Ездили с тобой в детский магазин «Смена» на Соколе, в широкие окна которого я заглядывалась когда-то – когда тебя у меня ещё не было…

Теперь мы приезжаем сюда с тобой, по делу.

В этот раз мы купили конструктор – пластмассовый, с яркими, красными и жёлтыми деталями.

Конструкторы с того дня стали твоей страстью…

* * *

Да, мы с тобой обожали «Смену» на Соколе.

Здесь было столько конструкторов!… и кубиков!… Правда, не всегда. И конструкторы, и кубики надо было выслеживать, надо было «попасть» на них. Тебе постоянно требовался новый строительный материал для твоего города, который жил на ковре посреди комнаты, достраиваясь и перестраиваясь, несколько лет…

Соседи, у которых вырастали дети, приносили нам свой, ненужный уже им, строительный материал. Всё шло в дело!

* * *

А кроме домов, ты «строил» часы. Часы для всего! На все случаи жизни, для удовлетворения самых разных желаний и нужд.

(Ну, разумеется, часы твои были «не ходящие», – если иметь в виду физическое измерение жизни. Но в другом измерении жизни – в мире твоего воображения – всё, конечно, исправно работало!)

19 октября 1979 года.

Пятница. Утро. Туман и моросящий дождь…

Пошли гулять в сквер за «Невой». Мы с тобой гуляем в любую погоду. И в любую непогоду!

В сквере было пусто, мокро, всё завалено листвой, листья сыпались вместе с дождём, никто их не мёл, не сгребал в кучи, не сжигал. И вообще, этой осенью мы не видим нигде дворников – ни одной метлы. Все дворники словно взяли больничные листы или – отпуск за свой счёт и теперь безнаказанно наслаждаются этой невероятной по красоте осенью…

Антон становился под берёзы – и я устраивала ему золотой душ, он жмурился от восторга, открывал рот, подставлял ладошки, ловил листья губами и руками…

Земля отяжелела от золота, меди и янтаря… Земля придавлена, ослеплена, оглушена листвой. Воздух, одежда, волосы, – всё пропиталось насквозь запахом листвы…

Гуляли с Антошиными часами, которые он сегодня смастерил их пластмассового конструктора. Чтобы их механизм не промок и не испортился, Антон заклеил некоторые дырочки лейкопластырем.

Встретили в сквере маленькую девочку с бабушкой. Шёл дождь, и девочка почему-то плакала, а сказать – почему, ещё не умела. И глаза её от слёз были голубые-голубые.

– Она у нас плакса, – сказала бабушка. – Дома плачет, на улице тоже плачет.

Антоша, выяснив, что девочку зовут Наташа, и что ей два с половиной года, принялся объяснять ей устройство своих часов:

– Это – циферблат, а это – стрелки, минутная и часовая, а это – огонёк, чтобы светить ночью. А это я заклеил их лейкопластырем, чтобы они не намокли. А то испортятся и не будут тикать и зажигаться.

Девочка вряд ли что-то поняла, но она заулыбалась вся и потрогала осторожно колёсики часов розовым пальчиком, и, засмущавшись, уткнулась в бабушкины колени. Она уже не плакала. Ей нужно было, в сущности, совсем немного: просто, чтобы с ней поговорили, и поговорили спокойно, серьёзно, на равных.

И мы пошли дальше, и обнаружили под густым кустом сирени большого рыжего пса, мирно спящего на сухой траве. И мне показалось, что это – тот же самый пёс, которого мы видели неделю назад из окна троллейбуса, когда ехали по Ленинградскому шоссе в детский магазин «Смена» – за конструктором для часов. Ну, конечно же, это был он! Та же оранжевая густая шерсть на спине и затылке, та же отрешённо-безмятежная поза. Тогда он спал в центре шумной автострады, на узкой разделительной полосе, сейчас – в мокром, пустом сквере. И там, и здесь он чувствовал себя одинаково уютно, по-домашнему.

– Собака! Ты спишь? – окликнул его Антон.

Пёс открыл глаза, посмотрел на нас спокойно – и опять уткнул морду в передние лапы.

– Мама, погладь его!

Но, странное дело, я почувствовала робость.

– Жаль, у нас нет с собой для него куска хлеба. Зачем же я буду будить и тревожить его понапрасну? Пусть спит…

И мы решили, что теперь всегда будем брать с собой кусок хлеба, идя на прогулку. А вдруг опять встретим бездомного пса? Или кошку. Или ещё кого-нибудь.

* * *

20 октября, в субботу, было удивительно солнечное утро. Мы опять пошли в сквер.

Золото, медь и янтарь были собраны в огромные вороха (Антоше – по пояс!). На Берёзовой аллее стояла машина с прицепом, и краснощёкие женщины грузили в кузов нашу четвёртую осень… Мы долго стояли, наблюдая их нескучную работу. Захватывая лопатами и вилами горящую на солнце листву, они закидывали её в кузов, но каждый раз добрая половина этой лиственной охапки с шорохом и звоном срывалась вниз весёлым водопадом – на головы румяных женщин… И, подхваченная ветром, разлеталась, забрызгивая тротуар. Женщины вновь упрямо сгребали листья граблями, а они, словно золотые жуки, расползались из-под железных граблевых зубов. Женщины опять их сгребали, а ветер подхватывал и разносил – и всё повторялось сначала…

Потом грузовик тихонько тронулся.

– Увозят нашу осень… – задумчиво сказал ты.

Солнечный ветерок гнал по дороге октябрьские листья, и они ползли ну точно как жуки, царапая тротуар своими золотыми панцирями. Ты, смеясь, бежал за ними, стараясь догнать и прихлопнуть своим красным башмачком. Поднимал ногу – и мгновенно золотой жук уползал дальше…

Огромные золотые жуки – и маленький смеющийся мальчик на залитой солнцем дороге…

* * *

На следующий день, в воскресенье, утро было немного пасмурным – «прибалтийским». На аллее по её обочинам громоздилась так и не вывезенная вчера листва. Её уже порядком разметали детские ноги. Ребятишки, визжа, кувыркались в листьях. Антон не обогнул ни одного вороха. Мы шли вброд…

Во дворах жгли костры, мальчишки раздували огонь. Мы с Антошей очень любим смотреть на огонь. Стоим всегда у костра, не в силах оторваться…

* * *

А через два дня пришла зима. Всё завалило снегом…

Поехали в «Смену» за зимней шапкой для Антона и за ещё одним конструктором.

– Знаешь, зачем мне нужен ещё один конструктор?

– Зачем?

– Я теперь сделаю много-много часов, и у меня будет настоящая часовая мастерская! А что люди подумают, которые к нам придут?

– Подумают, что они ошиблись адресом. Шли к Антоше, а попали в часовую мастерскую!

– А мы что им скажем?

– Что не ошиблись.

– Что часовой мастер и есть Антоша! – хохочет сынок.

Работа в мастерской кипела… Антон так звонко щебетал, сообщая новейшие марки часов, что у меня даже звенело в ушах…

Когда это началось – твоё увлечение часами? В два года, когда наши соседи, Саша и Таня, подарили тебе на день рождения большие часы с прозрачным корпусом. Потом я раскрутила старый будильник и показала тебе внутренность настоящих часов. Восторгу твоему не было предела! С тех пор часы завладели твоими фантазиями и мечтами.

Колёсики, винтики завораживали тебя… И то, как они таинственно и дружно взаимодействовали, двигая стрелки по кругу… Для тебя в этом было какое-то чудо. А главное в том, что движение стрелок удивительным образом связано с течением нашей жизни, сменой дня и ночи.

* * *

Ты без конца конструировал самые разные часы. Хотя устройство их было приблизительно одинаковое, но зато у них было разное предназначение, и у каждых часиков – своё название. А говорить о своих часах ты мог круглые сутки! С перерывом лишь на ночной сон.

Вообще, тебя очень интересует время. У тебя с ним свои взаимоотношения. Ты – человек ритма. Я это почувствовала с самого твоего рождения. Ты чувствуешь время, ты с ним дружишь. И, что удивительно для трёхлетнего ребёнка, ты его ценишь. Такое ощущение, что ни одна твоя минута не проходит зря, впустую. С раннего утра весь день твой наполнен делами, заботами…

Мы с тобой любим строить планы. Любим писать на бумаге, что мы собираемся сделать в ближайшие дни, и в ближайшие месяцы. И мы стремимся все свои планы осуществлять. А как же иначе? Это потому, что мы умеем всё делать быстро-быстро, как Секундёнки (герой твоей любимой Сказки про время).

* * *

Сконструировал «кошелёчные часы». Объясняет мне их устройство и назначение:

– В одном городе у людей не было кошельков, и они носили такие кошелёчные часы. Вот здесь выскакивает механизм, сюда – нужно опускать деньги, а отсюда – выскакивает много-много денежек. Мама, отгадай: что будет, если в кошелёчные часы опустить человека?

– Не знаю, Антоша, – искренне созналась я.

– Подумай и отгадай, – строго сказал он.

– Не знаю, милый…

– Выскочат маленькие человечки!

* * *

Сделал длинные-длинные часы.

– Это – лифтовые часы. В этом городе в лифтах ещё нет кнопочек. Едешь в лифте, и когда нужно остановится, кнопочки зажигаются!

* * *

– Мама, а почему луна не ложится в зимнюю спячку?…

* * *

Гуляем вечером в сквере. Темно, бело, всё голое.

– Теперь Антошу легко найти, – говорит Антон. – Всё видно в кустах.

