Замужество моё походило на выпадение в некий зазеркальный мир…
Трещина, в которую я полетела тогда, когда сказала себе: «Ах, так! Ну, какой идиот позовёт, за того и пойду!» – эта трещина оказалась глубже и чернее, чем можно было предположить…
Летела, летела по этому чёрному коридору и…
И – оказалась словно бы на оборотной стороне луны. На оборотной стороне всего, без чего не могла жить ещё вчера. В стране с выпитым до последней капли воздухом. В стране, где дорогие мне имена, произнесённые в этом безвоздушном пространстве, ровным счётом ничего не значили. В стране, где не снились весёлые сны… Где вообще никому не было дела до того, какие сны мне снятся. В стране без эха.
В стране – нелюбви.
Я не понимала законов этой страны. Я не знала, как можно жить по этим законам. Как мне здесь выжить: не изолгаться, не сойти с ума, не сигануть в один прекрасный момент с балкона… Потому что по законам этой страны можно было только вымирать… Ежедневно, ежечасно. Так не лучше ли (мелькала порой холодящая душу мысль) не лучше ли сократить эту пытку до мгновения?…
Тут-то (в эту зиму) до меня и дошел весь смысл горчайшего: «Вы говорите, я веду плохую жизнь? Я не веду никакой жизни. Я веду смерть».
Я смотрела на светящиеся окна дома напротив – и мне становилось страшно. Я вспоминала девочку с карими глазами и сероглазого мальчика на другом конце Москвы, вспоминала оживлённые чаепития на кухне под болтающимися над головами ползунками, – и понимала, что я – не стала исключением… Что я (вольно-или-невольно, но теперь это уже было не важно) оказалась участницей той же пьесы… Которую всегда, сколько себя помню, ненавидела всей душой!
И вот я играю… играю в этой дурной пьесе, играю то из рук вон плохо, откровенно бездарно, то с кратковременным мазохистским упоением (пусть же мне будет ещё хуже!), играю эту задрипанную, никчемную роль… Нелюбящей и – нелюбимой.
Теперь – в гулкой пустыне однокомнатной квартирки (моего, такого долгожданного дома!), в этой пустыне-клетке, с вечно коптящим очагом, от которого – ни тепла, ни света – а только едкий дым, разъедающий глаза и сердце… («Ах, какое уютное гнездышко!») Неужели ничего не видно – ни со стороны, ни вблизи?… Неужто я так хорошо навострилась улыбаться? «Смейся, паяц, но плакать не смей!» – это про меня?…
Смотрю на светящиеся окна дома напротив… Вот и у меня – нормальная, обычная жизнь – как у всех, говорю я себе. Обычная жизнь, какой живут все люди. Сотни, тысячи людей… Обычная жизнь. Говорю я себе. Просто я к ней была не готова. К жизни на оборотной стороне луны…
Уговариваю себя, заговариваю… Но кто-то во мне не хочет смиряться!
* * *
Полтора года. Для любой войны – срок немалый… Этот «кто-то» во мне яростно отстаивал каждую пядь моего прошлого – того истинного и драгоценного в прошлом, что, в конечном счёте, и составляло моё «я»: не из ничего же лепятся душа и судьба!
Но тот, кто так долго добивался, и, в конце концов, взял меня в жёны, кто был на одиннадцать лет старше меня, и уже уязвлён предыдущими неудачными женитьбами, – он желал иметь перед собой «чистый лист». Жену-девочку. Девочку, из которой он намеревался сделать то, что ему было нужно. Девочку, зачарованно смотрящую ему в рот. Тихую и проворную хозяйку дома. Послушную, повинующуюся малейшему его жесту или взгляду. А заодно – расторопную секретаршу, машинистку. Одним словом: жену своего мужа. Без собственной биографии, без судьбы, без желаний, и – естественно – без ропота.
А всё, что было прежде, – до того дождливого августовского вечера, когда мы стояли под чёрным бормотанием дерева… – всё прежнее отныне должно быть забыто: вымарано, вычеркнуто, выброшено на свалку, сожжено…
* * *
В один из дней той зловещей зимы бесследно исчезла пачка писем, аккуратно перевязанная тесьмой. Письма Гавра. Те самые письма, которые приходили ко мне в осенний Крым два года назад; с которыми я с той осени не расставалась… Исчезли все мои публикации. Их было не так уж много, и все их я бережно хранила. Теперь ничего нет. Этому странному человеку хотелось, чтобы я была человеком без прошлого.
Но кое-что всё-таки сохранилось: в глубине антресолей – старый чёрный портфель, набитый бесценными осколками прошлого: пропуск в цирк на Цветном бульваре, дневники, письма от Моего Клоуна, две его афиши…
* * *
«Безухов» хотел, чтобы я бросила институт. Он говорил:
– Зачем тебе институт? Если ты всё равно работать не будешь. Христианская жена должна быть дома и служить мужу.
Он настоял на том, чтобы я уволилась из поликлиники. Ну, за поломойную работу я не сильно держалась. Хотя и не считала её «стыдной». Многие мои однокурсники работали на подобных работах: кто грузчиком в булочной, как прозаик Володя Казарновский, кто лифтёром, как поэт Арнольд Вакс, кто – дворником, а кто – чистильщиком крыш от наледей, как драматург Коля Панасюк. Это же очень удобно: руки что-то делают, а голова – свободна для творчества. И главное – грубая, тяжёлая работа была вдали от идеологии. Ну, какая идеология в мойке полов или в сбивании сосулек?
Но Б. сказал, что лучше я буду печатать на машинке его статьи и главы из докторской диссертации, над которой он в настоящий момент работал. (Он занимался историей науки). Он сказал, что это для нашей семьи будет выгодней: не надо платить машинисткам. (Машинистки брали дорого).
