Ожидание книги…

Вначале оно было радостным, потом – тревожным, напряжённым, потом – тупым, а потом – никаким…

* * *

«Лунные цирки» – моя первая книга, которая готовилась увидеть свет. Крошечная; едва удалось выбить три печатных листа («молодому» – то есть впервые издающемуся автору «положено» было только два печатных листа).

На самом деле – «Лунные цирки» были не первой книгой – а избранным. Избранным из одиннадцати книг – не дошедших до читателя.

* * *

Первый рецензент рукопись «зарезал».

Спустя несколько лет, когда волею судьбы он оказался редактором «Лунных цирков», и мы с ним познакомились, он – милый, добрый человек, а вовсе не злодей какой-нибудь – извинялся передо мной. Говорит:

– Просто я не знал, что её «резать» не надо.

Вот так вот. Просто не знал…

А «зарезать» рукопись так легко! Этот способ использовался во всех редакциях и издательствах, так расправлялись со всеми рукописями из «самотёка»: выбиралось не очень удачное стихотворение, многократно и на все лады цитировалось – таким образом, создавалось впечатление полной несостоятельности рукописи в целом. Вот и всё! Такая тихая, бескровная война с авторами… Чтоб неповадно было соваться туда, где тебя не ждут! Брысь отсюда!

Так делали все мои знакомые опытные рецензенты, наточившие на сим поприще своё бестрепетное перо. Этому пытались обучить меня – новичка в этом (лишь с виду – бескровном) деле. Но… я оказалась никудышней ученицей.

* * *

Осенью семьдесят седьмого года я ждала вторую рецензию на свои «Лунные цирки».

Второй рецензент рукопись спас. Это был Владимир Мильков. Вернее, не то что бы спас – но хоть как-то уравновесил чаши весов. Весов правосудия? Странносудия… Которые гораздо более похожи на гильотину. (Ах, зачем так возвышенно? Право же, не стоит… Просто: ножницы в руках подстригальщика газона…)

Что было потом? Потом – обычная тягомотина, такая (то горькая, то совершенно безвкусная) тянучка, хорошо знакомая каждому хоть однажды издававшемуся… Ожидание редакторского заключения. То есть – приговора.

Звоню. И слышу в трубке всё то же – мягкое, утишающее:

– Через недельку… Да, да, конечно уже будет готово!

Месяц, другой, третий… Сбиваешься со счёта. Магическое «через недельку» уже не действует на тебя. В этом «через недельку» начинает всё отчетливее слышаться: «через вечность»…

И я переставала звонить в издательство…

* * *

Но порой я вспоминала о рукописи и начинала чувствовать угрызения совести: как перед покинутым ребёнком… И – опять ехала в издательство. И – часовые ожидания под дверью заведующего редакцией. И – его – стремительно убегающая спина. И – на ходу брошенное через плечо:

– Под лежачий камень вода не течёт! Вы слишком редко появляетесь…

– Егор Александрович! Что же от меня теперь требуется? – (стараюсь не отставать от убегающей по лабиринту коридоров спины).

– Мелькайте! Напоминайте о себе, мелькайте!

– Но у меня ребёнок… я не могу часто…

– Кому действительно нужно, тот днюет и ночует в издательстве!

Спина моего доброго, моего жестокого благодетеля скрывается за горизонтом…

Грустно. Смешно. Пытаюсь представить, как я притаскиваю сюда твой детский манеж со всем звенящим, гремящим содержимым (и с тобой, конечно!) и – устанавливаю его в сизом, клубящемся, зловонном (словно сидишь во чреве пепельницы!) холле, – где, привычно-устало расположившись в креслах, или нервически расхаживая из угла в угол, с позеленелыми от ожидания в этом табачном аду лицами, – «днюют» (неужто и ночуют?…) авторы. Авторы, не столь равнодушные к судьбе своих рукописей, как я.

* * *

Между прочим, среди тех, кто смиренно отсиживал в издательстве положенные часы-дни-месяцы-годы унижения, – среди них (к моему величайшему изумлению) были не только подёрнутые сединой «начинающие».

Помню: приёмная редактора. На стуле, на самом его кончике, как наибеднейшая родственница, как жалкая погорелица, сидит женщина. Нелепо, как-то допотопно одетая. На плотно стиснутых коленях – кошёлка (с такой ходила на послевоенный базар моя бабушка). На голове – выцветший платок. Такое же выцветшее, смятое неопределённым возрастом (ей может быть нет пятидесяти, а может, и все сто…), смятённое, просительное, извиняющееся лицо.

Сердце содрогается при виде этой фигуры: сама робость, сама мольба. Наверное, из провинции, думаю я, небось, впервые здесь… И тут – из распахнутых дверей кабинета заведующего – властный голос редактора. Он выкликает кого-то из нас, толпящихся в приёмной. Но не просто «кого-то»: он произносит имя очень известной поэтессы. Поэтессы, пишущей ласковые, сказочные стихи…

Из женщин, кроме меня и этой смиренной провинциалки с потрёпанной кошелкой на (точно судорогой сведённых) коленях, никого нет. И каково же моё изумление и… ужас (да, ужас!), когда на властно-снисходительное: «Проходите!» – подымается со своего краешка стула…

Неужто та самая сказочница, Господи?…

Какой же бульдозер проехался по ней? Какие шестерёнки так безжалостно смяли?… И неужто под этой изувеченной оболочкой, за этим просительным, извиняющимся взглядом – жива Душа, способная слышать и творить сказку?…

Может, и вправду: блаженны униженные и растоптанные? Может, на них-то, которым терять уже нечего, – и нисходит тот самый Свет?…

* * *

…Шли годы. Уже прошло более трёх лет, но мои «Лунные цирки» ещё не были даже в плане редподготовки.

* * *

Надо сказать, мой творческий руководитель вёл себя в высшей степени деликатно: на собраниях редколлегии он не афишировал то, что я – его ученица. Поэтому я не чувствовала себя «блатной» и стойко прошла более чем пятилетние мытарства с рукописью.

Стойко (вернее: бесчувственно) – именно из-за отсутствия надежды на окончательный успех. Надежда как-то постепенно испарилась… Я настолько не верила, что книга выйдет, что даже уже и не волновалась, и не психовала. Не волнуюсь же я, в самом деле, из-за того, что мне не суждено пройти по проволоке! Или из-за того, что не слетать на Луну… Смешно, глупо психовать из-за того, что – нереально.

Да, в то время я уже трезво смотрела на вещи. Без иллюзий. И без детской самонадеянности, которая когда-то толкнула меня на такое опрометчивое, как я теперь понимала, обещание, данное Моему Клоуну: «Обязательно будут!» (Имелось в виду, что будут книжки, и не одна!)

* * *

– Мелькайте! – говорил мне Егор Исаев. – Вы слишком редко появляетесь, о вас просто забывают…

Вспомнилось, как Енгибаров читал мне когда-то стихи Жака Превера про Птицу. О том, что нужно нарисовать ветку и ждать, когда прилетит Птица. И Моему Клоуну очень нравилось, что «продолжительность ожидания не имеет нииикакого значения!» Ну что ж, буду ждать. Буду терпеливо ждать, ведь продолжительность ожидания не имеет никакого значения.

