Так мы стали жить вдвоём с Валкондой, в Староконюшенном переулке. В тихом, заснеженном дворике, в старомосковском доме.

Угловая (проходная) комната, в которой я обитала, была необычной формы. Одного (самого главного) угла в ней не было, две стены сливались в полукруг, и на этой полукруглой стене сияли три высоких окна. Этаж был первый, во все окна смотрели старые задумчивые деревья…

А кухня была совмещена с ванной. В необычностях этой квартиры был какой-то особый уют.

И сама Валконда в светлые минуты была остроумна, приветлива и мила. Я быстро обжилась на Арбате (на ещё старом Старом Арбате!), на той – ещё настоящей, живой, а не декоративной улице. Словно родилась здесь.

Хотя жизнь эта и не была проста. Жизнь на три рубля в неделю. Эти свои три рубля я зарабатывала всё на том же «Мосфильме», снимаясь в массовках, и их вполне хватало на овсянку по утрам, на морковку и на зелёный горошек в обед и на ужин. Чай я пила без сахара, но позволяла себе лакомство – ржаные лепёшки, которые покупала на Арбате, в булочной напротив «Праги»; они там бывали порой даже горячими! Такая пища вполне меня устраивала. Тем более был пост. Я привыкла всегда быть полуголодной, научилась не ощущать голода и чувствовала от этого себя лёгкой и крепкой.

А непростой жизнь была из-за Валконды. Из-за того, что моё появление в её доме не могло враз и окончательно излечить её от хронической уже тяги к выпивке.

Бездетная вдова, проводящая свои дни в какой-то конторе, она привыкла возвращаться по вечерам в свой пустой дом с «плаконом» (бутылкой дешёвого портвейна). Другого собеседника и другого утешения у неё, ещё нестарой, милой, с живым умом женщины, не было. Вино дарило ей то единственное, в чём она нуждалась, – забвение…

Хотя были у нас с ней, были чудесные светлые вечера: россыпь старых фотографий на круглом столе, рассказы о прошлой, невозвратной жизни… Были (по просьбе Марсианина, регулярно звонившего нам из Минска) мои намёки: а не сходить ли нам с ней к Филиппу?

Имелся в виду храм апостола Филиппа в соседнем переулке.

Валконда не то, чтобы отказывалась, но – оттягивала и оттягивала…

Но чаще всего, возвращаясь с работы, она приносила с собой бутылку с красной дешёвой дрянью. И прятала её между двумя входными дверьми в каком-то тряпье. Или ещё где-нибудь, да так ловко, что мне редко удавалось этот «плакон» обнаружить. Если же удавалось, я (как велел мне Зайцев) выливала содержимое бутылки в мойку – на глазах у молчаливо и покорно взирающей на это Валконды.

Но роль ищейки была всё же не для меня, и при всей жалости к Валконде, и при всех моих дружеских чувствах к Марсианину, я справлялась с ней не так хорошо, как было бы надо. Я предпочитала отвлекать Валконду от мысли о «плаконе» разговорами: мы подолгу чаёвничали, мы говорили о поэзии, я показывала ей то, что сегодня написала, я рассказывала ей анекдотические случаи, происходившие то и дело на творческих семинарах в институте, я изображала ей всю мосфильмовскую массовку в лицах… И при этом, каким-то непостижимым для меня образом, ей удавалось напиваться. Она периодически отлучалась то в коридор, то к себе в спальню – и возвращалась всё более весёлая, а взгляд её с каждой отлучкой становился всё более рассеянным, отсутствующим…

Потом она отключалась.

Ночью ей бывало плохо. Наверное, её мучили галлюцинации. Она бродила по квартире с распущенными волосами, с пустым взглядом, отчаянно хромая на больную ногу, что-то невнятно и жутко бормоча… Она вскрикивала, кого-то пугалась, она что-то искала (или думала, что прячет?), переворачивая при этом всё вверх дном в двух маленьких комнатках и на кухне. По утрам можно было подумать, что у нас был обыск. Но сама Валконда решительно ничего не помнила из того, что было с ней ночью. Где, по какой выжженной пустыне блуждала по ночам её неприкаянная, несчастная душа?…

На рассвете она, утомлённая, засыпала, рухнув в изнеможении на свою вздыбленную постель…

А мне нормально поспать удавалось редко. Даже когда я успевала обезвредить «плакон», всё равно спала в полглаза, в пол-уха, чутко прислушиваясь к тому, что происходит за стеной; по рассказам Марсианина я знала, что Валконда способна на всё, даже на самое страшное. У неё были суицидальные наклонности. Поэтому я и жила здесь.

* * *

А по выходным дням я должна была выметаться, потому что приходил муж Валконды. Ну, не совсем муж, а человек, который хотел быть её мужем. Он был на восемнадцать лет моложе её и уже двадцать лет любил её, ещё с тех пор, когда она не была вдова, а была молода и хороша собой, а он был мальчишка, и влюбился без памяти и на всю жизнь. На своё горе… Больше всего он любил рассматривать её старые фотографии, для него это было как наркотик.

Он приезжал в пятницу вечером, а уезжал в понедельник утром. Так что три ночи в неделю мне надо было где-то перебыть.

* * *

Воскресные блуждания со своей овсянкой…

У кого я только не жила в ту зиму! У Пресманов, у папы Кирюши, у Бураковой Оли – моей однокурсницы, у Аллы Беридзе, а чаще всего – у Танюшки Неструевой. Обитала одно время в новом доме у своих старых друзей Дюшенов на Гоголевском бульваре. Они ещё не переехали, в квартире не было света и никакой мебели, одна раскладушка. Я читала при свете яркого уличного фонаря, который светил прямо в окно…

* * *

Смешной случай на улице. На Старом Арбате. Навстречу быстрым шагом идёт молодой человек и вдруг, взглянув на меня, останавливается, как вкопанный: «Ой!»

– Чем я так вас напугала? – смеюсь я.

– Неужели это вы?! – говорит он восторженно и ошеломлённо.

– Конечно, я. Только вы меня с кем-то спутали.

– Разве вы не Анастасия Вертинская?

– Нет. Извините, если я вас огорчила.

– Но вы жутко на неё похожи.

– Спасибо за комплимент.

– Правда-правда. Вы могли бы её дублировать в кино.

– Я не стремлюсь никого дублировать.

– Извините.

И – началось! Уже на следующих съёмках на Мосфильме помощник режиссёра говорит:

– Послушайте, вы со спины – вылитая Вертинская! Такая же тощая. Фигура – один к одному. Да и лицом похожи. Вам не говорили?

– Говорили. Вчера на улице.

– Вот видите! Вы не пропадайте. Мелькайте у нас тут почаще. Вы можете понадобиться. Можете её дублировать. Вы из ВГИКА?

– Нет. Из Литинститута.

– Всё равно. Дублёрами у нас снимаются часто не профессионалы. Так что не пропадайте!

Ну, совершенно меня не привлекала стезя дублёра! Даже такой замечательной актрисы, как Анастасия Вертинская. Кого-то дублировать, копировать – мне это совершенно, абсолютно не интересно. Чтобы бегать потом с друзьями в кинотеатр и шептать во время сеанса на весь зал: «Смотрите, смотрите! Это моя спина, это мой затылок, это моё ухо, вид сзади!…» Чепуха какая-то. Хотя я знала человека, который дублировал Сергея Бондарчука, и страшно гордился этим, и родители его этим гордились, и жена его этим гордилась, и соседи, и бывшие одноклассники. Он стал настоящей знаменитостью местного масштаба, получал хорошие деньги за свою работу и был вполне доволен жизнью. Ну, что ж, каждому – своё…

* * *

Однажды работала на озвучке.