Антон по-прежнему играет «в поиски Антоши», изображая из себя цветок.

– Я – зимний цветок. Я цвету весь год, зимой и летом. Всю жизнь буду цвести!

Насобирал сосулек, несёт их домой.

– Знаешь, зачем мне нужны эти сосульки?

– Зачем?

– Я их поставлю в город.

Имеется в виду его город из кубиков – в комнате на ковре.

– Знаешь, зачем? Чтобы узнать, что сейчас в городе – лето или зима? Знаешь, как я узнаю? – продолжает он. – Если сосульки растают, и из них потечёт ручеёк – значит, в городе лето. А если не растают – значит, зима…

Нет, решительно не понимаю, почему о человеке, дожившем до старческого маразма, говорят: «Впал в детство»? Ах, если бы действительно почаще впадать в детство – в детство ясное, логично мыслящее, преданно любящее…

Почему человек достоин звания человека чаще всего только в детстве? Как, когда, при каких обстоятельствах мы утрачиваем то богатство душевных переживаний, ту полноту духовной жизни, тот ум и то остроумие, которыми мы владеем в начале жизни – в детстве своём?…

* * *

Солнце с морозцем… Гуляли, сбивали сосульки с водосточных труб.

Антон говорит:

– Знаешь, что я люблю делать больше всего?

– Знаю. Мастерить часы.

– Нет! Больше всего я люблю разговаривать с тобой.

– Какие чудесные слова ты мне говоришь, сынок. Как я рада!

– А знаешь, почему я это люблю?

– Почему?

– Потому что интересно! Мне интересно с тобой говорить: про города, про часы, про жучков разных… А ты что больше всего любишь делать?

– И я – тоже. Больше всего люблю разговаривать с тобой – обо всём на свете! С тобой очень интересно, сынок.

– И мне.

* * *

– Мама, мама, смотри, как много снегов! Смотри, смотри, какие я снеги поймал!

* * *

Уходя из дому, Антон очень трогательно прощается с божьими коровками, проживающими у нас на кухне.

Антон создал им прекрасную среду обитания: по всей квартире, по всем углам её расставлены живописные палки, ветки, коряги…

– Знаешь, зачем? Чтобы божьи коровки подумали, что они – у себя дома, и не убежали бы. Ведь же наша квартира похожа теперь на лес! Эту палку я сейчас сделаю повыше – до потолка, чтобы божьи коровки могли ползать на потолок. И гулять там, если им захочется. А эту корягу я, знаешь, зачем здесь поставил? Чтобы они могли переползти из кухни в комнату. Если им захочется…

* * *

Гуляли в парке, срывали с клёнов самолётики, и подбрасывали их, а они, весело кружась, летели по лёгкому ветру и бесшумно утыкались в снег…

Антоша, внимательно глядя на порхающие самолётики, что-то соображал про себя. Говорит:

– Знаешь, какие я часы сделаю, когда мы придём домой? Самолётиковые!

Он набрал полные карманы самолётиков, и, придя домой, тут же принялся за самолётиковые часы. Он долго сидел над ними, но остался недоволен своей работой.

– Не получилось, – со вздохом сказал он.

– А по-моему, очень похоже на самолётик, – сказала я.

– Нет, – возразил Антон, равнодушно пропустив мимо ушей мою похвалу. – Нет, не получилось. Видишь, какие большие тут дырки? А нужно, чтобы были маленькие. А маленькие никак не получаются…

Он собрал кленовые самолётики и сложил их в коробочку, которую смастерил из металлического конструктора. И тут же сообразил:

– Вот будут самолётиковые часы! – обрадовался он.

– Как же они работают?

– Очень просто. Как все самолётики высыпятся – значит, столько минут и прошло!

Теперь, когда я зову Антона обедать, я высыпаю из коробки все самолётики и кричу ему в комнату:

– Антоша, уже все самолётики высыпались! Пора обедать!

Принцип самолётиковых часов, конечно, изобретён не Антоном. Просто он видел в поликлинике, куда мы недавно ходили, песочные часы. Очень внимательно рассмотрел их, расспросил и – запомнил.

Я давно заметила: новая информация никогда не становится для Антона мёртвым грузом. Он тут же переводит её на свой язык, без конца обновляя свою игру…

* * *

– А это – маленькие часики. Большим людям нельзя их брать, эти часики. Они уже забыли, как ими нужно пользоваться. И сломают.

– А я какая, Антоша?

– Ты – средняя. Тебе можно.

* * *

– Мама, знаешь, какие я огромные часы сделал?

– Какие?

– Огромные, как… как жизнь!

* * *

А потом ты прочёл «Незнайку на Луне» Николая Носова, и тебя захватил космос.

Теперь ты видишь только звёзды! И где-то там, среди звёзд, – твоя планета Маль. Ты выдумал её. Нет! Ты её не выдумал, она родилась в твоём воображении. А то, что родилось – то существует. Ты хочешь улететь на планету Маль, и об этом теперь все наши разговоры, с утра до вечера…

* * *

– Сколько дел можно делать одновременно? – спрашиваю я тебя.

– Ну, давай пересчитаем, – говоришь ты.

Я варю тебе кашу, одновременно мою посуду, на холодильнике у меня лежит раскрытая книга – «Воскресенье» Льва Толстого, я читаю, я должна её сегодня ночью дочитать. А иначе я выбьюсь из своего графика. Работает телевизор, Владимир Лакшин рассказывает о Чехове, я люблю Чехова и люблю Лакшина, я слышу и усваиваю всё, что он говорит, это очень важно… В это же время мы общаемся с тобой. Ты меня спрашиваешь что-то по поводу рукописи, которую ты прочёл, я тебе отвечаю. Я вставляю чистые листы в машинку и начинаю диктовать рецензию… ты бойко стучишь по клавишам. При этом я продолжаю краем уха слушать Лакшина, краем глаза читать Толстого, помешивать кашу и домывать посуду.

– Итак: варю, мою, читаю, слушаю телевизор, общаюсь с тобой, диктую рецензию…

– А ещё, мамася, ты стоишь, дышишь, думаешь, моргаешь глазами, двигаешь руками, открываешь и закрываешь холодильник!

Мы хохочем…

* * *

Я готовлюсь к экзамену по французскому языку. Ты сказал:

– Я тоже хочу учить этот язык. Скажи мне слова.

Я написала тебе небольшой словарик. Сказала пару простеньких фраз. Ты быстро засосал это всё. И стал запросто пользоваться. И даже использовал некоторые слова в своих стихах. Но… переиначивая их на русский лад. Например, такой очаровательный стишок:

Жевуземчики поёт Этот старый бутерброд!

Ты стал требовать от меня новых слов и новых фраз… Все игрушки и все предметы в доме носили теперь двойное название.

* * *

Прочли книгу «Говорящая машина». Книжка, скорее, для подростков, но Антон слушал, затаив дыхание.

На следующий день, едва проснувшись, тут же принялся конструировать говорящие часы… Накрутил множество колёсиков, винтиков, пружинок (в качестве пружинок используются те же колёсики). Объясняет:

– Ты скажи что-нибудь на французском языке, а часы переведут на русский. Это – говоряще-переводящие часы.

Я говорю в микрофон:

– Je vous aime!

И часы Антошиным голосом переводят:

– Я вас люблю!

Говоряще-переводящие часы поглотили Антона на несколько дней.

* * *

У нас гостит бабушка Дора.

Я уехала в Литконсультацию за работой.

Возвращаюсь – бабушка в слезах.

– Бабушка, что случилось?!

– Я не понимаю, что Антоша говорит… – плачет она. – Он на каком-то непонятном языке со мной разговаривает, а я ничего не понимаю! Говорю ему: иди обедать, а он мне непонятно что в ответ…

Ты разговаривал с ней по-французски! В три года ты с лёгкостью переключился на другой язык. И какое-то время отказывался говорить по-русски. Так что нам с бабушкой пришлось тебя просить и уговаривать вернуться в лоно родного языка…

И хотя со временем ты позабыл эту игру во французский язык, но в твоём словаре закрепилось смешное: «жевуземчик!» (от французского «жевузем» – я вас люблю).

А потом это словечко стало нашим общесемейным.

* * *

Моё окно светит все ночи напролёт… Но ведь и то окно – у канала – оно тоже не спит!

По ночам вышагиваю рецензии. Уже третий год… Я по-прежнему работаю в Литературной консультации. А ещё мне стали давать рукописи на рецензию в издательстве «Детская литература». Но платят там сущие копейки. Эх!… А деваться некуда. Я хватаюсь за любую работу.

* * *

Не забыть: как мы писали рецензии вместе с Антоном.

Я готовила ужин и диктовала. А он быстренько, одним пальцем настукивал на «Олимпии». Практически без ошибок! Если не знал, как пишется слово, спрашивал.

В три года он был уже моим замечательным помощником. Спасибо тебе, сынок!

* * *

Когда я стала рецензировать рукописи в «Детской литературе», я всегда давала их прочесть тебе. Твоё мнение для меня очень много значило. Иногда ты меня переубеждал. Мне казалось: стихи скучные, или рассказы слишком заумные, а ты убеждал меня в том, что они – «хорошенькие, смешные». А иногда – наоборот: мне казалось, что вполне даже ничего, а ты говорил: «Выбрось эти стишочки в мусорное ведро!»

И я меняла свой взгляд на них. В детской литературе ты был для меня главный эксперт и консультант.