Вообще, я и не тороплю события, даже мысленно. Потому что меня мучит то, что моя книга хоть как-то, но всё же продвигается, а о книге Людмилы Фёдоровны – ни слуху, ни духу. Обещания Марка Максимова, которому я когда-то (летом 1973 года) вручила рукопись Людмилы Фёдоровны, оказались всего лишь обещаниями. Максимов был в восторге от стихов Людмилы Фёдоровны, которые вышли в альманахе «День поэзии», а Максимов как раз был редактором этого альманаха. На составление книги он дал Людмиле Фёдоровне всего неделю, и она спешно её составила и напечатала, и Максимов (вроде бы) отнёс её в издательство. После чего Людмила Фёдоровна смиренно (в течение многих лет!) ждала издательского решения. А Максимов из издательства вскоре ушёл.

И теперь рукопись вообще не могут найти! Секретарь говорит:

– Наверное, она сейчас у кого-то на рецензировании…

– А у кого? И как давно? – спрашиваю я. – Ведь прошло уже столько лет!

Секретарь долго роется в картотеке…

– А вообще-то, рукопись Окназовой почему-то не зарегистрирована… – говорит недоумённо.

Значит, Максимов её до издательства даже не донёс?? С трудом, после долгих поисков и расспросов, выяснилось, что вроде донёс, кто-то когда-то рукопись видел. Но рукопись бесследно утеряна…

– Как же так? – сокрушаюсь я.

– Ну что, такое бывает, – говорит секретарь. – Видите, сколько у нас тут всего? Шкафы ломятся!… Да, бывает, что рукописи теряются. Ну, пусть заново приносит.

* * *

Не забыть:

Как печатали с Антоном и составляли книгу Людмилы Фёдоровны… Антон влюбился в её стихи! Многие выучил наизусть. Особенно ему нравились стихи про февраль, и в нём – вот эти строчки:

Заболеваю оптимизмом! Мне солнце на душу легло. И сердце просит новых истин, И сладко чешется крыло!

Это крыло приводило Антона просто в восторг! Он с таким упоением произносил эту строчку: «И сладко чешется крыло!…», как будто в этот самый момент ощущал, как оно там у него чешется!…

* * *

А в Литконсультации с давних пор пылилась ещё одна моя рукопись. Это Борис Глебович когда-то предложил, чтобы я подготовила рукопись.

Сделала. Принесла. Он прочёл. И сказал:

– Если бы было предисловие какого-нибудь значительного человека, мы бы предложили вашу рукопись какому-нибудь издательству. В принципе мы имеем на это право.

Звоню Никулину. Это было как раз то время, когда мои стихи шли в его журнале.

– Салют, Мария! Ну, как дела? – говорит он.

Услышав про предисловие, говорит:

– Нет проблем!

– А когда вам позвонить?

– Ну, давай дня через три.

И в ту же ночь мне приснилось его предисловие: как будто я прихожу к нему, а он мне читает его вслух: про то, как я работала осветителем в цирке… и как мы познакомились, и как ему понравились мои стихи.

Через три дня звоню. Говорит: «Приезжай!»

Приехала.

– Хочу тебе прочесть вслух. Если что-то не так, тут же исправим.

И он начинает мне читать: про то, как я работала в цирке осветителем, и как мы познакомились… Всё точно, как в моём сне!

– Только у меня машинка сломалась. Можешь перепечатать сама?

– Конечно! Спасибо вам огромное!

– Да мне это было нетрудно. Даже приятно. Ты здорово пишешь о цирке. Это я тебе на полном серьёзе говорю. Удачи тебе!

Он вышел проводить меня к лифту…

Потом рукопись дали на рецензию Николаю Тарасову. А он отыскал одну неудачную строчку, прицепился к ней, сто раз её процитировал (как будто моя книга только из этой одной строчки и состоит!). И в заключение написал, что вообще-то стихи у меня не плохие, есть даже очень хорошие. Но будет ещё лучше, если я перепишу всю книгу заново!

С такой рецензией тыркаться в издательства было бесполезно. Борис Глебович сильно расстроился:

– Это надо же! Кто б мог подумать, что Коля такую рецензию напишет? Видно, что-то в ваших стихах его сильно задело. Кто б мог подумать…

Но через несколько лет в Литконсультацию зашёл главный редактор крупного молодёжного альманаха «Истоки». Зашёл с определённой целью: поискать в ворохе рукописей – интересных молодых авторов для своего альманаха. Тут-то ему и попалась на глаза моя рукопись…

Получаю от него письмо: вот, пишет, выловил ваши стихи из потока… хочу напечатать большую подборку, с предисловием Никулина. Так что, приезжайте в редакцию, познакомимся и привезите свою фотографию.

Приехала. Симпатичные такие люди. Самого главного, правда, который мне писал письмо, в тот день не было.

Полная приветливая женщина средних лет сказала:

– Взгляните на редактуру.

Взяла гранки. Читаю… и мне делается дурно. В каждом стихотворении – по две-три правки, иногда искажающие смысл, иногда сводящий его до плоскости. Например, строчку «Здесь не играют – здесь живут» она переделала в нечто плакатно-трафаретное: «Сейчас не праздник здесь, а труд». И все исправления в том же духе!

– Ужас!… – говорю я. – Я не согласна.

– С чем? – удивилась она.

– С каждым из этих исправлений. Не согласна. Стихи испорчены. Смысл искажён!

– Ну, знаете… я делала свою работу, без редактуры никак нельзя.

– А если стихи хорошие, и я уже сама над ними достаточно поработала, и всем нравятся – и вашему главному, и Никулину!…

– Без редактуры нельзя! – сказала твёрдо эта мягкая женщина. – Я ведь не просто так здесь сижу.

– Тогда я стихи забираю. И печататься у вас не буду!

Она побледнела.

– Как забираете? Вас сам главный редактор рекомендовал к печати!

– Не хочу, чтобы мои стихи выходили в таком виде. Мне будет стыдно…

Она взволнованно заколыхалась, как большой манный пудинг.

– Ну, погодите, погодите! Давайте обсудим…

И мы стали обсуждать. Я дралась за каждую сточку, за каждое слово… В итоге всё вернули на место. Но… вот хитрая редакторша! Когда вышел альманах, я всё же обнаружила в стихах три её исправления! Так что, когда дарила альманах друзьям, пришлось делать рукописные «исправления обратно».

* * *

– Хотите в нашу редакцию младшим редактором? – спросил меня Егор Исаев.

– А это каждый день работать?

– Ну, да, конечно.

– Не могу.

– Почему?

– У меня ведь сын маленький. С кем я его оставлю?

– А в детсад не хотите отдать?

– Детсад мы уже попробовали… Болеет очень. Не детсадовский он.

– Понятно…

– А вот рецензии писала бы с удовольствием, – сказала я.

– Ну, давайте тогда рецензии. Хотя жалко, конечно, что не хотите младшим редактором. В перспективе – были бы старшим редактором.

– Не могу, – сказала я.

– Ну да, не можете.

– Мне нужна надомная работа. Чтобы быть с ребёнком.

– А вы писали уже рецензии где-нибудь?

– В Литературной консультации, пять лет. И несколько лет в Детгизе.

– Значит, опыт есть. А вы что, ушли оттуда?

– Да нет, не ушла. Но не каждый месяц дают что-то на рецензию, и рукописи слишком маленького объёма. Так что в итоге получаются сущие копейки.

– Понятно… Ну, прямо сейчас и возьмите работу.

