Разделение на два класса
Перед началом нового учебного года наш класс разделили на два: на шестой «А» и шестой «Б». Вот как много теперь в городе моих ровесников! Больше сорока.
Классной руководительницей шестого «А» стала наша Марьюшка. А в шестом «Б» какая-то новая учительница, мы её ещё не видели.
Марьюшка, пользуясь тем, что новая учительница пока не в курсе наших особенностей, отобрала в свой класс самых сильных учеников. Таким образом, в шестом «А» оказалось всего шесть мальчиков, и все – без пяти минут отличники, все такие умные-преумные: конечно же, Лезя и Жорка – они у Марьюшки всегда на первом месте; ну конечно же Серёжка Потапов (он же – Потапыч, любитель задач повышенной сложности – типичный «ботаник», отрешённый ото всех, небрежный в одежде, «вещь в себе»), конечно же – Серёжка Калашников (он же – Калачик, кругленький и аккуратный, как девочка, с большущей умной головой – в таком объёме могло бы поместиться целых две головы!), конечно же – наш классный весельчак-острослов Сашка Соколенко, и Санька Бухвалов – тоненький и беленький, как одуванчик, с круглыми удивленными глазами. Ну, и девочки, как на подбор – умные и красивые. Все в городе говорили: Марьюшка взяла к себе своих любимчиков.
А меня она к себе не взяла… Обеих Ань взяла, а меня – нет.
Хоть я училась ничуть не хуже Ань. И даже лучше многих, кого отобрали в «А». И всё равно Марьюшка меня отбраковала…
Узнав об этом, я очень плакала. Мама сначала меня утешала:
– В шестом «Б» ведь тоже хорошие девочки: Юля, Лариса. Ты же с ними тоже дружишь. И потом: ваши классы на одном этаже, по соседству. Какая разница, в какой комнате сидеть? А на переменках будешь общаться с Анями.
– Ну, как ты не понимаешь?! – кричала я и опять заливалась слезами. – Нет, ты не понимаешь! Это же ужасно! То, что они в «А», а я в «Б»… Понимаешь, УЖАСНО!!!
Тогда мама пошла к Марьюшке и упросила её взять меня к себе. Меня переписали в шестой «А». Но остался неприятный осадок: Марьюшка сделала это из жалости. Я её так люблю, а она хотела от меня избавиться. Осознавать это было горько. Конечно, думала я, зачем я ей такая – неправильная? Только всю картину порчу…
Я проплакала почти всю ночь, уткнувшись в подушку. И первого сентября шла в школу с опухшими от слёз глазами. С чувством, что я в шестом «А» – человек второго сорта: вместе с парочкой троечников, которых Марьюшке всё же в последний момент навязали. Потому что руководительница шестого «Б», разобравшись, что к чему, возмутилась против такого несправедливого расклада.
Хотя во многих современных школах именно так и делается, и никого это не обижает: есть классы сильные, там одни нагрузки и одни требования, а есть классы слабые – и там совсем другие нагрузки и другие требования.
Но в то время это выглядело как-то вызывающе. Наш класс был НЕНОРМАЛЬНО сильный! И таким оставался до конца школы.
…И спустя десятилетия наши учителя говорили: такого класса в нашей школе больше не было.
О нашей дружбе
И была, к тому же, в классе какая-то удивительно семейная атмосфера. Не просто дружба, а именно как будто одна семья. Ведь в шестом «А» оказались, в основном, «старожилы» города (хотя нам было всего по двенадцать лет, но по вольногорским понятиям мы были уже старожилами). Наши родители дружили между собой, многие – с юности, как моя мама и мама Ани-большой, многие вместе когда-то учились, некоторые вместе работали на других стройках, ещё до Вольногорска, а теперь вместе строили этот город в степи – НАШ город, работали «одной командой» и все друг другу улыбались при встрече на улице.