Я уволилась с работы, но из института не ушла. Мне это было неприятно: то, что он с первых дней решил мной командовать и сузить мою жизнь до обслуживания его, любимого. Я считала, что способна на большее, чем просто роль кухарки и личной машинистки.
Вообще-то, я мечтала работать рецензентом. (Не путать с резидентом!) Ещё с отроческих лет, когда я стала посылать в редакции свои первые стихи, и с трепетом ждала ответов… Рецензенты казались мне небожителями. Я так радовалась, когда получала не просто отписку, а тёплое, человеческое письмо! Мне казалось, от рецензента многое зависит. Надо сказать, что в советские времена так и было. Ни одну рукопись, даже самую бредовую, не отсылали автору без рецензии. И ни одну, даже самую талантливую, не ставили в план издания без предварительного рецензирования. Таковы были правила. И поэтому от рецензента на каком-то этапе действительно что-то зависело. По крайней мере, – получит ли девочка в далёкой провинции в ответ на свои первые стихи чёрствую, как сухарь, отписку, над которой будет плакать и решит, что не надо ей больше писать стихов никогда! Или – получит задушевное письмо-одобрение, от которого будет прыгать на одной ножке от счастья: «Мне написали, что у меня есть искра Божья!» Я мечтала быть именно таким рецензентом. Который пишет начинающим писателям добрые письма. Но никто и нигде на такую ответственную работу меня бы не взял без литературного образования. Так что институт надо было заканчивать. Интересно, к кому на растерзание попаду я через год, убежав от Жарова? Поживём – увидим… Но страшнее Жарова не может быть никого, это уж точно.
А Безухов был недоволен тем, что я его ослушалась. Очень недоволен.
* * *
Были и ещё моменты, которые меня шокировали. Он сказал:
– Теперь можно и уезжать.
– Куда?
– В Америку, это самый лучший вариант.
– В какую Америку?
– В Соединённые Штаты, разумеется. Все мои друзья уже там.
– Но я не хочу ни в какую Америку!
– Можно в Европу. Собственно, главное – уехать поскорее отсюда. А там решим, где жить. Хотя я склоняюсь всё же к Америке, там больше возможностей, легче найти работу.
– Но что тебе вдруг приспичило?
– Не вдруг. Я давно решил: как только женюсь – тут же уеду.
– А как это для тебя связано?
– Без жены плохо. Человеку нужна жена. Всё-таки быт – это не для мужчины. По крайней мере, не для меня. У меня другие задачи.
– Ну, и ехал бы давно в свою Америку! Там бы и жену себе нашёл.
– Э, нет…
– А что так?
– Американская жена – дорогая жена. У неё другие запросы. Русскому мужу американскую жену не обеспечить. Наоборот – да. Поэтому американцы так любят русских жён. Русской жене немного для счастья надо. Она радуется тому, от чего американка воротит нос.
– Понятно…
– Я как тебя увидел, сразу решил, что как раз ты мне подходишь на роль жены.
– Чем же?
– Скромная. Не выпендриваешься. Сразу видно: тебе много не надо.
– В материальном плане – да…
– А в каком же ещё? И притом, я хотел жену-христианку.
– Это принципиально?
– Да. Жена-христианка – послушная жена. Она соблюдает главную семейную заповедь: жена да убоится мужа своего. Так что мне непонятно, чего ты вдруг стала спорить?!
– Я – никуда – не поеду.
– Что значит: не поедешь?
– У меня уже была возможность уехать. Но я отказалась от неё.
– Ну, и глупо, – усмехнулся он.
– Глупо?…
– Да, глупо, – говорит он.
– Для меня – нет.
– А что, собственно говоря, тебя здесь держит? – искренне удивился он.
– Всё! Всё меня тут держит. Русский язык держит, друзья держат, мама, сестра…
– Ну, это всё несерьёзно. Языки элементарно учатся. У меня уже в запасе десять языков, или даже больше… Друзья приобретаются на новом месте. Мама и сестра, если захотят, приедут к нам.
– Не приедут, – говорю я.
– Но это уже их подробности. А у нас – своя жизнь. И я считаю, что решать в христианской семье должен муж. Ибо он – глава.
– Запомни: я никуда не поеду.
– Ладно, подожду, пока ты перестанешь капризничать…
– Я не капризничаю.
– Но это же глупо! – говорит он.
– Пусть!
– Там можно издать книгу за свой счёт!
– Как это – за свой счёт? – не поняла я. (В 1974 году я впервые услышала, что такое возможно).
– Очень просто: платишь деньги – и получаешь напечатанную книгу.
– Разве так бывает? – не поверила я.
– Бывает.
– А кому она там будет нужна – моя книга?
– Русских эмигрантов везде полно, так что читатели у тебя везде будут. Может, даже побольше, чем здесь.
– Я – никуда – не поеду.
Не каждый день, но очень, очень часто он затевал этот разговор. Но упирался в то же самое:
– Я – никуда – не поеду.
– Неужели я в тебе ошибся?… Ты казалась мне такой мягкой и покладистой.
– Это только внешне.
– Значит, ты меня обманула?
– Я? тебя? обманула?! Ты придумал меня. А теперь расплачиваешься.
– Ты должна слушать меня. Я – муж, и я на одиннадцать лет старше.
– Ну и что? Я слушаю только голоса своего сердца.
– Ты – не правильная жена.
– А ты – не правильный муж. Муж не должен делать то, что противно жене.
– Да я пока ничего не делаю. Я только убеждаю тебя.
– Давай закончим этот разговор. А то мы опять поссоримся. Америка не стоит того, чтобы трепать из-за неё нервы каждый Божий день!