Мы вышли в приёмную, и он велел секретарю дать мне на рецензию какую-нибудь рукопись. Он сказал: «Это наш новый рецензент. Человек умный и ответственный, моя бывшая студентка. Я за неё ручаюсь».

Так я стала рецензировать рукописи в «Советском писателе». В терпеливом ожидании выхода своей книги…

* * *

Я принесла рукопись Людмилы Фёдоровны, которую мы с Антоном напечатали, и пошла с ней сразу в Исаеву. Рассказала о них – о Людмиле Фёдоровне и Валерии Всеволодовиче. И передала ему их приглашение зайти в гости, посмотреть картины.

– Вы не обижайтесь, – сказал он. – Спасибо, конечно. Но я вряд ли выберусь.

– Почему? Это такие замечательные люди! Уникальные! Таких больше нет.

– Эх!… Понимаете, я уже в таком возрасте, что дай Бог, чтобы хватило сил на старых друзей. Просто не хватает на всё времени. Вы уж не обижайтесь. А старикам своим передавайте от меня привет.

Услышав о злоключениях рукописи Людмилы Фёдоровны, он сказал:

– Ну вот, возьмите и отрецензируйте сами! Чтобы не откладывать в долгий ящик. Зарегистрируйте рукопись и тут же возьмите на рецензию.

Это было счастье! Это было начало победы…

* * *

Когда я сама стала здесь рецензировать, я очень скоро поняла, что это – не честь, а – мука! Практически каждую рукопись секретарь вручал мне с явным намёком. Точнее – говорил открытым текстом:

– Это – из «самотёка».

Или:

– Это рукопись сына Такого-то, так что вы сами понимаете…

То есть – рукопись из самотёка надо было «зарезать», а рукопись «сына Такого-то» надо было, несмотря на её качество, одобрить и предложить к изданию.

И – вновь, с проникновенным заглядыванием в глаза:

– Это – жена Такого-То… Как, вы не знаете Такого-То?… Ну, это же известный… Так что хотелось бы… Ну, вы меня понимаете…

Я – «не понимала». Я изображала полную наивность. Наверное, (да уж конечно!) я раздражала наигранным (шутовским!) непониманием своих работодателей. Не только в этом, но и в других издательствах, где периодически удавалось добывать работу. Сознаюсь – но не каюсь: я была неудобным, неуправляемым рецензентом. Этаким «рыжим» – в этом отлаженном, чётком механизме. В жутком механизме – заведённом словно бы раз и навсегда…

Но куда человеку деться от своего амплуа?… Если он родился с вихрами, которые никак не желают приглаживаться?…

Рукопись «жены Такого-То» я отклонила, чем вызвала настоящую бурю… (разумеется, не аплодисментов!). И рукопись «зятя Такой-То» подвергла той же участи. Но не по злому умыслу, о, нет! Я это делала от чистого сердца: жалея читателя… Оберегая его, бедного, от несварения желудка, – насколько это было в моих скромных возможностях.

Увы, печатать или не печатать жён и зятей, мужей и своячениц, – решала в конечном итоге не я. Но на своём месте я делала то, что могла. То, что должна была делать. Меня вдохновлял пример Маленького Принца – который неустанно боролся на своей маленькой планете с баобабами…

На тех же, кого нужно было «резать», – я имела шутовскую дерзость писать положительные рецензии: с просьбой включить в план издания никому неизвестного Петрова или Сидорова. За «вольнодумство» меня порой вызывали «на ковёр» – к Самому!

К слову сказать: «Сам» присутствует в каждом издательстве, в каждой редакции – тот, кто, в конечном счете, и решает судьбу рукописи; чихать ему на все рецензии! Но копия рецензии обычно высылается автору; и если есть в ней хоть какая-то «зацепка», – автор является в издательство и начинает «качать права». Я, таким образом, создавала почву для возникновения пред очами Самого – нежданных и докучных посетителей, просителей, требователей. Этого Сам допустить не мог!

– И что это ты здесь написала? – вопрошал Сам, изумлённо теребя листки моей рецензии.

– То, что думала. Надо издавать. Стихи – изумительные! Настоящая поэзия!

– Ну, и что? – искренне (по-детски искренне!) недоумевал Сам.

– Ему уже восемьдесят! И до сих пор ни одной книги! – говорю я горячо, призывая Самого вместе со мной огорчиться, возмутиться этим фактом.

– Где же он раньше был, твой гениальный пенсионер?

– Пытался пробиться… всю жизнь… Да вы почитайте сами! Это – настоящий большой поэт!

– Ну, голубушка, «настоящий поэт»… Это, знаешь ли, не аргумент.

Он просто умирает от скуки, втолковывая мне эту прописную, на его взгляд, истину.

– Что же тогда аргумент? – наивно недоумеваю я. И продолжаю настаивать: – Да вы прочтите хотя бы одно его стихотворение! Вы будете счастливы! Просто оттого, что есть такой поэт…

Он смотрит на меня с раздражением и злостью, и даже какая-то мука в его глазах, и тоска… Наверное, так смотрит инвалид-ребёнок, когда другие, здоровые, дети слишком настырно зовут его принять участие в игре. Его – прикованного к постели… «Бедный, бедный!…» – думаю я, глядя на него – на грозного Самого, пред которым трепещет всё издательство, на маленького щекастого человечка, прикованного невидимыми цепями самой страшной на свете болезни – к этому мягкому, этому роковому креслу…

Нет, он решительно не понимает, чего я от него жду! Нет, читать рукописи «самобытных пенсионеров» ему недосуг! Жёстко – глаза в глаза – он отчеканивает:

– Мне своих издавать надо!

И – брезгливым жестом отодвигает на краешек стола мою рецензию. Повелительное:

– Перепиши! Только без этого… – (он морщится) – без эмоций!

Переписываю. Без эмоций. А заключение – то же: надо издавать! и поскорее!

…На «ковёр» меня больше не вызывают. Втыка не делают. Просто… в течение нескольких месяцев не дают работы. А это значит – что мы с сыном сидим без денег. Мои работодатели, включая Самого, об этом прекрасно знают. Так меня «воспитывают», учат уму-разуму. Укрощают.

Между прочим, способов укрощения – множество. Например, такой: заплатить за десять отрецензированных печатных листов – как за два. И, разумеется, по самой низшей ставке. Месяц работы – и в итоге – жалкие рублёвки в кулаке… Жаловаться некуда и некому: ведь я – не член Союза писателей и даже не член Литфонда.

Я – сама по себе в этом мире. Одна – на манеже… как о том мечтала когда-то… Только манеж этот ограждён клеткой – как в страшном сне… (Господи, почему я должна работать в клетке?!) А по ту сторону клетки – ухмыляющиеся, искривлённые, как в комнате смеха, рожи… Но, стряхивая с себя кошмар, я вижу, что это они – в клетке! А я – хоть и на крошечном, – но всё же свободном пространстве!

* * *

Вдруг вспомнился давнишний случай…

Бежали с институтским приятелем по улице Горького, опаздывая на экзамен. Он, кругленький и всегда довольный собой, быстро говорил на ходу:

– Мне бы корочки поскорее получить! Меня место давно ждёт.

Он называет престижную редакцию. И место – не какого-нибудь мальчика на побегушках, – завредакции! Ну, что ж, я рада за него. Он, кажется, создан для этой роли: с мягкой улыбкой на лице и хорошими бицепсами. Такой душечка. Бежим, несёмся… И вдруг – резкий, язвенный голод сжимает, буквально скручивает в узел мои внутренности… Влетаю в ближайший кафетерий, приятель – колобком – за мной.