А дружба детей – это была дружба во втором поколении, и она ощущалась практически как родство. О такой же потрясающе тёплой и родственной атмосфере в маленьком городе я прочла недавно в интервью Елены Гагариной, дочери первого космонавта. Она рассказывала о жизни в Звёздном городке в шестидесятые годы: о том, как дружили родители, одержимые одним делом, и дружили их дети-ровесники. Точно как у нас в Вольногорске. Только здесь все были одержимы стройкой великого комбината, а в Звёздном – полётами в космос. Но и наш город возник с мыслью о космосе: чтобы тем, кто тренировались в Звёздном, было на чём летать.
Так что два маленьких уникальных города – Вольногорск и Звёздный – были, как два брата. Они и родились почти одновременно: на рубеже пятидесятых и шестидесятых годов двадцатого века.
Плюс музыкальная школа
Итак, начался новый учебный год, и я пошла в музыкальную школу. Аккордеон для меня оказался о-о-очень тяжёлый, – в нём двенадцать килограмм, носить его из-за сколиоза мне нельзя. Бабушка сшила удобный чехол, чтобы можно было носить аккордеон на спине, как рюкзак. Но я стесняюсь носить аккордеон в чехле и теперь у нас с бабушкой ещё один повод для конфликтов: она велит носить аккордеон в чехле, а я ношу его в футляре. Бабушка уверяет, что я буквально на глазах делаюсь всё кривее и кривее, что у меня скоро будет горб на спине, ну и так далее… Мне кажется, она преувеличивает. Но нажить горб мне совершенно не хочется.
Я пообещала носить аккордеон в левой руке: может, так я стану ровнее, если буду регулярно кривить себя в другую сторону.
У меня милая учительница, её зовут Римма Петровна. Ей очень идёт её редкое имя, его хочется произносить длинно, нараспев: Римммааа… У Риммы Петровны бледное лицо, рыжеватые кудряшки и нежный, певучий голос. Если бы Римму Петровну одеть в старинное платье, – то казалось бы, что она сошла с какой-то средневековой картины.
Римма Петровна меня хвалит, говорит, что у меня хорошие руки, гибкие пальцы. Ещё она хвалит мой аккордеон за богатое звучание. В моём репертуаре уже есть «Светлана» Хренникова, я играю её с большим наслаждением – и в школе, и дома. И «Полюшко-поле» Блантера, замечательная песня гражданской войны, тревожная и грустная. Так что уже есть, с чем выходить на бульвар Монпарнас! Ещё бы приобрести чёрную шляпу с широкими полями…
Любимое время года
Осень, осень… Моё любимое время года.
Осенью меня не удержишь дома, особенно в дождь…
Бабушка кричит мне вдогонку:
– Ты же промокнешь!
– Я и хочу промокнуть!
Клавесин в степи
Однажды Римма Петровна пригласила меня на урок к себе домой. И я увидела чудо, которого никогда до того не видела – клавесин! Маленький, как будто игрушечный инструмент.
– Старинный… – с нежностью сказала Римма Петровна своим певучим голосом. – Мне от прабабушки достался. Семейная реликвия. Вожу его повсюду с собой – никогда не расстанусь!
Она присела к клавесину на изящный стульчик, откинула со лба рыжеватые кудряшки и заиграла Моцарта… Своими бледными пальцами с прозрачными ноготками. Римма из средних веков. И я как будто оказалась в другой эпохе, в далёком восемнадцатом веке…
Я слушала дивные, сказочные звуки и смотрела в окно, а окно выходило в степь – чёрную, непролазную степь до горизонта, поливаемую осенним дождём…
Это было волшебно и незабываемо!… Моцарт, на клавесине, посреди чёрной, мокрой степи…
Удивительная экскурсия
Как-то в воскресение Фёдор водил меня на экскурсию. На бескрайнюю стройплощадку за городом, где возводится комбинат-гигант.