* * *

Однажды произошёл жуткий случай. Тебе не понравилась рукопись. Очень не понравилась! Ты взял ножницы, вырезал всю середину (рукопись представляла собой толстую общую тетрадь) и изрезал страниц двадцать на мелкие кусочки…

Когда я это обнаружила, мне стало дурно. А обнаружила я это, когда пошла высыпать мусорное ведро – из ведра в мусоропровод посыпались клочки изрезанной рукописи… Меня бросило в жар! Что же теперь будет? Ведь рукописи я сдавала в издательство вместе со своими рецензиями на них. И всё это отсылалось обратно автору…

Несколько месяцев я ждала, что меня вызовут к директору издательства, в суд, в прокуратуру… Ведь автор мог решить, что часть его рукописи похищена!

Странно… но никаких санкций не последовало.

И всё же я взяла с тебя слово больше рукописи не истреблять.

* * *

Эта вечная проблема: поиски недостающего листика бумаги!

Всегда на последнюю рецензию не хватало двух листочков бумаги. Просто колдовство какое-то! И начинались поиски этих листочков по соседям…

Бумага в те годы была страшным дефицитом. Пачку бумаги можно было купить только в магазине Пишущих машинок на Пушкинской. И то не каждый день. Её надо было выследить! Успеть, поймать… Жаждущие бумаги приезжали к открытию магазина и толпились у его дверей, в ожидании, когда двери, наконец, распахнутся – чтобы ринуться внутрь… к полкам… на которых – желанные, плотные пачки БЕЛОЙ БУМАГИ!

Или – их отсутствие…

Не забыть эти поездки за бумагой на Пушкинскую. И какой счастливой я оттуда возвращалась, если сумка моя была отягощена пачкой БУМАГИ! О, счастье!…

А через какое-то время опять начинались поиски недостающего листочка…

* * *

Антошка говорил непрестанно! С утра до ночи. С перерывом только на сон.

И я взмолилась однажды:

– Дай мне подумать мои мысли! МОИ мысли!

Он очень удивился. Что у меня есть какие-то свои, отдельные от него, неведомые ему мысли. Он замолчал, ошарашенный. Помню его удивлённый взгляд…

Но через минуту он уже щебетал, как неутомимый весенний скворец…

* * *

Близится конец института.

С двумя предметами у меня проблема: с научным коммунизмом и текущей литературой. На зачёте по научному коммунизму получила незачёт. Ну, не могу я это выучить, не могу!!

– С такими знаниями предмета вы не сдадите госэкзамен! – сказал строгий преподаватель, здоровый мужичина, тот самый, что на самой первой лекции на первом курсе грохнул об пол стулом и сказал: «Вот это стул, я в него верю. А бога нет!» Вот ему мне и надо было сдавать эту галиматью…

А на текущей литературе произошла такая история. Обсуждали творчество Владимира Солоухина. И я сказала, что главная мысль его книг – это мысль о Боге.

– О чём? – взвизгнул наш преподаватель Юрий Пухов.

– О Боге,- повторила я.

– Ой, Романушко, что это вы такое несёте? Что за чушь! Я сейчас упаду со стула!

– Погодите падать, я ещё не всё сказала.

Но он мне не дал договорить:

– Романушко, запомните! Вы у меня зачёта не получите! Никогда!!

И вот, уже прошёл год с того случая, а он мне зачёт так и не поставил. Увидит в коридоре и ещё издали кричит:

– И не мечтайте! Зачёта вы всё равно не получите!

Ну, мне это надоело. Так ведь и до госэкзаменов не допустят! Надо, чтобы все зачёты были сданы. И вот, на очередной сессии я взяла и пришла в семинар к другому преподавателю – к Власенко. И сказала: «Я ваша новая студентка».

– Ну, хорошо, – сказал он и вписал мою фамилию в журнал. И тут же попросил меня рассказать о самом значительном, на мой взгляд, явлении в текущей литературе. Я сказала:

– Для меня их – два. Рассказ «Осенью» Василия Шукшина и рассказ «Свечечка» Юрия Казакова.

Он удивился. Попросил объяснить, почему.

Я сказала, что рассказ Шукшина – на уровне шекспировских трагедий. А так светло, нежно и пронзительно, как написал Казаков о своём сыне, так о детях ещё никто не писал. По крайней мере, в современной литературе. Власенко понравились мои слова. Он сказал, что я мыслю не стандартно, и это хорошо. А когда занятие закончилось, я сказала ему, что мне нужно сдать зачёт за прошлый год. Он сказал:

– Я не против принять у вас зачёт. Но я очень спешу. Я буквально бегу сейчас к Никитским воротам, у меня там встреча, и я уже опаздываю. Если хотите – побежали вместе.

– Хочу! – сказала я.

Мы действительно бежали трусцой по бульвару, правда, я могла бы бежать и скорее, но Власенко был пожилым и не худым, бежать скорее не мог, хотя пыхтел очень сильно. По дороге он задавал мне разные вопросы: что читала, что понравилось. Я отвечала и мысленно благодарила маму: её помощь в этом предмете была для меня бесценна: она читала разные журналы и пересказывала мне повести и романы, на которые у меня не хватало времени. Я без труда отвечала Власенко о том, что вышло в последнее время в «Юности», в «Новом мире», в «Дружбе народов»… Он то ли вслушивался, то ли нет, по-моему, он думал о своём, был чем-то сильно озабочен. Изредка он говорил: «Мне нравится ход ваших мыслей!» Потом резко остановился, плюхнулся на скамью, сказал:

– Давайте вашу зачётку!

Быстро написал вожделённое слово «зачёт», размашисто расписался, улыбнулся:

– Желаю удачи!

– Спасибо!

– Да не за что!

И – мы разбежались в разные стороны: он к Никитским воротам, я – к Пушкинской площади.

Больше на семинарах у Пухова я не была. А Пухов так ничего и не понял.

– А, опять Романушко не явилась! – ядовито замечал он, не видя меня на очередном занятии. – Передайте ей, что зачёта ей не видать! Своими прогулами она только усугубляет своё положение!

А зачёт давно красовался в моей зачётной книжке.

Потом меня вызвали в деканат.

– Почему вы не посещаете семинары по текущей литературе? – строго спросил меня декан.

– Посещаю.

– Но Пухов жалуется на ваше отсутствие.

– Пухов?… Так я же в семинаре у Власенко!

– А, вот оно что! Но вы записаны у Пухова.

– А посещаю Власенко.

– Почему?

– Так получилось. Но я уже прижилась там…

– Ну ладно, посещайте. Татьяна Ивановна, вычеркните её из семинара Пухова!

Так я спасла сама себя от вечного незачёта по текущей литературе. Ну, не люблю самодуров! Не нравятся они мне.

* * *

По телевизору объявили: умер поэт Николай Тихонов. И я тут же подумала о своём крёстном Кирилле Георгиевиче Кнорре…

Они были друзьями. Точнее: друзьями когда-то, ещё до революции, были Николай Тихонов и отец Кирилла Георгиевича – начинающий в то время прозаик Георгий Кнорре («Кирилл Алексеев» – так он подписал свою первую изданную повесть, использовав для псевдонима имена своих старших сыновей). Это было в Петербурге, в начале ХХ века. В доме у Кнорре бывал не только Тихонов, но и Блок, и многие другие молодые литераторы. Два маленьких сына и очаровательная малышка Ксана – старшие дети Георгия Кнорре (а потом родились ещё четверо!) – были всеобщими любимцами богемной компании, где, кроме как у Кнорре, детей ни у кого не было. Кирилл Георгиевич хорошо помнит, как его любил держать на коленях Блок… А Николай Тихонов полюбил маленького Кирюшу всей душой, как родного сына, на всю жизнь. Потом, когда Кирилл был уже взрослым, Николай Семёнович, у которого так никогда и не было своих детей, брал Кирилла с собой в путешествия по Кавказу, любил общаться с ним, одаривал его своими книгами с трогательными надписями. Любил, когда Кирилл бывал у них, скучал по нему, когда тот надолго пропадал. Мария Константиновна, жена Тихонова, тоже нежно привязалась к Кириллу. Отношения были очень близкими, родственными.

Когда в 1973 году Кирилл Георгиевич познакомил меня с Тихоновыми, которые в ту пору жили постоянно на даче в Переделкино, Николай Семёнович был уже сильно пожилым, грузным и тяготеющим к алкоголю.

Николай Тихонов начинал когда-то, в эпоху «серебряного века», как блестящий поэт. Он был одним из «серапионовых братьев» – было такое сообщество поэтов в ту пору в Петербурге. Я даже прочла в одной литературоведческой статье, что в начале двадцатых годов в Питере блистали два Николая – Гумилёв и Тихонов. Мне показалось это преувеличением. Но, с другой стороны, почему нет? Стихи молодого Тихонова были горячие, энергичные, яркие. Мой крёстный знал наизусть многие стихи Тихонова из его ранних сборников, вышедших в начале двадцатых годов – «Орда» и «Брага». А из более поздних стихов Тихонова Кирилл Георгиевич особенно любил вот это четверостишие:

Я прошёл над Алазанью, Над волшебною водой, Поседелый, как сказанье, И, как песня, молодой…

Но у меня в памяти, ещё со школьных лет, жили другие тихоновские строчки, из его «Поэмы о гвоздях»:

Гвозди бы делать из этих людей! Не было б в мире крепче гвоздей!

Да, из многих людей в нашей стране были сделаны гвозди… Не личности – а гвозди. Для заколачивания куда надо. Так что строчки эти, которые казались поначалу просто яркой метафорой, в итоге оказалась до жути реалистическими.