Смотрит, не понимая, как я судорожно поедаю свою булочку, и – изумлённо:

– Такая худенькая, а хочешь есть!…

Фантасмагория нашей жизни. Худенькие есть не хотят. (По убеждению толстеньких).

* * *

И всё же редзаключение на мои «Лунные цирки» было написано. Со временем…

Мой добродетель в конце концов сжалился надо мной; призвал к себе одного из редакторов, бросил повелительно-небрежное: «Напиши, да побыстрее!» И – тот написал. За час. При мне.

А дальше – на несколько лет – та же тянучка: возврат рукописи на доработку, пересоставление, пополнение новыми стихами (годы-то шли! и стихи новые появлялись), и т. д., как говорится, и т. п.

Все эти годы со мной разговаривали как «с девочкой». Хотя к тому времени я уже более пятнадцати лет писала, и в столе у меня лежало одиннадцать невостребованных временем книг. Но здесь, в издательстве, я была – «девочка». Не из-за того, что молодо выглядела, а – по статусу. К тому же – ничья девочка. Ничья – ни дочка, ни невестка, ни жена, ни золовка, никто! Это обстоятельство до предела усложняло путь моей книги к читателю (а может, являлось вообще единственным – но уж очень существенным!). Но, сознаюсь, я с гордостью несла на себе это клеймо.

«Автор из самотёка» – это обо мне; и по сей день. И я по-прежнему горжусь. Да, я теку сама по себе!

* * *

…А в то время – время стояния в очереди за милостью (это называется: числиться в плане редподготовки; в этом плане можно числиться до смерти; но и смерть не всегда в силах «помочь» продвинуться хоть чуть-чуть вперёд), в то время даже предисловие Никулина не могло мне помочь. Его уже использовал альманах «Истоки» как заставку к моей подборке; так что к рукописи сборника я это предисловие уже не прилагала.

* * *

А потом Исаева выбрали секретарём правления Союза писателей, и он ушёл из издательства – на более почётную должность. И будущее моей книги стало ещё более зыбким…

Но сейчас меня волновало совсем другое: мой маленький сын, его кашли и насморки, его головокружительные успехи в освоении мира, которые меня и радовали и даже слегка пугали. И как нам прожить вдвоём на шестьдесят рублей в месяц (а порой не выходило и этого). Вот что меня волновало. И чтобы ты не чувствовал себя в чем-то обделённым: в игрушках, в книжках, в радости…

А выйдет или не выйдет моя книга… Я сказала тогда себе: «На всё воля Божья». И, сказавши так, больше не волновалась по этому поводу. Тем более – тот, кому она была адресована – Мой Клоун – всё равно её уже не прочтёт…

Так что торопиться было решительно некуда.

* * *

Но вот удивительное дело. За то время, что я ждала свою книгу, мне трижды выплачивали гонорар! И я даже смогла свозить своего сыночка на море, в Крым, в мой любимый Судак…

И Антоша, как и я, влюбился в море, в Крым… И Судак стал нашим общим любимым местом на земле. Почти таким же, как Москва.

* * *

Моя повесть о Клоуне. Я написала её за месяц, осенью восьмидесятого года. И назвала – «Я не прощаюсь с тобой».

Конечно, первые, кому я дала её прочесть, это были Каптеревы.

Звоню из автомата. Валерий Всеволодович радостно кричит в трубку:

– Ты написала прекрасный роман!

* * *

Потом дала прочесть Гавру.

Он сказал:

– Замечательно! Только я бы на твоём месте убрал из названия одно слово. Оно лишнее. И так всё понятно.

– Одно слово?

– Да. Одно слово из одной буквы – «я». И оставил бы просто – «Не прощаюсь с тобой».

Я почему-то согласилась.

* * *

Багульник Каптереву на день рождения. Несу ему сиреневый пожар – предвестье его любимой сирени… Моему брату Валерию сегодня восемьдесят один год!

Гостей немного, самые близкие друзья: Пресманы, Кнорре, Залетаев, Саша Филистеев, Лена Колат. И почему-то Оля Седакова, вижу её здесь впервые. Она читает длинные и мрачные стихи – о смерти. Всем сделалось нехорошо. Удивительная нетактичность, полное бесчувствие сердца: прийти на день рождения к восьмидесятилетнему человеку – и читать ему в подарок километровые стихи о смерти…

С того дня я Седакову не люблю. И не переношу её скучнейшные, вялые, мёртвые стихи.

* * *

Мне поручили написать редакторское заключение на рукопись Людмилы Фёдоровны.

Я это сделала с наслаждением, за один вечер!

Теперь её должны включить в план редподготовки. А потом – в план издания.

Забрезжил свет в конце тоннеля…

Забрезжила надежда на книжку.

* * *

И был в издательстве единственный человек, которого, так же, как меня, волновала судьба книги Людмилы Фёдоровны. Это – Виктор Сергеевич Фогельсон, редактор отдела поэзии. Он мечтал, что когда книга будет в плане редподготовки, он будет её редактором.

Это был самый опытный и самый интеллигентный редактор в «Советском писателе».

На всех редколлегиях Фогельсон выступал за скорейший выход книги Окназовой.

Но что мог сделать один-единственный голос хорошего человека?…

Голос, вопиющего в пустыне совкового издательства…

И всё же мне было легче от осознания того, что хотя бы один человек «за» книгу Людмилы Фёдоровны. Хотя бы один…

Спасибо Виктору Сергеевичу, человеку светлому, честному и всегда грустному…

* * *

Получила из журнала «Юность» прекрасную рецензию на свою повесть о Енгибарове.

Помчалась в редакцию.

– У нас всё решает главный редактор, – сказал мне завотделом прозы. – Зайдите к нему сами. Я уже говорил с ним.

Захожу. За большим столом в уютном кабинете сидит главный редактор «Юности». Он говорит:

– Да, хорошая повесть, я прочёл, мне понравилось. Но, к сожалению, я не могу её напечатать.

– Почему?

– Меня не поймут. Спросят: почему ты её напечатал? И что я скажу?

– Что повесть – хорошая. Вы же сами только что сказали.

– Этого – не достаточно. Мне много кого нужно напечатать: люди с именами, известные. Их дети… тоже народ небесталанный Я – не свободен в своём выборе: кого мне печатать. А Романушко – кто она такая?…

Всё понятно… Я всегда и везде буду «девочкой с улицы».

В отделе прозы, когда я сообщила решение главного, искренне огорчились.

– Послушайте, может, вы очерк о Енгибарове напишете? Очерк было бы легче пробить. Интересной публицистики нам всегда не хватает. Можете переделать повесть в очерк?

– Не могу.

– Но, может, всё же попробуете? Жалко, что пропадает такой интересный материал. Вы действительно написали очень хорошую книгу!

– Спасибо на добром слове.

Повесть в очерк я переделывать не стала. И ни в какие редакции её больше не носила. Но давала читать друзьям. А те – своим друзьям. Первые три экземпляра повести пошли гулять по Москве. И вскоре их след затерялся…

* * *

А книга «Лунные цирки» всё-таки вышла! По закону чуда. А вовсе не по-людскому, не по-издательскому закону. Скорее – вопреки ему. Мне, откровенно говоря, и до сих пор не верится. Наверное, это Мой Клоун мне помог – из своего далека?…

Помню: мы с пятилетним сыном сидим в прокуренной редакторской, и я считываю вёрстку. Вёрстку своей книги!… Совершенно ирреальный момент жизни.

