…Идём с тобой по берегу нашей бухты… Пять лет назад, когда у меня ещё не было тебя, моего милого говоруна, моего маленького философа, я бродила по берегу этой бухты одна, в страшных сомнениях и терзаниях, не понимая, почему и зачем со мной всё это случилось. И некому мне было сказать тогда, что для того, чтобы увидеть смысл и завершённость событий, надо полететь высоко-высоко…
Нужно полететь высоко-высоко… и тогда увидишь…
* * *
Как это бывает в критические моменты жизни, – всё сошлось…
Когда вернулась из Одессы, мама сказала: «Теперь ты будешь жить дома».
Но жизнь на их территории – это была по-прежнему странная жизнь.
Тоскливое лето 1974 года…
Дома – бушевал отчим. Бушевал молча. Но молчал он так испепеляюще, что находиться с ним под одной крышей было невыносимо. Он не мог простить мне моей поездки к отцу. Не мог простить этого – единственного за последние семнадцать лет (и ставшего последним) свидания.
Никакие обстоятельства жизни не влияли на его отношение ко мне. Точнее: что бы ни происходило в моей жизни, это только усиливало его неприязнь ко мне. И то, что я нарушила давний запрет (не ездить к отцу), несмотря на трагическое завершение моей отчаянной поездки, ещё больше ожесточило Фёдора. Он вёл себя так, как будто речь шла не о жизни и смерти, а просто о какой-то банальной детской провинности: ребёнку запретили есть шоколад – а он его взял и съел. И ребёнку за это надо устроить бойкот.
А бойкоты Фёдор умел и любил устраивать: он молчал. «Доброе утро!» – говорила я, когда мы встречались утром на кухне. Мы с ним вставали раньше мамы и Мариши, и эти ежеутренние встречи один на один на пяти квадратных кухонных метрах были для нас обоих большим испытанием. «Доброе утро!» – выдавливала я из себя, а в ответ – ледяное молчание, и только жёлтые желваки гуляют на его твёрдых скулах… Долго это вынести было невозможно.
– Мама, прости, не могу больше… Каптерев уезжает в Крым. Я этот месяц поживу с Людмилой Фёдоровной.
– Но потом ты вернёшься?
– Потом вернусь.
– Может, Фёдор утихнет за это время. Странный всё-таки он человек… Ну, что уж теперь ревновать тебя к отцу? Если отец умер…
Месяц я отогревалась у своей крёстной на Огарёва. Среди картин, камней, черепков… Спала на жёстком топчане Валерия, ходила утром за свежим хлебом в ближайшую булочную на Никитской, кормила во дворе голубей, поливала на лоджии цветы…
По вечерам, допоздна, сидели с Мамой Кошкой на их волшебной кухне, где вместо окна – солнечная афиша… О чём были наши разговоры? О самом главном – о смерти и о жизни после смерти – как оно там всё будет?… А ещё – о любви…
Ездили вместе в Новую Деревню к отцу Александру. Я подарила ему книгу стихов «Метель жаворонков», которую посвятила своему отцу. Людмила Фёдоровна тоже подарила отцу Александру стихи. Он всегда принимал стихи с искренней радостью. В стихах человек раскрывается как ни в чём другом. Вместо исповеди можно протянуть листочек со стихотворением…
* * *
Но потом пришлось вернуться «домой». Я ведь обещала маме.
Она в то лето очень любила меня. Жалела. Испытывала чувство вины, я это чувствовала, хотя она и не говорила об этом. Иногда осторожно расспрашивала меня об отце, о его родителях, вообще обо всей родне, которую мне довелось увидеть на похоронах, многих – первый и последний раз в жизни. Мама говорила, что только теперь видит, как сильно я похожа на отца. «Особенно взгляд у вас похож, – говорила она, – такой же синий и упрямый…» Мне это было слышать и сладко, и горько.
