Было 12 мая. Поехала в цирк поздравить Ядвигу с днём рождения.

А мне говорят: «Она упала. Сейчас в больнице».

Упала Ядвига! Упала падучая звезда… Разбилась на множество осколков…

Еду к ней в больницу. Она лежит на растяжке, вся переломанная… Жара… в палате духота нестерпимая, а ей так лежать несколько месяцев, пока всё срастётся… Неужели она и после этого будет летать?! Ну, это просто рок какой-то! Ведь так уже было. Опять пьяные униформисты стали убирать сетку (Это было как раз на 9 мая) – а она была ещё там – под куполом… и не видела, что сетка, уже ослабленная, почти лежит на ковре… и полетела она вниз с 20-тиметровой высоты… Не мог повториться такой ужас – но он повторился! Жизнь как будто испытывает на прочность эту милую, синеглазую женщину. Но она ни на что не жалуется. Принимает это как данность. Да, у неё такая профессия – летать, падать, разбиваться, а потом опять летать… Всё-таки циркачи – удивительные, непостижимые люди!

– Ты знаешь, Ядя, а я крестилась недавно.

– Молодчина! – говорит она.

– У меня теперь новое имя – Мария.

– Тебе идёт.

– Спасибо.

– А меня в детстве крестили, – говорит она. – И назвали в честь польской королевы Ядвиги. Наш род от неё идёт. У нас в роду все женщины – Ядвиги.

– Потрясающе!

Мы ещё говорим с ней, о разном, она рассказывает о своей маме, о том, что у них в семье пятеро детей, что никак нельзя, чтобы был один ребёнок, потому что не дай бог с единственным что-то случится – что тогда? Она мечтает, что у неё будет много детей, по крайней мере – больше одного. А я слушаю её и дивлюсь: вот, лежит на растяжке вся переломанная женщина, переломанная не в первый раз, лежит в полной неизвестности: как там срастётся и когда? – и при этом строит планы на будущее, да при этом такие оптимистические! Чтобы непременно больше одного ребёнка! Нет, циркачи – люди непостижимые…

– Я буду молиться за тебя, – говорю я ей на прощанье.

* * *

Спектакль «Балаганчик» по Блоку в театре у Гедрюса Мацкявичюса.

Феерия!…

Гедрюс – гений!

А я – не с ними. Жалею ли? Чуть-чуть. Как о далёком детстве, которое уже не вернуть…

Но у меня такие события в жизни происходят, что грешно о чём-то жалеть.

Не могу же я сказать, что того, что есть сейчас в моей жизни, – мне этого мало?!

* * *

В то лето мы полюбили с Танюшкой Неструевой бродить ночью по Москве.

Ночи были светлые – почти питерские! Однажды добрели до Староспасского монастыря. Здесь не шатко – не валко шла реконструкция. То ли ремонт, то ли разруха окончательная… Дверь на колокольню была приоткрыта…

Лестница крутая, винтовая… Долго, долго топали наверх…

И когда добрались доверху, увидели всю Москву под собой – великий, древний, прекрасный город… сладко спящий на рассвете, как ребёнок… И – встающее на горизонте яркое, слепящее солнце… Как бессмертное божество в ореоле огненных лучей… Такую красоту можно увидеть только раз в жизни. Сюда бы Гомера! Он бы спел… он бы сумел.

* * *

13 июня, раннее утро. Ночевала у Неструевой. Выглянула утром в окно и увидела прямо под окном, на крыше подвала, – огромный букет сирени!…

И сразу поняла: это – от Гавра. Вчера вечером он позвонил и спросил: «Ты ночуешь сегодня у Тани?» – «Да».

Вот почему он спрашивал! Ведь сегодня – год, как мы познакомились. Год – как жизнь…

* * *

Голос Людмилы Фёдоровны радостно звенел в телефонной трубке:

– Марк Максимов, редактор издательства «Советский писатель», сказал мне: привозите рукопись! Я буду предлагать её к печати!