За соседним столом – женщина, тоже автор, занимается тем же. На лице у неё – блуждающая, немного сумасшедшая улыбка. (Неужто и на моём такая же?…)

– Долго ждали? – обращается она ко мне.

– Долго. Почти шесть лет, – с достоинством отвечаю я.

Она смеётся на мои слова: смеётся искренне, счастливо… Сквозь смех:

– И это вы считаете долго?… Мой сын, когда я сдала рукопись в издательство, пошёл в первый класс. А сейчас он – студент! А мама – всё ещё молодой автор… Я уж скоро бабушкой стану!

Но, Боже мой, как же она была счастлива, склонившись над своей вёрсткой!… Она – прожившая жизнь в ожидании этой минуты… Я ощутила угрызения совести за своё «везение»: ведь ты даже в школу не успел пойти! Только вырос из пелёнок за это время, вырос из своего детского манежа, – и дорос до вопросов, на которые так трудно ответить…

* * *

(Смешно… Пройдёт много лет, и уже в эпоху Интернета я прочту на одном из сайтов, посвящённых Окуджаве, что Булат Шалвович любил опекать молодых поэтов и, в частности, «поддерживал морально и материально Марию Романушко».

Так как однофамильцев у меня нет, то, стало быть, анонимный автор этой заметки имеет в виду меня. В этой же заметке сообщается, что «первый сборник стихов певицы русского цирка М. Романушко вышел полностью за счёт Булата Окуджавы».

Довожу до сведенья дорогих читателей: я с Окуджавой знакома не была, ни разу даже не видела его живьём, лишь по ТВ. Никакой помощи от него не получала – ни моральной, ни материальной. Меня поддерживали только мои родные и друзья (реальные, а не мифические).

К выходу моей книги «Лунные цирки» Булат Окуджава не имеет решительно никакого отношения. А благодарить я должна Егора Александровича Исаева, которому пришла в голову эта счастливая (для меня) идея: издать в «Советском писателе» мою книгу. А то, что книга вышла «за счёт Окуджавы» – ну, это такая глупость, что даже не представляю, как такое могло прийти в голову анонимному поклоннику Окуджавы! Наверное, автор этой заметки не знает, что в те годы (80-тые, прошлого века) книги выходили исключительно за счёт государства. А не за чей-то там счёт…

Думаю, что Окуджава даже не слышал о моём существовании. Что, впрочем, меня ничуть не печалит.)

* * *

История о том, как я нарисовала свою первую обложку.

С детства я мечтала рисовать, но была уверена в своей полной неспособности. У меня в детстве не было ни кисточек, ни красок, – только цветные карандаши. Но моя неумелая рука могла изобразить лишь примитивный домик, забор и дерево у забора.

Прошло много лет. Готовилась к изданию моя первая книга стихов «Лунные цирки». Дело уже дошло до обложки. И вот, я приехала в издательство, чтобы взглянуть, какую мне нарисовали обложку. Я должна была её одобрить и подписать: что, мол, согласна, принимаю.

Но когда я её увидела, эту «обложку», мне стало плохо. Очень плохо. Потому что это был не эскиз обложки для книги стихов про цирк и про любовь, а как бы эскиз… надгробья. Что-то ужасное!!! Во-первых, обложка была выполнена в жуткой серой гамме (ненавижу серый цвет!!! Ненавижу серость!!!). Во-вторых, на ней красовались жутко безвкусные, мещанские виньеточки – в виде серо-пыльных листиков и цветочков, готовых рассыпаться в прах… – ну, точно как на каменных надгробьях! И, в довершение кладбищенской интонации, в самом низу обложки – в таком маленьком овальчике – красовалось моё несчастное фото. А над виньеточками – моя фамилия. Впору звать священника для отпевания…

Я чуть не заплакала. Шесть лет ждать свою первую книгу – и увидеть такой ужас!

– Подписывайте, – сказал мне мой редактор, Герман Фёдорович Флоров.

– Я это не подпишу, – сказала я тихо, но твёрдо.

– То есть? – не понял он.

– Я от этой обложки… отказываюсь!

Он сказал:

– Поймите, оформление – серийное, ваша книга – в серии. Взгляните – у всех так, и никто не бунтует.

Он показал мне несколько вышедших в этой серии книг. Это была «серия» молодых авторов, серия «первой книги автора». Все книжки имели отвратительный вид. Мне этих бедных авторов стало жалко.

– Тогда исключите меня из этой ужасной серии! – сказала я.

– Что значит «исключите из серии»?

– Я под такой обложкой не выйду! Под такой – можете меня только хоронить. Да и то!…

– Но ведь вы – в серии!…

И тут я соскочила с внутренних тормозов, и мой редактор с удивлением узнал, что кроме тихого, еле слышного голоса, у меня имеется и другой голос…

– Я не хочу быть в серии!! Я – не серийный человек! И книга у меня – не серийная! Выведите меня из вашей серии!

– Я не могу этого сделать… – сказал обескуражено редактор.

– А кто может?!

– Не знаю. Может, заместитель главного редактора издательства может. Идите к нему.

И, прихватив свою злополучную обложку, я отправилась к грозному заму.

Вошла в огромный кабинет, где за большим столом в ворохе бумаг сидел маленький, как карлик (но всесильный!) человек, почти не видимый за этим ворохом бумаг. Тот самый, который вызывал меня периодически «на ковёр» за «неправильные» рецензии. Я сказала:

– Я не хочу выходить под такой обложкой. Она мне не нравится.

– Обложка – серийная, – сказал он, не отрываясь от бумаг.

– Тогда выведите, пожалуйста, мою книгу из серии, – сказала я.

– Это – невозможно, – сказал он, отрываясь от бумаг.

– Почему невозможно?

– Потому что так просто это не делается. У нас – план. Серия одобрена и подписана на всех уровнях. Ваша книга через день идёт в типографию. Вам радоваться надо, а вы тут капризничаете по таким пустякам.

– Это – не пустяк. Я не выйду под этой обложкой! – сказала я тихо, но твёрдо.

Его лицо, только что равнодушное, мгновенно стало злым. И голос тоже:

– Что значит «не выйдете»?! У нас нет для вас другой обложки! И рисовать её некогда! Ваша книга уже подписана в печать. В печать!! Вы это понимаете?!

– Тогда зачем меня вызвали, чтобы я её одобрила и подписала?

– Это – чистая формальность.

И тут я опять соскочила с внутренних тормозов…

– Лучше вообще не издавать мою книгу – чем под такой обложкой!! Ну, и что, что я ждала её столько лет! Не надо мне такой книги! Которую я буду стыдиться! От которой мне самой плакать хочется…

У Самого глаза полезли на лоб.

– Чёрт знает что такое! – рявкнул он. – Идём к главному редактору! Пусть он решает!

И мы с ним отправились к главному редактору издательства.

В кабинете главного редактора я опять высказала всё, что думала: и про обложку, и про серию… Главный редактор, пожилой человек с озабоченным лицом, смотрел на меня с нескрываемым любопытством. Смотрел – и молчал… И я смотрела – прямо ему в глаза. Это было похоже на мою любимую игру «в гляделки» (в которую я, кстати, никогда не проигрываю).