* * *
А вот на самом деле: почему нет? Ведь многие уезжают… И приживаются там. И вполне довольны.
Просто я - другое дерево. Наверное, слишком укоренённое. Моя почва – русский язык. Мой воздух – русский язык. Я укоренена в русском языке. И в любви к моим близким. Такие деревья пересаживать опасно. На новом месте они просто гибнут…
Как написала Людмила Окназова:
Вот и я – такое дерево. И другим мне не быть. Никогда…
* * *
Всю зиму и весну писала стихи о цирке…
Цирк – это был МОЙ мир, и в нём я спасалась от реалий своей теперешней жизни.
Когда до меня дошло, что цирка у меня больше никогда не будет, на меня такая ностальгия накатила!…
Передо мной как будто постоянно разыгрывалось цирковое представление. И это представление рвалось на бумагу! Слоны, лошади, гимнасты, фокусники… И, конечно, клоун. Мой Клоун. Другого клоуна в МОЁМ цирке быть не могло…
МОЙ цирк. Который был впаян в моё сердце, как кардиостимулятор.
Написала целую книгу. И назвала её «Тёплый купол».
* * *
Прибежала радостная и взволнованная мама:
– Тебе звонил Юрий Никулин!
– Никулин? А по какому поводу?
– Вот его телефон. Он просил перезвонить ему. Короче: он теперь в редколлегии циркового журнала, и хочет напечатать твои стихи! У него что, есть твои стихи?
– Да, когда-то давала почитать… Ещё когда в цирке работала осветителем. И он не вернул тетрадку. Так они ему понравились.
– Ой, как здорово! Ну, беги, звони ему скорее! Вот, я тебе уже пару «двушек» захватила…
* * *
Звоню из ближайшего телефона-автомата.
– А, привет! – говорит Юрий Владимирович весело и дружелюбно. – Ну, как дела? Какие у тебя новости?
– В Литературный институт поступила.
– Поздравляю! Рад за тебя.
– Правда, это не совсем новость, я уже на третьем курсе.
– Тем более, поздравляю! А я вот тут разбирал свой архив и обнаружил твою тетрадку со стихами. Перечитал. Они мне ещё больше понравились. Хочу напечатать в нашем, цирковом журнале. Даже странно, что они до сих пор не были напечатаны. Такие отличные стихи! Никто о цирке так не пишет, как ты. Там, в тетрадке, и телефон твой обнаружил. Позвонил. Но оказалось, ты там больше не живёшь. Напугал твою маму. Говорю: «Это говорит Юрий Никулин», а она – «Мужчина, перестаньте хулиганить!» Строгая у тебя мама. А у тебя телефона разве нет?
– Нет, только телефонная будка.
– А стихи новые о цирке есть?
– Много!
– Ну, тащи их тогда все в редакцию! Только она теперь не в цирке на Цветном, как раньше, а на Кузнецком мосту. Когда принесёшь?
– Да хоть завтра!
– Отлично! Тогда они успевают в следующий номер!
* * *
И они действительно вышли в следующем номере.
Целая подборка! С такими чудесными рисунками…
Жаль только, что фамилия художника не была указана.
* * *
Безухов ушёл в тот самый вечер, когда выяснилось, что я беременна. А я себя очень паршиво чувствовала в тот вечер. Мы поссорились из-за какой-то чепухи, он взял портфель, запихал туда пару чистых рубашек и ушёл. Прямо как в плохом кино.
* * *
Утром, к счастью, зашла мама.
Мне было совсем нехорошо…
– Что же он так рано ушёл сегодня, и оставил тебя в таком состоянии? – удивилась мама.
– Он ушёл не рано, а поздно. Ещё вчера…
Мама побежала в телефон-автомат, вызывать «скорую»…
* * *
Вот, лежу в Боткинской больнице…
Хотели сразу, как привезли, положить на операционный стол, но потом решили подождать, посмотреть, как дело пойдёт.
Меня навещает мама. Говорит, что Б. вернулся и живёт дома. Но ей не звонил, про меня не спрашивал. То, что он вернулся, мама легко вычислила, когда зашла полить фиалку на окне, и увидела мойку, полную грязной посуды и не застеленную постель.
Безухов вообще считал выше своего достоинства убирать за собой постель и мыть посуду. Не представляю, как он раньше жил? Ну, вот так и жил. Он жил с заботливой мамой, ни о чём не заботясь. Хотя мужику уже скоро тридцать шесть. Его мама, Людмила Борисовна, говорила мне, извиняясь:
– Конечно, я не смогла его ни к чему приучить, потому что всегда всё делала за него сама. Пару раз попросила его что-то сделать, ему уже восемнадцать лет было, но он не сделал, забыл. Я обиделась и больше его ни о чём не просила. Но зато мой сын очень умный. Может быть, даже гениальный!
Это её утешало. И примиряло с тем, что сын в руках умеет держать только ручку портфеля и шариковую ручку.
