но… ты сказал, что пить эту гадость ни за что не будешь. Я попробовала – и тоже содрогнулась от отвращения. Ну, употребили эту крупу на супчики.

Порой даже за картошкой приходится гоняться по всему городу!

Приятельница поделилась своей радостью: «Вчера на Семёновской в ларьке у метро купила картошку!» С утра пораньше мчусь на другой конец города… Картошки уже нет. Продавщица воззрилась на меня изумлённо:

– Вы что, хотели, чтобы картошка до сегодня лежала?! Вчера надо было приходить, а не дожидаться, пока всё разберут!

Такая вот непростая жизнь. Но мы не унываем! Ведь есть на свете много хорошего. Не для еды – а для радости. Жуки и бабочки, хвощи и папоротники… Кто-то нам сказал, что, кажется, во Франции молодые папоротники жарят, что это считается деликатес. Нам сказали: «У вас полный лес еды!» Но ведь папоротники – наши друзья! Разве можно жарить друзей?!

* * *

Мы начитались Брэгга и решили бегать трусцой.

Не забыть: наши вечерние пробежки… Сначала было трудно, быстро уставали. Но с каждым днём силы всё прибывали и прибывали… Откуда-то.

Зелёные дворики, окутанные тёплым вечерним сумраком… Добегаем почти до бухты – и обратно. Потом ещё разок туда и обратно, потом ещё разок…

* * *

Звоню в редакцию журнала «Литературная учёба»: там готовится к печати моя повесть о Енгибарове «Не прощаюсь с тобой». После Вечера памяти я её значительно дописала.

Как всё было:

Ещё весной. Дала повесть Ире Евтушенко, своей бывшей однокурснице. Она прочла, ей понравилось.

– Послушай, – говорит, – я хочу её дать почитать Леониду Жуховицкому. По-моему, вы чем-то близки… Интересно, что он скажет. Ты не против?

Я и мечтать о таком не могла! Чтобы мою повесть прочёл сам Жуховицкий!

Через неделю звоню ей. Ира кричит:

– Ты куда пропала?! Тебя Жуховицкий ищет! Записывай телефон и звони ему скорее!

Набираю его номер, жутко волнуюсь, прямо зубы цокают. А голос в трубке такой приветливый! Он так обрадовался, когда услышал, что это я.

– А я ищу вас! Я хочу вам сказать огромное спасибо. Я прочёл вашу повесть за одну ночь, не отрываясь… Я давно ничего подобного не читал. Это написано так искренне, так пронзительно!… И образ клоуна вырисовывается просто захватывающий. И образ героини тоже. Я просто полюбил вас, пока читал…

– А я давно люблю вас. С шестьдесят пятого года, как прочла рассказ «Тебе вручаю».

– А теперь и я люблю вас! Обещайте мне, что всё, что вы напишите, вы будете показывать прежде всего мне.

– Обещаю.

– И ещё. Можно мне оставить себе этот экземпляр?

– Конечно!

– Я хотел бы давать читать своим друзьям… А вообще, это надо печатать. Вы в «Юность» не хотите отнести?

– В «Юности» мне уже отказали. Потому что – девочка с улицы, ничья, ни от кого…

– Понятно… А в «Литературную учёбу» не предлагали?

– Нет.

– Вообще, – сказал Леонид Аронович, – ваш издатель ещё не родился. Я не представляю, в какое издательство это можно отнести. Где у нас можно издать такую прекрасную повесть о любви, об искусстве цирка?… Не представляю. Да, давайте попробуем хотя бы в «Литучёбе». Там печатают молодых авторов с обязательным послесловием-разбором какого-нибудь маститого писателя. Я с удовольствием напишу это послесловие.

* * *

На сердце – ликование…

Господи, скажи: ведь это же – не честолюбие и не тщеславие – то, что я так рада, что Леониду Жуховицкому понравилась моя повесть? Это просто чистая радость! Когда-то я чуть не наизусть заучивала его дивные, как стихи в прозе, светлые и грустные рассказы. Я прочитывала их, не отрываясь, на одном дыхании.

А теперь этот чудный писатель сказал мне: «Я читал вашу повесть всю ночь, не отрываясь». Неужели такое возможно? Есть, есть в жизни счастье! Когда тебя понимают.

* * *

С подачи Жуховицкого я отвезла рукопись в «Литературную учёбу».

* * *

А ещё повесть понравилась Ролану Быкову!

Он сказал:

– Да, это Лёня. Как живой! Даже голос его слышу…

* * *

Долматовскому тоже понравилась. Но он сказал:

– Мне кажется, так писать нельзя.

– Почему?

– Слишком искренне, слишком обнажёно. Ты, мне кажется, подставляешься…

– Но я по-другому не могу!

– Понимаю… Впрочем, не слушай меня, старика. Но ты мне показывай, всё, что ты напишешь, ладно? Мне интересно. Обещаешь?