Озвучивали какой-то деревенский фильм: сначала там красавца-парня провожают в армию, с песнями-плясками, шутками-прибаутками, хохотом и улюлюканьем. А потом – этого же парня хоронят. С вытьём и причитаниями. И надо было это всё изображать: сначала хохот, улюлюканье всякое, чрезмерную радость, а потом – горе. Оказалось – очень трудно.

Нас было человек десять парней и девчонок, всё молодёжь. Но мы элементарно стеснялись. Хотя в зале было темно. А на экране – те кадры, которые мы должны озвучить. Первые минут десять-пятнадцать все просто хихикали, каждый стремился отмолчаться, надеясь, что похохочут, а потом поплачут-повоют другие. Режиссёр по звуку так орал на нас! Так изощрённо клеймил! Такие трёхэтажные ругательства наверчивал, чтобы «завести» массовку, чтобы мы – хотя бы от злости! – стали бы орать, и улюлюкать, и выть…

Об этом фильме осталось грустное воспоминание. Главных героев в нём играли Нонна Мордюкова (она играла мать), а её сына по фильму играл её родной сын Владимир Тихонов. И очень страшно было видеть его в гробу, и как его родная мать над ним рыдает… И я подумала тогда: как Мордюкова согласилась это играть?!

Кадры этого фильма вспомнились мне спустя годы, когда я узнала о смерти Владимира Тихонова – единственного и безумно любимого сына Мордюковой. Он умер молодым.

Тот фильм… что это было для неё и для него? Страшная репетиция?… предзнаменование? жуткая картинка из будущего?…

* * *

С отцом Сергием Хохловым мы познакомились в декабре.

Я только что переехала тогда в Староконюшенный. Надо было крестить одну девочку. Её отец, друг Зайцева, попросил меня найти священника и, если можно, сделать всё в той квартире, где я тогда жила – то есть в Староконюшенном. Днём, пока не было дома Валконды. Потому что вряд ли бы она обрадовалась такому мероприятию.

Звать отца Александра из Новой Деревни было немыслимо. Я спросила совета у Алика Меня. Да, был ещё один Александр Мень, мой ровесник, духовный сын отца Александра. Это был болезненный молодой человек, с очень бледным лицом, у него было что-то серьёзное с сердцем, и он спокойно и почти буднично говорил о своей возможной скорой смерти. Алик был очень религиозен, писал хорошие стихи и прислуживал какому-то батюшке в загородном храме. Алик сказал: «Я попрошу отца Сергия. Он не откажет. Он никогда никому не отказывает». Вот и договорились.

Я ждала их на Гоголевском бульваре у памятника Гоголю. Они запаздывали, я волновалась. Сгущались сумерки… (мы могли не успеть до прихода Валконды!). Наконец, увидела Алика, невысокого, щуплого, и рядом – степенно вышагивающего, хмурого бородатого мужчину средних лет, в низко нахлобученной шапке-ушанке и тяжёлом зимнем пальто, из-под которого выглядывал край чёрной рясы. Его вид был такой неприветливый, что, пока они шли ко мне, я вся трепетала и думала со страхом, как же отреагирует на такого сурового батюшку девочка, которую мы собирались крестить…

– Это та самая Маша, – сказал Алик, знакомя нас. – А это обещанный отец Сергий.

Отец Сергий протянул мне руку, его пожатие было крепким и тёплым. Лицо его в ту минуту прояснилось, и я увидела удивительно добрые голубые глаза, и поняла, что вовсе он не хмурый и не суровый, а просто очень усталый.

– Извини, что опоздали, – сказал Алик. – Весь день по требам: крестины, соборования… Ну, веди!

И мы пошли арбатскими переулками в Староконюшенный. И всю дорогу отец Сергий говорил! Он оказался большим знатоком Старой Москвы и, казалось, что он знает историю практически каждого староарбатского особняка. Он с любовью говорил о каждом доме, мимо которого мы проходили, как о добром и старом друге. Это была потрясающая экскурсия!

А в Староконюшенном нас ждал друг Зайцева со своей шестилетней дочкой Леночкой. Крёстных у неё не было, и отец Сергий тут же предложил мне быть Леночкиной крёстной, а сам захотел стать её крёстным.

Крещение было удивительно светлым, особенно тот момент, когда я вынимала из купели Леночку, свою первую крестницу… (Купелью служил большой таз, стоящий на табурете).

Золотились свечи, Алик с отцом Сергием пели молитвы, у батюшки был очень красивый мягкий баритон.

Потом, когда уже прощались, отец Сергий сказал, что все мы теперь – через Леночку – родственники: кумовья. И очень приветливо приглашал нас всех в свой храм в Ухтомской, где он служит.

* * *

…После бессонной ночи, в пять утра я выходила из дому, под морозные зимние звёзды… И шла безлюдными, припорошенными ночным, младенчески чистым снегом переулками к «Арбатской». Ещё к той – старой, любимой «Абратской», перед которой в этот ранний час белела, как полная луна, круглая, такая уютная, такая московская площадь… С первым поездом метро я уезжала на «Ждановскую» (теперь – «Выхино»), там садилась в настуженную, ещё пустую электричку, и вскоре уже выходила в Ухтомской. Ещё ночь, темно, колючие в высоком небе звёзды… На станции – с замороженными, запушёнными окнами, сказочно освещённый изнутри автобус… Пока он ласково везёт меня по снежным закоулкам ещё спящей Ухтомской, спешу процарапать «глазок»: чтобы не проехать, не прозевать Храм.

В настуженном притворе – уже знакомые нищенки, подаю им, обмениваемся двумя-тремя приветливыми словами. Слышу, как читают утренние часы… Я – дома. Здесь – моя настоящая жизнь. Я не ощущаю ни усталости после бессонной ночи, ни голода (ведь я приезжаю сюда, не бросив в рот даже маковой росинки. Не могу себе представить монашенку, с аппетитом завтракающую перед утренним богослужением). Ни усталости, ни голода – только радость… Радость, что я опять здесь.

Во время обедни народу в храме так много, что становится нечем дышать – и распахивают боковые двери. Прямо в берёзы – которые обступили храм со всех сторон… Дивный хор. Может, и в Москве такого не услышишь… Отец Сергий большой знаток и ценитель духовной музыки и церковного пения: в его хоре такие чистые, такие устремлённые к небу голоса, что и слепой прозреет, и глухой услышит… Это неземное пение вырывается из распахнутых дверей храма вместе с белыми клубами пара – и звенящие на морозе берёзы стоят, объятые этим белым, густым дыханием, этим звёздным, полным печали и надежды, пением…

…А после всех служб Сергий выходит на крыльцо и выносит мне просфорку и два красных, освящённых яблока.

– Не устала?

– Нет, – говорю я.

Усталости я не ощущаю. Только радость…

Голубые глаза Сергия улыбаются, он доволен мной.

Он благословляет меня в обратный путь – в Староконюшенный, где меня ждёт ежевечернее, еженощное испытание.

– Ну, держись, – говорит он. – Бог с тобой.

Однажды, по пути в Ухтомскую, в электричке, я встретила своего режиссёра, Анатолия Ивановича Бойко. Того, у которого занималась когда-то (словно в другой жизни) пантомимой. Узнав, куда я еду, он изумлённо воскликнул:

– Эко тебя занесло! Из цирка – в церковь!

Но мне не казалось, что цирк и церковь – не так уж далеки друг от друга. И под церковным, и под цирковым куполом человек живёт «не по лжи», живёт свою истинную жизнь. Разве не так?… Мой кратковременный попутчик смотрел на меня, как на сумасшедшую. И уж совсем я его доконала, рассказав историю одного клоуна-монаха…

* * *

Сон, приснившийся мне в новогоднюю ночь. В ночь на 1974 год.