Наверное, и Фёдор в то лето с особой остротой увидел, что я похожа на кого-то другого. И этот «другой» теперь навсегда вошёл в нашу жизнь. Вот так: ушёл – чтобы вернуться…
Маришка подолгу в то лето смотрела на крошечную фотографию моего отца и сказала мне однажды: «Я хотела бы, чтобы этот человек был и моим отцом тоже. Я люблю его».
С Маришей мы говорили о моём отце часто – но шёпотом и при закрытых дверях комнаты. А Фёдор как будто чувствовал некий заговор. Он не выносил, когда дверь нашей комнаты была закрыта. Хотя разве не могут две сестры посекретничать? Ну, просто побыть наедине? Нет! Он ударом кулака распахивал дверь в нашу комнату и стоял в дверном проёме, высокий, худой, злой, с этими вечными, жёлтыми желваками на широких скулах… Стоял, как каменный истукан в степи, и испепелял нас молчанием. Маришка панически боялась его. Она была в эти минуты похожа на испуганную мышку. Бедная моя сестрёнка… Я тоже его боялась. Но не должна была показать это. Ради Маришки я держалась под его взглядом, как Жанна дАрк на костре… Мы смотрели в глаза друг другу, не мигая, пока он не выдерживал. Он не выдерживал! Резко поворачивался и уходил.
Для меня это было делом чести: переиграть его в эти страшные гляделки! Хотя бы ради Маришки. Маришка должна была видеть, что он не так уж и страшен. Хотя под ложечкой у меня в эти минуты отвратительно сосало, и я испытывала тошноту, как на большой высоте.
* * *
– Ну, потерпи, потерпи ещё немного. Может, она замуж скоро выйдет… – (жалкий, просительный голос мамы).
– И какой идиот её возьмёт?! – почти крикнул он.
Они были в комнате, я – в прихожей. Они даже и не старались говорить тихо. Точнее, мама-то, может, и старалась, а Фёдор как раз наоборот.
Это вошло в мой мозг, как гвоздь: «И какой идиот её возьмёт?!»
«Ах, так!…» – подумала я.
И в ту секунду что-то щёлкнуло во мне… То ли сломалось что-то во внутреннем механизме. То ли перешло с одной оси на другую… Но что-то произошло. Необратимо.
«Ладно, – подумала я, – какой идиот позовёт – за того и пойду…»
Как-угодно – только по-другому!
Пусть будет ещё хуже – только по-другому! Так - уже невозможно…
Я как будто решила прыгнуть в пропасть. Точнее – я уже прыгнула в неё! В ту секунду, когда сказала внутри себя: «Ах, так?!» – в ту секунду и прыгнула…
Я знала: замуж по любви мне не выйти. За того – за кого пошла бы. За того, у кого уже были «общая кухня и общие дети» – но не со мной… Замужество по любви – сказка для маленьких девочек, я в неё давно не верила. А замужество по каким-то другим поводам и причинам… не смешите! Это – не для меня. Чего-чего, а такого со мной случиться не может.
О, как я была в себе уверена ещё вчера! Одиночество, монастырь, или монашество в миру – только не ложь. Только не компромисс!
Ещё вчера я не знала, что мне уготовано. Не подозревала. И вдруг – эта страшная трещина в тверди… и не за что схватиться, не за что зацепиться… И только одно звучит в мозгу: «И какой идиот её возьмёт?!»
И весь мир как будто тут же узнал о том, что произошло. Как?… – это осталось загадкой. Будто эта трещина отразилась как-то и на моём лице… Не знаю. Но со всех сторон послышалось: «Ах, Пьер Безухов! Это же настоящий Пьер Безухов!… Ах, как он тебя любит!… Ах, да это же судьба твоя, быть может…»
Может, он и в самом деле чем-то походил на Пьера Безухова. Тот – который звонил, названивал уже почти год. Не обращая внимания на мою резкость. На моё «Нет!», категорически и не однажды уже сказанное. Продолжал звонить…
Может быть, внешне он и походил слегка на толстовского героя: такой же неуклюжий, рассеянный, неловкий… За этой неуклюжестью и рассеянностью мои друзья и знакомые (с которыми он старательно перезнакомился и сдружился за этот год), все видели – детскую непосредственность и трогательную неприспособленность к жизни. Все уже знали, как он меня беззаветно любит. Все, кроме меня, ему глубоко сочувствовали. И укоряли меня: «Ах, пробросаешься!», «Ах, проворонишь своё счастье!…»
* * *
Было лето, июль. Приближался мой день рождения. И вдруг – шёпоток внутри меня: «Вот кто подарит мне на день рождения крестик – с тем и нести крест… За того и пойду замуж». Словно обет дала. Себе – или кому-то?…
Жду дня рождения с нетерпением и… страхом.