– Обещаю.

– А советов моих стариковских можешь не слушать.

* * *

В «Литучёбе» повесть прочли и попросили сократить рукопись на два печатных листа. Это очень много! Но иначе – она не войдёт в номер.

– А если напечатать в двух номерах, с продолжением? – спросила я.

– Мы это не практикуем, – сказал главный редактор Александр Михайлов. – Ведь мы, к сожалению, выходим раз в два месяца. И пока выйдет следующий номер, читатель уже забудет о том, что читал в предыдущем номере. Так что придётся сокращать. Хотя мне самому жалко. Я прочёл. Мне очень понравилось. Рад познакомиться с автором таких замечательных повестей! У вас, наверное, ещё что-то есть?

– Намечается…

– Пишите! У вас это здорово получается.

* * *

…Сижу ночь над своей рукописью… Это – машинопись (компьютеров в то время не существовало). Вычёркиваю эпитеты, фразы, абзацы и целые страницы… Ужас! Как по живому режу…

* * *

Наши вечерние пробежки…

– Мамася, а когда твою повесть напечатают?

– Обещают осенью… Тьфу-тьфу, чтоб не сглазить!

– Но осень – это уже скоро!

– Когда я думаю об этом, я начинаю жутко волноваться: как бы чего не сорвалось! Поэтому лучше думать о том, что первого сентября мы едем с тобой в Судак!

Да, мы едем в наш любимый Судак. Уже куплены билеты. Хотя денег на это не было совершенно. Но тебе нужно море, нужен крымский воздух, чтобы окрепнуть! И два человека нас выручили. Людмила Фёдоровна и Мария Леопольдовна, соседка из нашего дома, бабушка твоего приятеля Олежки. И та, и другая чуть ли не силой вручили мне по сто рублей. Я не люблю брать взаймы и стараюсь этого всеми силами избегать, но в этот раз пошла против своих правил. Потому что речь шла о твоём здоровье – это во-первых. А во-вторых, осенью выйдет повесть, и мне заплатят какой-то гонорар. Так что я сразу смогу вернуть долг.

* * *

Судак!… Ну, Судак – это отдельная песня и отдельная книга, которая терпеливо ждёт, когда я её напишу…

Это место нас всегда приводило в чувство. Мы здесь с тобой уже в четвёртый раз. Опять остановились у Антоныча. Я написала ему заранее, и комната нас ждала.

…Нас ждал зелёный дворик, большой деревянный стол во дворе, старая алыча над столом, сыплющая на стол мелкими разноцветными листьями и мелкими жёлтыми плодами… Нас ждала длинная кипарисовая аллея, на которой мы решили устраивать наши пробежки. Не делать же месячный перерыв в таком важном деле! Нас ждало тёплое, ласковое сентябрьское море… Ждали Крепостная гора и нежно любимый Алчак… И запахи! и закаты!… И золотистые, и зеленоватые богомолы в шелестящей сухой траве…

– Есть, есть в жизни счастье!

– И очень много, мамася!

* * *

Когда мы приехали, на местной почте нас уже ждали четыре посылки, отправленные нами из Москвы заранее. Две посылки с гречневыми кашами. Без которых мы – никуда. И две посылки со всем, что тебе необходимо для полноценной, радостной жизни: книжки, разные конструкторы и строительный инвентарь. Ну, как же без этого? А в двух наших рюкзаках это было бы не дотащить…

* * *

Утренние пробежки по кипарисовой аллее… Ты и здесь остаёшься жаворонком. А я жаворонок – с тобой за компанию.

Мы не любим жару, поэтому из дома выходим рано-рано, когда мир обласкан ещё нежарким, мягким солнышком… Когда на пляже ещё ни души. Когда всё чисто, душисто и краски мира ещё не подёрнулись маревом жары.

Любимый пляж. С тёплым песочком и выглаженной голубой галькой. В прошлом году я раскладывала тут, на пляже, свою повесть, придавливая каждый листик галькой.

– Ты и тут работаешь! – удивлялся сынок. – Ты что, не можешь не работать?

– А ты можешь не строить свои замки и каналы?

– Не могу! Ведь это – моё дело! Чем же я тогда буду тут заниматься? Валяться жареной сосиской на одеяле?

Мы смеёмся. Мы – одного поля ягоды. Мы понимаем друг друга. Без работы, без творчества мы не можем и дня.

* * *

Также, как в прошлом году, и в позапрошлом, таскаем на пляж большой рюкзак игрушек – совки, лопаты, ведёрки и разный строительный материал. И тут же, как осы на сладкое, к нам слетаются дети со всего пляжа… Игрушек хватает на всех!