Зимняя земля. Совершенно голая и безлюдная. Покрытая жёстким снегом, как панцирем. Круглая белая земля. И только я одна на этой земле. На мне – рубище, ноги мои босы. Но я не ощущаю холода снега, только его жёсткость.

Передо мной – дорога, широкая и прямая, снежная и безлюдная, уходящая за горизонт… Я не знаю, кто её проторил, и куда она ведёт. Но я отчетливо осознаю, что она – моя. Я стою у её начала, стою на снежной колючей стерне, морозный холод гуляет под моим рубищем, которое надето на голое тело. Но я холода как бы и не чувствую. В напряжении я вглядываюсь туда – где дорога, едва закругляясь, уходит за горизонт, и словно бы жду какого-то знака…

И вот – там, на горизонте – возникает голубое облако. Это облако движется ко мне – всё ближе, ближе… И чем ближе оно – тем явственнее я различаю, что это – вовсе не облако. Это – огромный крест! И он словно бы вылеплен, составлен, как гигантское, мозаичное панно, – из голубых звёзд… Звёзды сияют…

И вот уже этот гигантский Крест – прямо надо мной, в зените белого, как земля, неба…

Крест наплывает, он спускается ко мне – чтобы я могла явственнее увидеть его. Ведь это (так я чувствую во сне) и есть тот самый знак, который я ждала, не решаясь сделать первый свой шаг… И вот голубой Крест, приблизившись ко мне, застилает уже всё небо…

Я вглядываюсь в эти сияющие голубые звёзды – и вижу… что это – не звёзды! Это – ангелы: в голубых одеждах, с распахнутыми, голубыми, сияющими крыльями!… И в тот же миг я понимаю, что это не просто ангелы, это – души… Со страхом и радостью вглядываюсь я в их сияющие лица… кого-то узнаю… и ещё, и ещё… – но кого?

(Проснувшись, я уже не могла себе ответить на этот вопрос. Но тогда – во сне – я вся трепетала от радости узнавания, от радости встречи с теми, кого люблю…)

«О Господи!» – только и могла вымолвить я. И падаю на колени на жёсткую снежную стерню, простирая руки к Кресту…

И тут я проснулась. Проснулась с чувством ясно услышанного ответа. В ту минуту я знала, как мне жить дальше. Мои ступни и колени, казалось, ещё ощущали обжигающую жёсткость той дороги, на которую я уже ступила – и по которой теперь хотела устремиться, не откладывая…

Я не сомневалась: впереди – в очень скором будущем – меня ждут большие испытания.

* * *

Впервые о грядущем испытании я подумала недели две назад, в декабре. А точнее: 19 декабря, в день Зимнего Николы.

В этот день в храме Николы в Кузнецах говорил проповедь и благословлял народ приехавший в Москву митрополит Антоний Сурожский. Об Антонии Сурожском по Москве ходили легенды. Его называли праведником, а некоторые даже – святым. Говорили, что он очень болен, что-то серьёзное с позвоночником; но, несмотря на это, – он продолжает служить, и много ездит, и встречается с людьми. И только корсет, в который он затянут, и невероятная воля не дают ему упасть во время долгих богослужений… Ещё говорили, что он очень любит Россию, хотя был увезён из России малым ребёнком…

Я хотела увидеть этого человека. Не просто хотела – а чувствовала внутреннюю потребность.

…Отстояв на влажном морозе долгую очередь (вот очередь, в которой стоять было не унизительно!) – пройдя долгий, неторопливый путь по раскалённому дыханием сотен людей храму, – я, наконец, приблизилась к Антонию…

Отчётливо, словно это произошло только сегодня утром, помню миг благословения… Мгновенный – точно удар током – контакт. А ведь перед ним, до меня, прошли уже сотни людей! Но он благословлял не просто очередную прихожанку – он благословлял меня. И когда я склонилась, чтобы поцеловать благословившую меня руку, – я вдруг почувствовала… крепкое рукопожатие! Вскинула голову и – встретилась с его взглядом.

Тёмные, глубоко посаженные (или запавшие от усталости?) глаза на очень худом, строгом и бесстрастном лице. Эти глаза – откуда-то из глубины – смотрели на меня с такой любовью и таким состраданием, словно Антоний провожал меня на костёр…

В этом пронзительном, любящем, скорбящем взгляде – я читала поддержку и понимание. Точнее: виденье. Виденье того – чего я сама ещё не видела… «Будь мужественна. Готовься. Бог тебя не оставит», – вот что сказал мне этот взгляд и – вторичное, отечески крепкое рукопожатие…

* * *

А потом был этот новогодний сон с Крестом.

А потом – поразившие меня слова случайного прохожего.

Поразившие не своей неожиданностью, а именно тем, что совпали с тем, что я сама чувствовала, о чём думала, к чему готовила себя в ту зиму. Это было в центре Москвы, я спешила куда-то по делам. Я была в своём обычном одеянии: чёрное пальто почти до земли и чёрный капор; в руках – мешочек из чёрной болоньи, никаких сумок я в то время не признавала. Человек, идущий мне навстречу, приостановился и, провожая меня изумлённым взглядом (я спиной чувствовала этот взгляд), воскликнул:

– Смотрите, монашенка! Испанская монашенка!…

* * *

Я рассказала о своём сне отцу Сергию.

И он растолковал мне мой сон так же, как я сама растолковала его себе.

Сергий и прежде намекал мне на то, что моё предназначение – не жизнь в миру. Нет, он ни на чём не настаивал и не уговаривал меня. Он понимал, что такое решение человек должен принимать сам. Что к такому решению нужно ПРИЙТИ. Но исподволь он готовил меня к этому решению. Он рассказывал мне о монастырской жизни. Он давал мне слушать духовную музыку. Он давал мне читать книги – по которым учатся в духовной семинарии и академии. Но самое главное – то, что я почти каждое утро ездила в Ухтомскую, в прекрасный храм, где служил отец Сергий, и отстаивала всю службу, от начала до конца: утренние часы, Литургию, молебен, панихиху. И отпевание, и крестины, и венчание – если они приходились на этот день…

* * *

Обрезанье Господнее. Возвращаюсь из Новой Деревни. Иду деревенской, заваленной снегом улочкой, к станции. Режущий мороз, резкое, высекающее слёзы, солнце. На белый сверкающий мир невозможно смотреть без слёз… Он слишком прекрасен. До боли. Иду почти с закрытыми глазами, почти на ощупь…

Обрезанье. Какой странный праздник, думала я вчера… Думала так ещё сегодня утром. Зачем праздновать какую-то устаревшую процедуру для мальчиков? Всё-таки в христианстве много непонятного… чего, видимо, никогда в жизни не понять…

И вот в эту самую минуту, на этой сверкающей улочке, мне вдруг открылось! Господи, да ведь это же самое главное событие в жизни каждого христианина! Без обрезанья и крещение не спасёт! Обрезанье – это ведь отсечение всего лишнего, что есть в душе. Всего мелкого, суетного… Всего, что мешает жить по-настоящему. Обрезанье – это то, что не может произойти один раз и навсегда. Обрезанье должно совершаться каждый день, каждую минуту жизни!

И мечта о монастыре вспыхнула в этот миг с новой силой. Уйти, уехать, далеко… в заваленную снегом и солнцем келью… Остаться наедине с Богом. Дать обет молчания. Не говорить лишних слов. Не думать пустых мыслей. Отсечь все мелкие желания… все обиды… все ненужные вопросы… Вопросов – больше нет. Есть только ОТВЕТ. Живой, пламенеющий ответ, высекающий слёзы из глаз, искры из сердца… Что ещё человеку нужно, кроме этой белой Дороги и этого Солнца над головой?…

* * *

Единственно, что сокрушает отца Сергия – это то, что у меня нет голоса. Певческого голоса.