Была осень, сырой пасмурный день, мрачно нависшее небо и, как всегда, забивающий дыхание ветер… ветер… ветер… Под низким свинцовым небом, почти упираясь в него, высилось множество железных конструкций, в этих конструкциях было что-то космическое, инопланетное, это было страшно и красиво одновременно. Одним словом – величественно!
Фёдор мне про всё рассказывал, про разные цеха: где и что будет происходить, когда это всё достроится. А кое-что уже работало (это называлось «первая очередь», и о том, что уже пущена первая очередь нашего комбината, об этом даже сообщал «Голос Америки» – такое секретное радио, кто-то из вольногорцев его слушает, и на следующий же день новости, которые сообщил «Голос Америки», распространяются по всему городу).
Фёдор говорил про то, что продукция комбината очень нужна для строительства ракет, и всё это очень волновало меня, особенно про ракеты. Образ гигантской ракеты как будто витал здесь – незримый, но при этом очень явственный. Мне казалось, что все эти конструкции – это исполинские железные руки, которые нежно поддерживают РАКЕТУ, которая, продырявив головой серое скучное небо, нацелилась в бездонный сверкающий КОСМОС…
Мы забирались на какую-то верхотуру, по каким-то узким крутым лестницам, в железных лабиринтах завывал ветер, здесь его было ещё больше, чем внизу, и характер у него был другой – совсем дикий, как у зверя, было даже жутковато, но я не подавала вида. Меня распирало от восторга. Это было какое-то иное измерение жизни – и меня сюда допустили!
– Не страшно? – спрашивал Фёдор.
– Нисколечко! – отвечала я.
– Ну, ты молодец! – говорил он, и меня распирало от восторга ещё больше.
Рабочие везде радостно приветствовали его – главного инженера треста, и мне было приятно, что его все так любят и уважают, это было видно, а он обо мне говорил рабочим: «Моя старшая дочь!» Он ещё никогда так обо мне не говорил. И мне показалось, что это – начало каких-то новых отношений, и тихая радость заиграла в сердце… Неужели я для него что-то значу? И, может быть, он даже немножко любит меня?…
* * *
Через несколько дней. На правах бывалого человека, я повела на комбинат ребят, человек пять из нашего класса. Но мы не дошли до комбината, мы заблудились на стройплощадке, среди вагончиков, заборов, котлованов и упёрлись в какую-то грязную лужу. Обходить её не хотелось, уж больно она была широка, я бодро ступила в эту жижу – и пошла… И тут же ноги стало засасывать! Как будто кто-то схватил меня за пятки и с силой потащил вниз… Отвратительное ощущение. Так вот как люди тонут в болоте, пронеслась в мозгу удивлённая мысль. Выдёргивая ноги как из клейстера, рванулась обратно. Можно сказать, что от страха я тогда пережила состояние левитации. Помню, помню это фантастическое ощущение – отсутствие собственной тяжести! Ну, конечно, подумала я в ту секунду парения, восхитительного полёта над цементной ямой, бабушка меня называет «щепкой», а щепки же не тонут!!!
…И вот я уже на твёрдом берегу.
Тут-то нас и застукал охранник и погнал восвояси.
– И где ж это ты так угваздалась?! – всплеснула бабушка руками, когда я вошла в дом в своих цементных «сапожках». – Где это тебя носило, горе моё луковое?
– Да так, гуляли с ребятами, попали в грязь, – уклончиво сказала я.
– Грязь-то какая-то странная, непонятного цвета, – подозрительно сказала бабушка. – Что-то ты тут скрываешь…
– Грязь как грязь, бабушка.
Вечером пришёл с работы Фёдор и – прямо с порога:
– Ну что, чуть в цементной яме не утонула?!
Как же быстро в этой жизни тайное становится явным, испуганно подумала я.
– Радуйся, что легко отделалась. И чтоб этой самодеятельности у меня больше не было!!! – грозно сказал Фёдор, и я вся съёжилась под его тяжёлым взглядом.