Раздражения в его глазах не было.

– Да ладно, выведи её из серии, – сказал он своему заму. – Если уж она так на этом настаивает.

– Слушаюсь… – сказал ошарашено всесильный зам.

Главный редактор улыбнулся мне почти дружески:

– Ну, вот, вывели мы вас из серии. Только обложки-то у нас для вас другой нет! Даже если поручить это другому художнику, он за два дня нарисовать не успеет. Что будем делать?

– Я найду художника! У меня есть хороший художник!

– И он успеет за два дня?

– Я попрошу… Он успеет!

– Ну, желаю вам успеха, – он пожал мне на прощанье руку.

…А ведь художника у меня не было! Точнее – он был, но я с ним была ещё не знакома. Это был художник, который рисовал картинки к моим стихам в журнале «Советская эстрада и цирк». Мне очень нравились эти рисунки. Только имени художника там не стояло, они были безымянные.

Выйдя из издательства, что на улице Воровского (Поварской), я тут же помчалась в редакцию «Эстрады и цирка», которая находилась в те годы в районе Кузнецкого моста. Я думала: он сидит там – и ждёт меня, мой художник… А в редакции с трудом сообразили, кто же это рисовал рисунки. Оказалось – внештатник. С трудом нашли его телефон.

Вышла на улицу и из ближайшей будки позвонила ему. Трубку взяла его мама. Оказалось – он в больнице, с инфарктом, но уже, вроде, выздоравливает. Я выпросила у его мамы адрес больницы и помчалась туда…

Это был день 1 апреля 1981 года. Бежала от метро «Таганская» по старым улочкам, был закат, улица сбегала вниз, по ней неслись потоки талой воды, звенели трамваи, стены особнячков были красны от апрельского солнца… на душе было празднично.

Я его нашла. Усталого, немолодого уже человека с грустными глазами. Атмосфера кардиологического отделения напомнила мне то, в котором лежал когда-то мой отец, и сердце у меня заныло… Грустный этот человек сказал: «Мне так плохо сегодня… Вы слышали? Умерла Агния Барто. Я её очень любил…»

Человек этот весьма удивился моему появлению. И моей просьбе. Он стал отнекиваться, я стала его упрашивать. Его смущали слишком короткие сроки, всего два дня, он сказал, что успеть невозможно, я пообещала упросить издательское начальство, чтобы срок удлинили. Наконец, он, жалея меня, согласился… Я пообещала на следующий день привезти ему рукопись своей книги, бумагу, перья и тушь.

С самого утра поехала в издательство с журналами: показать, какой у меня есть замечательный художник, и этот замечательный художник согласен рисовать обложку, только ему нужна хотя бы неделя.

Художественный редактор взглянул на рисунки и сказал мрачно:

– Это нам не подходит.

– Как… не подходит?

– По стилистике не подходит. Рисунок в цирковом журнале и обложка книги – это не одно и то же.

– А… если показать главному редактору? Может, ему понравится?

– А при чём тут главный редактор? Тут решаю я. А я такое художество к печати не подпишу!

– Неужели вы считаете, что прежняя обложка – лучше?

– Лучше.

– Чем же?

– Мне некогда с вами спорить. Вы отказались – это ваше право, как автора. Но тогда ищите достойную замену. И помните, что у вас только один день! Завтра я должен уже подписать обложку. А послезавтра книга идёт в печать.

Я понимала, что он подталкивает меня к тому, что я должна принять предложенную мне обложку. Сделать что-нибудь другое ЗА ОДИН ДЕНЬ – не реально.

Мне было обидно за художника. Стыдно, что я не приеду к нему сегодня и не привезу бумагу и тушь. Глупо всё как-то получилось… А я так радовалась, что нашла его!

Я вернулась домой. Взяла лист бумаги и карандаш… Я забыла о том, что не умею рисовать. Мне некогда было об этом думать! Я рисовала целый день… Но дня мне не хватило.

…Уложив сына спать, я рисовала весь вечер и всю ночь, до утра, стол был завален листочками с бесконечными эскизами. Их была целая гора!… И ничего мне не нравилось. Всё было – не то! Плоские деревья, неживые цветы, схематичные цирки, какие-то ничего не говорящие абстракции… И всё это – коряво, примитивно, вроде моих детских беспомощных рисунков. Господи, что же мне делать?! Ведь я совершенно не умею рисовать!! Что же мне придумать? Что-нибудь такое… чтобы суметь изобразить, чтобы получилось. Ведь никто, НИКТО, КРОМЕ МЕНЯ, её мне не нарисует! Как сочинить эту несчастную обложку?! Что, ЧТО на ней должно быть?!

И вдруг – озарение!…

…Уже на рассвете, на излёте всех сил, со слипающимися глазами, с головой, забитой туманом усталости… и вот в таком расквашенном состоянии – неожиданно… моя рука… (как будто сама! потому что голова уже ничего не соображала) на чистом листе бумаги моя рука легко провела одну-единственную плавную линию… Получился чёткий, правильный полукруг. Это – справа. А слева внизу – рука быстро нарисовала маленький кружочек. Помню, что внутри меня (не в голове – а где-то гораздо глубже) в это время звучали стихи, которыми открывается моя книга:

Арена и луна – два дымных круга… Две половины жёлтого плода. От века расщеплён он был – как атом – на День и Ночь, на Смех и Скорбь, на Нет и Да.

Быстро закрашиваю левую половину обложки чёрной тушью, оставляя кружочек в углу белым. Оставляю белым и пространство (полукруг) правой половины. Всё! Готово. И я абсолютно уверена, что это – обложка моих «Лунных цирков». Единственно возможная. Без вариантов. Это они и есть – арена и луна – два дымных круга… А если меня спросят: где тут луна, а где арена? Что означает маленький кружочек, а что – большой полукруг? Я скажу: а это – как посмотреть… Здесь нет однозначности. Каждый видит, как видит. Каждый понимает, как хочет. Или как может. Обложка, если хотите, философская! Здесь возможны трактовки и толкования… Как пишут на некоторых объявлениях: торг уместен. Так я могла бы написать на своей обложке: толкования уместны. Но я не стала это писать. А написала лишь своё имя и название книги.

…С утра пораньше привезла свою выстраданную картинку художественному редактору издательства и, едва шевеля непослушным языком после бессонной ночи, сказала: «Вот обложка к моей книге».

Он взглянул на неё и радостно воскликнул:

– Отлично! А кто вам её сделал так быстро?

– Я сама.

– Так вы… поэт, который рисует? Или – художник, который пишет стихи?

Такого высокого одобрения я даже не ожидала.

И он тут же, при мне, подписал мою обложку в печать.

Вот так и получилось, что моя первая книга совершенно неожиданно вышла с моей обложкой. Мне ещё и гонорар за неё заплатили.

А ведь я была уверена в своей полной неспособности к рисованию!

Стрессовая ситуация высвободила дремавшие где-то в глубине способности…

* * *

…А потом, через много лет, когда представилась возможность самим издавать свои книги, я опять взялась за бумагу и карандаш…С тех пор так и рисую обложки к своим книгам. И мне это очень нравится!

* * *

Ездила к Каптеревым. Показала эскиз своей обложки. Хотя меня всё время жутко скребёт на сердце, что моя книга опережает книгу Людмилы Фёдоровны. Это НЕСПРАВЕДЛИВО! Так не должно было быть!! Из-за этого я даже не испытываю радости от того, что выход «Лунных цирков» неумолимо близится.