– Но может, он и не нужен мне? Если я приму обет молчания.

Сергий смеётся, смех у него негромкий и ласковый…

* * *

По воскресным дням – уже привычная дорога в Новую Деревню. С Ярославского вокзала, в заледенелой за ночь электричке, в морозное Пушкино, и дальше – лучше пешком, хоть и не близко: улицами, улочками безликого пятиэтажного провинциального подмосковья, леском и белым полем, и опять улочками, уже деревенскими, с дымками над низкими крышами, мимо заиндевевших ясеней… Тишина, покосившиеся заборы, ещё не померкший месяц в вышине, редкие огоньки…

Не хоженой ещё никем в это утро тропкой – к маленькому деревянному храму…

Заваленный снегом небольшой погост… Белый церковный двор, обрамлённый, точно старинным окладом, тёмными деревьями, отражающий свет близкого неба…

«И – голос, голос вездесущий, на всю вселенную – один…»

Голос отца Александра.

Отец Сергий – мой друг. Отец Александр – мой духовный отец. С доброй и немного ироничной улыбкой выслушивает он мои мечты о монастырской жизни.

Нет, не спорит. Но и не благословляет. Почему-то не благословляет…

Но ведь не обязательно в монастырь, думаю я. Можно быть монашкой в миру. Всех любить, за всех молиться и жить в своей маленькой келье. Хорошо бы взять из детдома маленького мальчика и воспитать его. Всё-таки совершенно пустой свою келью я плохо себе представляла.

* * *

Поздний вечер. Канун Крещения. Очень сильный мороз. Правильный, крещенский мороз… Иду по улице Герцена. Ни души вокруг. Как будто мёртвый город. Все попрятались от этого жгучего холода. Телефонная будка с замороженными окнами. Она прямо мохнатая вся от инея… внутри темно, как в пещерке… и даже было бы уютно, если бы не так люто холодно. Настуженный железный телефон-автомат, к которому прилипают пальцы. Трубка, обжигающая ухо, как огнём… Набираю номер Каптеревых.

– Машка, ты где? – звенит в трубке радостный голос Людмилы Фёдоровны.

– Напротив вашего дома.

– А у нас поёт Алик!

– Какой Алик?

– Его Гавр привёл. Алик Мирзоян! А ты чего торчишь в будке? Заходи скорее!

Молодой человек, темноволосый и темноглазый, с чёлкой до бровей, в маленьких, круглых, чёрных очках на худом, бледном лице, очень похож на Джона Леннона… с гитарой… голос мягкий, с какими-то потрясающими обертонами… не акцент, нет, но у московских армян свои особые обертоны в голосе… Он пел совершенно потрясающе! Пел про Марию, которая выбегает на балкон… и я как-то сразу приняла эту песню на свой счёт… Пел про Васильевский остров на слова Бродского:

На Васильевский остров Я приду умирать…

Но эта песня была не про смерть, а про жизнь. Про то, как сладко жить… И чем больнее, и чем безнадёжнее – тем слаще…

В тот вечер Алик пел много песен на стихи Бродского и Кушнера, и на свои стихи. А Людмила Фёдоровна просила:

– Алик, спойте ещё вот это для Маши!

– А можно ещё раз про Марию? – просила я.

И он спел ещё раз.

– Нет, я не насытилась! А ещё раз можно?

И он пел ещё раз, и ещё… И каждый раз это было как будто первый раз. Он пел, а я всё выбегала и выбегала на балкон… в какую-то новую распахнутость жизни… в которой будет ещё что-то совершенно неожиданное и радостное… чего нельзя предугадать заранее…

Уже была ночь… а в комнате у Людмилы Фёдоровны всё ещё звучала гитара, и пел Алик, которого я полюбила сразу и навсегда – за его песни, за его милые круглые очки, за его тёплый голос… Это был первый бард в моей жизни, которого я видела и слышала живьём.

…Потом они с Гавром провожали меня в Староконюшенный.

Пустынная, скрипящая крещенским морозом Москва…

Январь 1974 года. И нам всем – по двадцать с небольшим.

* * *

Звонит мама:

– Я хочу, чтобы ты жила дома.

– А как ты себе это представляешь?

– Всё очень просто: ты возвращаешься и живёшь дома.

– А Фёдор? Как он на это посмотрит?

– А что Фёдор? При чём тут Фёдор? Ты – моя дочь, и я хочу, чтобы ты жила со мной. Мне трудно без тебя. И работа, и магазины, и готовка… Я совершенно закрутилась. И чувствую себя неважно…

Она начинает плакать. Я не могу слышать её слёз.

– Хорошо, мама, я приеду. Посмотрим, что из этого получится.

– Всё будет хорошо, вот увидишь! Он же не зверь.

– Не зверь.

Как же я соскучилась по Маришке! Не по дому, нет. От дома совершенно отвыкла. Но по сестрёнке очень соскучилась. И немного по маме. Но не так, как по сестре, и от этого чувствовала угрызения совести. Мне бы хотелось испытать прилив жгучей любви к маме, но этого не произошло. Но, схватив в охапку Маришку, мне не хотелось её отпускать…

Фёдор пришёл поздно вечером. Видно, мама его не предупредила. Он вошёл – и остановился в прихожей, не снимая пальто, застыл, как истукан, а на его каменном, желтоватом лице страшно гуляли желваки… я с детства боюсь, когда у него начинают гулять желваки…

– Добрый вечер, – сказала я как можно непринуждённее.

Он не отвечал. И всё буравил и буравил меня своим злющим взглядом… и всё быстрее бегали жёлтые желваки…

И тут мама испугалась. Панически испугалась.

– Беги! – закричала она. – Беги!…

Я схватила с вешалки пальто, сумку, и выскочила за порог этой недоброй квартиры. В которой оставалась моя милая сестрёнка… но её мне никто бы не отдал… да и некуда мне её было взять с собой…

Был пятничный вечер, зима, темно и холодно. У Валконды сейчас обитал её как бы муж, поэтому в Староконюшенный ехать не могла. Звонить кому-то из друзей и проситься на ночлег было неловко, – уж очень поздно…

Поехала на Курский вокзал. Сидела, читала книгу отца Александра о православных праздниках. Жаль – Гедрюс Мацкявичюс в камере хранения уже не работает, так что поболтать и попить чаю не с кем.

Утром поехала к Неструевой – отсыпаться…

* * *

Ездили в Новую Деревню с Пресманом.

Я приехала к ним накануне вечером, переночевала у них, и рано утром мы отправились. Антонина Самойловна в волнении провожала нас, как на фронт. Александр Самуилович тоже сильно волновался. Он не исповедовался и не причащался с детства. Ещё он вёз с собой рукопись своей многострадальной книги, которую никак не мог опубликовать. Он хотел показать её отцу Александру. И попросить благословения на дальнейшую борьбу за эту книгу.

Никогда не забыть: два Александра – два великих учёных с космическим мышлением, два гиганта мысли – в маленькой избушке во дворе деревенского храма, засыпанного снегами…

На обратном пути, в электричке, Пресман взволнованно, горячо:

– Боже мой, какой умница! какой умница! Как он всё понял, буквально с полуслова! Никто меня ещё так не понимал! Теперь я точно знаю, что моя книга будет напечатана!

…Я и предположить тогда не могла, что напечатаем эту книгу мы с Гавром! Не скоро, но это произойдёт. И многие друзья будут участвовать в этом, внеся свои лепты. А два Александра – два титана мысли и веры – будут с улыбкой смотреть на нас оттуда и благословлять…

* * *

Ездили в Новую Деревню с папой Кирюшей.