Отвезти рукопись Максимову было поручено мне. Я это сделала с нежным трепетом.

Казалось, до выхода книги Людмилы Фёдоровны – совсем-совсем близко…

Лето 1973 года. До выхода книги Людмилы Фёдоровны – долгих двадцать лет… Как хорошо, что мы этого не знали.

* * *

Ездили компанией за город к Игорю Лаврову. Каптеревы, Пресманы, Кнорре и я.

Лавров – поэт и чеканщик. «Хороший поэт и талантливый чеканщик», – сказала Людмила Фёдоровна, они с Игорем давно дружат.

Когда мы вошли в калитку, с крыльца дома сорвалась и помчалась прямо на нас огромная собака – тёмно-рыжая, с развевающейся шерстью… И пока она неслась на нас, как огненный вихрь, я мысленно прощалась с жизнью. Ведь я панически боюсь собак! С раннего детства. С тех самых пор, как услышала бабушкины рассказы про овчарок, которые их стерегли в Освенциме, и как они бросались на каждого, кто делал шаг в сторону… Страшно боюсь собак, особенно больших!

И вот она несётся галопом на меня… хотя нас шесть человек, но мне кажется, что несётся она именно на меня… потому что я смотрю ей в глаза, и она смотрит мне в глаза, хотя знаю, что это – неправильно: во-первых, нельзя бояться (потому что собаки это чувствуют), а во-вторых, нельзя смотреть им в глаза (потому что это их нервирует). Но я ничего не могу с собой поделать. Закрыть глаза – ещё страшнее.

И вот она подлетает… встаёт на дыбы (Боже, да она с меня ростом!) и… кладёт передние лапы мне на плечи! Я – ни жива, ни мертва… Господи, да где же хозяин, который спасёт меня от этого чудовища? И вдруг это чудовище начинает вылизывать мне лицо!…

Был длинный-длинный день… Такие длинные дни случаются только летом за городом, здесь время течёт совсем по-другому… Игорь – большой, сильный, богатырского вида человек, и его жена, тоненькая белокурая Марина, водили нас по саду… А потом по дому, и Игорь показывал свою чеканку, его работами был увешан весь большой дом… Потом пили чай с брынзой и листьями мяты, сорванной только что с грядки, у них во дворе была целая плантация мяты… И читали стихи: Людмила Фёдоровна, Игорь и я. Все сидели за длинным столом на уютной тенистой веранде, а я сидела на полу – в обнимку с Фаддеем. Так звали огромного рыжего пса, который не отходил от меня ни на шаг весь этот длинный день… Все дивились на это и говорили, что у Фаддея любовь с первого взгляда.

А мне казалось, что я встретила родную душу. Что это вовсе и не собака. И мы знали друг друга когда-то – в другой жизни… И поэтому он узнал меня! Он – первый. Мы сидели на полу, его голова – у меня на коленях, я гладила его густую, тёмно-огненную шерсть… утыкалась в него лицом, вдыхала его потрясающий запах… запах солнца, трав, летнего приволья… чувствовала его тепло, всю его безмерную доброту ко мне, которая светилась в больших карих глазах… И когда я читала стихи, он слушал меня совершенно по-человечески. И я знала, что никогда в жизни не забуду его – моего нежданного друга…

И вот, прошло с того лета тридцать три года. И я помню его… – как он летел мне навстречу… и как вылизывал мне лицо… и как доверчиво клал голову мне на колени… Рыжий, прекрасный, сказочный Фаддей. И я верю, что когда-нибудь мы с ним непременно встретимся – в какой-нибудь другой жизни… И сразу же узнаем друг друга!