Поэт Тихонов и сам постепенно стал идеологическим гвоздём…

Тихонов, чтобы выжить в стране, где правят коммунисты, научился писал то, что требовалось. Да, чтобы выжить…

Но при этом его жизнь не была простой и однозначной, какой могла показаться непосвящённому человеку. Его жена, Мария Константиновна, была дворянского рода (а сам Тихонов из простой семьи), и они всю жизнь прожили под дамокловым мечом. Мой крёстный говорил:

– Они всю жизнь боялись репрессий. Николай Семёнович писал о Ленине и о Сталине только, чтобы спасти Марию Константиновну. Он очень любил её и очень боялся потерять. Своей жизни без неё он не представлял. Именно ради неё он поставил свой талант на службу этой власти. Он считал, что ради любимой женщины можно пойти на всё. Даже на реверансы перед властью. Да, он унижался, да, он был не очень, мягко говоря, искренним во многих своих стихах, но зато жена его не была расстреляна и не погибла в лагерях…

– Лучше бы пошёл работать дворником! – сказала я. – Чем продавать свой талант.

– Хм, дворником! Тогда бы он точно свою жену потерял. Что может дворник? Ничего! Даже многие военачальники и партийные деятели не смогли спасти своих жён. А ты говоришь: пошёл бы в дворники!… Тихонов понимал, что должен стать первым поэтом при дворе тирана. Только это, может быть, спасёт Марию Константиновну. И он стал им. Да, он был нужен Сталину. Именно как поэт! Сталин не дурак. Он понимал, что отбери у поэта самое дорогое – и поэт замолчит навсегда. Именно поэтому Марию Константиновну репрессии обошли стороной. Даже в самые страшные времена, когда забирали всех, у кого было хоть мало-мальски «неправильное» происхождение, её не тронули. Благодаря тому, что Тихонов был, можно сказать, придворным поэтом. Да… Тихонов выжимал из своего таланта всё, что мог. Много стихов посвятил Грузии – родине тирана. Но надо сказать, стихи эти очень искренние, Николай Семёнович обожает Грузию! Он и мне открыл Грузию, и я ему благодарен. Он много переводил на русский язык грузинских поэтов. И Сталин это ценил. Но, опять же, Николай Семёнович делал это вполне искренне. Грузинская поэзия замечательная! Другое дело, что упор всё же делался на идеологию. Но где ты найдёшь в нашей стране поэта, который не написал бы пару-тройку стишков, посвящённых революции, партии, Ленину, строительству коммунизма и так далее? Подобную муру можно найти у кого угодно! Маяковский размахивался на целые поэмы, Блок тоже выдал свои «Двенадцать», Есенин, «задрав штаны» бежал за комсомолом. Про современных поэтов, Евтушенко и еже с ним, я уж и не говорю! Никто не избежал этого!

– А Людмила Фёдоровна?! Людмила Фёдоровна честна в каждой своей строчке!

– Да, Людмила Фёдоровна. Но кто знает поэта по имени Окназова? Лишь узкий круг друзей. В семьдесят лет опубликовать всего пару стихотворений…

– Ну, а твой любимый Давид Самойлов?

– Дэзька – фронтовик. Он начинал чисто с фронтовой тематики, поэтому и пошло. И ему, кстати, Тихонов очень помог. Я привёз Дезьку к нему, это где-то сразу после войны, Дезька читал Николаю Семёновичу свои фронтовые стихи, тому очень понравились, и он дал «добро». Но, кстати, в стихах Самойлова и нет никакого диссидентства.

– Но ведь и у Людмилы Фёдоровны нет диссидентства.

– Э-э… не скажи! А её гениальное «Свободным не нужна свобода! Свободы требуют рабы!»? И потом, везде просматривается намёк на Бога. Или говорится об этом открыто. Так что я даже не представляю, когда в нашей стране начнут печатать Окназову…

– Это печально…

– Да. Но Людмила Фёдоровна никогда не пойдёт на компромисс, – сказал Кирилл Георгиевич.

– Никогда!

– А все наши так называемые свободомыслящие и смело говорящие поэты… Они прекрасно знают, что дозволено говорить, а что нет. И никогда не переступят границу. Как это сделал, например, Галич. И сразу стал изгоем! Или как это делает Высоцкий. И – вообще ни одной опубликованной строчки!

– Да это всё ясно… Что те, которые бурно печатаются и читают повсюду свои стихи с эстрады, они определённо чем-то купили эту возможность, – сказала я.

– Но таковы условия игры в этой стране. И кто-то принимает эти условия… Но вот мой отец, который начинал как интересный, подающий надежды прозаик, понял, что эти идеологически «кошки-мышки» – не для него. И – ушёл из литературы. Резко! Ушёл в науку, стал заниматься теплотехникой, котлами… Стал крупным учёным. И в дальнейшем печатал только научные статьи. Правда, ещё вёл дневник… Но запретил его печатать, даже после смерти, всю жизнь боялся за семью.

– А как же зарытый талант?

– Знаешь, когда у тебя на руках семеро детей, тут надо думать, прежде всего, как выжить, и как сохранить детей… Он не мог себе позволить рисковать своей жизнью. Его жизнь принадлежала не ему, а его семье. Да, он сделал свой выбор. Очень, кстати, непростой для него. А другие делали другой выбор. Как Николай Тихонов, например. Но, знаешь, ему тоже не позавидуешь…

– Да я и не завидую! Боже упаси! Чему тут завидовать?

– Я не о тебе, я так сказал, образно… Да, Николай Семёнович был не только хорошим поэтом, но и хорошим психологом – знал, чем пофартить тирану. Сталинские, ленинские, государственные премии сыпались на него, как из рога изобилия!… Но ты знаешь, это – тоже своего рода Голгофа… для души.

– А душа разве ещё сохранилась?

– Представь себе – да. Это фантастика, но Николай Семёнович ухитрился не вступить в компартию! А ещё я его очень уважаю за то, что во время Ленинградской блокады он не уехал в эвакуацию, а остался в городе, и всю блокаду был там, работал на радио. Это мужественный человек. Он и на первой мировой успел повоевать, и на гражданской. В тыл никогда не стремился убежать. А ещё он всю жизнь любит свою жену. Согласись, это – редкое явление в нашей жизни. И, как ни удивительно, любит поэзию, ему интересно, что пишут молодые… И Мария Константиновна современной поэзией очень интересуется. Давай как-нибудь махнём к ним в Переделкино? Они будут рады, вот увидишь.

Мой крёстный реально озаботился моим литературным будущим и то и дело возобновлял своё предложение съездить в Переделкино к Тихонову. Он мечтал, что мы с Тихоновым подружимся, и у меня всё будет, как говорится, в шоколаде…

Рекомендация Тихонова считалась самой значительной в то время. А дело всё в том, что Тихонов был одним из самых больших чиновников от литературы. Он был «Заведующий Кормушкой», как я его называла, хотя Кирилл Георгиевич и слегка обижался за своего старого друга. Но это же действительно было так! Тихонов участвовал в распределении премий в области литературы, и его голос был чуть ли не самый главный. Из-за этих премий шла постоянная борьба и грызня среди литераторов, выбившихся в «первый эшелон». В милость к Тихонову стремились попасть многие начинающие и маститые. Быть приглашённым на дачу к Тихонову означало большую честь. Для начинающего автора это означало начало блестящей карьеры в литературе – как будто твою дорожку смазали маслом. А для солидного автора означало, что есть возможность возвысить своё материальное благосостояние за счёт Ленинской или Государственной премии, то есть обеспечить сытую жизнь на долгие годы себе, своим детям и даже внукам. Премии были очень внушительные. Они выдавались глубоко идейным товарищам, доказавшим свою любовь к коммунистической партии и социалистическому строю. Не за удачные же рифмы давать премию, в самом деле!

…И вот мы приехали в Переделкино с Кириллом Георгиевичем, который давно уже обещал познакомить Николая Семёновича и Марию Константиновну со своей любимой крестницей, то есть – со мной. И то, что крестница пишет стихи, ещё больше подогревало их интерес. Короче: меня пригласили, меня ждали, и мы с моим крёстным приехали.

…Меня шокировал высоченный забор с колючей проволокой вокруг дачи, шокировал облик «дачи», оказавшийся настоящим помещичьим особняком, куча челяди в доме, и то, что толстый старик, вышедший нам навстречу на крыльцо, был сильно не трезв… Мне трудно было поверить, что это именно он написал когда-то эти дивные строчки «Я прошёл над Алазанью, Над волшебною водой…»

Да, я читала им стихи. Там, на Переделкинской даче. Потому что меня попросила Мария Константиновна, засушенная печальная старушка. Я читала стихи, посвящённые Николаю Гумилёву, и пока я читала, пьяный старик протрезвел. Я читала стихи, посвящённые его гениальному другу, расстрелянному ни за что. И Заведующий Главной Кормушкой жёстко сказал на это: «Всё равно его не реабилитируют! Хотя он и не виноват. Сам видел документы. Никаким шпионом он не был…»

(Я описала эту поездку в рассказе «Мы поехали за город…»)

После того раза, я больше никогда туда не ездила. Хотя я понравилась и старику, и его жене. Мне регулярно передавали приглашения, но мне было совершенно не интересно. Их мир – богатства и скуки – был мне чужд. Меня тянуло в другие дома – к Пресманам, в их комнатку в огромной коммуналке, где Александр Самуилович страстно вещал о Божественном устройстве вселенной… Меня тянуло на волшебную кухоньку к Каптеревым, где пахло свежезаваренным чаем, и где Людмила Фёдоровна читала свои гениальные стихи, а Каптерев показывал только что написанную картину… Мне по сердцу была блаженная нищета их жизни. А ездить на тихоновскую дачу для меня было равносильно предательству.