Он сказал потом:

– С твоим крещением ко мне стала возвращаться живая вера. И эти встречи – с отцом Димитрием, с отцом Александром – они просто перевернули всё во мне…

– У тебя очень юный крёстный! – сказал мне отец Александр.

– Юный?… Ему уже пятьдесят семь.

– Но в душе он юноша!

* * *

Ездили в Новую Деревню с Гавром.

Знакомясь с Гавром, отец Александр протянул ему руку и весело представился:

– Мень-пельмень!

Пили втроём чай. А потом я ушла побродить вокруг храма, а они долго общались.

– Ну, как? – спросила я Гавра, когда мы шли пешком на станцию.

– Удивительно! Православный священник, а такой широко мыслящий человек! С ним можно свободно говорить обо всём. На любые философские темы! Он открыт любому мнению. Удивительно!

Отец Александр о Гавре:

– Настоящая христианская душа.

– А он не крещён и даже не собирается, – говорю я…

– И тем не менее… Не каждый крещёный так глубоко чувствует главные христианские вещи.

* * *

Был ветреный февральский вечер… Мороз – за двадцать. Лицо жгло, ветер забивал дыхание. Улицы скрипели, как накрахмаленные ретивой хозяйкой!

Но вместо того, чтобы сидеть в такой вечер дома, в тепле, и попивать чаёк, мы с Каптеревым отправились в гости. К Наташе Беленькой. (Её называли Беленькой за то, что она была блондинкой, а была среди каптеревских друзей и Наташа Чёрненькая, брюнетка. А то, что у Наташи Беленькой есть фамилия, я об этом даже не думала. И только спустя много лет узнала – Алёшина. Но она для меня так и осталась Наташей Беленькой).

Мы ехали куда-то на заснеженную, завьюженную окраину, чтобы познакомиться с наташиным Дим-Димычем, которому сегодня исполнилось полгода. Долго блуждали среди одинаковых высоток и совершенно задубели на ветру…

А Дим-Димыч оказался чудным малышом. Он с интересом разглядывал нас. Не плакал. Гулил. Весь светился, как ангелочек.

– Наташа, а можно я возьму его на руки?

– Конечно! Он это больше всего любит.

Я вынула Дим-Димыча из кроватки и посадила себе на колени. Он был такой мягенький весь и тёплый… он сразу прильнул ко мне своей белобрысенькой головкой, схватил меня за руку крошечными крепкими пальчиками… и я ощутила блаженство… За окном мела метель, трещал мороз, а я в ту минуту была в раю…

– Тебе идёт, – сказал Валерий Всеволодович.

– Что? – не поняла я, выныривая как из сладкого сна.

– Тебе идёт младенец, – сказал он с улыбкой. – Ты хорошо смотришься с ним!

(Никогда… никогда у меня не будет своего младенца… только чужие дети будут дарить мне своё волшебное тепло…)

* * *

Ездили в Новую Деревню с Марьяной Тонковой и её мужем Славой Бачко. И ещё с пятилетней девочкой Катей и её мамой. Ехали крестить Катю. В электричке катина мама спешно дошивала крестильную рубашку для дочки. Крёстной Кати должна была стать Марьяна. Но выяснилось, что сама она не крещена. Как быть? С этим вопросом я ездила к отцу Александру несколько дней назад. И он сказал, что это можно сделать одновременно: крестить и Катю, и Марьяну. А крёстной Марьяны должна была стать я. Вот, обрастаю крестницами…

Забавно: отец Александр и Слава очень похожи внешне: только один чёрноволосый и черноглазый, а другой – рыжий с зелёными глазами. Когда они увидели друг друга, они сначала остолбенели слегка, а потом стали хохотать… Как будто негатив и позитив встретились! Христианин и циник.

Слава до того дня кичился тем, что он циник. Но когда мы ехали обратно, он был какой-то задумчивый… «Что же это получается? Вы теперь все христиане, а я один язычник среди вас? Может, и мне надо креститься?…»

А маленькая Катя была тоже задумчивой, она глядела в вагонное окошко на красный закат… и даже не догадывалась, что её ждёт в будущем, и никто не догадывался. Но пролетит каких-нибудь двадцать лет, и станет Катя матушкой Катериной, будет верной помощницей своему мужу-священнику, и ласковой мамой троих славных детишек…

* * *

Ездила домой, надо было взять кое-какие книги и вещи. (Как странно произносить это слово «дом» в отношении дома, где мне никогда не было тепло).

Когда вышла из подъезда, услышала жалобный писк. Пошла на этот писк и увидела барахтающегося в сугробе маленького серенького котёнка. Как он здесь оказался, откуда? Котёнок отчаянно пытался выплыть из рыхлого глубокого снега. Я вынула его из снежных волн и посадила себе за пазуху. Пока мы ехали в Староконюшенный, он отогрелся и уже вовсю курлыкал. Зашли с ним в магазин, купили ему молока и белую булку.

Он с аппетитом лакал в углу прихожей молоко из блюдца, когда пришла с работы Валконда.

– А это что такое?! – изумилась она.

– Это – Мотька. Котёнок.

– Вижу, что котёнок, а не тигрёнок… Так, Мария, сейчас я его беру за шкирку – и на улицу! в сугроб!

– Умоляю вас! не надо в сугроб! в сугробе он уже был!

– Но здесь его быть не должно!

– Вы же сами говорили, что хотите завести котёнка.

– Когда это я говорила?

– На днях…

– Видимо, я была выпивши тогда.

– Совсем немного.

– Короче: никаких просьб насчёт котёнка я тебе не высказывала. И чтобы завтра его здесь не было.

– Но он такой маленький… и ласковый… А на улице зима…

– Мария, напрасно ты меня хочешь разжалобить. Я своего решения не переменю!

Я не ожидала от Валконды такой жёсткости.

…Ночью Мотька спал со мной, у меня под одеялом. Серенький, с белой грудкой, тёплый… он мне напомнил мою любимую кошку моего детства, Киню… которую я притащила со стройки, с перебитыми лапами… и мы с бабушкой её выхаживали… и это была самая ласковая и умная кошка на свете… а Мотька был как будто её сын…

* * *

Утром я села за телефон и стала обзванивать всех друзей и знакомых с одним вопросом: кому нужен чудесный, весёлый котёнок? Каждый, выслушав мою историю, искренне жалел найдёныша, признавался в любви всем кошкам на свете, но… маленького сероглазого Мотьку приютить никто не мог. На то у каждого были свои причины. И через два дня, когда я вернулась из института, Мотька не выбежал мне навстречу. Валконда выполнила свою угрозу!

К счастью, он не успел уйти далеко. Да и куда ему было идти? Он сидел у мусорного бака, сжавшись до крошечного комочка. И даже не пищал. Бедный мой, бедный! что же нам делать?

С того дня мы с ним не расставались. Я постоянно носила его за пазухой, расстегнув верхнюю пуговицу пальто, и Мотька оттуда высовывался, глядя в большой холодный мир большими любопытными глазами.

В гастрономе на старом Арбате нас уже узнавали. Когда мы стояли однажды в очереди в кассу, и очередь была длинная, один сердобольный старик обратился ко всей очереди:

– Пропустите девушку с ребёнком без очереди!

И… меня пропустили!

«Какой милый!», «Маленький, а глазища какие огромные!», «Голодный, небось, маленьких часто надо кормить», – покупатели говорили о Мотьке как о человеческом детёныше.

Едем с ним в метро. Напротив – мужчина, смотрит то на Мотьку, то на меня. восклицает удивлённо: «Как же вы похожи друг на друга! Совершенно одинаковое выражение лица. И лицо у вас одно!»