* * *

Здравствуй, июньский Киев! Ты был ко мне так добр в марте. Я соскучилась по тебе! Приюти, приласкай меня и сейчас… своими цветущими акациями и каштанами… белый, белый город… над головой – цветущие, благоухающие кроны – как душистые облака… под ногами – белый снег лепестков… Вы хотите узнать, как было когда-то в раю? Поезжайте в июне в Киев! И вы вдохнёте нежный аромат рая…

И до чего ж ты хороша, Молоденькая богомолка! По Киеву, в июньский полдень, Идёшь спокойно, не спеша… А мир так безнадёжно стар! Бегут морщинами дороги… Босые маленькие ноги Жжёт раскалённый тротуар. В косынке белого холста, В руке – ручей текучий чёток… И губы шепчут безотчётно Молитву, что как хлеб проста. Светлейшая моя сестра, Возьми, возьми меня с собою! Как сладостно поют в соборе О воскресении Христа!…

Молоденькая богомолка была не выдумана мной, она была совершенно реальная – в длинном чёрном одеянии, босая, она шла по раскалённой мостовой, опустив глаза, такая юная и прекрасная в своей отрешённости от мира, который был весь в цвету… Цвело всё! Каштаны, белая акация… ветки прогибались под гроздьями цветов… воздух был густой от запахов…

Был июнь, и мы с Кириллом Георгиевичем опять гуляли по Киеву…

Вернее, целыми днями я бродила одна, а он читал свои научные лекции, в которых я не поняла бы ни слова. Они были сугубо физические.

Я сдала сессию и перешла на второй курс. И продолжала работать на своей удобной работе: сутки дежурила, трое – свободна. И опять было сказано, как в марте: «А не махнуть ли нам вместе?» – и я опять с радостью согласилась. После крещения мы очень привязалась друг к другу, каждый из нас нашёл в другом то, что когда-то потерял: я – отца, он – дочь. Глядя в его ласковые, сине-голубые глаза, мне казалось, что я смотрю в глаза своего отца… А он мне говорил: «Временами ты так похожа на Машеньку!»

Итак, июнь Киев, цветущие каштаны и белая акация… тротуары усыпаны лепестками…

Никогда не забыть эту молоденькую богомолку, и задумчивого старика у ворот Ботанического сада с кошёлкой пышных пионов… и тротуар, усыпанный свежими, розовыми лепестками… И как я неожиданно набрела на монастырь. На женский монастырь в самом центре Киева. Это было удивительно: шла, шла, по узкой кривой улочке в гору – и вдруг улочка упёрлась в ворота. А за воротами – чистый дворик, весь в цветах, маленькие домики, небольшой беленький храм и женщины в чёрных одеждах, спокойно и быстро снующие по двору… Кто-то метёт двор, кто-то поливает цветы, кто-то спешит. не спеша, по каким-то другим делам… И все – сосредоточены. Сосредоточены – на молитве. Это видно по их лицам. Я села у монастырских ворот и просидела часа два, или три, наблюдая монастырскую жизнь… И таким покоем повеяло на меня, и благостью, и умиротворением… Разве это – не лучшее, что можно желать? Разве посвятить свою жизнь молитве – не высшее счастье? Мысленно я уже перешагнула через ограду и была, невидимая, там – среди них, этих женщин, нашедших своё необычное счастье. Кто сказал, что счастье женщины – это непременно муж, дети, кухня? А почему не цветы, храм, Бог?…

Вечером гуляем с Кириллом Георгиевичем по цветущему, благоухающему Ботаническому саду. Долго сидим на лавочке на берегу Днепра. Неожиданно он говорит:

– Я волнуюсь за тебя.

– А что случилось?

– Меня волнует, что когда-нибудь ты останешься одинока, без друзей. Среди твоих друзей почти нет твоих ровесников.

– Ну, и что? Зато мне с вами интересно.

– Но мы все старые, мы рано или поздно уйдём…

– Это вы – старые?! И ты, и Каптерев, и Людмила Фёдоровна, и Пресман – вы моложе двадцатилетних! Не хочу никаких ровесников, и говорить на эту тему не хочу. ВЫ БУДЕТЕ ВСЕГДА! Никто из вас не умрёт, это невозможно, ведь я люблю вас!