И – начинается строительство очередной системы каналов, замков и мостов… Ты – как всегда – прораб. Умеешь организовать толпу детей так, что всем находится дело, и у каждого – свой участок работы. Но и сам ты трудишься с таким азартом и удовольствием, что на тебя любо посмотреть. Организаторские способности видны уже в восемь лет. Инженерный талант тоже на лицо. Ты ни минуты не скучаешь и ни минуты не сидишь без дела. Тебя даже трудно вытащить искупаться!

– Я же работаю! – говоришь ты. – Я ещё не закончил строить мост…

Но когда затащу тебя в море, то уже не вытащить на берег… Ты всему, что ты делаешь, отдаёшься со всей страстью. Ты – очень страстная натура!

* * *

А я, как всегда, прихватила с собой рукописи, которые надо отрецензировать. Ну, как же без этого?

* * *

В своём матросском костюмчике ты чудно смотришься на набережной, на Алчаке. На нашей любимой Ферейке… На плече – сачок, ловля насекомых продолжается! В будущем ты себя мыслишь энтомологом. В настоящем – тоже.

А ещё… тебе нравится ещё одна профессия.

– Когда вырасту, у меня будет две профессии. Буду изучать насекомых, а ещё буду продавцом кваса! Я буду продавать квас сразу из двух бочек: из одной продавать, а из другой – сам пить!

Цикл фотографий «Антон в Судаке» – это сплошь шедевры. (Прошу прощения за нескромность). Долматовский потом скажет мне, уже не в первый раз:

– Ты могла бы работать профессиональным фотографом. Такой талант пропадает!

– Евгений Аронович, разве он пропадает?? Но я могу фотографировать только Антона!

– Я говорю о другом. Я тебе добра желаю. Давай я тебя всё же устрою в какой-нибудь журнал. У тебя решилась бы проблема заработка. Фотографы хорошо зарабатывают.

– Но мы и так нормально живём: на книжки-игрушки-фрукты Антону хватает. Даже на море ездим. Чего же ещё желать?

– Что ж ты, так и будешь всю жизнь заниматься подёнщиной, писать эти рецензии?

– Конечно, утомительная работа. Но не столько писать, сколько перечитывать горы макулатуры… Но всё равно это лучше, чем писать на заказ, или фотографировать на заказ.

– Но почему тебя это так пугает? Да, писатель и художник должен уметь откликаться на социальный заказ! В этом нет ничего постыдного и унизительного.

– Но для меня это невозможно. Я могу откликаться только на то, что у меня внутри.

– Послушай, сколько лет мы уже с тобой знакомы… да, двенадцать лет, ты права, а я так и не понял тебя. Столько людей ко мне приходят с просьбой помочь им, и я звоню, устраиваю их, просто наседают с этими просьбами, иногда даже не знаю, куда от них деться. А тут я сам предлагаю тебе, а ты – отказываешься.

– Спасибо, Евгений Аронович, я очень люблю вас, но пусть лучше всё останется, как есть. Я буду приносить вам то, что я написала, а вы будете меня критиковать.

Он был такой хороший, так искренне хотел мне помочь. Но что я могла с собой поделать? «Я – такое дерево, Господи, прости…»

* * *

Не забыть: письма Людмилы Фёдоровны нам в Судак. И в каждом – стихотворение. Особенно меня растрогало вот это, посвящённое Антону.

О, повелитель богомолов! Пока ещё ты очень молод. Люби, учись и познавай наш мир, но избегай слюнтяев и задир!…

А ещё – вот это – в ответ на моё письмо ей:

.  Вот и письмо, .  солёное от брызг .  любимого летающего гуда. .  Как хорошо, .         что рядом – шторм, не бриз. .  У самых ног твоих, .  моё смешное чудо! .  Любимая, .  ведь шутка – не стихи. .  Конечно, так же, .             как стихи – не шутка. .  Ах, Машенька, .  скорее отдохни .  и приходи скорей .        с твоим большим малюткой.

Милая, милая Мама Кошка! Больше всех в жизни я скучала теперь по ней…

* * *

А когда мы вернулись из Судака, на вокзале нас встречала моя мама. И первое, что она сказала после «здравствуйте, мои хорошие!» – была волшебная фраза:

– Вышла твоя повесть в «Литературной учёбе»!

Люди, она-таки вышла!…

* * *

Наши пробежки осенние продолжаются – по тёмным дворам, в сторону бухты и обратно. Листья, запахи осени, чага на берёзе…

И ещё раз туда, и ещё раз обратно…

Под моросящим дождём…

* * *

Мне заплатили за опубликованную повесть кучу денег. Антон удивлялся: он никогда не видел таких больших денег. Я – тоже. Почти тысячу рублей! «Чудеса!…» – шептал мой сынок, пересчитывая длинные сторублёвки.

Мы тут же вернули долги. Накупили новых книг, пластинок, новый проигрыватель, одёжек Антоше. И решили сделать ремонт. Захотелось обновления.