Кирилл Георгиевич, хоть и понимал меня, но всё равно огорчался: «Николай Семёнович мог бы помочь тебе с публикациями, с книгой, зря ты его игнорируешь. Он ведь добрый старик…»

Но не хотела, не хотела я принимать милость от Заведующего Кормушкой! Да, один раз съездила на экскурсию в это экзотическое место, но не более того!

Когда я думала о Тихонове, я убеждалась в очередной раз, что поэту сытость противопоказана, поэт должен быть голодным. Поэзия в сытости гибнет – как если бы цветок поливать не водой, а жиром…

Мне показалось, что жизнь не доставляла Тихонову никакой радости. Поэтому он и заливал вином её непреходящую горечь…

И вот этот несчастный старик умер. На несколько лет пережив свою печальную жену.

Я позвонила Кириллу Георгиевичу. Да, он был удручён, он любил этого старика. Потому что воспринимал его не так однобоко, как я.

– Послушай, у меня к тебе просьба, – сказал он. – Я иду попрощаться. Можешь сходить со мной? А то одному очень тяжело…

У меня в это время как раз гостила бабушка, было с кем надолго оставить Антона. Я согласилась.

Было начало февраля 1979 года, холодный морозный день. К своему изумлению, я увидела длинную очередь на улице из желающих проститься. Прощание проходило в Доме Учёных. Но мы не стали стоять в очереди, мой крёстный сказал, что мы родственники, и нас пропустили без очереди.

В гробу лежал старый, усталый человек, смерть облагородила его облик, сделав его строже и чище. И, казалось, он чувствовал облегчение, что смерть наконец-то сняла с него утомительные вериги жизни, всю эту мишуру… Никто вокруг не плакал. Близких родственников у Николая Семёновича не было. И я подумала о том, что Кирилл Георгиевич, наверное, единственный из присутствующих в этом зале, кто помнил Тихонова молодым, талантливым, полным страсти и огня…

Прощаясь со старым другом, мой крёстный своим глуховатым голосом негромко произнёс свои любимые тихоновские строчки:

Я прошёл над Алазанью, Над волшебною водой, Поседелый, как сказанье, И как песня, молодой…

Там, в зале, мы столкнулись с Егором Исаевым, и он страшно удивился, увидев меня. Удивился до такой степени, что, когда я пришла в очередной раз в издательство, спросил:

– Я видел вас на похоронах Тихонова. Простите, а почему вы там оказались?

– Мы были знакомы.

– Знакомы?!

– Да, я была у него в Переделкино, мы общались.

– Вы были у него?! А как? каким образом?

– Всё очень просто. Мой крёстный дружил с Николаем Семёновичем ещё с Петербурга, с двадцатых годов.

– Это тот пожилой мужчина, с которым вы были?

– Да.

– Простите, а как же так получилось, что вы… Вы не говорили никогда о том, что знакомы с Тихоновым. Я даже не подозревал…

– А что тут было говорить?

Он смотрел на меня, не понимая.

– Ну… другой бы человек на вашем месте использовал такое знакомство, как козырную карту. Множество людей мечтало прорваться к нему… у него была такая власть! Заручиться его поддержкой означало очень много. По сути – всё!

Я смотрела на него, не понимая…

* * *

История про Птицу.

В начале февраля мы с Антоном подобрали на улице замерзающую птицу – молодого голубя, или, скорее, голубку, кроткую, терпеливую и тихую. Всё её небольшое тело было в наростах льда, лапки не держали её, глазки были мутными и закатывались. Она беззвучно умирала в снежной лунке, у водостока, скрытая от людских и кошачьих глаз громоздким сугробом…

Антон первый увидел её. Попытались её кормить (у нас всегда с собой кусок хлеба – на всякий такой случай) – голубка клюнула пару раз хлебные крошки и лишилась сил. Мы взяли её и принесли домой.

Отмыли от ледяных корок, усадили в ящик около батареи, сделали гнездо из ваты, накормили пшеном и хлебушком, напоили. В тепле она немного поклевала. Но долго дрожала наша голубка, не в силах согреться. Потом отогрелась и уснула.

И… прижилась. Через несколько дней глазки её повеселели, она немного прибавила в весе, стала выпрыгивать из своего гнезда и прятаться под батарею, где грела своё больное крыло.

Целых две недели мы радовались за неё и всё ждали, что она начнёт пытаться взлететь. Но попыток таких наша голубка не делала…

За это время мы очень привязались к ней. Антон просто ликовал и прыгал от радости, когда мы вынимали её из гнезда, убирали в ящике. Антон сам делал ей ватное гнёздышко и насыпал корм. С нежностью он гладил её пёрышки, головку, клюв. Когда же голубка пряталась от нас куда-нибудь под шкаф, или под кровать, Антон просто визжал от восторга.

– Как же мы её назовём, Антоша?

– Птица! – торжественно говорил он.

«Что делает наша Птица?» – это был первый Антошин вопрос по утрам. «Пойдём, погладим Птицу», «Пойдём, покормим Птицу», «Пускай Птица побегает!»

Сизая, кроткая голубка по имени Птица стала любимым членом семьи. Иногда мы мечтали и, одновременно, грустили о том дне, когда наша голубка «улетит к своей маме», как говорил Антоша.

А Птице нашей вдруг стало хуже. Крыло неожиданно и страшно опухло, опухоль стремительно перекинулась на грудку. Глазки голубки подёрнулись тоскливой дымкой. Есть почти перестала.

И я повезла Птицу в лечебницу, к доктору Айболиту. Антоша очень трогательно прощался со своей любимицей: «До свиданья, Птица! Выздоравливай!»

День выдался неприятно морозный и сырой, Птица сидела в сумке тихо, понимающе поглядывала на меня умными глазками, и вдруг начинала мучительно дрожать – то ли от холода, то ли от предчувствий, которые у нас с ней были, видимо, одинаковыми…

С трудом отыскала лечебницу. Которая оказалась симпатичным домиком в солнечном снежном дворике. Её привлекательный вид взбодрил меня. А Доктор Айболит оказался приятной и внимательной белокурой женщиной, в белоснежном, накрахмаленном халате. Я, ободрясь, вынула из холодной сумки тихую, безмолвную Птицу…

Диагноз, хоть я и готовила себя всю дорогу к самому худшему, был убийственный: Птица безнадёжна. Сустав раздроблен, выправить крыло невозможно, остановить воспалительный процесс невозможно… Летать никогда не будет, даже если и выживет, хотя выживет вряд ли. Оставить жить – значит, обречь на мучения. Лучше усыпить. Укол сделают в этом же здании, вход за углом.

Я вышла в солнечный, снежный дворик и почувствовала, что не могу дышать, меня душили слёзы… Птица, милая, бедная Птица… Я всё кружила и кружила вокруг уютной лечебницы, не в силах принять окончательное решение. Вернуться с ней домой? Но через неделю она умрёт мучительной смертью где-нибудь между шкафом и батареей, или не проснётся в своём ватном гнезде. И ей мука, и Антоше травма на всю жизнь…

Но ведь ты, Птица, ещё жива, дышишь, смотришь на меня понимающими глазками. Наверное, проголодалась… Почему-то особенно мучило меня то, что впопыхах я не захватила тебе ничего поклевать и плохо укутала тебя, а утро оказалось морозным, и ты мёрзла последние часы своей жизни… То, что ты опять начала дрожать от холода, и заставило меня повернуть за угол и направиться, хоть и нерешительно, но уже бесповоротно к двери, которая должна была разлучить меня с нашей Птицей, а для неё была чертой между жизнью и смертью…

Из двери, увидев меня, по-видимому, в окно, выскочил весёлый мужичок, с добродушным, даже приятным лицом, немного навеселе. Он принял бережно из моих рук Птицу, искренне посокрушался:

– Что ж ты, милый, захирел?

Взглянул сочувственно на меня:

– Не волнуйтесь, девушка, всё будет сделано, как надо, хорошо, без крови. Только денюжки нужны.

– Сколько? – спросила я, плача и тупея.

– Рупь, – улыбнулся милосердный, такой симпатичный и душевный палач.

«Значит, смерть стоит рубль», – подумала я, будто сделала для себя неожиданное открытие. Дала рубль. И всё стояла в каком-то страшном смятении, не в силах уйти.

– Может, оставить?… – промямлила я.

– Да нет уж, раз заболел, то так лучше. Да вы не волнуйтесь. Через две минуты вынесу, покажу, сами убедитесь: никакой крови…

– Не надо выносить!

И – побежала без оглядки… В каком-то пустом дворе села на заснеженные качели и долго плакала, пока не замёрзла. Ярко сияло солнце. Тётка в ярком цветастом платке чистила на снегу ковёр. Деревья ещё не стряхнули утренний иней. Снег сиял, небо сверкало, солнце больно резало глаза, тётка ширкала веником – и больше никаких звуков не долетало в этот дворик. А Птицы уже не было… Одной Птицей стало меньше на этой сверкающей, холодной земле. Пустая сумка оттягивала мне руку, и на душе было пусто и тяжело.

С трудом отыскала автобусную остановку и мучительно долго, целую вечность ждала автобуса, всё больше коченея…

На обратном пути пыталась убедить себя в том, что Птица умерла хорошо, без мук, что я всё-таки облегчила её участь, что мы украсили её последние дни любовью и заботой, но это почему-то совершенно не утешало.