Он улыбался сдержанно, он не спорил. Я вообще не слышала никогда, чтобы Кирилл Георгиевич с кем-нибудь спорил, кому-нибудь что-то доказывал, навязывал… Он может только улыбнуться, и улыбкой, мягкой, ироничной или насмешливой, высказать своё отношение. Да ещё вопросом: «Ты так думаешь?»

Он усмехнулся…

– И всё же, я, как твой крёстный, хотел бы, чтобы у тебя были друзья-ровесники.

– Но мне интереснее всего с вами! Что же я могу поделать?

* * *

Привет, Питер! Мы ещё с тобой не знакомы. Но я уже заранее люблю тебя. Потому что Мой Клоун любил тебя. И ты любил Моего Клоуна. Значит, ты хорошо разбираешься в тонких материях…

Здесь, в Ленинграде, Леонида Енгибарова назвали лучшим артистом года. Это было шесть лет назад, в середине шестидесятых. Здесь к нему за кулисы пришёл великий французский мим Марсель Марсо – пришёл как к равному. И подарил ему свою пантомиму «Клетка». (Вот какие подарки делают мимы друг другу!)

Я не буду расспрашивать у прохожих, как мне найти цирк. Я знаю, что я обязательно приду к цирку, без чьих-либо подсказок… Ноги сами приведут меня. Это – свойство моих ног: приходить к цирку. Находить дорогу к цирку в любом городе.

Так и случилось. Бредя по безлюдным набережным и пустынным мостам, я вдруг увидела его… И долго стояла на том мосту, с которого его было видно лучше всего. Представления в этот вечер не было. Потому что сезон был закрыт. Но для меня шло представление, предназначенное только мне одной…

Ах, этот цирк на Инженерной! Он Вас приветствовал не раз… На том мосту, что я сейчас Стою, – стояли Вы, наверно… Теперь какой печальный Рыжий В манеж на зонтике летит?… Куда б ни шла, – всё Вас я вижу, Судьбы недолгий фаворит. Вот забрела в туман неверный На берега чужой Невы… И сразу – цирк на Инженерной, И снова – Вы, и всюду – Вы… Как медленны, пустынны, зыбки Каналов лёгкие тела… А мне без грустной той улыбки Теперь ни света, ни тепла…

А ещё был Летний сад с зыбкими туманами нежных статуй, была Зимняя канавка с влюблёнными парочками у парапета…

Зимняя канавка, маленькая ранка в сердце – расставание с тобой. Ты – приют влюблённых. Оттого мне больно, что моей не стала ты судьбой. Так уж странно вышло… Только сумрак дышит… Рядом – ты, канавка, Только ты. Мы здесь не встречались. Это показалось, что мелькнули милые черты…

Находившись до головокружения, забредаю на крышу. Она мне приглянулась, и я решила пересидеть на ней остаток ночи. Сижу, прислонившись к печной трубе, и смотрю на занимающуюся зарю… Точнее – на две зари – одна гаснет, гаснет и никак не погаснет… а другая медленно разгорается… и никак не разгорится в полную силу…

Никого у меня в этом городе нет. Впрочем, есть подруга детства, которая учится здесь в институте, завтра я попробую разыскать её. А пока – у меня эта заря, и полная свобода -идти куда хочу. Хорошо, что мы расстались с Неструевой в первые же минуты по приезде в Питер. «Ах, какой дом! какой балкончик! какая подворотня!» – на каждом шагу восклицала я, как только мы вышли на Невский, и я то и дело останавливалась, любуясь, ведь я была в Питере впервые, а Танюшку это почему-то раздражало, она злилась на меня и мешала моей радости.

– Тань, смотри, какая башенка!

– Да видала я уже это всё! – огрызнулась она. У неё случалось порой мрачное настроение, без всякой видимой на то причины.

– Тогда так: встречаемся через два дня на вокзале. Пока!

Я развернулась и пошла от неё в противоположную сторону, не оглядываясь.