– Он пошёл в своего отца. Когда мы поженились, на следующее утро после свадьбы я пошла к колонке за водой, с двумя вёдрами, мы жили тогда в Малаховке, в доме без удобств, а мой молодой муж сел читать книжку… Так мы и жили. Он был мне и мужем, и ребёнком. А потом началась война, и он решил идти на фронт переводчиком. И я пошла вместе с ним. Я не представляла, что он где-то будет один, без меня… А двухлетний сынуля уехал вместе с бабушкой в эвакуацию… За время войны он совсем забыл меня. Когда мы вернулись в сорок пятом, ему уже было шесть, совсем большой мальчик. Он не мог вспомнить меня, и долгое время называл «тётей». Я плакала… Потом родилась Ася, потом Серёжка. И когда я вернулась с Серёжкой из роддома, мой любимый муж ушёл к молодой девчонке, оставив меня с трёмя детьми на руках и с парализованной матерью. Сказал: «Она ждёт ребёнка, я же не могу её бросить в таком положении». – А как же я?… – «Ты уже опытная, справишься, а она совсем юная, ей без мужа будет трудно…»
Мне было её очень жалко. Это была добрая, слишком добрая женщина. Она продолжала любить своего мужа, несмотря на его предательство. Она без конца говорила о нём: о том, какой он талантливый переводчик, и как он сильно любил её в молодости, он даже грозился покончить с собой, если она не выйдет за него замуж. А ещё она говорила: «Единственное, о чём я мечтаю – это умереть раньше него. Чтобы он пожалел. И понял, кого потерял…» Но мечте этой не суждено было сбыться.
Да, Безухов пошёл в своего отца. И головой, и руками. Был такой смешной случай. Вообще, было много смешного. А в тот раз надо было повесить полку.
– Сходи, пожалуйста, за дрелью к соседям, – попросила я.
Он сходил. Принёс. И протягивает мне.
– А мне-то зачем? – опешила я.
– Но это же ты просила дрель. Я тебе принёс.
Он сидел, читал умную книжку, а я стояла с дрелью на табуретке и сверлила бетонную стену, чтобы повесить полку для книг.
– Кстати, а ты не хочешь поработать дрелью?
– Нет, – сказал он. – У тебя это хорошо получается. Гораздо лучше, чем у меня.
– Что же ты за мужчина?
– А у меня другие достоинства.
– А помочь мне не хочешь?
– Я же не прошу тебя помочь мне написать статью. Не хочешь сверлить – не сверли. Я тебя не неволю. Ты сама взялась за эту дрель. А уж если взялась – то не упрекай меня.
С логикой у него было всё в порядке. Но с чем-то, более важным, чем логика, шла явная пробуксовка… В тот раз я смеялась.
Да, было много смешного. Например, надо было пододвинуть большой платяной шкаф. Он сказал:
– Ничего, мама завтра собиралась зайти, вот и пододвинет.
– Мама?! – изумилась я.
– А что? Мама всегда двигает мебель, у неё это хорошо получается.
И мама действительно пришла, и мы с ней вдвоём двигали шкаф… И я опять смеялась… (Через полгода уже плакала).
* * *
Выпустили из больницы. Но прописали постельный режим.
Сижу на балконе, в своём любимом кресле-качалке, смотрю на свой любимый закат…
На горизонте – маленькая Куркинская церковь…
Низко, со свистом, проносятся ласточки…
* * *
Возник Безухов. На мой вопрос: «Что это ты вдруг вернулся?», он ответил: «Здесь мои книги, и я здесь буду жить».
– А книги перевезти некуда?
– Пока некуда.
Значит, всё дело в том, что некуда перевезти книги.
Б. оккупировал кухню, спит там на раскладушке.
Мама радуется, думает – мы помирились. Я ей ничего не рассказываю.
* * *
Хожу на мост, сижу там… смотрю на Химкинское водохранилище, сверкающее в вечерних лучах солнца… на тёмные леса, уходящие к горизонту… Мой любимый старый мост на заклёпках. К сожалению, его скоро разберут, параллельно с ним уже давно красуется новый широкий мост через канал, по нему несутся два, сверкающих на солнце потока машин… А мой старый мост на заклёпках зияет огромными дырами… если заглянуть в такой провал – увидишь глубоко внизу, как в колодце, тёмную, лоснящуюся воду, скрывающую страшную глубину… и голова закружится…
Среди этих зияющих глубин гуляю только я. Мост охраняют зелёные солдатики с автоматами, и вообще проход на мост запрещён. Это – не место для прогулок беременных женщин. Но солдатики почему-то пропускают меня. Почему? Не знаю…
Сняв босоножки, сажусь на самом краешке, свесив с моста босые ноги. Солнце ярко светит в лицо… А под мостом проплывают прогулочные теплоходы в клубах дыма и музыки… И длинные, неторопливые баржи… Порой с палубы кто-то машет мне рукой… А я болтаю ногами, смотрю на этот залитый солнцем мир и рассказываю тебе – сыночку – про этот сказочный мост на заклёпках, по которому гуляю только я и больше никто, точнее – только мы с тобой… Ведь ты тоже гуляешь каждый вечер по этому мосту! Рассказываю тебе про сверкание тёмной густой воды, на которую страшно смотреть… Про белых толстых чаек, которым эта страшная вода совсем не страшна, им так уютно качаться на сверкающих волнах… Рассказываю про весёлые, певучие теплоходы, про длинные, гружённые жёлтым песком баржи, и про зелёные леса до горизонта…
Мне так хорошо с тобой, мой маленький, мой родной. Теперь мне есть с кем разговаривать каждую минутку… У меня есть чудесный, внимательный собеседник. Который умеет слушать!
(В те времена ещё не существовало способа узнать до родов пол ребёнка, но я интуитивно чувствовала, что вынашиваю сына. То, что у меня будет сын, я знала давно, с отрочества. Знала: когда-нибудь у меня будет сын!)
* * *
А иногда я гуляю по берегу бухты, собираю на зелёном холме крапиву – себе для супа. Денег нет совершенно. Но сказать об этом маме не могу. Устроиться на какую-нибудь работу? В моём положении – нереально. Вот, получила гонорар за две публикации в журнале. Но деньги, особенно маленькие, имеют свойство быстро кончаться.
Безухов приносит себе по вечерам две бутылки кефира и выпивает на ужин. Утром я сдаю эти две бутылки и покупаю себе одно яйцо и два яблока. Или два яйца и одно яблоко. И четвертушку хлеба. Это мой дневной рацион. Надо мной в нашем магазине откровенно ржут продавцы: «А, опять наша чудо-покупательница пришла!»