Как бы мне хотелось поменять наши книги местами! Но – увы – это не в моих силах. А то, что в моих силах, я делаю. После моего редзаключения рукопись рассмотрена редсоветом и поставлена в план редподготовки. Эти этапы не перепрыгнешь. Но теперь уже дело пойдёт скорее… Надеюсь! Молю Бога об этом.

И всё же не показать им обложку я не могла. Валерий одобрил, Мама Кошка восхитилась.

– Талантливый человек талантлив во всём! – сказала она.

– Идём, покажу тебе новую картину! – сказал Валерий. – А потом будем пить чай.

Мы пошли в его комнату.

На мольберте стояла ещё свежая работа, остро пахнущая невысохшей краской. Белые фиалки… на тёмно-синем фоне весеннего космоса…

– Это ты мне их в прошлый раз подарила, помнишь?

– Помню!

– Ты когда вошла с ними, я сразу понял, что буду их писать! А когда над твоим портретом уже начнём работать?

– Вот бабушка скоро приедет, смогу надолго оставлять Антошу…

– Ну, ты думаешь, что Люсина книга выйдет?

– Валерий Всеволодович, я вам обещаю: книга Людмилы Фёдоровны обязательно выйдет!

* * *

Пришли с Антошей с прогулки. В дверной ручке – записка. Разворачиваю её… и мир меркнет… мир рушится…

Записка от Светланы Завадовской. Две строчки, которые повергают меня в пучину ужаса и горя: «Вчера утром умер Валерий Вс. Каптерев. Отпевание завтра в 12 часов…»

Ноги не держат меня, я оседаю, опускаюсь на корточки, привалившись спиной к стене, и сижу так, не в силах шевельнуться, не в силах сказать ни слова… Антоша теребит меня:

– Ты чего сидишь тут, мамася? Пойдём, пойдём домой…

Я плакала так громко, что из соседней двери выглянула соседка. Та самая, к которой я уже много лет хожу по вечерам звонить.

– Маша, что случилось?!

Я протянула ей записку.

– Горе-то какое… – запричитала она.

– Позвонить можно, Зоя Куприяновна?

– Звони, звони, конечно!

Позвонила сначала маме:

– Мама, можешь прийти и остаться на ночь с Антошей? Валерий Всеволодович умер… завтра похороны… я еду к Людмиле Фёдоровне…

* * *

Никогда не забыть ту ночь, когда я опять спала на его диванчике – в ночь перед отпеванием… А он был в церкви…

Мы долго перед этим сидели с Мамой Кошкой на кухне, и она мне всё рассказывала про его последние минуты… и как они накануне долго сидели за этим столом, и никого не было в тот вечер, только они двое, и говорили о его картине, которую он только что закончил. Эта картина, ещё свежая, пахнущая краской стояла на мольберте. Я взглянула на неё и испытала шок. Это был его, Валерия, привет нам с Антошей…

Пять дней назад я была у них, и тоже никого не было, только мы трое, я принесла показать новые рисунки Антона: рисунки города Дерефана. И ещё один чудный рисунок – Маленькая Птичка с большим тюльпаном в клюве. Птица Голофомэ. Валерий Всеволодович сказал:

– Я буду это писать! Ты можешь мне оставить этот рисунок?

– Конечно!

Это было 2 мая.

Он ушёл 7 мая 1981 года.

И вот я вижу на его последней картине – Маленькую Птичку с большим цветком в клюве… Людмила Фёдоровна стоит рядом и тоже смотрит на картину.

– Он не успел дать ей название, – говорит она тихо. – Я назову её «Завет». Ведь это его завет нам…

Мы долго сидели на кухне, и всё казалось – сейчас Валерий войдёт на кухню, и скажет какую-нибудь свою шуточку, чтобы смутить меня, например: «Люся! Романушка говорит, что у тебя в холодильнике припасено очень вкусное варенье, которое она давно хотела попробовать!» А я начну, как всегда, отнекиваться, а он стрельнёт в нас голубым глазом и довольно засмеётся…

Потом мы разошлись по комнатам, Людмила Фёдоровна – к себе, я – в комнату Валерия, и обе пытались уснуть…

Я лежала на его диванчике, на котором он вчера умер. Нет, мне не было страшно. Я вообще не верила, что он умер, не могла это вместить в себя… Я уже много раз спала на этом диванчике, а он в это время обычно был в Крыму… Я лежала среди своего любимого рая, среди райских камней и черепков, среди райских окон-картин в другие измерения жизни, среди волшебных сиреней, среди дивных запахов этого дома (свежей краски и пыли)… и не верила, не могла поверить, что моему любимому раю пришёл конец… Что мой любимый брат никогда не наденет этот вымазанный краской передник и не возьмёт в руки кисть…И не ударит весело в эту медную тарелку… И не выбежит на лоджию и не помашет мне из своего волшебного сада… И не будет долго-долго смотреть мне в след…

Если это правда, то как же ТЕПЕРЬ жить?… Где взять силы, чтобы в очередной раз лепить радость из мелких черепков?… Из больно ранящих осколков…

Но я не имею права горевать. Не имею права громко плакать. Потому что за стеной – Людмила Фёдоровна, моя драгоценная крёстная, моя любимая Мама Кошка, и я должна быть ей опорой. Я не имею права умирать от горя, потому что дома меня ждёт мой сынок, которому, вернувшись домой, я должна буду улыбнуться… Слава Богу, я не одна на свете. Но именно поэтому я на многое не имею права. Умереть от тоски – эта горькая роскошь не для меня… Я должна быть сильной. Ты мне поможешь в этом, братец Валерий? Мой любимый названный брат… Спасибо, спасибо, спасибо тебе за всё! За то, что ты назвал меня своей сестрой. За то, что ты был. За то, что ты есть. Но неужели ты никогда больше не посмотришь на меня искоса своим острым голубым глазом, с прищуром, выставляя передо мной свою новую картину?… Неужели, подходя к дверям вашей квартиры, я никогда больше не услышу топот бегущих ног и твой возглас: «Люся, это пришла она, сестрица!»

Я перевернула мокрую от слёз подушку (его подушку), тщетно пытаясь уснуть, но так и не уснула в ту ночь…

* * *

Через несколько дней. Бродили с Антошей и с Юрой Комаровым на побережье нашего залива, до ночи… На высоком берегу горел костёр, мы подошли и долго-долго смотрели в его пламя…

И всё не верилось и не верилось…

* * *

Грустный пост-скриптум.

А в начале следующей весны… в начале следующей весны… вышла из печати моя книга «Лунные цирки». Вот такие в те времена были скорости: на обложку мне дали одни сутки, и книга спешно ушла в печать. А вышла из печати почти через год!

И всё же она вышла.

* * *

Прежде всего, я пошла дарить книгу Егору Исаеву. Если б не он – книги бы не было.

Исаев обитал теперь в огромном, шикарном кабинете за высокими дверями, хотя ему, мне кажется, больше шёл его маленький прокуренный кабинет в «Совписе» и вороха рукописей на столе…

К тому времени мне практически перестали давать рукописи на рецензию в поэтической редакции, и в Литконсультации тоже (всех начальников я допекла своим «непослушанием»!), и было нам с сыночком трудно, очень трудно…

Мы приехали к Исаеву вдвоём с Антоном. Ему хотелось посмотреть на «дядю Исаева», о котором я ему много рассказывала.