Слава Богу! – почти никто о нём не вспомнил. И крестика никто мне не подарил. Разочарование, смешанное с облегчением. Но облегчения всё же было больше, чем разочарования…
* * *
Мой приятель из студии пантомимы, Валька Гнеушев, поступил в цирковое училище, на клоунаду. Счастливчик! Я столько лет мечтала об этом, дважды пыталась, но – увы! А Вальке повезло.
Он говорит: «Может, нам сделать что-то вместе?» Ему мерещится девочка-клоун, спускающаяся на шарике из-под купола… Он, Белый клоун, – в манеже, а она, Рыжий клоун, – из-под купола… Мы ходим по Тверской, под дождём, и Валька пытается расшевелить меня. Разве я не мечтала? Мечтала. Разве я не хочу? Хочу.
Но могу ли я?… Когда я прохожу мимо цирка на Цветном, точнее – когда я обхожу его стороной, внутри – такая острая боль, которая не совместима с дальнейшими упражнениями в пантомиме и клоунаде. Уже два года, как ушёл Мой Клоун… Но сердце болит по-прежнему. Дождь, дождь… Искристый, точно весь в бисере, вечер… Валька счастлив, ему кажется, что он уже завтра выйдет в манеж.
А мой манеж как будто откололся от Земли и улетел на другую планету… и нет туда транспортных средств, да и зрителей там нет, для которых нужно было бы выходить на ковёр, и воздуха нет, которым дышать… Вот это главное – нет воздуха. Без зрителей можно обойтись, добраться можно было бы на силе желания, но без воздуха ничего не возможно. А воздух как будто весь выпит, и вокруг моего манежа – сушь и пустота безвоздушного пространства… В такой обстановке не живут. Даже клоуны-трагики, каким я мыслила себя. В такой атмосфере только вымирают…
* * *
Бывали дни, когда я с утра до вечера блуждала по Москве…
То лето было жарким, грозовым и тоскливым.
То лето…
* * *
* * *
Очень хочется кого-то любить, о ком-то заботиться. В то лето я почувствовала это особенно остро. Узнавала, как можно взять ребёнка из детского дома. Оказалось: чтобы усыновить ребёнка, нужно сто-о-олько всего иметь!… Хорошую работу, большую зарплату, отличное здоровье, квартиру и мужа. Ха-ха-ха. У меня из этого перечня нет ни-че-го. Так что ребёнок из детского дома мне не светит. А что мне светит?…
* * *
Работаю санитаркой в поликлинике. Почему? Сама не знаю. Просто надо где-то работать. А тут как-то вышла из института, побрела по Большой Бронной, добрела до пересечения с Малой Бронной, увидела на углу поликлинику. На стене – объявление, что требуется санитарка. Вспомнила санитарку из кардиологического отделения, где лежал отец. Она говорила: «Я так люблю свою работу!» Пошла и устроилась.
Работа как работа. Но вряд ли я когда-нибудь полюблю её – не вижу ничего увлекательного в том, чтобы махать половой тряпкой… Но кто-то же должен ею махать! Кстати, в этой работе есть свои плюсы. Во-первых, не надо ни с кем разговаривать. Во-вторых – вторую половину дня я совершенно свободна.
Почти каждый день после работы езжу в Коломенское, где служит отец Кирилл Чернецкий.
* * *
Часто захожу к Каптеревым.