Один раз мама принесла нам курицу. По какому-то поводу. Пока она разморозилась, пока изжарилась, было уже поздно. Есть ночью не стала, оставила её в духовке. Б. пришёл за полночь, улёгся на своей раскладушке на кухне.
Утром я открыла духовку, вынула противень с курицей и обомлела. На противне лежала гора костей и морщинистая куриная шея.
– А где… курица? – задала я дурацкий вопрос.
– Не знаю, – невозмутимо ответил он.
– То есть, как не знаешь? Кроме тебя ночью на кухне никого не было.
Он молчит.
– Ты что, её съел?! – задаю я глупейший вопрос.
– Я её не ел, – отвечает он также невозмутимо.
– Как не ел?!
– Я только косточки обсосал. Там и есть-то нечего было…
– А мне, выходит, ничего не оставил? – задаю очередной идиотский вопрос. (Сколько же их у меня в запасе?!)
– Почему не оставил? Шею!
Я смеялась так, что мне чуть плохо не стало. «Только косточки обсосал!» Хороший сюжетец для водевиля, или для фельетона.
* * *
– Ну как, вкусная была курочка? – спросила меня мама, когда пришла в следующий раз. – Хорошо прожарилась?
– Отлично прожарилась! Спасибо тебе, мама.
Только теперь до меня дошёл смысл слов его матушки, которая рассказала мне о своём драгоценном сыне:
– Понимаешь, во время войны он был ещё совсем маленьким ребёнком, а был голод, и он привык, что всё – ему, в первую очередь – ему.
– Но война закончилась тридцать лет назад! – напомнила я ей.
– Но вот видишь, детские привычки, оказывается, неискоренимы. Это бабушка виновата, она с ним была в эвакуации и приучила к тому, что всё – ему!
И тут мне вспомнилась банка с вареньем…
Прошлой зимой, когда я жила в Староконюшенном переулке у Валконды, я заболела ангиной. Валялась несколько дней с высоченной температурой, и меня все решили навестить: и Пресманы приходили, приносили вкусные пирожки, испечённые Антониной Самуиловной, и моя крёстная Людмила Фёдоровна принесла мне мягонький, тёплый, белый шарфик на шею и огромный грейпфрут (большая диковинка и редкость в те годы).
И вдруг явился Безухов с банкой вишнёвого варенья. Он сказал, что вишнёвое варенье хорошо помогает при простуде. Вручил мне эту банку, стоял в прихожей и не уходил. Пришлось поить его чаем. Он обрадовался чаю, открыл банку с вареньем, взял большую ложку, пододвинул к себе банку и быстро всё умял, оставив варенья на самом-самом донышке. После чего, ещё раз заверив меня, что вишнёвое варенье полезно при простуде, он удалился. Я с трудом сдерживала смех, пока он не ушёл.
А потом мне его стало жалко: бедный-бедный, подумала я, как же он голоден был, что не мог оторваться от этой банки!
Бедный-бедный, как же он голоден был, что не мог оторваться от этой курицы…
Бедный-бедный.
* * *
А с его младшей сестрой Асей мы подружились. Она немного старше меня, но кажется, что – младше. Невысокого роста, хрупкая, темноглазая. Славная девчонка. Переводчица с румынского, тоже в Литинституте училась, но уже закончила. Говорит, что когда мы с Б. первый раз (и единственный) пришли к ним в гости, то она меня сразу узнала. Говорит:
– Я тебя видела прошлой весной на субботних беседах у отца Димитрия Дудко, в Преображенском храме. И запомнила. Ты была в длинном чёрном пальто, похожа на монашенку… Вот не думала, что мы породнимся!
Я ничего ей не рассказываю – про наши трудности с Б. Зачем? Это будет похоже на жалобу. А зачем? Он же её брат, она его любит. Она окажется между двух огней. А зачем мне ставить её в такое неловкое положение?
Ася, когда приходит, варит мне супчики. Она умеет сварить супчик за две минуты. Очень милая, заботливая. Совершенно не похожа на своего брата.
* * *
Приезжала Марьяна Тонкова, моя крестница.
Я ей тоже ничего не рассказываю о своей семейной жизни. Зачем? Чем может помочь мне подруга? Перевоспитать моего мужа? Сделать ему внушение? Какое внушение, о чём?! О том, что он в принципе не тот человек, о котором я мечтала?…
Стоп! Я ведь ни о ком не мечтала. Я решительно ни о ком не мечтала! Я сказала себе: «Какой идиот позовёт, за того и пойду!» Так что моё желание было выполнено…
Марьяна считает меня очень счастливой. (А я, оказывается, очень скрытный человек. Из меня калёными щипцами никто бы не вытянул, как оно есть на самом деле…)
Так что говорили мы только о приятном. Об именах для мальчика.
– Нет, ты всё же и для девочки должна припасти имя. Вдруг девочка?…
– Ну, тогда Антонина, если не Антон! – смеюсь я. – Но всё-таки это Антон!
– Какая ты счастливая!… Мне бы тоже очень хотелось возить колясочку… Когда я вижу на улице женщину с коляской, прямо плакать хочется. Я тоже уже имена придумала для своих детей: Верочка и Феденька. Но… мой муж не хочет детей. Хотя он такой хороший, заботливый… Он жизнь за меня готов отдать. А детей – не хочет! Я, Машка, тебе по-хорошему завидую…
Вот так вот. Всё в жизни – относительно.