Нет, Егор Александрович ничуть не переменился. Не стал важным и недоступным. Он был такой же простой и приветливый, с такими же, как всегда, растрёпанными седыми вихрами, падающими на глаза, и тот же прямой и слегка насмешливый, исподлобья, взгляд голубых глаз. Он так обрадовался нам с Антоном! Он поздоровался с ним за руку и просто сказал:

– Меня зовут Егор. А тебя?

– А меня Антон.

– Как Чехова! Очень хорошо. Присаживайся, Антон.

Я протянула книжку с дарственной надписью. Ему очень понравилась обложка.

– А кто рисовал?

– Сама.

Он удивлённо вскинул брови:

– Ну, вы просто молодчина! Очень стильная обложка. Да, долговато вы её, конечно, ждали, свою первую книгу… Но ведь вы – молодой автор, не ветеран войны, так что пришлось потомиться…

– Пришлось…

– Что-нибудь написали новое за это время?

– Повесть. О цирке.

– Ну, это ваша тема!

– Могу дать вам почитать.

– А зачем? – удивился он. – Я и так знаю, что повесть хорошая. Вы плохо не напишете. А как с работой? Продолжаете рецензировать?

– Да практически ничего не дают последнее время на рецензию. Вот уже три месяца ничего.

– Как так? Как же вы живёте с Антоном?

– Трудно. Растягиваем остатки последнего гонорара за книгу.

– Ну, это не порядок… А давайте я вас ещё в одну редакцию предложу рецензентом. Тоже в «Совписе». Вы человек опытный. В национальную прозу пойдёте?

– С радостью!

Он тут же поднял трубку телефона, набрал номер… И через две минуты всё было улажено. (Эх, хорошо быть большим начальником! можно делать добрые дела людям!)

– Можете прямо сейчас зайти в издательство и взять на рецензию рукопись.

Я вышла из этого кабинета шальная от счастья… У меня опять была работа!

С этого дня я числилась внештатным рецензентом сразу двух редакций – русской поэзии и национальной прозы. То тут, то там мне что-то перепадало на рецензию. Спасибо Егору Александровичу.

* * *

Конечно, я подарила книгу Долматовскому, Гавру и всем своим друзьям из Каптеревского круга. А ещё – Борису Глебовичу Штейну. Он сказал:

– Что-то, я гляжу, вы не очень рады.

– Да всё уже перегорело давно… Слишком долго я её ждала. Уже никаких эмоций.

– А я бы очень радовался, если вышла моя книга, – сказал он.

– А разве вы… пишете? – удивилась я. (Я думала, что Борис Глебович просто классный редактор и рецензент).

– Вообще-то, да, – сказал он, засмущавшись. – Я ведь тоже когда-то в Литинституте учился, в семинаре Ильи Сельвинского… И мой первый роман должен был выйти в печать, уже был набран…

– И что же случилось?

– Набор рассыпали, когда меня арестовали. А после лагеря я не смог ни отыскать рукопись, ни восстановить…

– Вы были в лагере?!

– Да. Я был участником студенческого литературного кружка. Нас обвинили в заговоре, в подготовке государственного переворота…

– Какой идиотизм!

– Тем не менее, пришлось всем отсидеть… Единственно, за что благодарю судьбу – так это за то, что в лагере познакомился с Львом Гумилёвым.

– Львом Николаевичем Гумилёвым?! Вы с ним знакомы?

– Да, мы дружим. Изумительный, умнейший человек нашего времени!

– Борис Глебович, а у вас было когда-нибудь что-нибудь опубликовано?

– Ни строки.

– А вы всегда хлопочете за других… чтобы других напечатали…

– За других гораздо легче хлопотать, нежели за себя.

И мне стало стыдно, очень стыдно за свои слова: «Я слишком долго ждала, всё уже перегорело». Это я-то долго ждала?! А Людмила Фёдоровна? Она старше Бориса Глебовича на десять лет, а её книга до сих пор никак не выйдет! Всё стоит и стоит в плане редподготовки и никак не переместится в план издания… Господи, да что же это такое?!

А мне… мне грех жаловаться.

* * *

Да, ещё я спросила Бориса Глебовича, можно ли прочесть что-нибудь из того, что он пишет. Он сказал, что у него только один экземпляр, и тот весь с исправлениями. Но он может сам почитать, вслух, если мне интересно.

– А что это, если не секрет?

– Роман в стихах.

– Роман в стихах?! А давайте пойдём к Людмиле Фёдоровне, и вы нам почитаете?

– Почту за честь.

…Мы сидели втроём в комнате Валерия Всеволодовича, и Борис Глебович читал нам с Людмилой Фёдоровной свой роман. Я поразилась тому, КАК он читал! Голос у Бориса Глебовича всегда тихий и мягкий. Но когда он стал читать свой роман – я услышала другой его голос: сильный и глубокий, рокочущий, как океан…

А роман его был о войне. Точнее – о всех войнах, чуть ли не от сотворения мира, об этой страшной напасти на человеческий род, об этой проказе человеческой жизни… Да, Борис Глебович был тоже ушиблен войной.

Стихи были гневные и страстные.

Которые остались навсегда не опубликованными…

Хлопотать за себя Борис Глебович не умел.

* * *

Подарила «Лунные цирки» Юрию Никулину. Я когда-то обещала ему, что если выйдет книга, я ему непременно подарю. И вот звоню ему:

– Юрий Владимирович, книга вышла.

– Какое совпадение! И у меня тоже только что вышла книга. Приезжай!

Я приехала к нему, в его приветливый дом на углу Большой и Малой Бронной.

Мы подарили друг другу книги с дарственными надписями: я ему – свою тоненькую, он мне – свою толстую: воспоминания о жизни… Юрию Владимировичу недавно исполнилось шестьдесят лет, он мечтал выйти на пенсию и перечитать все книги в своей огромной библиотеке.

– Мечта многих лет жизни! – сказал он.

– Желаю, чтобы она сбылась! – сказала я. – Мечты должны сбываться.

Но он посетовал на то, что вряд ли его отпустят из цирка: в Главке хотят, чтобы он стал директором цирка на Цветном бульваре.

– Но это же от вас зависит, соглашаться, или нет, – сказала я.

– Ну, да, вроде бы от меня… – сказал этот мягкий, безотказный человек…

* * *

Но то, что я не могу подарить свою книгу Валерию Всеволодовичу, съедало радость наполовину, даже больше. И с гораздо большей радостью и восторгом я вручила бы своей крёстной её книгу, а не свою! Но Людмила Фёдоровна, взяв в руки мои «Лунные цирки», обрадовалась так искренне и горячо, как я сама обрадовалась бы её книге!

А потом со вздохом сказала:

– Но как же обидно, что твою книгу не увидел Валерий! Он обожал твои стихи…

* * *

А о том, что книгу не увидел Мой Клоун, я уже и не говорю…

И всё же я выполнила своё обещание, данное ему почти пятнадцать лет назад! Ну, разве я виновата, что в этой стране такие скорости?…

Но может быть… может быть, из своего далёкого далека, они всё же видят нашу жизнь?… И Мой Клоун, и мой отец, и мой названный брат Валерий…

В моей книге есть стихи, посвящённые всем моим дорогим и любимым людям.

И может быть, это всё же не напрасно – все мои усилия здесь?…