Всё делали сами, вдвоём: клеили обои (и выбирали их, и тащили домой в четыре руки), вместе красили окна и двери: я вверху, Антоша внизу. Оклеили обоями кухню – она ведь у нас как комната: и мой рабочий кабинет, и гостиная, и столовая – всё в одном флаконе. Выкрасили ванную в оранжевый цвет! На стене ванной я нарисовала разбегающуюся галактику, а на двери – огромную стрекозу. Так весело стало! Конечно, и раньше было весело, но теперь – ещё веселее!

Только одна накладка произошла. В прихожей на толстых верёвках повесила большую полку, как раз над дверьми в комнату и на кухню, и нагрузила эту полку книгами и игрушками. Полюбовались… Здорово! Какие мы, однако, умельцы! Вспомнила, как меня моя подружка Неструева называла: «папа Рома и мама Нушка». Приходится быть в двух лицах. А что делать? И провисела наша шикарная полка ровно один день, а на следующий вечер как грохнется! Хорошо, что никто под ней в этот момент не стоял… «Папа Рома» слегка оплошал.

* * *

Оформила Антону домашнее обучение. Учитывая его предъязвенное состояние, врождённый порок сердца и астматический компонент. Хотя сейчас, после моря, сынок себя чувствует прекрасно! Но я не хочу, чтобы он пошёл в школу, и опять бы всё стало ужасно!

– У меня аллергия на эту дурацкую школу! – говорит Антон. – Не школа, а шкость!

Всю неделю он занимается сам, школьные задания делает за считанные минуты, а в субботу ходим после уроков в класс к нашей учительнице, и Антон отчитывается. За неделю. Никаких проблем. Ребёнок счастлив, что не нужно отсиживать в школе скучные уроки. Учительница довольна, что ей не нужно ломать голову над тем, чем занять скучающего вундеркинда, а мама Нуш счастлива, что сынок после возвращения из Крыма ни разу не болел.

* * *

Мы ехали в полупустом автобусе, и ты громко, на весь автобус рассказывал мне о том, как устроена наша вселенная… Прошло время, когда я тебе рассказывала об этом. Теперь ты рассказываешь мне. Ты знаешь гораздо больше меня! У тебя фантастическая память… Ты помнишь скорости вращения планет, помнишь их массы, помнишь десятки, сотни подробностей о каких-то дальних спутниках, кометах… Мой мозг всего этого уже не вмещает. Я даже и не пытаюсь запомнить. Но слушать тебя всегда страшно интересно!

Какой-то молодой мужчина лет тридцати всю дорогу оглядывался на тебя и прислушивался к нашему разговору. Когда мы все вышли на конечной остановке, у метро «Речной вокзал», этот мужчина подошёл к нам и сказал:

– У вашего ребёнка колоссальные способности! Вы знаете об этом?

– Знаю.

– А где он учится?

– В обычной районной школе.

– Ну, это не серьёзно! Вам нужно отдать его в физико-математическую школу.

И он стал нахваливать школу-интернат для особо одарённых детей. Он там, оказывается, работает, преподаёт математику.

– Интернат – это не для моего ребёнка, – сказала я.

– Но у него фантастические способности! Разве можно не развивать их? Это – преступление!

– Но он прекрасно развивается и без спецшколы. У нас много книг, он читает взахлёб…

– Но вы же понимаете, что здесь нужна система.

– Я думаю, что такая ранняя специализация совершенно ни к чему. А если ему на роду не написано быть математиком? А если он захочет стать энтомологом? Он обожает насекомых!

– Детские фантазии! Энтомология может быть его хобби. Но у него мышление математическое. Подумайте о его будущем.

– Я подумаю. Точнее – мы с сыном подумаем.

– Можно записать ваш телефон? – спросил он. – Я вам позвоню.

– А у нас нет телефона.

– Жаль.

Он записал нам свой телефон, попрощался с тобой за руку и сказал:

– Звоните! Я уверен, что вы примете правильное решение!

* * *

Шли дни. Я думала…

Значит, надо расстаться?! А как наши вечерние пробежки? А наши разговоры и разговорчики? А наша любовь, наша дружба, наше постоянное общение, без которого мы не можем жить? Этот человек сказал: «Подумайте о его будущем». А разве может быть будущее без настоящего? Ну, научишься ты решать супер-уравнения и супер-задачки, но разве ты от этого станешь счастливее? Разве от этого вообще можно быть счастливым?

Жизнь врозь… Отдать тебя в интернат, по сути – в детский дом. «Вы можете забирать его на воскресенье, – сказал этот человек. – А можете не забирать. Иногородние ребята живут постоянно, только на каникулы уезжают домой». Я представила этот интернат за высоким забором, и как я стою у щёлки, чтобы увидеть тебя хоть краешком глаза…

– Антоша, ты хочешь такой жизни?