Посижу, погреюсь у их очага… Людмила Фёдоровна прочтёт новые стихи, Валерий Всеволодович покажет новую картину. И обязательно угостят свежезаваренным чаем – как же без этого? Без этого – никак.
Потом, с тоской в сердце, – домой. И Валерий машет мне вслед с лоджии… из своего зелёного садика… Долго-долго машет, пока я иду по переулку до Телеграфа. И я всё оглядываюсь и оглядываюсь, и тоже машу ему в ответ… И думаю: «Господи! Пусть так будет всегда – чтобы он махал мне с лоджии…»
* * *
От тоски забрела как-то к Гавру. Его семейство на даче, он сейчас один в Москве.
Когда пришла, он перебирал привезённую с дачи чёрную смородину, варил варенье своим детишкам на зиму. Такой хозяйственный, заботливый. Замечательный папа своих детей. Его детям повезло.
Долго, допоздна, сидели на кухне, и я ему рассказывала об отце: рижская весна никак не отпускала меня, и я без конца кому-нибудь рассказывала об отце. А Гавр мне – о своём отце… Он как раз собирается к нему на свидание в лагерь.
Зажгли свечу… На кухне негромко играл магнитофон с песнями Галича… В то время запрещёнными. Гавр сказал, что заучивает их наизусть – чтобы потом, на свидании с отцом, петь их ему там… в лагере.
Стемнело… На доме напротив зажглась реклама и побежала горящей строкой по фронтону: «При пожаре звонить «03».
Но нам пожарники не понадобятся. Пожара не будет. Пожар нам не грозит…
По дороге домой, в метро, написала стихи.
* * *
Настала осень. Нет, ещё был календарный август, но холод и проливные дожди – как будто уже глубокая-глубокая осень…
Я продолжала жить «дома», и эта жизнь очень хорошо сочеталась с тем, что за окном… Разницы никакой не было: что внутри, что снаружи.
И вот, как-то вечером раздался телефонный звонок…
Это звонил «Пьер Безухов». Он сообщил, что только вчера вернулся из отпуска. И очень хотел бы увидеть меня. Прямо сейчас.
За окном проливной дождь, темень…
– Мне очень, очень нужно увидеть вас! – говорит он.
Отнекиваюсь:
– Поздно, дождь… Нет ни времени, ни желания.
– Только на минуту! – просит он. – Я уже у вашего метро стою. Умоляю вас: только на минуту!…
Мама, проходя мимо меня по коридору, роняет: «А ты – жестокая».
Темень, дождь…
Представила его, нахохленного и промокшего, в этой его нелепой шляпе, в запотевших очках, и… впервые стало жалко. (Вот я и попалась!)
Действительно, что мне стоит?… Две минуты на автобусе – и моя совесть чиста; я – не садистка. Тем более, он уверяет, что должен мне вручить мою вещь. То, что принадлежит мне. Говорит загадками. Ничего не понимаю…
Но всё же не любопытство – а жалость (о, эта сводня!) вытащила меня в тот вечер в темень и дождь…
Итак, две минуты – и я у метро.
Намокшая шляпа с опущенными полями… Вид самый жалкий. Жалкая, намокшая улыбка…
– Вы что-то хотели мне отдать? Но вы ничего не должны мне.
– Не отдать, а подарить. Ведь у вас, я слышал, летом был день рождения…
– Спасибо. Но я не хочу от вас никаких подарков!
– Да он совсем маленький…
И – протягивает крошечный коробок, меньше спичечного.
(Не знаю, что заставило меня взять этот коробок с его ладони: любопытство, или всё та же жалость? Как будто меня кто-то загипнотизировал в ту минуту).
Беру. Открываю…
Крестик!… В коробочке – крошечный нательный крестик…
Я – в шоке. Не могу оторвать от него взгляда… Не могу вымолвить ни слова…
А «Безухов» что-то говорит, говорит торопливо: что-то про Египет, где он был несколько лет назад… и там купил этот крестик… и сказал тогда же себе: «Это – для моей будущей невесты»…
Его бормотание сквозь шелест дождя и чёрного дерева над нами, сквозь шарканье вечерней толпы… Всё кончено.