У Неструевой был адрес каких-то знакомых, где можно было переночевать. У меня ни знакомых, ни адреса не было. Но меня это не беспокоило. Какое это наслаждение: бродить по чужому городу в одиночестве… идти, куда тебя несут ноги… слушаться только свого настроения… ни от кого не зависеть, смотреть на этот дом, сколько хочу, стоять на этом мосту, сколько хочу… Одиночество – это такое благо! (Иногда). Это такой тихий праздник, без единого лишнего слова.

А на парапете набережной у Храма на Крови я написала вот эти стихи:

Не отреклась. Не отсекла. Родившись вновь – вновь обрела. То, что горчайшим было самым, Не хламом стало – стало храмом, Светлейшим Храмом-на-Крови. Омытое тоской и мыслью, Всё засветилось новым смыслом… Разлука – встречей, боль – отрадой, Бессмертьем – жизнь, и сказка – правдой, Смерть – воскресением в любви…

* * *

Возвращаюсь в Москву.

Идиотские ссоры дома то затухают, то вспыхивают с новой силой. Крестик на моей шее не даёт покоя моим домашним.

«Чтоб не страдать от одиночества, человек должен жить один…» Когда ты один – ты просто один. А когда вокруг тебя люди, а ощущение, что ты – посреди безлюдного поля, и хочется кричать «ау!…» – а ответа не будет… Нет, сестрёнка меня всё же понимает и сочувствует мне, но что она может?… Дома – тяжело.

Куда податься? Опять к Неструевой? Но после Питера у нас какое-то взаимное охлаждение, питерские балкончики и подворотни нас хоть и ненадолго, но развели…

* * *

Каждую третью ночь я ночую на работе – на своём пульте автоматизированной охраны, на своей продавленной раскладушке. Но две промежуточные ночи (если я никуда не уезжаю) – проблема.

И тогда я стала уезжать по вечерам на Курский вокзал. Здесь удобные скамьи. Сижу, читаю книгу. Ночь проходит незаметно. Как-то, часа три ночи было, пошла побродить по вокзалу, чтобы развеять сон, и вдруг… в камере хранения увидела Гедрюса Мацкявичюса! Он сидел и читал книгу.

– Гедрюс! что вы тут делаете?

– А… здравствуйте! – улыбнулся он своей немного застенчивой улыбкой. – А я работаю тут. Устроился на пару месяцев. Здесь хорошо платят. Хочу заработать денег, чтобы съездить в Литву, навестить родителей. И сына, Эрнестика. А вы? Уезжаете куда-нибудь?

– Да нет. Просто люблю по ночам читать книги на Курском вокзале. Нравится мне это!

Мы посмеялись.

– А серьёзно?

– Серьёзно? Просто некуда деться.

– Так заходите ко мне в гости! – и он впустил меня в свою камеру. – У меня тут чайник есть, сейчас будем пить чай…

Мы пьём чай, и я говорю, что тоже собираюсь в Прибалтику. Гедрюс даёт мне адрес своей старшей сестры, живущей в Вильнюсе.

– Можете зайти, попить кофейку. Передать от меня привет.

Он говорит по-русски чисто, но с неистребимым литовским акцентом: он как будто старательно лепит слова из тёплой глины: они у него такие мягкие, тёплые, уютные, без острых углов и резкостей, москвичи так плавно и певуче не говорят. Мы сидим в камере хранения ручной клади, между полок с коробами и чемоданами. За ночь несколько раз отходят поезда, и народ забирает свои вещи, Гедрюс ловко таскает тяжеленные чемоданы, он очень сильный, но всё равно – работа, мне кажется, ужасная, слишком уж тяжёлая.

– Это – временно, просто очень нужны деньги, а нигде больше так быстро не заработаешь, – говорит он и улыбается своей мягкой, какой-то извиняющейся улыбкой. -Порой бывает затишье, можно поработать. Вот и сейчас, до следующего поезда целых два часа, никого не будет.