– НЕТ!!! – завопил ты так оглушительно, что я поняла: эти дни ты жил в напряжении и тягостном ожидании: какое решение приму я? Но разве я когда-нибудь что-то решала без тебя, сынок?

Ну, вот и решилось. Ни ты, ни я на это не согласны – на твоё заточение в элитарной спецшколе.

Я даже звонить тому человеку не стала. Он бы нас всё равно не понял.

* * *

Идём дальше…

Тоненькое письмецо в почтовом ящике. От Гавра. Однажды в субботу, в декабре, в конверте – стихотворение о Нашей Крыше…

О том, что время на часах – всё то же… то же, что и двенадцать лет назад…

То же ли, милый? Твоя дочка, что была тогда малышкой, уже заканчивает школу. Мой сын уже спорит с учительницей, полезны или вредны овраги…

Где-то год назад ты пригласил нас с Антоном как-то в воскресенье: приехать, полепить из глины. Ты уже давно живёшь один… Но детей ты обожаешь, сына и дочку. И устроил для них что-то вроде детского клуба: по воскресеньям зовёшь знакомых с детьми, и все с увлечением лепят. У тебя есть даже муфель! Старенький. Притащил из какой-то керамической мастерской, его хотели выбрасывать. (Такая же история, как с моей пишущей машинкой «Олимпией» – вместо ссылки на помойку у «Олимпии», так же, как у твоего муфеля, началась новая жизнь, открылось второе дыхание.)

Вот настал и наш черёд быть приглашёнными… Антон вылепил двухголовое чудовище, а я – кошку и горшочек для маленького цветочка. Для того, который я оживила. Анюты в тот раз не было, но был Саша, и мальчики хорошо играли потом, во всякие настольные игры, играли на равных, несмотря на разницу в возрасте в три года, даже побольше. А я заваривала на кухне чай…

Потом пили все вместе чай, и я спросила тебя об отце, и ты стал рассказывать про деревню Бавыкино, про маленький домик у оврага, который ты купил для родителей, и теперь они там живут постоянно, а внуки приезжают на всё лето, и Гавриил Яковлевич устроил им настоящую сказку, расписал дом сказочными персонажами, и соорудил маленький домик для игр, и тоже расписал его… А сколько деревьев посажено на пустоши возле дома! Теперь там сад, переходящий в рукотворный лес… Ах, увидеть бы когда-нибудь! Но, наверное, не суждено…

А потом ты провожал нас к метро. Ехали до центра с Сашей, попрощались, он пошёл, худенький и бледный, из воротника курточки торчала тонкая шея, один ботинок хлопал, и при каждом шаге на пятке показывалась дырка на носке…

И так защемило у меня внутри при виде этой тонкой шеи и дырки на пятке… так защемило, хотелось догнать, обнять, приласкать, заштопать эту дырку… И я поблагодарила Бога за то, что когда-то, когда этого мальчика ещё не было на свете, (но он уже собирался прийти сюда), я не стала разрушать семью его родителей. И хотя она всё равно разрушилась, но моей вины в этом нет, и моя совесть перед этим мальчиком чиста.

* * *

А потом, спустя полтора года, пришло это стихотворение в конверте. В самом конце 1984 года. Я перечитывала его и не знала, как мне ответить на этот светлый и грустный подарок? И надо ли вообще отвечать? Не слишком ли поздно?…

 

Эпилог. ПРО НАШУ ЁЛОЧКУ

Всегда на Новый год у нас была ёлка! Живая, пахучая и нежно-колючая. И мы украшали её вместе, и Антоша устраивал среди веток домики для своих любимых сов и для ежей. А ещё стеклянные бусы на ней висели из моего детства, и вообще много моих детских игрушек на ней всегда висело, – послевоенные, совсем простенькие, но такие милые и дорогие моему сердцу…

Так вот, ёлка у нас была всегда. Но её всегда нужно было ДОБЫТЬ. А это означало: узнать у прохожего с ёлкой, где он её раздобыл, и поскорее помчаться туда и… если повезёт, если ещё не всё размели, то… И так – не один раз за предновогоднюю неделю. Пока поездка за кудыкины горы не увенчается успехом. Были заняты поиском ёлки и мама с Маришей. Если им везло раньше меня – они покупали две, и на нашу долю тоже. Если раньше везло мне – я покупала на их долю.

Так мы жили. Но так как другой жизни не знали, то воспринимали всё как должное. А когда доносились слухи, что где-то там, за бугром, – по-другому, мы даже не завидовали ничуть. Ну, сказка – она и есть сказка. Разве придёт в голову завидовать сказочным персонажам? Только малые дети способны на такую наивность. Там – сказка, а здесь – жизнь. А в жизни всё нужно добывать с трудом.