* * *
Что-то мне опять похудшало. Такие острые боли, что и встать не могу…
Приезжал отец Сергий Хохлов. Отслужил молебен за меня и за мою детку. Долго-долго и очень горячо молился… Какие-то особые молитвы читал надо мной. Исповедовал меня и причастил.
Когда он уехал, я спокойно встала. Никаких болей. Чудеса! Великая сила – молитва…
Целый день думала об отце Сергии, вспоминала, как он прошлой зимой готовил меня в монастырь, как ездила в его храм в Ухтомской… Когда он уходил, я подарила ему стихи, написанные прошлой зимой.
* * *
Лето 1975 года. Июль. В небе – облака и ласточки. Они носятся лёгкими стайками на фоне красного и растрёпанного, как гигантский пион, заката…
Я сижу на лоджии, на тринадцатом этаже, лицом – в закат, тихонько покачиваюсь в кресле-качалке и жду сына…
Нет, жду я его не с прогулки, не со двора. Жду – из вечности…
До нашей встречи – ещё долгих семь месяцев. Он ещё даже и не постучался, мой мальчик. Ни разу ещё не подал мне знака: я здесь, ты не одна в этом мире…
И пока – вот в такие закатные часы – мне кажется, что – я одна. Одна-одинёшенька. Под этими облаками, перед лицом дымящегося, как пожар, заката, под этим мельтешением ласточек: небо точно задёрнуто вуалью…
Одна. Всегда была одна. И буду.
И мальчика своего я жду одна.
А где-то – за окраинами этой бескрайности, моего всё разрастающегося одиночества – блуждает, всё более и более удаляясь, – тот, кто так и не стал мне мужем. Для которого и я не стала «идеальной женой». А стала лишь камнем преткновения. Этаким материализованным знаком вопроса.
Одним словом – взаимно.
Банальная история…
Открываю словарь. Синонимы к слову «банальный»: избитый, шаблонный, штампованный, неоригинальный, не блещущий новизной, плоский, опошленный, стереотипный, стёртый, истёртый, затасканный, заезженный, тривиальный…
Действительно: при желании можно было бы написать комедию. Фарс! Материала вполне достаточно. Можно было бы…
Если бы не было так больно. От всей этой, не блещущей новизной тривиальности…
Если бы не вопрос, который заполняет сейчас собой всю мою вселенную: что я скажу моему мальчику, когда он спросит?…
Как я переведу на его, детский, язык это: «штампованный», «шаблонный», «заезженный»? Ведь в переводе на его язык это будет звучать не так уж комедийно…
Если бы не вопрос: неужели каждая женщина, чтобы стать матерью, проходит через эту заезженную, стёртую площадь?… То есть: плоскость. Через этот «стереотипный» ад семейной жизни (вымирания под одной крышей…) – неужели каждая?… И почему такой ценой нужно платить за то, чтобы выполнить предписанное тебе природой?… За счастье услышать обращённое к тебе: – «Мама!»
Дымится закат… Поскрипывает кресло-качалка… И я жду своего мальчика…
Господи, а ведь всё сбылось! – говорю я себе. Помнишь?…
Лет пять назад, в пору моего отчаянного бездомья, когда меня однажды спросили, о чём я мечтаю, – я сказала:
– Хочу, чтобы у меня когда-нибудь был дом. Обязательно с окнами на закат! А в доме – пишущая машинка, кресло-качалка и – сын. Главное – СЫН!
Которого я жду на самом деле уже десять лет! С той самой ночи, когда он почудился мне рядом, родной и тёплый, он как будто пришёл ко мне на минутку из Космоса, из Вечности, пришёл, чтобы утешить, шепнуть, что я – не одна во вселенной, что он – со мной… Мой сын, имя которому я придумала, когда мне было пятнадцать лет… Антон. Антоний. Антоша. «Ан-тон, Ан-тон…» – так звенит весенняя капель, так поёт летний дождь, так стучит моё сердце…
Всё сбылось. И продолжает сбываться… Так что нечего плакаться! Жизнь не так уж плохо устроена, если сбываются самые заветные мечты…
* * *
Плавится, дымится июльский закат… Стаи ласточек ошалело носятся среди этого огня… Это было. Всё это уже было.
Крыша. Закат. Ласточки… Хрупкие перила. Горячий люк под ногами. И – крепкое, намертво – сплетение пальцев. Моих и – его. И – не нужно слов… Потому что: поздно. Слишком поздно… И ничего уже не переменить в этой жизни.
Кто так жестоко пошутил тогда над нами? Повернул лицом друг к другу. Шепнул: «Вы и есть те самые две половинки!…»
Три года назад… Крыша. Закат. Это было. Огромный город под нами и вокруг нас: каменный, дымящийся на закате океан… И две выплеснутые из этого океана судьбы…
Ты и я. Мне кажется… в эти закатные часы, что мы – ты и я – так и стоим там до сих пор: на нашей сказочной Крыше. И, взявшись за руки, смотрим на закат…
В прошлое своё смотрим – или в будущее?…
* * *
Сколько же я не видела уже тебя? С прошлой осени…
Дочка твоя пошла в школу, сын – в детский сад.
Сколько ещё не увижу?…
* * *
Господи, ну, разве это грех – просто взглянуть в глаза?…
Двор, окутанный синим, горячим сумраком… Телефонная будка.
Трубка – как океанская раковина… Как это просто: набрать твой номер. Я даже не пытаюсь его вспомнить, – рука помнит сама.
* * *
…И вот она – Крыша! Как три года назад. Как много веков назад…
И мы с тобой – как тогда (как всегда) – смотрим на закат, крепко взявшись за руки. Красный прибой плещется у наших ног, омывает своими волнами нашу башенку, наш крошечный островок – посреди вечности…
А под лестницей – огарок нашей свечи. Помнишь?… А вот здесь – тогда – ты оставил для меня букет жёлтых цветов. Такой маленький жёлтый пожар – тогда, в августе, три года назад… И ни на час не сдвинулись с той поры стрелки на башенных часах. И если долго-долго смотреть на них, то начинает казаться, что они – стрелки – идут… назад!