И он вынимает листочки, и читает свой новый рассказ – про жизнь в другом измерении – где всё ярче, острее и прекраснее, чем в нашем… А я думаю о том, что вот, гениальный режиссёр и гениальный писатель работает в камере хранения на вокзале, чтобы заработать на билет до родного города. Ведь за режиссёрскую работу ему ничего не платят, рассказы свои он и не пытается где-то напечатать, за такие рассказы посадят скорее в психушку, чем напечатают, а стипендия в институте настолько мизерная, что еле хватает на жизнь. Наверное, только так гениальные спектакли и гениальные рассказы и рождаются – в нищете и впроголодь…

…Гедрюс – удивительно деликатный человек, он ни разу не спросил меня, что это меня принесло опять ночью на Курский вокзал. У него-то – работа, а я тут что забыла? Но он никогда не задавал лишних вопросов.

Я весело заглядывала в его окошко «Приёма клади» и говорила:

– Здравствуйте, Гедрюс! А я к вам в гости!

И он как-то совсем не удивлялся, и говорил приветливо, как радушный хозяин:

– О, заходите, заходите!

* * *

Приближался июль…

Господи, Господи! как мне пережить это лето?… лето в Москве… которое я всегда так любила, потому что – облака сирени и тополиные снега… потому что – летом в Москву всегда приезжал Мой Клоун… он любил лето в Москве… и я любила лето в Москве… раньше… как будто в другой жизни…

Лето 1973 года – это первое лето, когда он в Москву не приедет.

Не приедет уже никогда.

Как год тому, как жизнь тому, живу в предчувствии утраты…

Хожу по любимому городу – как по минному полю… Город заминирован воспоминаниями. Первая годовщина – это очень больно. Это ещё не тот срок, когда время лечит. Кажется, что всё повторится опять… и ты должна что-то срочно сделать – предупредить, успеть… – как в моём сне…

Как год тому, как жизнь тому, Живу в предчувствии утраты… Ты жив ещё, ты жив – но завтра… Да, это видно по всему: Всё предвещает мне беду – Заката желчь и сумрак серый, И мумии старух на сквере, И обморок листвы в саду… Я познаю бессилье слов. Сжигаема ужасным знаньем, Я, как утопленница с камнем На шее, – забываюсь сном… Там – пустота. Небытие. Там – можно не бояться завтра . Но возвращаема обратно Горчайшей мыслью – о тебе. Чем я могу тебе помочь? Напрячь все силы до предела – Рассудка, и души, и тела… Но сил моих превыше – ночь .

Лето семьдесят третьего года.

Убегание, убегание… убегание из Москвы… Потому что здесь я не нахожу себе места…

Стук колёс, гром колёс, плач колёс… Перроны, вокзалы, города прежде виданные и не виданные… о которых мечтала когда-то, и города, в которых оказалась случайно… в этом беге, в этом стремлении – вон из страшной Москвы!…

Но, убегая от города, я не могла убежать от себя, и свою тоску я волочила за собой, как собака волочит перебитую лапу… И моё чудесное рождение в марте, и моё обретение нового имени не избавило меня от меня самой, от моей биографии, от моей боли.

* * *

– Я хочу уехать, – говорю маме. – Не на три дня, а на подольше.

– Куда?

– Куда глаза глядят. Я не могу быть в июле в Москве.

Поехала на Киевский вокзал и купила билет до Львова.

– А дальше куда? – спрашивает мама.

– Там видно будет. Я тебе напишу с дороги.

Вообще, у меня была давняя мечта: пожить в закарпатской деревушке, где куры и козы гуляют по улице… Почему-то очень этого хотелось.

* * *

Я ушла в отпуск, а заодно взяла на работе расчёт. Возвращаться после отпуска на пульт мне не хотелось. Да и не хватило бы мне одного месяца. Мне хотелось в Закарпатье и в Прибалтику.

– А где ж ты остановишься? У нас ведь там никого нет.

– Мама! где-нибудь! И нечего обо мне плакать, я же не на войну ухожу!

– Господи, сколько же мне переживаний с тобой!…

– Не понимаю я твоих переживаний.

– Это потому, что у тебя своих детей пока нет.

Мама была права. Когда-нибудь я пойму её переживания. Но ещё не скоро…