«И какой идиот её возьмёт?!»
* * *
Как добралась в тот вечер домой – не помню.
Что ему сказала на прощанье – тоже не помню.
Провалы в душе. Провалы в памяти.
Дальше – после того вечера – всё решалось как бы помимо моей воли. Моя воля в тот, ставший для меня роковым, вечер была парализована. Трещина стала стремительно расширяться… И вот я уже лечу в неё, нелепо кувыркаясь, как в кошмарном сне… И кто-то словно бы смеётся мне в лицо: «А ты была уверена, с тобой этого не случится!»
Последние, уже бесполезные мольбы:
– Хотя бы год дайте мне на раздумье! Мне надо подготовиться… привыкнуть к этой мысли… – прошу я.
И – его, неожиданно резкое в ответ: «Нет!» И – тут же – жалкое:
– Да ведь я уже всем сказал… все уже знают, все за нас рады…
«Все уже знают…»
Удар какой-то ватный, но – тем не менее – последний, завершающий. Ну, раз все уже знают, бормочет во мне отупевшее существо (я ли это, Господи?…), то, стало быть, деваться некуда… коль все уже знают… и все рады…
* * *
Может, так люди и женятся? В сказках – по любви, а в жизни – по стечению обстоятельств. Вот матушка Вера рассказывала: подвёл её духовный отец к будущему отцу Сергию, которого она в первый раз тогда увидела, и сказал: «Вот твой жених. Будь ему хорошей женой». И сколько лет уже вместе! Троих деток родили. И любит матушка Вера своего мужа, и ревнует – всё, как положено. И он ею восхищается…
Отец Димитрий тоже рассказал как-то про свою женитьбу. Он невесту выбрал вообще по фотографии! Ему уж рукополагаться пора было, а он ещё не женат. Тут так: или срочно женись – или принимай монашеский постриг. В монахи как-то не хотелось. Показали ему фотографии трёх православных девушек на выданье: выбирай невесту! Одна из них была красавица-раскрасавица, с золотистой косой до пояса, высокая, статная. «Куда мне такая жена? Я ведь маленький, лысый… Смешная будет пара. Не ровня мы». На второй фотографии – дама учёная, в очках, строгая такая, видно – зануда. «Куда мне такая жена? Всегда рядом с ней дураком себя буду чувствовать. Не ровня мы». Поглядел на третью фотографию… Ничем не приметная девушка, далеко не красавица, скромная, щуплая, невидная. О таких говорят: серая мышка. «Вот это моя жена! – сказал отец Димитрий. – По всему мне подходит». И живут вот уже сколько лет просто замечательно! Любят друг друга. Сын и дочка у них такие славные, Мишенька и Наташа. А уж какая матушка Нина опора своему мужу во всём! Он на неё не нарадуется. Говорит: «Наградил Бог доброй и мудрой женой!»
А недавно один мой приятель, Алик Мень-второй, женился. Тоже удивительным образом. Ничего этому не предшествовало. Просто он очень хотел жениться, а все девушки, в которых он влюблялся, ему отказывали. А он говорил: «У меня больное сердце, я не долго проживу. Мне надо поскорее жениться и ребёнка после себя оставить, продолжиться в нём». Никто не принимал всерьёз его слов (хотя они оказались пророческие!). И вот однажды, во время церковной службы, он сказал себе: «Вот сейчас оглянусь, и та девушка, что стоит за мной – это будет моя жена». Оглянулся… Увидел симпатичную девушку. Вышли из храма, и он тут же сделал ей предложение. И она… согласилась! Никакой особой любви случиться ещё не успело. И вскорости отец Сергий обвенчал их. И всё у них замечательно. И вот, уже ждут ребёночка… Фантастика!