Я подумала, что если бы это был папа Серёжа, я бы обняла его за шею и сказала бы: «Ну, папочка, ну, не сердись, пожалуйста! Ты же понимаешь, так хотелось показать ребятам всю эту красоту!» И он бы засмеялся ласково, и инцидент был бы исчерпан.
Но Фёдору так сказать я почему-то не могла. Тем более, обнять его за шею. Это было выше моих сил. И то хорошее, тёплое, что промелькнуло между нами в воскресенье – там, на железной верхотуре – лопнуло, как мыльный пузырь…
Я опять боялась его, а он опять меня не любил.
* * *
И всё же я была благодарна Фёдору за удивительную экскурсию. Это ни с чем нельзя было сравнить – то, что я пережила там, где невидимо парит нацеленная в космос прекрасная РАКЕТА…
Я почувствовала свою причастность к ГЛАВНОМУ, что происходит в этой продутой ветрами степи… И чувство значительности происходящего долго не покидало меня.
Пожалуй, это чувство не покидало меня все годы, что мы прожили в Вольногорске.
Людочка
Людочка Савельева. Она живёт по соседству с Анями, а значит, и по соседству со мной. Людочка, как только пришла в наш класс, сразу влилась в нашу компанию. Маленькая девочка с золотыми косичками и карими, прямо шоколадными, глазами, такими тёплыми и ласковыми. А ресницы вокруг глаз густые-густые, чёрные и пушистые. Людочка похожа на золотистую бабочку-шоколадницу.
А ещё Людочка похожа на волшебную шкатулку, внутри которой живёт настоящее сокровище – чистый и звонкий родниковый голос. Вообще у нас очень певучий класс, девчонки просто обожают петь, стоит собраться всем вместе – тут же и запели… У многих хорошие голоса, но с Людочкиным не сравнить.
У Людочки голос не просто хороший – волшебный! Когда она поёт «Соловья» Алябьева – кажется, что это сам соловей и поёт! Просто мурашки по коже бегут, так здорово. Даже невероятным кажется, как в такой маленькой девочке помещается такой сильный голос. Все прочат Людочке большое певческое будущее. А пока у неё – большое певческое настоящее: она выступает на всех школьных концертах. А Аня-большая ей аккомпанирует.
Смешная история на хоре
На хоре в музыкальной школе (его ведёт директор Любовь Григорьевна), произошла курьёзная история. Причём, на первом же занятии, на которое я пришла.
В хоре человек двадцать девочек. Большая половина поёт первым голосом. Человек семь – вторым. И только три человека поют третьим голосом: Аня-большая, ещё одна девочка и я. Поём на три голоса популярную в то время песню «Летите, голуби, летите».
Итак, поём!… Хорошо поём, душевно. Но Любовь Григорьевна прерывает наше пение резкими хлопками:
– Стоп, стоп, стоп! – Она внимательно и строго смотрит на нас: – Девочки! кто гудит?
Мы недоумённо переглядываемся – никто не гудит.
– Так, начнём сначала!
– «Летите, голуби, летите!… Для вас нигде преграды нет…»
Любовь Григорьевна вновь останавливает нас резкими хлопками:
– Девочки, кто всё-таки гудит? что за шутки? – Она уже начинает сердиться, а мы в полном недоумении. – Заново! но без этих шуток!
Поём… Любовь Григорьевна внимательно наблюдает за каждой из нас. Допели песню до конца. Тишина.
– Так, теперь поёт только первый голос, – говорит Любовь Григорьевна.
Спели.
– Теперь – поёт второй голос, – говорит Любовь Григорьевна.
Спели.
– А теперь – поёт третий! – говорит Любовь Григорьевна строгим голосом.
Поём… поём… Да так стараемся! Прямо из кожи лезем.