Не помню, что мы сказали друг другу на прощанье.
Ведь я была уверена, что это – прощание.
Наверное, и ты тоже…
* * *
И опять я сидела на своей лоджии, в своём кресле, и опять смотрела на закат… на обугленные облака… на пепел ласточек, осыпающийся на обугленные кроны деревьев… на чёрные, вылизанные огнём крыши… на весь этот обугленный, наполненный до самых краёв безнадежностью, мир…
Но душа моя – пребывала там, на Крыше.
Ну, что ж… значит, зачем-то так было надо: чтобы эту жизнь мы прожили врозь…
Уже почти темно. Пишу на ощупь… Я не думаю о том, что мне когда-нибудь придётся разбирать то, что я здесь нацарапала во тьме, в этой тетрадке, – под скрипичное пение моего кресла… Которое тихонько укачивает мою боль, укачивает, как люлька, как зыбка под негаснущим небом…
А потом наваливается ночь. И я захлопываю свою тетрадь. Захлопываю тетрадь с несбывшейся сказкой. Сказав себе при этом в утешение:
«Ничего. В следующей жизни всё будет по-другому!…»
* * *
Да, лето было не очень весёлым. Сначала одна больница, потом – другая.
Когда я ещё в Боткинской лежала, и срок был маленький, мама то и дело заводила мучительный для меня разговор:
– Вот ты без отца росла, и что в этом хорошего? В одиночку растить ребёнка очень трудно… А ты молодая, неопытная, и у тебя ещё институт, ты же не собираешься его бросать?
Я её почти возненавидела за эти прозрачные намёки! Отказаться от своего сына?! Убить его?! Своего сына, о котором я мечтала всю жизнь!
– Ни за что!!! – кричу я маме.
Но потом, когда срок увеличился, мама уже не заговаривала об этом. И когда я во второй раз попала в больницу, мама приезжала ко мне уже с другим настроением, ободряла:
– Всё будет хорошо! Ты главное – ни о чём не переживай. Не такой уж он плохой человек. Ну, нелепый немножко. Наверное, учёные – все такие. Далеки от земных забот…
* * *
Летом торчать в больнице – не самое весёлое занятие.
Притом, что даже нельзя выйти во двор погулять. Ни-ни. Постельный режим. Угроза выкидыша. Лежи тихонько. Лежи себе и лежи…
Прилетала под окошко Маришка яркой бабочкой… такая красавица! Этим летом она закончила школу. Совсем взрослая у меня сестрёнка.
Приезжала Ася. Поболтали с ней о том, о сём. Я – на втором этаже, в окне, она – под окном.
Пару раз приезжал Безухов. Вдруг появлялся под окном, довольно мрачный. У меня только портилось настроение. Совершенно непонятно, о чём говорить?…
* * *
Всё было так тоскливо и трудно в то лето… это бесконечное лежание… и пугающие прогнозы врачей:
– Вряд ли ты доносишь. А если и доносишь, то не родишь.
– Как не рожу?!
– Сама не родишь. Такие дистрофики, как ты, сами не рожают. Надо будет кесарить… Вообще, у тебя не должно было быть детей. Очень странно, что ты забеременела. Может, у тебя ложная беременность?
– Что значит – ложная?
– Ну, иногда женщине так сильно хочется иметь ребёнка, что у неё развивается ложная беременность. Все признаки беременности налицо – а ничего на самом деле нет!
Они и Безухову это сказали. И он мне написал в записке: «А ты знаешь, что у тебя ложная беременность?»
Какие же они все идиоты!
* * *
Я лежала на больничной койке, перебирая в памяти месяцы прошедшего года…
Как всё хорошо начиналось: дом мой освятили четыре священника!
И как всё было трудно и плохо потом…
Но ведь было же, должно было быть что-то хорошее! Только вот вспомнить бы…
Странно: почему хорошее так быстро забывается?…
Ну, давай, вспоминай, говорю я себе. Что ты ответишь сыну, когда он спросит: «Неужели в этом человеке были только недостатки? Тогда зачем ты за него пошла?»
Ну, не «зачем», а «почему» – а это большая разница. Потому, что отчим выталкивал меня из семьи. Потому что хотела сделать себе ещё хуже! «Пусть будет ещё хуже, только по-другому!» – да, это моя навязчивая идея той злополучной осени… «Но разве из одних лишь недостатков состоял этот человек?» – спросит меня сын.
Нет, не только из недостатков. Пока с этим человеком не живёшь под одной крышей, то видны исключительно его достоинства, их немало, и они подкупают. Ну, во-первых: этот человек очень образованный, очень умный. С ним можно говорить на любую тему! Точнее – его интересно слушать. (А отвечаешь ты ему или нет, его это не очень волнует, так как он нуждается, прежде всего, в слушателях). Он занимается историей науки, так что поле его интересов – весьма широко… Больше всего на свете любит читать книжки. Знает множество языков, настоящий полиглот. Во-вторых: он любит путешествовать. Интересно рассказывает о странах, в которых побывал. В-третьих: к вещам абсолютно равнодушен. Деньги копит только на туристические путёвки. Общаясь с ним, думаешь: «С таким человеком, наверное, никогда не бывает скучно». Ну, как бы одни только достоинства. Только вот не в меру говорлив… Но если человеку есть о чём рассказать, и если находятся слушатели, то почему бы и не поговорить?