* * *

…И вот уже 29 декабря, а ёлочки всё нет. Ещё не добыта. Слышу в булочной (мир слухом полнится), что сегодня обещают завезти на ёлочный базар у станции метро "Аэропорт". Кормлю Антона спешно обедом, его любимой гречневой кашей, и собираюсь в путь. На улице очень холодно – скрипит!

– Антоша, жди, сегодня приду с ёлкой! Не скучай, дружочек.

На прощанье – горячие объятия и поцелуи, мой восьмилетний сынок очень нежный. И очень мужественный: он умеет оставаться один, ему не впервой, он будет играть и читать, пока меня не будет дома.

* * *

Площадь у метро "Аэропорт". В центре – обширный вольер, огороженный сетчатым забором. По периметру забора – длиннющая очередь. А в вольере… ПУСТО! Ни одной ёлочки! Только россыпь мелких, притоптанных веточек на снегу…

У входа – скучающий продавец в тулупе и валенках. Спрашиваю:

– Сегодня ёлки будут?

– Должны быть. Машина поехала…

– А далеко поехала?

– Куда-то в лесхоз.

– А давно?

– Да ещё утром.

– Значит, есть смысл ждать?

– Ждите. Будут сегодня ёлки. Должны быть.

О, счастье! Будут ёлки!

Нахожу хвост очереди, занимаю. Два часа дня. Мороз и солнце, день чудесный!… Антоша, слышишь, сынок, сегодня я вернусь с ёлкой!

…Через полчаса я уже пританцовывала вместе с очередью. Двадцать два ниже нуля, однако! Просто пробежаться – ещё ничего, но стоять…

Постепенно все перезнакомились с вокруг стоящими. И стали отпускать друг друга погреться в ближайшую булочную. Стоя у замороженного окна булочной, жевала бублик, пропитываясь блаженным, ароматным теплом…

Потом – опять на мороз, отпустить погреться тех, кто впереди, и кто сзади.

А очередь удлинялась. Поехал народ с работы, и все выходящие тут же присоединялись к очереди. Разговоры вокруг: "Когда поехали за ёлками?" – "Утром". – "Значит, скоро будут. Вчера после обеда уже были. Но нам не досталось…"

Танцуем на скрипучем снегу… Смеркается… Смеркается быстро, как всегда в декабре. Только что слепило солнце, больно было смотреть, и вот уже густые сумерки… Я начинаю волноваться. Я не рассчитывала так надолго.

Волнуюсь, что Антоша волнуется за меня. Эх, был бы телефон!… Телефон есть у соседки из соседней квартиры. Но нет "двушки". Соседка по очереди дарит мне "двушку". Иду в метро, звоню соседке, прошу предупредить Антона, что я задерживаюсь. Возвращаюсь в очередь.

Кто-то из очереди ушёл домой покормить ужином детей. Счастливые!…

Сумерки сгущались, мороз крепчал. Пришедшая из дому женщина (уходившая кормить ужином детей), сообщает: "Смотрела на градусник. Двадцать пять мороза! Ночью обещали до двадцати семи!" Вокруг ахают. Опять – по очереди – на пять минут в булочную. Но отогреться уже не получается. Пальто настыло так, и сапоги задубели так, что тепло внутрь не проникает. Не успевает проникнуть за пять минут. Кажется, что не одежда на тебе – а ледяной панцирь. Тоскливая мыслишка прошмыгнула: "Неужели простужусь, заболею на Новый год?…" Этого только не хватало! "НЕ ПРОСТУЖУСЬ!" – говорю себе. Это в мои планы не входит!

Главное – не думать о холоде. И постараться как бы отстраниться от своего тела. Думаю о своём мальчике, о своём солнышке… И мне тепло. Сердцу тепло… Мыслям тепло… А руки и ноги – ведь это не главное.

…А потом наступил поздний вечер, и булочная закрылась. Стали бегать греться в метро. Мороз крепчал. На небе выступили яркие морозные звёзды…

Ёлок не было.

– Будут! Будут ваши ёлки… – отвечал устало и безнадёжно продавец, спрятавшийся от холода в будку.

– Когда?!!

– А кто ж его знает? Поехали за ёлками – значит, будут. Ждите.

– Холодно! Сил больше нет ждать!

– Ну, не ждите…

Малодушные окоченевшие с жалостью покидали свою очередь. Но таких было мало. Русский человек – стойкий. Я позвонила ещё раз соседке и попросила сказать Антоше, чтобы он поужинал без меня и ложился спать.

– Пусть не волнуется! Я буду стоять до конца. Я дождусь…

– Скажу-скажу, всё скажу. Он, правда, мне не открывает, говорит – мама не велела никому открывать, но я ему через дверь всё передала. Пойду скажу всё, что ты велела.

Мой милый, мой дорогой, ты уснёшь сегодня не поцелованный мной.