Любовь Григорьевна внимательно слушает и как-то странно смотрит на меня. «А я-то тут при чём?» – испуганно думаю я и пою с ещё большим старанием.
Спели. Тишина…
Любовь Григорьевна продолжает в грустной задумчивости разглядывать меня. Мне становится очень неуютно под её взглядом.
– Деточка, – говорит она каким-то жалостливым голосом, -. дело в том… – Она замялась, подыскивая слова. – Дело в том, деточка, что у тебя оказался очень низкий и очень сильный голос – ты всех заглушаешь. Поэтому мне и показалось вначале, что кто-то гудит. Что же мне с тобой делать?…
Я молчу. Что я могу сказать? Я не замечала раньше за собой таких свойств. И решительно не знаю, что с ними делать.
– Скажи, – говорит Любовь Григорьевна ласково-извиняющимся тоном, – тебя не очень огорчит, если… если я предложу тебе не ходить на хор?
– Да нет, вовсе не огорчит, – говорю я, а сама внутри прыгаю от радости: мне никогда не нравилось хоровое пение.
* * *
– Ура! мне не нужно ходить на хор! Сама директор меня от него освободила! – сообщаю я домашним.
– Почему?
– У меня слишком сильный голос!
– Странно, – говорит мама, – разве за это выгоняют с хора?… Может, мне пойти поговорить с учительницей?
– Ой, мамочка, не надо, прошу тебя, я ведь не собираюсь быть певицей.
На этом мои голосовые упражнения и кончились, едва начавшись.
* * *
Потом, спустя много лет, когда я буду заниматься на актёрских курсах, наш преподаватель скажет мне:
– Вы куда-то прячете свой голос. Вам надо его освободить, выпустить на волю, отчего вы так боитесь это сделать?
– У меня слишком громкий голос, я стесняюсь его.
– Это у вас-то слишком громкий голос?! Что за чепуху вы говорите? Вас едва слышно!
И когда, после долгих усилий и разнообразных упражнений по снятию мышечных и психологических зажимов, мне, наконец, удаётся это – освободить на волю того, кто всю жизнь жил в клетке – преподаватель изумлённо воскликнет:
– Послушайте, да у вас потрясающей силы и красоты голос!
– Вы шутите? Вы смеётесь надо мной?
– Ничуть! Только вы совершенно не умеете своим голосом пользоваться. Как же так? Владеть таким богатством – и не пользоваться им! Как же так?…
А вот так. Всю жизнь я стеснялась своего голоса, полагая, что я не говорю, а «гужу». Чтобы никого не заглушать, я предпочитала лучше отмалчиваться. На мой патологический страх речи теперь накладывалось ещё и убеждение, что у меня вообще «какой-то не такой, неправильный голос».
Отныне я старалась или говорить тихо, еле слышно, как-нибудь так – понезаметнее. Или – молчать.
Нелюбимые звуки
Иногда мне в голову приходят очень умные вещи. Но я редко высказываю их вслух. Точнее – почти никогда. Как подумаю: что вот, надо открыть рот и начать выдавливать из себя слова, как засохшую пасту из тюбика, которая царапает горло, каждое слово – как шершавый камушек, – так и расхочется сразу что-либо говорить…
Есть особо нелюбимые слова, которые начинаются на нелюбимые звуки. Или внутри слова живёт нелюбимый, прямо-таки ненавистный звук, который я всячески стараюсь избегать. Или в начале слова стоят сразу несколько нелюбимых звуков – есть такие кошмарные слова, колючие и цепкие, как чертополох, сквозь которые немыслимо трудно продираться…
Забавно, что в нелюбимых у меня то одни звуки, то другие. По-моему, в нелюбимых у меня постепенно перебывали все буквы-звуки алфавита. Почему это происходит, мне неведомо. Был период, когда мне очень трудно было произнести звук «л», который до этого я любила, ведь он такой мягенький, ласковый, и вдруг (именно ВДРУГ) – между мной и звуком «л» воздвиглась как будто стеклянная стена – и все слова, начинающиеся на «л», сразу стали трудными и нелюбимыми. А у меня в то время подружка была – Люба, это ещё в Оренбурге, и я жутко страдала, особенно когда приходила к ней, а двери открывала её мама, и нужно было спросить: «Люба дома?»