Конечно, иногда люди женятся по любви. Случается в жизни и такое. Мои родители, например. Но что из этого вышло? Одни слёзы… А если люди и не расходятся через пару месяцев, или через пару лет, то всё равно любовь куда-то улетучивается, рассасывается… И никто при этом не умирает. Напротив! Живут дальше здоровыми, а не сумасшедшими, растят детей… Может, любовь – это вообще лишняя для жизни штука? Это же сдвиг по фазе! Но, может, и не обязательно иметь этот сдвиг? И разве, будучи сдвинутым, можно сделать правильный выбор? Есть страны, где жених и невеста до свадьбы вообще друг друга не видят, а выбор делают их родители. Какая уж тут любовь, или хотя бы влюблённость? Если ни разу в глаза друг друга не видели. Если ни слова до свадьбы не сказали друг другу! И живут ведь люди без этого сдвига. И люди, и целые народы… А когда влюблён, то жениться опасно: вдруг разочаруешься?… Обидно будет. А так – никаких разочарований! Не было очарования, не будет и разочарования…
И только Каптерев сказал мне: «Не делай этого».
Но я его не послушалась. Я должна была что-то сделать со своей жизнью! Что-то резкое. Может быть, даже перпендикулярное самой себе.
Но ведь если мне его жалко, значит, я его почти люблю?… Жалость – это ведь разновидность любви, разве не так? Мы подбираем на улице котёнка – из жалости, а дальше уже любим его…
Я ждала, что отец Александр скажет: «Не делай этого». Но он почему-то не сказал…
* * *
Неожиданным счастьем стало свадебное путешествие. В которое мой новоиспечённый супруг отправился… один! Просто эта поездка в Чехословакию была у него давно запланирована. Туристическая поездка. И он сказал, что не хочет её отменять.
Это было оригинально. Знакомые удивились… А я этому была несказанно рада.
Свадебное путешествие длилось, как и положено, около месяца.
Сначала я жила в Новой Деревне и почти каждый день общалась с отцом Александром и его чудесной мамой, Еленой Семёновной. Она, обычно, жила всё лето и до глубокой осени в Новой Деревне, снимала здесь дачку, недалеко от храма. Мы подружились с ней в ту осень. Она была такая светлая…
* * *
Счастливый месяц в Новой Деревне, в одиночестве. Пахнущий яблоками, клевером и ромашками, кострами на огородах… Мой воистину медовый месяц в Новой Деревне! Кто-то сжалился надо мной. И дал короткую передышку: отдышаться и – собраться с силами.
Счастливая – я пребывала в состоянии полёта… Вот только: вверх – или вниз?… – про это я старалась не думать.
(Подумать про это у меня еще будет время – и очень скоро…)
От того месяца осталось много стихов.
* * *
Я часто приходила к храму, не только в часы служб, но и когда там никого не было. Вокруг храма – маленький, тихий погост. Слева от храма пламенел огромный клён, и я любила сидеть под его сенью и писать стихи. А порой хотелось лечь на эту землю, усыпанную жаркой листвой, почувствовать себя малой песчинкой, слиться со всем миром…
Эти стихи очень нравились отцу Димитрию Дудко. Хотя он и сказал, что в них слышатся языческие мотивы, но при этом стихи глубоко христианские. Сказал, что здесь – органичное соединение ветхого и нового человека: человека от земли, душой стремящегося к небу… Он так прекрасно читал эти стихи вслух! Просил ему подарить их. И признался, что тоже пишет стихи.
* * *
Но были в тот светлый месяц и грустные стихи. Я не знаю, откуда они приходили. Но они тоже были правдой. Поэзия – это такой скальпель, вскрывающий самые потаённые глубины души…
* * *
* * *
Телеграмма от мамы. Её принёс деревенский почтальон.
В телеграмме три слова. Читаю и – не верю свом глазам! Да, я мечтала об этом… но боялась надеяться.
«Приезжай за ордером»
Господи, неужели у меня будет дом? Свой дом? И не надо будет ночевать у знакомых и на вокзале?… Спасибо Фёдору! Хотя он это сделал не для меня, а для себя, для своего спокойствия: чтобы больше меня не видеть, чтобы не маячила уже никогда перед его глазами… Но не будем углубляться в дебри его подсознания, в мотивы его поступков. Хотел ли Фёдор осчастливить меня или себя? Это его подробности…
* * *
Обретение дома!