Вечером, перед приходом Валконды, мы уезжали с Мотькой на Курский вокзал. О, Курский вокзал! сколько раз ты давал мне приют!…

А утром, когда Валконда уходила на работу, мы с Мотькой возвращались в Староконюшенный – пить чай и отсыпаться.

* * *

Вдруг позвонил Пресман, такой радостный:

– Я нашёл приёмных родителей для твоего котёнка! Это моя бывшая студентка, Людочка, очень славный человек, у них с мужем нет детей, и она с радостью примет твоего Мотьку.

Конечно, жалко расставаться, но другого выхода нет.

Везу Мотьку куда-то на окраину, в новый спальный район…

Двери открыла худенькая, в больших очках, молодая женщина.

– Ой, какое чудо! – радостно воскликнула она. – Неужели это мне?

– Да, это вам.

Она гладила его нежно, а Мотька смотрел на неё умными своими глазищами.

Мы стояли в прихожей. Через раскрытую дверь в комнату был виден накрытый празднично стол.

– Раздевайтесь, проходите, – говорит Людочка.

– Извините, я некстати, вы гостей, видимо, ждёте.

– Так это же я вас жду! Вас и Мотьку!

Она усадила меня за этот длинный стол, уставленный разными яствами, а Мотька, угостившись, пошёл исследовать своё новое жилище…

– Я так благодарна вам! Угощайтесь, пожалуйста! Александр Самуилович сказал, что вы – вегетарианка, так что здесь всё – постное.

Этот шикарный стол – это была её огромная благодарность.

– Только я это всё не съем! – засмеялась я.

И она засмеялась, такая милая и смешная в своих большущих очках, похожа на стрекозу.

– Я так волновалась, пока вас ждала, а когда я волнуюсь, мне нужно что-то делать руками. Обожаю готовить! Хотя я по профессии физик, но поняла, что самая лучшая профессия – быть просто женой. Я каждый вечер готовлю мужу что-то вкусненькое.

И я поняла, что оставляю Мотьку в добрых и надёжных руках.

…А потом Мотька вырос, и его стали звать Матвеем. Это был чудо-кот, почти человек, умный и деликатный, тёплый и верный. Он был любимцем Людочки и её мужа, он украсил собой их жизнь, и ещё много лет Людочка передавала мне через Пресмана приветы и благодарности…

* * *

Праздновали Масленицу. У Залетаева. Каптеревы, Пресманы, Владимир Сергеевич и я. Вначале все толпились на кухне и смотрели, как Антонина Самойловна печёт блины, она не допустила до плиты ни меня, ни Людмилу Фёдоровну. А пекла она блины фантастически! Я такого фокуса ещё не видела. Чтобы перевернуть блин, Антонина Самойловна делала лёгкое движение сковородкой, при этом блин подлетал над сковородкой, переворачивался в воздухе и аккуратно укладывался на сковородку другой стороной. Это был высший класс!

А потом был чай, заваренный радушным хозяином дома – Залетаевым, и были восточные легенды, которых он знает великое множество, и рассказы о последней экспедиции в любимую им Среднюю Азию… После чего Владимир Сергеевич устроил показ своей коллекции древних восточных украшений, привезённых им из Туркмении. Сначала он раскладывал их на столе, а потом ему пришла идея показывать их на мне. Я была в алом платье, и на ярком фоне тёмные, с загадочными узорами ожерелья, броши, колье смотрелись просто фантастически! Вообще я не ношу никаких украшений, но то, что Залетаев надевал на меня в тот праздничный, масленичный, сказочный вечер, удивительным легко легло мне на душу. Это были не просто древние женские побрякушки. В них была какая-то тайна и сила… Владимир Сергеевич говорил, что это всё – обереги, символы, каждый рисунок что-то значил, о чём-то говорил богам, о чём-то их просил, что-то им обещал…

– Сестрица, как тебе всё это идёт! – сказал Валерий Всеволодович.

И почудилось мне, что я – это вовсе не я… а древняя женщина из древнего селения среди горячих песков пустыни… и крики верблюдов я услышала… и ощутила влажную тяжесть кувшина с водой на своём плече…

А за окном трещал мороз, на столе стояла горка горячих блинов, и было Прощёное воскресение 1974 года, двадцатый век…

* * *

Раннее февральское утро в Староконюшенном. Звонок Залетаева: просит о помощи, умер его отец.

– Вы – единственный человек, к кому я могу обратиться за помощью. Больше не к кому, – говорит он.

– Говорите, Владимир Сергеевич, что я должна сделать.

Несколько дней мы утрясали целый ворох печальных дел… И пока мы были при деле, Владимир Сергеевич держался. Но когда всё уже было позади – и отпевание, и погребение – на него навалилась тоска. Он был единственный сын у родителей и был очень привязан к отцу. Иногда он звонил и просил:

– Пожалуйста, если можете, приезжайте! Я схожу с ума от тоски…

Я приезжала. Он сидел в ворохе фотографий, писем… растерянный, как ребёнок. Ему нужно было кому-то показать эти старые, выцветшие фотографии, зачитать строчки из писем отца к нему, у них была дружба всю жизнь, настоящая дружба, о которой можно только мечтать. Залетаев говорил:

– Отец доверял мне. С детства. Никогда не ущемлял мою свободу. Помню, я был ещё мальчишкой, мы жили тогда на Волге, в Вольске. и я очень увлекался охотой, и он мне купил ружьё, и я бродил с этим ружьём один, по полям и лесам… конечно, они с мамой волновались обо мне… Но отец ни разу не сказал мне: ради нашего спокойствия ты не должен уходить надолго из дома. Нет, никогда он мне так не говорил. Хотя мог бы. Как отец, имел право, тем более, что мама всегда сходила с ума от волнения, от переживаний за меня… она и сейчас сходит с ума от волнений, стоит мне задержаться где-нибудь… Но отец понимал, что мне для моего развития нужна свобода… Он даже называл меня не Володей, а Волей. Он говорил маме: «Воле нужно дать волю!» И я очень благодарен отцу. Но я так редко говорил ему об этом… Говорил, конечно, но теперь кажется, что недостаточно… Они с мамой были неразлучны пятьдесят лет… Отец маму обожал, всю жизнь, просто боготворил… Как она теперь будет без него – не представляю… Нужно съезжаться, перевозить её к себе… но ведь я постоянно в разъездах, в экспедициях… Отказаться от этого – значит, отказаться от смысла жизни… Господи Боже мой, помоги! – он замер перед иконой, сцепив пальцы, по его лицу текли слёзы, и он их не стеснялся.

– А это – моя Катенька, – он протянул фотографию светленькой, востроносенькой девочки лет семи, очень похожей на Владимира Сергеевича. – Димку и Сашу я тоже люблю, но к Катюше совершенно особое чувство. И, конечно, чувство вины… При всей моей любви к моим детям я не смог им стать полноценным отцом. По крайней мере, и мама Димы и мама Кати и Саши дали мне это понять. Бродяга не может быть хорошим отцом. Хотя моя любовь и моя нежность к детям безграничны… особенно тоскую о Катеньке… да и она обо мне тоскует… девочке очень нужен отец.

– Но ведь можно видеться, общаться!

– Ах, если бы! Да, с Димой можно. А к младшим меня не подпускают.

– Это ужасно!

– Это ужасно… А ведь я мог бы им много дать… хотя быть таким отцом, каким был мой отец, мне, увы, не дано…

Я слушала его, и думала о том, что он – ровесник моего отца, и я представила, что где-то далеко мой отец вот так же страдает из-за того, что он не стал мне настоящим отцом…

– А вы пишите своей Кате письма.

– Письма? Но ведь ей их не отдадут!

– А вы всё равно пишите!

* * *

Женщина с сиреневыми губами.