– Тлюба дома? – спрашивала я, чем смешила и Любину маму, и саму Любу.
Люба хохотала:
– Запомни наконец: меня зовут не Тлюба!
Но произнести «л» без помощи «т» я в то время не могла.
А потом ВДРУГ возненавидела все глухие согласные и теперь старательно избегала слова, начинающиеся с «п» и «т» – того самого «т», который ещё недавно был моим помощником и моей опорой. И вот этот звук стал моим врагом. Кстати, звук «т» терпеть не могу до сих пор. Это самый для меня трудный, тошнотворный, тёмный звук – точно темница! Он как будто тащит меня в болотную тину… Одним словом – тоска да и только.
Были у меня одно время в загоне шипящие. О, как же я их ненавидела, эти змеиные звуки!… Потом настоящим камнем преткновения стал для меня звук «к». Долго страдала из-за звуков «с» и «ц». С каждым звуком у меня были особые, и чаще всего трудные взаимоотношения. Нелюбови накладывались одна на другую, и порой у меня почти не оставалось в запасе звуков, с которыми бы я дружила: и тот звук не люблю, и этот труден, и этот вряд ли смогу произнести…
С того самого лета, когда мне было пять лет, и со мной произошла та история, после которой я на какое-то время утратила дар речи – молчала, как немая, и мама с бабушкой думали, что это уже навсегда – с того самого лета у меня не было в жизни ни дня без этой изматывающей борьбы с ненавистными звуками. Никто даже не догадывался, чего мне это стоит – то, что всем даётся легко, без каких-либо усилий (ответить урок, да просто поболтать на переменке!). Для меня это постоянная внутренняя битва, в которой я чаще, увы, проигрываю… В восьми случаях из десяти страх оказывается сильнее меня. Он парализует меня. Он смеётся надо мной. Это мой реальный, конкретный враг. И я с ним вынуждена жить. Да не просто по соседству! МОЙ ВРАГ ЖИВЁТ ВНУТРИ МЕНЯ. Он пожирает мои силы и само желание жить. Он внушает мне отвращение к самой себе. Я не люблю себя. Я очень сильно себя не люблю.
…Поэтому говорение вслух (если я всё же решалась на это) было каждый раз отражением невидимого жонглирования словами: я постоянно внутренне разговаривала, репетировала, подыскивая дружественные звуки, с которыми мне было бы легче управиться, если я решусь открыть рот. У меня был внутри не по-детски огромный запас слов – такие большущие кладовые синонимов: каждое слово нужно было уметь при необходимости заменить на более лёгкое по звучанию, но смысл при этом страдать не должен. И когда мне надо было что-то сказать вслух, я быстро-быстро пробегала мысленным взором своё словарное хозяйство, находя то, что сегодня мне по зубам.
Ещё я себе напоминала укротителя. Я разрабатывала способы укрощения трудных слов. Вот это слово надо говорить быстро, на коротком сильном выдохе – чтобы поскорее его проскочить и оказаться в окружении более дружественных звуков. А это слово – лучше произносить, едва шевеля губами, почти не дыша – так его озвучить гораздо легче. А вот это – нужно произносить обязательно в сцепке с предыдущим словом, образуя из двух слов одно, и тогда трудный звук, запакованный в серёдку, уже не так страшен… Ну, и этот смешной (для окружающих) способ: когда перед трудным звуком прицепляешь «паровозик» – звук, который (сегодня) произнести лёгко, и этот лёгкий звук тащит за собой трудный звук и всё слово… О, это целая наука – как управляться с ненавистными звуками!