По соседству с художником Валерием Волковым. По соседству с тем самым домом, где я познакомилась с Каптеревыми… которые жили тогда (два года назад) в квартире Волковых. Два года назад мы ходили тут с Гавром мимо высокого дощатого забора, за которым шла стройка… Я и не подозревала, что за этим забором возводится МОЙ дом!
Однокомнатная квартирка с большой кухней и большой лоджией. Чудо как хороша! К тому же – на 13-том этаже! Моё любимое число. И два широких окна смотрят на закат… Как я мечтала! С детства мечтала, чтобы когда-нибудь у меня был дом с окнами на закат!…
Мой дом не так далеко от мамы. Двадцать минут пешком. Сразу перенесла сюда свои драгоценности: свой чёрный портфель, набитый разными реликвиями и тетрадками со стихами. Две афиши Енгибарова. Кресло-качалку, которое мне подруги на двадцатилетие подарили. И пишущую машинку «Олимпия», выпуска неизвестно какого года, подаренную мне совсем недавно знакомыми. Собственно, эту старушку хотели отправить на помойку, но вовремя вспомнили обо мне.
Да, теперь у меня есть свой дом и своя пишущая машинка! Перетащила её, чугунную, тяжеленную, но такую долгожданную и любимую с первого взгляда!
Никакой мебели, кроме кресла-качалки, у меня не было. И я бродила по своему огромному дому – комната, кухня, лоджия… Неужели это мой дом? Кухня, комната, лоджия… – какое счастье, Господи! Неужели это не сон?… Неужели такое счастье возможно наяву?!
* * *
В институте была как раз осенняя сессия.
Меня зачислили в поэтический семинар к Александру Жарову, комсомольскому поэту.
У него в семинаре оказалось всего три человека. Со мной – четыре. Почему так мало? А он всех разогнал! Он практически всем своим студентам написал такие характеристики, что их отчислили «за творческую несостоятельность». Осталось три тихих, запуганных деревенских паренька, удивительно похожих друг на друга: они были как из одного яйца.
Жаров предложил нам почитать стихи – «отчёт за летний период». Пареньки читали про косы-покосы, берёзы-слёзы и так далее. Жаров их очень хвалил. Дошла очередь до меня. Я прочла стихи про Крышу. (Я их посвятила Гавру).
Тихие, лирические стихи. К чему тут можно придраться? Но Жаров вцепился в меня, как клещ!
– И где это вы видели в Москве пыльные переулки?! Что это за диссидентщина на моём семинаре?! Любопытно, а что именно вы подразумеваете под «пыльными переулками»? Это намёк на что-то?… Хотелось бы от вас услышать, на что именно этот намёк!
– На пыль в летних переулках. На самую обычную летнюю пыль… Больше ни на что.
– Вы мне зубы тут не заговариваете: «просто пыль!» Мы разберёмся ещё с вашими переулками!…
Было ясно, что передо мной – старик, повредившийся головой на идеологии, на страхе сказать или написать «что-то не то», что может «кому-то» не понравиться. На страхе, что его студенты его как-то скомпрометируют. Что они напишут «что-то не то». И что «кто-то» подумает, что он, Жаров, чего-то недоглядел, что-то просмотрел… Вот что делает с людьми страх! Он лишает их рассудка. И смех, и грех!… Но мне-то как быть? Это что, четыре года общаться с этим идеологическим цербером?!! Он будет моим творческим руководителем?!!
В перерыве стою в коридоре в полном смятении. Идёт Долматовский. Спрашивает сочувственно:
– Ну, что? Строг старик?
– Кошмар! Я этого не выдержу долго…
– Говорил тебе: оставайся у меня в семинаре.
– Евгений Аронович, я же вам объясняла: не могу я перейти на дневное отделение, работать надо, на жизнь зарабатывать… Но он меня выживет из института, это точно!