И при этом… при этом он производит впечатление человека одинокого, даже жалкого почему-то – такой неухоженный всегда, чёрная пуговица на пиджаке пришита белыми нитками, мятый галстук, старая, нелепая шляпа на голове… Страшно рассеянный: может запросто надеть свитер наизнанку и поехать так на работу; может забыть обуться и пойти осенью на улицу в пальто, шляпе и в домашних шлёпанцах… Ну, точно как человек рассеянный из одноимённого стихотворения! В этом даже есть что-то трогательное. Мама моя говорит: «Наверное, все учёные такие чудаки», и начинает рассказывать что-то про гениального Ландау, и ещё про кого-то… Да, с виду – чудак. Кажется – никто его не любит, и никогда не любил, никто о нём не заботится, (а сам он позаботиться о себе не умеет), никто его не понимает и не ценит…
Этим он и подкупает – своим интеллектом и своей одинокостью. Такого человека искренне хочется пожалеть.
И вот этот человек дарит мне крестик и говорит: «Это для моей невесты…»
…А потом оказалось, что человек и его интеллект – это не одно и то же. По крайней мере, в данном случае это существовало как-то независимо одно от другого. Оказалось, что здесь интеллект плюс прагматизм. И прагматик в нём заботится лишь о том, чтобы комфортно жилось его интеллекту. Чтобы жизнь вокруг него была организована так, чтобы он мог спокойно читать книжки… Как его отец. Ему было с кого брать пример. Но там была самоотверженная до полного самоотречения жена. Она почти молилась на своего гениального мужа… Мама моя, опять же, приводила мне в пример разных самоотверженных жён разных великих учёных. Но я не тянула на эту роль. Эта роль меня не устраивала. (Я чувствовала, что есть у меня и другие, не менее важные, задачи). Если быть искренней до конца, то я во всём и виновата. Это я не вписалась в ту схему семейной жизни, которая ему казалась идеальной и единственно возможной: гениальный муж и жена-служанка. Но мне (почему-то) не хотелось всю свою жизнь положить на облуживание его интеллекта. Мне, наивной, хотелось жить с человеком, который видит во мне творческого человека, личность. Да, мне не улыбалось жить с холодным, пусть даже и блестящим, интеллектом. Интеллект сам по себе не греет…
И даже полиглотство этого странного человека не помогло нам найти общий язык. Увы!…
* * *
У меня даже обида временами вспыхивала на отца Александра: ну, почему, почему он не отговорил меня от этого странного замужества? Почему не топнул на меня ногой и не сказал строго: «Не совершай эту ошибку! Нельзя выходить замуж только из жалости! И только из желания сделать себе ещё хуже!»
Неужели отец Александр тоже считал, что для меня пусть и хуже, но только бы по-другому? Или он видел что-то ещё иное, чего я сама не видела?…
Или он учил меня пользоваться свободой? Он всё время учил меня пользоваться свободой. Есть духовные отцы, которые сами всё решают за своих духовных чад. И есть чада, которые с готовностью отрекаются от своей воли и действуют только по указке батюшки. Но это – не про моего духовного отца и это не про меня.
Отец Александр позволял мне совершать ошибки. Позволял учиться на них. Он не посягал на мою свободу выбора – на этот Божий дар. Он ничего не решал за меня. Он только учил меня пользоваться свободой. И молился за меня…
* * *
– Что это такое? – возмущался мой лечащий врач. – У тебя вместо живота ямка! Уже живот должен быть! Посмотри на своих соседок. Им уже места в общественном транспорте уступают. А тебе и на девятом месяце уступать, наверно, не будут! Когда ты начнёшь в весе прибавлять? Подумай о ребёнке!
Подумай о ребёнке… Я только о нём и думаю! О ком же мне ещё думать?… Я кладу руку на живот (точнее – на то место, где должен быть живот) и прислушиваюсь… – нет, пока ничего не слышно…
Почему так тоскливо, Господи?…
Неужели не могло быть иначе? И что это – на роду у нас написано? Мама осталась за девять месяцев до моего рождения одна, и я, по сути, тоже одна…
Самое долгое и, одновременно, самое быстротечное лето в моей жизни…
* * *
Как только меня выпустили из больничной клетки, (с условием, что буду отлёживаться дома), я тут же поехала в Новую Деревню.
Автобус, метро, электричка, ещё один автобус… Представляю, чтобы сказал мне мой лечащий врач, увидев меня трясущуюся на перекладных!
Но я была уверена, что всё будет хорошо. Ведь я ехала к отцу Александру.
Была суббота. Время близилось к пяти – к началу вечерней службы. Но храм был ещё закрыт. Во дворе – ни души. Это завтра, в воскресенье, к литургии сюда приедет много народу из Москвы. А к субботней всенощной приходят только новодеревенские старушки и Елена Семёновна, мама отца Александра.
Я сидела на крылечке своего любимого храма. Была середина августа, ласковое солнце запуталось в густых кронах… шелест старых дерев вокруг храма… потемневшие кресты погоста… Пролетали маленькие оски и стрекозки… Было тихо и спокойно в мире… Только во мне царапались тревожные вопросы, на которые я не знала ответа. И – самый трудный на сегодняшний день вопрос: «Зачем это всё со мной случилось? Какой в этом во всём смысл?…»
…И вот он уже идёт по двору, к храму, мой добрый батюшка, он улыбается мне своей тёплой, как летнее море, улыбкой.
И я спрашиваю его:
– Отец Александр, скажите, какой в этом во всём смысл?
Он смотрит на меня… так глубоко смотрит, как будто проникает взглядом не только в мою душу, но и в моё будущее… И спокойно, с уверенностью говорит, кивнув весело на мой живот:
– Вот он родится, тогда и узнаешь, какой в этом во всём смысл!