Если же ненавистный звук укротить было невозможно, я старалась его избежать одним хитрым способом, который мне очень нравился. Это уже была не простая подмена слова его синонимом, а нечто более изысканное.
Вот, к примеру, чёрное чудовище в образе скребущего «ч» (чёрствого и чёрного, как головешка!) – оно делает непроизносимыми слова, начинающиеся на «ч». Но вместо трудного слова «чай» можно сказать «любимоё питьё», или – «золотистый напиток», или – «эта жёлтая жижа» (смотря по обстоятельствам). А вместо «черепаха» можно сказать «ползающий булыжник». А вместо «тополь» (опять это тухлое, удушающее «т»!) – можно сказать: «местный кипарис», или что-то в этом роде… Я сделала для себя радостное открытие: можно ведь говорить не БУКВАЛЬНО, а ОБРАЗНО! И так получается гораздо интереснее.
А образов вокруг было – МОРЕ!… Только успевай вычерпывать!
Мои постоянные «разборки» с нелюбимыми звуками подвигли меня на непрерывный литературный тренинг. Который продолжается и по сей день…
* * *
Но хуже всего обстояло дело с открытыми гласными. Например, с «а» и «э». Если «а» или «э» стояли в начале слова, и избежать это слово было никак невозможно, – ну, это был полный «заклин»… Для произнесения открытых гласных нужно ведь максимально ОТКРЫТЬСЯ. Потому они и «открытые»! Я же открыться никогда не умела. И мои любимые подруги – две Ани – даже не догадывались, чего стоит для меня их заглавная «А»!
Глядя на Аню-большую, как легко она со всеми общается, с какой очаровательной лёгкостью сыплются из неё слова, и разные милые шуточки, а все окружающие обожают её за остроумие, за талант общения, – я думала порой: вот, Аня – избранница судьбы, ей всё дано полной мерой. А у меня – отнято. Почему? За что меня жизнь наказала? За какую такую провинность? И что я должна сделать, чтобы это наказание было с меня снято? Чем я могу его искупить?…
Некому мне было задать эти мучительные вопросы. Не от кого услышать ответа.
* * *
И я училась существовать с тем, что имела. Точнее – с тем, чего не имела. Как могла, пыталась решать свою проблему. Дома, когда оставалась изредка одна, и меня никто не слышал, я училась произносить страшные открытые гласные, практически не открывая рта. Оказывается, это возможно: открываться – не открываясь. Это было похоже на фокус. Мне самой было смешно – я напоминала себе чревовещательницу: мне удавалось говорить, почти не открывая рта и не шевеля губами! Отключив непослушный артикулярный аппарат, говорить «нутром».
Будучи взрослой, я увидела однажды на эстраде такой номер: женщина держала на руке куклу, что-то изображала ею, и в это же время говорила за неё, не открывая рта. Эх, зарыла я свой талант в землю! – подумала я тогда. Ну, ничего, жизнь длинная, может, когда-нибудь ещё пригодиться…
* * *
Психологи утверждают, что у каждого человека – свои страхи, свои фобии. Что без фобий людей не бывает. Только не все в них признаются, даже себе. Но то, что каждый чего-то боится, – это факт. Кто-то боится собак, кто-то грозы, кто-то высоты, кто-то ездить в лифте, кто-то – летать на самолёте. Я знаю женщину, которая панически боится бабочек. А другая – птиц, даже самых обычных дворовых голубей; и когда близко пролетает голубь, у неё начинается истерика… Такие мы все странные и разные. А кто-то боится вопросов о смысле жизни. И почти все боятся смерти – своей и близких людей. Так что не будем прикидываться друг перед другом этакими суперменами. Каждый из нас в чём-то уязвим…
Да, у меня была редкая фобия – я боялась говорить. Впоследствии я узнала, что нечто похожее было в молодости и у моего отца. Вот как мы с ним похожи!