– Не переживай. Я с ним поговорю, не дам тебя в обиду. Он не злой, просто… Ну, ты сама понимаешь…
Он с Жаровым, действительно, поговорил. Но это ничего не изменило. Забегая наперёд, скажу: в ноябре я получила по почте открытку от Жарова. Он поздравлял меня с очередной годовщиной Октябрьской революции и желал творческих успехов, а главное – советовал как можно скорее пересмотреть взгляд на советскую действительность и искоренить из своих стихов все «пыльные переулки». Дались ему эти пыльные переулки!
Я поняла, что общаться с этим идеологическим монстром, этим неутомимым цензором у меня не хватит сил. И нервов. Кончится отчислением из института. Жаров был лёгок на отчисления. Поэтому пошла и тут же, не давая конфликту углубиться, оформила академический отпуск на год.
Таким образом, я избавилась от Жарова. Говорят, он жалел, что я от него ушла. Ну да, надо же ему было на ком-то точить идеологические когти! А у него остались только «косы-покосы» да «слёзы-берёзы».
Мама переживала, что я ушла в «академку». Она ещё не так давно страдала по поводу моего ухода в «академку» в Полиграфическом институте.
– И чем это кончилось? Ты бросила институт! Надеюсь, этот-то институт ты не бросишь? Ведь ты так мечтала в него поступить!
Действительно, мечтала. Много лет.
– Не брошу, мама, успокойся.
Хотя зачем пишущему человеку институт? Ведь он уже пишет. Что ему ещё надо?
Ах, да! филологическое образование. Действительно, надо, никуда не денешься. Надо знать, кто до тебя жил и что писал. И вообще, что на земле творилось все предыдущие тысячелетия…
* * *
…И были три дня и три ночи – в моей квартирке на окраине Москвы, в районе Речного вокзала…
Итак, мебели пока никакой. Сплю на полу. Резкое похолодание, как всегда бывает в октябре, батареи ещё не греют, и я простудилась. Сижу дома в ангине. (Безухов продолжает путешествовать по Чехословакии). Блаженное одиночество!…
Машинка стоит на полу, сижу перед ней, с горлом, замотанным тёплым шарфом (кстати, Мама Кошка подарила), сижу на валике из одеяла и настукиваю стихи…
Эту книгу я написала за три дня. Точнее – за три дня и три ночи…
Трое суток полного одиночества, уединения, отъединения от мира внешнего и – соединения с собой. С тем, что дорого. С тем, что любимо…
Телефона в квартире не было. О том, что я больна, никто не знал. Никто не навещал меня в те дни. И я сама ни разу не вышла в мир внешний. Пила чай, догрызала чёрствый батон и – стучала, стучала на своей «Олимпии»… День за окном сменялся ночью, рассвет – полднем, но мне было не до того: я жила в других временах…
Книга «За три моря» написана на разломе жизни…
Эта книга посвящается трём дорогим мне людям: Леониду Енгибарову, Виктору Кротову (Гавру) и моему отцу.
Я сидела на валике из одеяла, с обвязанным горлом, и стучала на «Олимпии»… Я словно бы прощалась со всей своей жизнью, с тем, что любила: с цирком, Цветным бульваром, Марьиной Рощей…
Прощалась с Крышей на Сретенском бульваре и с тем, с кем гуляла когда-то по этой Крыше… Прощалась с Метелью жаворонков… с весенней Ригой, с отцом…
И – с Жаворонками прощалась, с незнакомым подмосковным посёлком, где я никогда не была, но который для меня воплощал в одном своём названии всё несбывшееся, и – теперь уже – навсегда недосягаемое…
Прощалась, прощалась… Как перед смертью. Подводила итоги. Понимая: тех, кого люблю, – мне никогда не разлюбить…
Но станет ли у меня сил полюбить того, кого не люблю?
* * *
Господи, хотя бы Ты шепнул мне тогда, что за этими тремя пройденными морями – будет ещё Море! Хотя бы шепнул…