Какой негодяй поднял на неё руку?

Ах, слишком много их ещё топчет нашу землю, попирая всё живое и беззащитное, созданное Творцом для нашей любви, а не для глумления.

Антону я правду не сказала. Точнее – не всю правду. Сказала, что её оставили в лечебнице.

– А потом она улетит на небо?

– Да, на небо…

Хорошо, что у нас весь день была Мариша, она играла с Антошей в комнате, а я ушла на кухню, к своей машинке. Но работать не могла. Тупо смотрела в рукопись… И ничего не видела из-за слёз… И всё зябла, и никак не могла согреться… Мариша, глядя на меня, смеялась от души:

– Ты что, из-за этого дворового, помоечного голубя так переживаешь?

А мне от её смеха становилось ещё горше.

– Ты такая сентиментальная! – сказала она.

– А что в этом стыдного или плохого?

Мариша не нашлась, что ответить.

Просто я любила её, нашу Птицу. И как всякая любовь, эта тоже пустила в душу свои корни, вырывать которые всегда больно…

Для Антоши Птица улетела, но не умерла.

Для меня она – умерла, но не улетела…

* * *

И в этот же самый день, 21 февраля 1979 года, в это самое промозглое утро Каптереву делали сложную операцию. Врачи не давали никаких гарантий: всё-таки возраст – 79 лет, и два перенесённых инфаркта. Но операцию делать было жизненно необходимо.

О, как я боялась в тот вечер звонить Людмиле Фёдоровне! Но всё же набрала её номер…

Слава Богу! Слава Богу! Операция прошла успешно. Его сердце выдержало.

И эти два события того февральского дня – смерть Птицы и удачный исход операции Каптерева – как-то связались для меня воедино. Как будто Птица взяла на себя самое страшное… Как будто она умерла за него, вместо него. Она умерла – чтобы он остался жив!

* * *

Потом я ездила в эту огромную больницу на другой конец города…

Врачи сказали: «Хирурги у нас замечательные, но после операции ухаживать за больными некому. Так что организуйте уход сами».

А Людмила Фёдоровна сама недавно переболела и была слаба. Да и разве под силу это одному человеку?

Мы установили график, и ездили по очереди: Саша Филистеев, Лена Колат, Мина Исааковна Казарновская, Никита Гурецкий, я, ещё кто-то… К счастью, Мариша моя работала в своей редакции через день и могла меня отпускать.

Я боялась, что Валерий Всеволодович, такой гордый и щепетильный, будет брыкаться и отказываться от моих услуг. Но он, к счастью, не брыкался. На это у него просто не было сил… Но сказал как-то с грустью:

– Не думал я, что моя любимая сестра будет за мной выносить утку…

– Но ведь я – не чужой вам человек, братец Валерий! Ведь я – ваша сестра.

– Да, ты моя сестра, – и он поцеловал мне руку.

А я поцеловала его руку. Я верила, что эта рука будет ещё держать кисть… и макать кисть в краски!…

* * *

Так и случилось. Валерий Всеволодович победил болезнь. И в мае месяце уехал в санаторий в Ялту, прихватив с собой свой старый этюдник, кисти и краски.

И прислал мне из весеннего, цветущего Крыма чудесное письмо…

Кстати, в это же время в Ялте, в Доме творчества писателей, отдыхал и работал Борис Глебович Штейн. И тоже прислал мне оттуда письмо.

И я, в ответном письме Валерию Всеволодовичу, сообщила ему об этом. И адрес Дома творчества. И братец Валерий, такой лёгкий на подъём в свои годы, отправился в гости к Борису Глебовичу…

И они прекрасно общались там!

И потом я получила, почти одновременно, ещё два письма! Валерий Всеволодович и Борис Глебович написали мне о том, как это было здорово – встретиться в весенней, пустынной Ялте, когда вокруг ещё никого из знакомых. И вдруг – такая приятная встреча! Тем более, что Каптерев пришёл без звонка, наудачу.

А потом Борис Глебович отправился к Каптереву – смотреть новые картины…

Мне всегда нравилось знакомить и сдружать своих друзей. Мне кажется, все хорошие люди должны знать друг друга в лицо.

* * *

Конец института! Защита.

Держу речь о цирке. Рассказываю о том, какой это удивительный мир… Дипломная работа у меня о цирке, так и называется: «Тёплый купол», стихи о цирке.

Оба оппонента весьма благосклонны ко мне. Литературный критик Владимир Мильков и поэт Владимир Цыбин. Правда, Цыбин написал целую страницу критики в своём отзыве, и я очень расстроилась, когда прочла это перед защитой. Он написал, что я воспеваю искусственный мир… Но по ходу защиты он своё мнение переменил, и когда потом зачитывал свой отзыв, то страницу критики опустил, не стал оглашать. Ну, а Мильков Владимир Ильич только хорошее написал и сказал.

(Исаева по какой-то причине не было. А Мильков – он был ассистентом в семинаре Исаева, так что выступал как бы от них обоих. Кстати, Мильков был ассистентом и в семинаре Долматовского, так что мы с ним были знакомы давно, и он очень положительно относился к моему творчеству, даже и в те времена, когда Долматовский ещё швырял мои стихи и кричал, что никто не докажет ему, что это – поэзия… С Долматовским он не смел спорить, но меня подбадривал: улыбкой, каким-то тёплым словом. Спасибо ему.)

Всё-таки «отлично» они не решились мне поставить, так как в моих стихах напрочь отсутствовал идеологический момент. Такой «маленький» недочёт… Странно, что в 1979 году мне этот недочёт простили. Поставили «хорошо».

А потом председатель экзаменационной комиссии, прозаик, старенький Владимир Лидин от души поздравил меня. И сказал какие-то очень сердечные слова.

Сохранилась фотография: два дистрофика пожимают друг другу длинные костлявые руки. Это мы с Лидиным.

* * *

Госэкзамены сдала на пять. И русскую литературу, и даже научный коммунизм.

Я подумала: научный коммунизм выучить невозможно. Но как же быть? И я представила, что это – пьеса театра абсурда, и мне нужно выучить роль, в которой такие бессмысленные фразы… И я выучила!

– А чего это вы на зачёте двух слов связать не могли? – удивился экзаменатор. – Ведь всё знаете! Молодцом!

Он влепил мне жирную пятёрку.

Я вышла из аудитории и постаралась тут же вытряхнуть весь этот мусор из головы…

* * *

Прощальное чаепитие у меня дома. Пришёл весь наш творческий семинар. Не помню только, был ли Володька Бояринов. Мы с ним были постоянно на ножах. Он всегда так зло оппонировал на занятиях, а я защищала. Он просто топтал своих однокурсников! И я однажды не выдержала и закричала:

– Тебя на пушечный выстрел нельзя подпускать к стихам!

– Прямо-таки на пушечный? – ехидно уточнил он.

– Да, на пушечный!

Исаев добродушно посмеивался на нашу перебранку.

Могла ли я тогда предположить, что в будущем Володька станет большим чиновником в правлении Союза писателей? А впрочем, всё очень даже логично: чтобы самому возвыситься, надо уметь затоптать тех, кто рядом. И Володька постигал эту науку с молодости. Не знаю, многих ли он затоптал на своём тернистом пути к вершинам чиновничьего благоденствия, я не следила за его административным продвижением, но когда недавно, (то есть спустя двадцать пять лет), столкнулась с ним в коридоре одного писательского заведения… Мы сделали вид, что не узнали друг друга. А и мудрено было узнать в этом сытом, вальяжном мужичине – худого и злого Володьку. Видимо, он получил то, что желал, и, вследствие этого, сильно подобрел. А при чём тут стихи, спросите вы. Да, при чём тут стихи?…

А на то чаепитие пришёл и сам Егор Исаев. И всю ночь рассказывал нам о своей жизни: про деревенское детство, и про то, как ушёл на войну, почти мальчишкой… Потом он написал поэму о войне – «Суд памяти». Война была главной темой его поэзии. Эту поэму часто читали по радио, обязательно на 22 июня и на 9 мая. Она сделала автора очень знаменитым.

Людмила Фёдоровна тоже из интереса прочла «Суд памяти» и сказала: «Видно, что человек очень хороший. И поэт тоже хороший, добротный».

Исаев оставался в душе деревенским парнем, было в нём что-то неискоренимо мальчишеское, эти растрёпанные, густые, седеющие вихры, вечно падающие ему на глаза, широкая, размашистая жестикуляция, ярко-синий, прямой взгляд из-под густых русых бровей. Когда он глядел в рукопись, насупив мужицкие свои брови, его облик в очках в простой, грубой оправе казался почти суровым, но вот он поднимает на тебя взгляд, срывает очки – а глаза смеются васильковой, почти детской синевой!… Всё в его облике было добротным, основательным. Он любил деревенскую жизнь, знал множество частушек и любил их ввернуть к месту. И при этом его нельзя было назвать «деревенщиной». Это был интеллигентный человек, глубоко чувствующий важные вещи.

Например, в ту ночь прощального чаепития, он рассказал нам о том, как женился. Он спросил:

– Хотите, я расскажу вам, как я женился?

Все оживились:

– Хотим!

И он стал долго и смешно рассказывать историю женитьбы своего друга (не называя деликатно его имени), мы все покатывались со смеху, предвкушая, что это – только вводная часть, а его собственная история будет ещё веселее.

– Вот, такая была история, – сказал он и замолчал.

– Ну, а вы-то как женились? Вы же обещали рассказать!