Прости, мой хороший, что так получилось. Но зато я вернусь с ёлкой! Я чувствую это. Зря я, что ли, уже восемь часов торчу здесь на морозе?! С двух до десяти, да, ровно восемь…

В вестибюле метро было холодно почти так же, как на улице. Уборщицы, сгребающие со ступенек жидкую грязь, бранились и гнали нас обратно на улицу. Энтузиасты, несколько молодых мужчин, пошли искать по дворам деревянные ящики. Притащили целую гору. Разожгли костёр… Народ стал толпиться у огня, пытаясь согреться…

Была уже ночь. Какая-то нереальная, ненормальная, и при этом почти сказочная. Яркие звёзды над головой и огромное, высоченное оранжевое пламя среди тёмных домов… Почти в центре Москвы! Ящики трещали, искры вздымались вверх!… Уже одно зрелище этого живого пламенного куста согревало. Чуть-чуть, но согревало. Не ноги, которые уже давно окоченели, и не пальцы на руках, которые уже почти не гнулись от холода, но душу согревало. Я смотрела в это жаркое пламя и вспоминала, как сынок, маленьким, любил костры… Жалко, что он не видит этот кострище. Он был бы в восторге! Он любит всё большое.

А машины всё не было… Но, странное дело, очередь не расходилась. Очередь стояла (точнее – танцевала), как заколдованная. Кто-то сплотился вокруг костра, но большинство так и стояли в очереди, видимо, боясь её потерять.

Вот сколько людей любит своих детей, думала я, и это же замечательно!

Было пол-двенадцатого ночи, когда свершилось чудо – ПРИШЛА МАШИНА С ЁЛКАМИ!

Всё объяснилось быстро и просто: застряли где-то на просеке, ходили в ближайшую деревню, тащили трактором…

Но каково же было удивление шоферов, увидевших почти в полночь гигантскую очередь, почти как в Мавзолей! "Завтра, завтра будем продавать, сегодня только разгрузим…" – говорили они.

– КАК ЗАВТРА?!! – взревела, заголосила, запричитала очередь. – НИКАКОГО ЗАВТРА! СЕ-ГОД-НЯ!!! СЕ-ГОД-НЯ!!! СЕ-ГОД-НЯ!!!

– Дык ведь разгрузиться ещё надо,- отбивались шофера.

– Сами разгрузим! В одну минуту!

Мужики, к счастью, поняли, что с этой сплочённой на морозе массой народу лучше не спорить.

Разгрузили, действительно, очень быстро. Вольер за сетчатым забором наполнился зелёным пушистым лесом… И тут же стали продавать. Мужчины, кто был сзади, вызвались помогать продавцам. Дело пошло быстро. Внутрь вольера пускали по десять человек. Первые придирчиво выбирали. Очередь торопила: "Что раздумываете? Скорее уже берите!" – "Столько стояли и не выбрать?!" – отвечали те, что в вольере. И были, конечно, правы.

Счастливчики с ёлками на плечах и под мышками торопились к метро…

Но я была, увы, не в начале очереди. И сердце моё замирало. Неужели?…

Нет, нет, я должна прийти домой с ёлкой!

Наполнение вольера стремительно редело…

Когда очередь дошла до меня, выбирать было почти не из чего. Оставались только высокие палковидные деревца почти без веток. Но ведь всё равно же это ёлки!

И вот у меня в руках два деревца (нам с Антошей и маме с Маришей). О, счастье! Не верю сама себе. От счастья почти не чувствую холода. С жалостью оглядываюсь на хвост очереди, уходящий в темноту, и понимаю, что не все уйдут с ёлками. Бедные. Они, наверное, это тоже понимают, но не хотят в это верить. Столько часов на морозе и вот так, бросить очередь, развернуться и уйти?… Эти будут стоять до конца. До конца ёлок. До самой последней. И уйдут только потом. Я чувствую вину, что уношу целых две. Но счастье всё-таки сильнее.

Бегу в метро… Скоро закрывается. Почти час ночи! Поезд идёт только до "Сокола". На «Соколе» выхожу, опять долго жду…

Стою на платформе в обнимку со своими сокровищами. Они обе худышки, но выше меня ростом. Укалываюсь о них щеками, блаженствую, вдыхаю… Как волшебно пахнет ёлка!… Один из самых сказочных запахов на свете. Ёлка пахнет детством, бабушкой, стеклянными бусами, тёплой печкой, моим старым домом на Философской улице… И ещё она пахнет нашим домом, нашим с Антошей, его детством, детством моего сыночка. Всё перемешалось в этом запахе, два детства – в одном запахе… Ну, и что, что веточки редко? Мы же её украсим, нашу ёлочку. Всё будет замечательно…

Редкие пассажиры на платформе смотрят на меня с завистью. Спрашивают, где купила, вздыхают, улыбаются. Подходит поезд. Через десять минут я на "Речном вокзале". Выхожу в студёную ночь. Ни-ко-го. Идти двадцать минут по ледяным дворам с двумя двухметровыми ёлками во втором часу ночи?… Почему-то не хочется. Зачем-то иду на троллейбусную остановку, хотя знаю, что троллейбусы уже не ходят. И вдруг – о чудо! Ещё одно чудо этой ночью.