Она хочет, чтобы я поселилась у них. Хочет, чтобы я пасла и караулила её «дщерь» (так она называет свою дочь). Которая всё время норовит убежать из дома. Приходиться прятать от неё ключи от входной двери. Приходится прятать её одежду. Но и это не помогает. Непокорная дочка убегает в окно, без верхней одежды. Бежит в свою компанию, где молятся не Богу, а другим божкам: вину и сигарете. Но если б у меня была такая мамашка, с такими хищными ноздрями и такими сиреневыми губами, я бы тоже убегала от неё в окно на все четыре стороны!

– Что это вы с алкоголичкой возитесь? Она взрослый человек, сама со своей жизнью разберётся. Я вам предлагаю поселиться у меня. Конечно, у меня нет для вас отдельной комнаты. Но вы будете жить с моей дщерью. Надеюсь, она оставит свою привычку убегать в пьяную компанию. У неё ведь выпускной класс! Экзамены на носу, а в дневнике одни двойки и прогулы. Я очень на вас надеюсь. На ваше хорошее влияние…

Я смотрела на её ядовитые губы и хищные ноздри, и мне жутко стало. Я подумала, что переберись я к ним, она и мою одежду от меня спрячет, и мы уже вдвоём с её несчастной «дщерью» будем убегать в окно…

– Спасибо, конечно, за доверие, – говорю я. – Но я не могу оставить Валконду, я обещала Зайцеву, что буду жить здесь.

– Вы ей уже не поможете!

– Как знать?…

– Я вам предлагаю совершить реально доброе дело.

– Но ваша дочь – взрослый человек. Я не могу быть при ней стражницей.

* * *

Теперь женщина с сиреневыми губами злится на меня. Она какая-то вездесущая. От неё никуда не спрячешься. Она как репей! Она требует от меня невозможного: чтобы я согласовывала с ней каждый свой шаг.

– Что это вы всех возите в Новую Деревню без предварительного согласования со мной?

– Мы все взрослые люди. И можем решить сами за себя. Без чьей-либо помощи.

– Вы утомляете отца Александра!

– Я этого не заметила. И потом, если я делаю что-то не так, отец Александр сам скажет мне об этом. Ведь это он мой духовный отец. Только он может мне делать внушения. Если я их заслужила. Но за Пресмана он мне сказал «спасибо».

Она злится на меня пуще прежнего. Когда мы встречаемся по воскресеньям в Новой Деревне, она непременно скажет мне какую-нибудь гадость. Но ей этого мало. Она и звонит мне частенько.

– Что это вы, Маша, как колобок катаетесь по Москве? – спрашивает она с издёвкой, и телефонный провод кажется мне в ту минуту длинной змеёй, по которой сочится яд. – То вы у Каптеревых, то у Пресманов, то у Кнорре, то у Залетаева… «Я от дедушки ушёл, я от бабушки ушёл…»

Мне не хочется с ней общаться, но я зачем-то начинаю ей объяснять:

– Это – мои друзья. И я всегда буду приходить к ним на помощь. По первому зову и даже без зова. А вы что-то хотели сказать мне?

– Да просто хотела узнать, как вы поживаете. Но вас ведь не застать нигде!

– Спасибо. Хорошо поживаю.

Нет, не зря ей пришла на ум сказка о колобке. Она, хищница, хотела меня слопать – но не удалось! Потому что я – не колобок!

Я не выдержала и пожаловалась отцу Александру:

– Тяжело очень от этой женщины.

– Да, у неё железная поступь, – сказал он. – Одно могу посоветовать: старайся не обращать на неё внимания. Ты живёшь свою жизнь, а она – свою…

* * *

Литературный вечер у отца Александра, у него дома – в Семхозе.

Он собрал молодых прихожан, пишущих стихи. Здесь и Гавр, и его младший брат Максим, и Валя Алфутов, и Алик Мень-2, и много других ребят, которых я встречала в Новой Деревне. Но здесь и вездесущая женщина с сиреневыми губами! Хотя она далеко не молодёжь и могла бы посидеть дома, отдохнуть.

Все читают стихи, по кругу. Я читала в тот вечер стихи про Марию, написанные летом, в Ужгороде.

Улучив момент, женщина с сиреневыми губами подошла ко мне и прошипела:

– А вы что тут делаете? Разве я звала вас сюда?

– Меня позвал отец Александр!

К сиреневому цвету на её лице добавился зелёный. Но больше она ничего не сказала.

И всё же, на обратном пути, в электричке, она подсела ко мне и отчеканила голосом железного командарма:

– Запомните! на будущее! Прошу: сообщать мне, о ваших планах. По поводу ваших визитов к отцу Александру. Иначе вы его разорвёте на части!

– Отец Александр – мой духовный отец. И только ему я буду сообщать о своих планах.

Её глаза метали молнии… Это была настоящая фурия! Нет, это был цербер! Бедный отец Александр… Ведь я-то могу её отшить, а он – нет. Ведь она – его прихожанка. И он вынужден её терпеть…

* * *

Валконда решила сходить в храм. Она захотела исповедаться и причаститься. Просит, чтобы я пошла с ней. Идём в ближайший – апостола Филиппа.

Но странный батюшка её сильно отругал на исповеди. Она заплакала, и мы пошли домой…

Зайцев, которому я рассказала об этом по телефону (он часто звонит нам из Минска), он страшно расстроился. Он сказал:

– Это у неё испытание такое. Испытание её решимости… Но она должна сходить ещё раз!

– Ну, нет уж! – сказала Валконда. – С меня хватит! Чтобы какой-то мальчишка, пусть и поп, меня отчитывал, как провинившуюся школьницу! Да он мне в сыновья годится! Бог – это утешение, а не унижение. Не хочу больше ни в какую церковь! Буду верить по-своему, как умею. Брат Слава говорит, что для того, чтобы спастись, достаточно веры с горчичное зерно. Я считаю, что вера с горчичное зерно у меня имеется. И оставьте меня все в покое!

В этот вечер она сильно напилась, и я не смогла это предупредить, обезвредить бутылку.

– Ох, Маша, если б ты знала, как мне плохо!… Вот тебе ум не мешает, а мне мешает! Почему?…

* * *

Лежу в ангине в Староконюшенном. Людмила Фёдоровна приходит меня навестить и приносит мне белый пушистый шарфик.

– На твоё горлышко, – говорит она. – Чтобы ему было тепло, и чтобы оно поскорее выздоравливало.

Милая, милая Мама Кошка! Я сохраню этот тёплый шарфик на всю жизнь…

* * *

В те дни я прочла книгу отца Александра «Сын человеческий», которую он мне дал в последний мой приезд в Новую Деревню. Книга была издана на Западе – в Брюсселе, как и другие его книги. (Интересно, как они попадают потом в Россию? Никогда не задумывалась об этом).

…Мне казалось, что я читаю не книгу, а живое свидетельство – как будто отец Александр там был в те времена и всё видел своими глазами… Христос стал мне таким близким, как будто и нет двух тысячелетий между нами… Две тысячи лет не мешали мне чувствовать себя его современником, точнее – чувствовать его своим современником. Я поняла, что Он действительно жив, что Он живёт здесь и сейчас, и с Ним действительно можно общаться – надо только захотеть… А Иерусалим – этот вечный город не где-то… в невозможной дали… А он – здесь, вот я выйду сейчас во двор – и пойду по улицам Иерусалима… А могу не выходить во двор – а просто закрыть глаза – и пойти по улицам Иерусалима… А за городом – гора, Голгофа, живая, настоящая гора, на которую можно взойти… в любую минуту жизни.

* * *

Празднование первой годовщины моего крещения. Конечно, на Огарёва, на каптеревской кухоньке. Я вновь испекла пирог с абрикосовым вареньем. Кроме папы Кирюши, Мамы Кошки и Каптерева, были конечно же Пресманы и Залетаев. Моя любимая семья.