– Я как?… А всё очень просто: у невесты моего друга была младшая сестра… Ну, вот. Увидел её, худенькую, застенчивую… Так и женился. И с тех пор вместе. Она мне родила двух прекрасных сыновей.

Меня всегда восхищали люди, которые смогли сохранить свою первую любовь и свою единственную семью. Это, я считаю, – великий талант. Гораздо более редкий, чем талант поэтический.

Все заныли разочарованно:

– Нууу, обещали рассказать… а сами рассказали совсем о другом…

А мне понравилось, что Егор Александрович не стал распространяться о своей жене. Мне это действительно очень понравилось. Это было по-джентльменски.

Разошлись утром, когда заработало метро. На прощанье договорились непременно встретиться лет через пять. И вообще – встречаться регулярно, не забывать другу друга, писать письма.

Но… – не встретились ни разу.

Только Цараг Сергеевич как-то приехал из своего кавказского городка, ему нужны были запчасти для машины. А на всю страну в то время был только один магазин запчастей – в Москве, где-то в районе Автозаводской. Цараг Сергеевич, немолодой осетин, отец четверых детей, плохо ориентировался в Москве, он попросил проводить его в этот магазин. Пришлось нам с Антоном ехать с ним на другой конец Москвы. Антошку изумило имя Цараг Сергеевича.

– Царап Сергеевич? – переспросил он. И захохотал: – Дядя Цап-царап!

Дядя Цап-царап подарил Антоше заводного пингвина, и этот пингвин долго жил у нас и был одним из Антошиных любимцев. Уезжая, Цараг Сергеевич оставил нам на память большой самодельный нож с красивой рукояткой. И очень сильно приглашал нас с Антошей в гости. Он говорил: «Приезжайте! У меня такой сын, как Антошка. Будут вместе играть. Дорогими гостями будете! Барашка в вашу честь зарежу!»

Но нам не захотелось, чтобы в нашу честь лишали жизни невинного барашка, и мы не поехали…

И больше никогда и никого из нашего семинара я не встречала.

Переписки тоже ни с кем не возникло. Правда, пришла как-то открытка из Грозного. Один мой однокурсник, тоже с семинара Исаева, поздравлял меня с выходом моей первой книги. Он искренне радовался за меня. А я искренне удивилась: ведь до выхода книги было ещё неизвестно сколько лет! Она ещё и в плане редподготовки не стояла. Но всё равно было до смешного приятно: книга ещё не вышла, а меня уже с ней поздравляют!

* * *

Неожиданно, вскоре после защиты, встретила в метро на Маяковке Колю-драматурга с нашего курса.

– Ну, ты где? – спрашивает он.

– Пишу рецензии то тут, то там. В Литконсультации, в Детгизе. А ты?

– Чищу крыши, сбиваю сосульки. С Малого театра и с театра оперетты. Думаю, приживусь там, примелькаюсь, стану своим, потом подсуну свои пьесы главрежу оперетты. Таким вот макаром. А ты к какому клану решила примкнуть?

– Что значит: к какому клану? – не поняла я.

И мудрый Коля, сбивальщик сосулек, стал мне, немудрой, популярно растолковывать: так, мол, и так, в нашей литературе существуют два клана (и он назвал имена двух маститых поэтов, предводителей этих кланов. Один из них был, кстати, моим оппонентом на защите). И все журналы, и все газеты, и все издательства между ними давно поделены.

– Ну, так уж и поделены? – не поверила я.

– Я тебе говорю: стопроцентно! И все знают друг про друга: кто в каком клане. И когда ты приходишь в редакцию, там уже про тебя знают: с кем ты и против кого ты.

– Коль, ты, наверно, преувеличиваешь!

– Если бы! Вот о тебе как говорят?

– Девочка с улицы. Мне это уже так надоело!

– Вот! Ты – девочка с улицы, я – мужик с крыши. Это потому, что мы сами по себе. Ни там, ни тут. Ни с теми, ни с этими. Как ни противно, а надо к кому-то примыкать…

– Не дождутся!

– Тогда и ты не дождёшься.

– Чего?

– Публикаций, книг… А я – постановок моих пьес.

– У меня, вроде, рукопись лежит в «Совписе».

– И сколько уже она там лежит? Ну, вот! Три года. Может и ещё сто лет пролежать с таким же успехом! Так что ты подумай.

– А сам-то чего?

– Ну, чего-чего! Но зато… зато мой сын занимается в детской студии при театре оперетты! Я доволен, ему страшно нравится. Может, хоть он пробьётся к высотам искусства, а я пока сосульки посбиваю, чтобы на головы кому не упали… Тоже хорошее дело.

– Главное – не забывай писать. Не зарывай талант в сосульки!

…Столько лет прошло, а я так и не слышала, чтобы где-то были поставлены Колины пьесы. Впрочем, и он обо мне, наверное, не часто слышит.

* * *

Когда выбираешь свободу… Свободу от литературных кланов, партий, групп и тусовок, свободу от модных течений, тенденций, направлений, свободу от догм и шаблонов, свободу от желания непременно печататься и непременно нравиться – издателям и читателям… Когда выбираешь свободу – от желания материальных благ и от желания славы, от желания премий, званий и вообще каких-либо наград… И если полететь высоко-высоко и взглянуть оттуда – с высоты – на эти две чаши весов, где на одной чаше весов – всё, чем богат материальный мир, – а на другой только она – свобода… И если ты всё же выбираешь свободу…

То она осыплет тебя такими дарами, о которых материальный мир, мир суеты и тщеты, даже не слыхал… Она подарит тебе чистые помыслы и ничем не замутнённое сознание, она подарит тебе неугасающий жар вдохновения и силы, прибывающие неведомо откуда… И будет ещё один бесценный дар от свободы – уверенность, что ты пишешь СВОИ книги. Которые за тебя не напишет никто. И что эти книги непременно прочтут те, кому они адресованы…

…Эти строки я пишу спустя четверть века после той встречи на Маяковке. И за эти двадцать пять (нет, уже двадцать восемь!) долгих лет я ни разу не пожалела, что когда-то выбрала свободу.

Я её выбираю и сегодня.

Выбираю её каждый день…

* * *

И как будто, чтобы испытать меня, посыпались разные предложения.

Мне предложили писать для радио смешные стихотворные сценки для двух ведущих какой-то юмористической программы. Мне сказали: это хорошие деньги. Это большие деньги!

– У меня не получится, – сказала я.

– Да почему же? Это такие стихотворные клоунады. Вы же любите цирк?

– Нет, не получится.

– Да вы попробуйте! Не отказывайтесь так сразу. Вот у нас на следующей передаче будет такая тема…

Мне назвали тему.

Я ехала домой в совершенно подавленном настроении.

– Слушай, мама, я тебе стишок сочинил, пока ты ездила! Называется «Сирень».

Цветёт сирень, и мама звонкая, Совсем уж звонкая на всей земле. И жевуземчик мокнет в поле, И флаг на каждом корабле…

– Чудесное стихотворение. Спасибо тебе, милый…

– Мамася, ты чего такая грустная? – спросил сын.

– Денег много предлагают.

– Так это же хорошо! Просто так предлагают?

– Нет. Не просто так. Мне предлагают работу. Писать для радио всякую чепуху. И чтобы была в рифму.

– А ты не хочешь?

– Ты угадал! Совершенно не хочу.

– Почему? Это же, наверное, весело? Трали-вали, чу-ху-ху! Сочиняем чепуху!

А можно так: Хи-хи-хи, хи-хи-хи! Сто четыре чепухи!

– Почему-то совершенно не весело, сынок. То есть – стишки-то смешные, но мне совсем не весело. Вот я ехала сейчас в метро и попробовала что-то сочинить, а в голове в это время звучал голос человека, который мне это предложил: «Деньги! Деньги! Очень большие деньги!» Ну, конечно, это не трудно – зарифмовать какую-то ерунду. Но…

– Но?

– Когда я написала одно четверостишие, только одно! мне стало так плохо на душе… Противно. Я как будто больная сделалась. И я поняла, что если буду этим заниматься, ради этих самых больших денег – то я больше никогда не напишу ни одного своего стихотворения.

– Ни одного?

– Ни одного.

– И вообще ничего своего не напишу, если начну писать ради денег.

– Почему?

– Бог меня накажет.

– За что?

– За то, что я продала своё вдохновение.

Мы помолчали.

– Ты ещё не совсем взрослый, сынок, и тебе, наверное, трудно меня понять.

– Ну, почему же? Что-то я понимаю…

– Мы ведь проживём без больших денег?

– Это уж точно! Нам и с маленькими хорошо! Вон сколько каши в шкафу! Пойду, пересчитаю…

* * *

А потом было предложение работать на фирме грампластинок «Мелодия» – писать тексты на обложках. Тут я отказалась резко и даже не пробовала.

Ну, и Евгений Аронович то и дело пытался устроить мою судьбу, но я всегда говорила: «Нет».

Мне нравилась моя работа рецензентом. Я писала то, что думаю. Мне никто не диктовал, что писать и как писать. Я знала, что многие люди, получив мои письма-рецензии, были рады. А может быть, даже счастливы. Правда, начальник Литконсультации иногда выражал недовольство. Он имел тенденцию прочитывать все рецензии и порой делал мне замечания: здесь надо было бы помягче, а здесь – пожёстче. Чаще всего укорял за то, что пишу слишком кратко. А я не любила воду лить. Он же настаивал на том, чтобы рецензии были пространные, с бесчисленными повторами одних и тех же мыслей, чтобы до адресата «дошло».