Вдали показался троллейбус-полуночник…

На остановке – дядечка лет пятидесяти, качнулся в мою сторону: "Где ёлочки брали?" Я от ужаса потеряла дар речи. Боже, неужели отберёт?! Ни души вокруг – ни одного свидетеля. Вцепилась в свои ёлки мёртвой хваткой.

– Где ёлочки брали, барышня?

– На Аэропорту, – еле шевелю губами.

– А две-то зачем?

Подкатил мой спаситель – троллейбус. Влетела в него со своими ёлками.

Дядечка – следом. Сел напротив. В салоне больше никого. Едем…

– Хорошие ёлочки, – говорит он. – Видные.

Я оцепенело смотрю в окно, держа ёлки между коленями и крепко обняв их.

– А вот барышня не очень разговорчивая, – говорит дядечка. Пьяный?… Вроде нет. Лучше бы был пьяный, от пьяного легче убежать, у пьяного ноги заплетаются…

Моя остановка. Встаю. Иду на выход. Спиной жду преследования. Выхожу.

Двери захлопываются. Ещё одно чудо этой ночи – дядечка поехал дальше!

Прости, Господи, а я подумала о человеке плохо.

* * *

Сынок сладко посапывал во сне… Вношу ёлки в комнату и ставлю прямо у его диванчика. Милый, хороший, вот я и дома… Целую его тихонько, и он тут же приоткрывает глаза, хотя спал, вроде, крепко.

– Ёлка?… – шепчет он, втягивая пахучий еловый запах.

– Ёлка, Антончик. Я же сказала: вернусь с ёлкой. Даже две! И для бабушки тоже.

– Ух ты, здорово… А который час?

– Почти два часа ночи.

– Ничего себе!

* * *

А на следующий день мы украшали нашу ёлочку ёжиками и совами, и разноцветными лампочками, и весёлой мишурой, и Антоша говорил, что такой чудесной ёлки у нас ещё никогда не было… Хотя все наши ёлки были замечательные, но эта как будто пропиталась морозом и звёздами вчерашней ночи, и моим долгим ожиданием, и Антошиным долгим ожиданием, и заревом ночного костра…

Антоша просил меня рассказать ещё и ещё раз, как всё было, и про костёр, и про дядечку. И говорил:

– Ты у меня, мамася, настоящий герой! Десять часов на морозе выстоять!

– Просто я тебя очень люблю, сынок. Не мог же ты у меня на Новый год остаться без ёлки!

– Не мог.

Кстати, я не простудилась и не заболела. И с той ночи ещё больше полюбила зиму…

…И ёлочка засветилась своими огнями, и ярко засверкали бусы – старые-старые бусы, ещё с моей детской ёлки на Философской улице… Эти сверкающие цепи бус, в преддверии каждого нового года, когда я вешаю их на нашу новую ёлочку, я как будто соединяю этими цепями в одно неразрывное целое – своё прошлое, нашу настоящую минуту и – Будущее…

И вспомнилось мне, как ты, маленький, сказал однажды: «А ты знаешь, что всё на свете круглое? Если полететь высоко-высоко, то можно увидеть, что всё – круглое…» Да, если полететь высоко-высоко… то, наверное, можно увидеть завершённость всех событий в нашей жизни. Ну, вот я выполнила то, что обещала когда-то Своему Клоуну. Он сказал мне когда-то: «Чтоб были книги!» И я ответила ему: «Будут!» И вот вышли «Лунные цирки». Через пятнадцать лет после данного обещания. В этой стране скорее не бывает. Слава Богу, что вышли! И повесть напечатали! И Вечер памяти до сих пор все вспоминают, кто на нём был…

Ну вот, а впереди, наверное, ещё что-то… Мне много раз снилось, что я выступаю в манеже. Как будто бы я – это он, Мой Клоун, и в то же время – я. Как это возможно? И что означают эти сны? Только тоску о Несбывшемся? Или что-то большее?… Поживём – увидим… Как будто Мой Клоун позаботился о том, чтобы мне никогда в жизни не было скучно.

А ещё я дала два обещания своим любимым, дорогим людям. И должна их выполнить. Непременно! Валерию Каптереву я пообещала, что выйдет книга Людмилы Фёдоровны. А Людмиле Фёдоровне пообещала, что обязательно напишу о Валерии Всеволодовиче. Когда-нибудь – когда дорасту до этого…

Светит яркими огнями и цепями старых бус наша чудесная ёлочка, наступает новый 1985 год, и мы с тобой даже не представляем, какие фантастические перемены в нашу жизнь он принесёт…

1 июня – 31 октября 2007

Содержание