Мои крёстные подарили мне стихи, посвящённые тому дню.

* * *

…А потом наступила весна. Весна Старого Арбата… И мой крёстный дал мне прочесть «Мастера и Маргариту». Эта книга сразу распалась для меня на три отдельные книги, которые так потом и не стали одной. Книгу про нечистую силу я сразу отвергла, она вызывала во мне чувство омерзения. Книга про Иешуа слилась с «Сыном человеческим» и только усилила чувство, что Иисус Христос жив и находится не где-то за тридевять земель – а здесь. И Голгофа совсем близко… близко…

И меня необычайно взволновала третья книга – история любви Мастера и Маргариты.

Зазвенели, запели дворы и дворики, переулки и переулочки, карнизы, и мансарды, увенчанные угрожающими гирляндами поющих сосулек… Угрожающими моему покою, угрожающими той тишине, той ясности, в которой пребывала всю зиму моя душа. Душа, готовая к принятию обета молчания.

Я не знала, не могла понять, что со мной происходит. Ведь я всё решила. Ведь я решилась. Разве может в моей жизни быть что-то другое – кроме той снежной прямой дороги, на которой я стояла в новогоднюю ночь?… Душа волновалась. Душа вдруг вспомнила, что мне всего двадцать три…

Я выходила среди ночи из дома и шла бродить по тёмным, звенящим, поющим староарбатским переулкам… Я не могла находиться в доме, не могла быть в тёплой постели, – когда там, за окном, всё так призывно, так могуче звучало… И повсюду, за каждым поющим фасадом, за каждой звенящей калиткой мне чудились мои искусители – Мастер и Маргарита… Я так остро переживала их роман – чувствуя себя и Мастером и Маргаритой одновременно, чувствуя себя и тем двориком, и той комнаткой, и тем окном – я вобрала всё это в себя без остатка. Я чувствовала в себе – продолжение этого романа. Он продолжал жить во мне, и длиться, и развиваться… Развиваться – в моих стихах.

Я всех люблю, кого любила. И всем по-прежнему верна. Теперь я знаю – это было Лишь прорастание зерна… Лишь ученичество свирели, Где звуков первых нежный бред… Она томилась много лет, И наконец вчера запела! Я помню всех, кого любила. Из памяти их не гоню. Теперь я знаю – это было Лишь приближение к огню…

Было ли это искушением? Или было, напротив, прозрением?…

Напоминанием, что – кроме той, снежной, есть на свете и другие дороги? И может, где-то – не знаю, где – было решено испытать меня вначале другой дорогой?…

Да не минет меня сия чаша. Дай испить всю до капли, до дна… Всю тщету упований вчерашних И тоску – грядущего дня. Да не минет страстей наважденье, Застилающих зренье и слух… И над бездною той скольженье, Где три раза кричит петух… Да не минет весь ужас утраты, Отпаденья от света – во мрак… И тоска по Тебе – как расплата. Да не минет. Да будет так.

Я бродила по ночным переулкам, отзываясь каждым своим нервом на звук сорвавшейся с поющего карниза капли, на шорох вздохнувшей надо мной ветки, на вскрик ночной птицы, на звон хрупких, сверкающих тротуаров…

* * *

Мы сдружились с дочкой отца Сергия, Лёлей. Ей двенадцать лет, но она очень самостоятельная девочка. Взяла и приехала ко мне в гости! В Староконюшенный переулок с Рязанского проспекта – не близкий путь. Мы попили чайку с ржаными лепёшками и пошли гулять по Арбату. Зашли в цветочный магазин, купили два букетика фиалок. И подарили друг другу! Было очень приятно.

Мы брели по весеннему вечернему Арбату, и я держала её за тёплую ладошку – то ли сестрёнку свою младшую, то ли будущую дочку… И чувствовала в своём сердце такую огромную нежность, даже больше… чувство, ни с чем не сравнимое…

Это просыпалось во мне материнство. Которое кричало «нет!» моим мечам о монашестве. И я начинала искать компромисс. Я пыталась примирить в себе эти два чувства, два стремления, разрывающие меня на две части. Тянущие меня в разные стороны…

(Нет! никогда у меня не будет детей, твердила я себе, никогда!)

* * *

… Ощущая в себе одновременно два желания, я пыталась как-то освободиться от одного из них – от того, которое мешало мне жить ясно и безмятежно. Мне хотелось ясности, цельности и простоты. Но – так не получалось.

Потому что так на самом деле не было: ни в мире, ни во мне.

Или эту ясность мне еще нужно было заслужить муками бурь и сомнений?…

Очисти мысли свежестью заката, Молчаньем ночи, радостью зари… И тем дождём, что за окном закапал… А слов не надо, слов не говори. И душу просвети улыбкой странной Прохожего, мелькнувшего в толпе… Разлукой освети, потом – свиданьем, И добрым сном, приснившимся в тепле. А сердце – вразуми к Тебе доверьем, Что испытание по силам нам дано. И только радость – сыплется без меры, Как светлый дождь, что льётся на окно…

* * *

Звонит Пресман:

– Машута, можешь забежать к нам? Я получил интересное письмо от своего ученика из Одессы. Хочу тебе его прочесть.

Через полчаса я у них.

– Помнишь, Машута, ты нам рассказала о своём отце? Что ты опять его потеряла, что в адресном бюро дают адрес, по которому он уже не живёт… Нас с Антониной Самойловной это очень взволновало. И мы решили тебе помочь. Я вспомнил, что у меня был когда-то аспирант из Одессы. Я разыскал его адрес, написал ему и рассказал твою историю. Он пошёл в адресное бюро. Ему тоже дали старый адрес. Он пошёл по этому адресу. Действительно, отец твой много лет там не живёт. Но мой ученик (не зря он мой ученик!) провёл настоящее расследование. Он пошёл по соседям и расспрашивал всех, кто, может быть, что-нибудь знает о твоём отце. И он-таки нашёл тех, кто знал его новый адрес! Но ему этого показалось мало. Не зря он всё-таки мой ученик! Он поехал по этому адресу, чтобы удостовериться в том, что адрес – верен. И он нашёл твоего отца, Машута! Он с ним общался! Вот, читай письмо…

Руки мои дрожали, и строчки прыгали перед глазами… Ученик Пресмана писал, что мой отец – умный и обаятельный человек. Ещё молодой, но очень болен… перенёс две операции на сердце… был в клинической смерти… рад тому, что я нашлась… хотел бы меня увидеть…

– Ну, как, поедешь к отцу? – спросил Александр Самуилович. Глаза его горели восторгом. Он был счастлив за меня.

– Сразу же после весенней сессии.

Он крепко расцеловал меня.

– Правильно, Машута! Не откладывай. Нужны будут денежки, мы с Антониной Самойловной тебе поможем. А письмо возьми себе. Ты ведь, небось, будешь его перечитывать…

– Спасибо вам. Огромное спасибо за всё. Даже не знаю, как вас благодарить…

– Ты счастлива – и это самая лучшая награда, уверяю тебя, – сказал Александр Самуилович.

– И не убегай сразу, попей чайку с нами, – сказала Антонина Самойловна, которая уже накрывала стол к чаепитию…

И я не уставала благодарить Бога за то, что Он меня одарил такими друзьями.

* * *

В тот же вечер я написала письмо отцу…

* * *

Вскоре пришла открытка из Риги. От отца!

Да, почему-то не из Одессы, а из Риги. Отец радовался, что успел накануне отъезда в Ригу получить моё письмо.

Он сообщал, что лежит в рижской клинике имени Страдыня, в ожидании третьей операции на сердце…