– Понимаете, они же не понимают с первого раза. Нужно много заходов, чтобы человек уяснил какую-то мысль.

Иногда мы расходились во взглядах на какую-нибудь рукопись. Но это его мнение. А я оставалась при своём. Ну, правда, у него были методы воздействия: он стал давать работу всё реже. А когда и давал, то это были такие маленькие рукописи, что за них платили сущие копейки. Но даже если рукопись состояла из одного стишка, надо было писать три листа рецензии.

До меня стал доходить смысл слов: «литературная подёнщина». Не могу сказать, что это было легко – из ночи в ночь… (Десять лет!…) Но я была счастлива, что работаю дома. Что не нужно с тобой расставаться. Что мы обходимся без детского сада. А главное, эта работа была хороша тем, что здесь можно было быть честной.

– Мамася, а ты когда спать уже будешь по ночам?

– Не знаю, сынок…

Да, было трудно. И всё равно. Здесь я не лгала. И главное – это был труд ума, моих мозговых извилин. Этой непростой, временами изматывающей работой занималась моя голова. А моя душа была спокойна. И совесть – чиста. Я работала, но не продавалась. Не продавала своё вдохновение, не пыталась поставить его на службу РУБЛЮ. Подёнщина не затрагивала тех глубин, где вызревало творчество… где копились мысли и силы для будущих книг…

Одна моя знакомая сказала:

– А может, ты просто – эгоистка? Думаешь, прежде всего, о своих книгах, а не о ребёнке. А ведь могли бы жить, припеваючи, и ни в чём не нуждаться.

– Но мой ребёнок и так ни в чём не нуждается! У него всё есть для счастья.

– А у тебя? Думаешь, Антону приятно видеть, что ты ешь одну пшённую кашу?

– Думаю, что это его многому научит. Лучше всяких слов.

– И чему же?

– Тому, что нельзя продаваться.

– Ну, ты такая жуткая идеалистка! С тобой же говорить совершенно невозможно!

– Какая уж есть.

* * *

У меня – радость. Меня приняли в профсоюз литераторов. Теперь я профессиональный писатель, и никто тунеядкой меня уже не назовёт. К счастью, мне хватило моих публикаций. А рекомендацию дал Долматовский.

Мама и бабушка немного успокоились. Но всё равно им моя жизнь кажется не совсем правильной. Правильно – идти утром на работу и отсиживать там положенные восемь часов. А не стучать на машинке ночи напролёт…

Спасибо соседям за их десятилетнее терпение. «Олимпия» стучала очень громко. Из ночи в ночь, из года в год, зимой и летом…

Летом было особенно слышно – при распахнутом окне…

* * *

Антоше давно хочется завести какое-нибудь животное. Инфузорий в банках на подоконнике ему уже маловато. Хочется кого-то, с кем можно было бы общаться, брать его в руки.

Но ведь Антон – аллергик! Так что кошку нам нельзя, собаку нельзя, птичек тоже нельзя (с их перьев что-то такое сыплется, вредное для аллергиков), рыбок тоже нельзя (их надо кормить сухими червяками, а это для кормящего аллергика очень вредно и опасно, может развиться астма).

Так что же нам можно?? Поделилась своими грустными мыслями с Володей Казарновским, своим другом из Литинститута. Володя – большой специалист по животным, у него дома, по его рассказам, много чего есть. Он сказал:

– Какие проблемы? Заведите черепаху! Очень милое животное, спокойное и – никакой аллергии. У моих соседей три черепахи, они одну хотели бы кому-нибудь отдать.

Антон, услыхав про черепаху, возликовал.

И вот я еду в Новогиреево за черепахой…

У Володи действительно оказалось много чего. Ну, две собаки – это обычное дело. Что-то ещё там под ногами бегало, не помню уж, что именно. Но главное – это аквариум! Огромный, на полкомнаты. Наполненный удивительной жизнью… Здесь носились стайками рыбы разных окрасок и форм, извивались диковинные водоросли, жили своей таинственной жизнью улитки, камни, кораллы… И всё это было пронизано светом и пузырьками… Володя сказал:

– Сейчас мои рыбы – главное в моей жизни. Я могу все дни заниматься аквариумом, и мне больше ничего не надо. Люблю я их. Они определённо красивее людей. И общаться с ними гораздо приятнее…

Володю очень любил один из профессоров нашего института, и после защиты диплома он уговорил Володю пойти в крупнейшее издательство – Политиздат. Но Володя выдержал там ровно неделю.

– Это выше моих сил! Конечно, зарплата там ого-го, но заниматься редактированием этой муры, тратить на это свою жизнь?! Лучше я буду заниматься своими рыбами.

Он опять работал на обычной для писателя работе: дежурил сутки через трое. И писал изумительные рассказы, которые нигде не печатали.

Пока мы любовались рыбами, пришла со школы его дочка Саша и решила похвастать Володиными успехами.

– А папу опубликовали, вы знаете?

Она достала из стола папку, а из неё белый лист бумаги, на котором в середине была аккуратно приклеена маленькая заметка – пять строк, не больше… Мне было очень жалко Володю. А его дочка так радовалась!

– В разделе юмор, – уточнила она.

– Я рада, поздравляю, – сказала я.

– Ерунда это всё, – сказал Володя. – А вот жена моя Галка определённо будет печататься! Она окучивает несколько редакций уже полгода.

– Что значит окучивает?

– Ну, разве ты не знаешь, как надо себя вести, чтобы тебя напечатали? Надо выбрать какую-нибудь редакцию и начинать её «окучивать». Приходить туда каждый день, мелькать – год, другой, третий… Стараться угодить каждому, одним словом – надо стать «своим парнем». И когда ты станешь совсем своим, тогда тебя уж точно напечатают! Своего-то как не напечатать? Но я на это не способен. Мне это скучно и унизительно. Лучше я в это время со своими рыбами пообщаюсь…

Потом пришла Галка. И мы пили чай с самодельными конфетами, сделанными из варёной сгущёнки. Тогда конфет в магазинах не было, но банки со сгущённым молоком иногда «выбрасывали», и многие навострились варить эту сгущёнку прямо в банках, и потом варёная сгущёнка, приобретающая светло-коричневый цвет и более густую консистенцию, подавалась к чаю дорогим гостям. Из неё, если не лениво, можно было сделать подобие конфет. И вот, мы пили чай, и Галка рассказывала о своих сегодняшних успехах: кому она подала прикурить, кого угостила сигаретой, с кем и о чём потрепалась во время курения… Она надеялась, что ещё год-другой, и она совсем станет «своей» в этой редакции, и её повесть напечатают.

– Галка упорная, она добьётся своего! – сказал Володя.

Потом Володя сходил к соседям и принёс черепаху. Довольно большое существо, отчаянно дрыгающее когтистыми лапами.

– Бери! Её зовут Машка. Твоя тёзка. Сначала хотели отдать тебе Пашку, но передумали. Ей лет около тридцати.

– Так мы ещё и ровесницы с ней!

Но взять её в руки я не решалась.

– Ты чего? – не понял Володя.

– Боюсь…

– Смеёшься?

– Мне не до смеха.

– Как же ты её повезёшь?

– Понятия не имею.

Ну, они дали мне холщёвую сумку, засунув туда удивлённую Машку. Сумка эта всю дорогу недовольно сотрясалась, приводя меня в ужас. Потом из неё потёк ручей по полу вагона метро… Соседи, указывая на ручей, сообщили мне:

– У вас что-то протекает в сумке…

Не могла же я сказать, что у меня протекает черепаха!

– Ничего страшного, – ответила я с деланным равнодушием, в душе содрогаясь от самых противоречивых чувств.

Дома я протянула Антону мокрую сумку:

– На, держи своё животное!

Антон ликовал… Он тут же схватил черепаху в охапку… Чуть ли не целовал её!

– Какая хорошенькая!… Мамася, погладь, погладь её! У неё такой шершавенький панцирь! Шершавенький и гладкий одновременно…

– Ой, сынок, как-нибудь в другой раз поглажу…

Потом он спустил её на пол, обложив её капустными листьями. Проигнорировав листья, это когтистое зелёноватое чудище тут же поползло, скрежеща когтями, под тахту, на которой я в тот момент сидела… Я в ужасе вскочила на тахту с ногами.

– О, ужас! Теперь я не смогу ходить по полу! Я её боюсь!

Антон хохотал…

…А через неделю мы с Машкой были уже подругами. Выяснилось, что, кроме всякой зелени, она обожает… макаронные рожки!… Когда я варю рожки, она чует их запах и мчится на кухню, стуча об пол когтями. Я насыпаю ей рожки на газету, и она поедает их с космической скоростью. Но не только рожки! Там, где они лежали, – каждый раз аккуратная дырка в газете. Она и газету съедала, пахнущую её любимыми рожками! А ещё у неё был прикол к сухим кленовым листьям…

Кроме когтей и клюва, из-за которых она была похожа на динозавра, но которые были совершенно безопасны, у Машки ещё обнаружились чудесные глаза. Маленькие и вроде некрасивые, они были удивительной глубины… Они смотрели как будто из глубины веков… Вообще, черепаший взгляд был похож на взгляд нашей старенькой бабушки Доры. Как и наша бабушка, черепаха смотрела умудрёно и грустно… За этот взгляд я её и полюбила.

Мы не стали запихивать это удивительное существо в вольер, было жалко лишать его свободы. И Машка быстро освоилась в нашем доме.

Чтобы прожить в нём больше десяти лет…