Став взрослой, я обсуждала свою проблему с психологами, пытаясь разобраться, где же собака зарыта… И почти каждый раз, узнав о том, что страх речи мне передался по наследству (а детский испуг явился лишь спусковым крючком), мой собеседник делал круглые глаза и говорил: «О, это что-то кармическое!…»
Не знаю. Может быть.
Когда-нибудь, наверное, узнаю…
Кто какого сорта?
Я очень люблю физкультуру, но терпеть не могу соревнования: кто выше? кто дальше? быстрее? Не люблю, когда наша учительница физкультуры, Надежда Михайловна, ходит с рулеткой – замеряет длину наших прыжков. Не люблю, когда мы бежим, а она стоит с секундомером. Хотя я бегаю быстро, особенно на короткую дистанцию (60 метров пробегаю иногда быстрее всех), но секундомер не люблю.
Ещё терпеть не могу сдачу норм ГТО (Готов к Труду и Обороне). Особенно противно, когда нужно метать гранаты. Я ненавижу войну и мне ненавистны даже эти ненастоящие гранаты.
Странно, почему нельзя бегать и прыгать для своего удовольствия, просто для радости? Ну, там для здоровья… если вам нужна ещё какая-то польза, кроме радости. Почему всё нужно непременно оценивать? Как будто жизнь – это такой сплошной рынок!
И если кто-то быстрее и выше – то все остальные сразу, автоматически, попадают во второй сорт. Это же несправедливо! Никто не может быть человеком второго или третьего сорта. А тот, кто вообще без ног? Или без рук?… Те нищие с Озёрки в Днепропетровске, они что, вообще люди десятого сорта?! Или уже никакого сорта – а просто БРАК?! Ну, это инвалиды войны, они жертвы и герои одновременно. (Хотя ведь тоже уже не прыгуны и не бегуны, сидят, протянув за милостыней руку…) А если таким родился? Так что же, на помойку тебя?! За хвост и об стенку?!
У меня есть несколько особо ненавистных слов. Но не потому, что они начинаются на трудные звуки. Они ненавистны мне из-за своей сути: НОРМА, НОРМАТИВЫ, РАЗРЯДЫ, СОРЕВНОВАНИЯ, СОРТ, ОЦЕНКИ…
Я НЕНАВИЖУ, КОГДА ЛЮДЕЙ РАСКЛАДЫВАЮТ ПО ПОЛОЧКАМ!!!
НЕНАВИЖУ, КОГДА ЛЮДЕЙ ОЦЕНИВАЮТ! КОГДА ИХ СОРТИРУЮТ!
НЕ-НА-ВИ-ЖУ!!!
* * *
Наверное, поэтому я и не была отличницей. После третьего класса уже никогда. Просто из-за неприязни к этому слову – «отличница». Да, я училась хорошо, по другому у меня не получилось бы, но рваться в «первый сорт» мне было неприятно. Кто-то внутри меня удерживал от этого.
А Фёдор ругал меня за лень, он считал, что я просто ленива.
Но лень здесь ни при чём! Просто я – не честолюбива. И не тщеславна. К тому же, как известно, я – человек второго сорта. Так считают в школе (я это вижу). Так считают домашние (я это чувствую).
Но доказывать всем, что это не так, бороться за место на другой полочке (которая повыше) я не собираюсь!… Мне это просто НЕ ИНТЕРЕСНО. Я в эти игры не играю.
И я никогда не буду отличницей, потому что НЕ ХОЧУ. Не хочу зарабатывать любовь окружающих оценками. Я знаю, что они ждут от меня этого. И именно поэтому этого никогда не будет!
…Ведь были же времена, когда не существовало школ, уроков, оценок? Интересно, на чём тогда строились отношения между взрослыми и детьми?…
Щекотливое пёрышко
По вечерам брожу под дождиком по пустынным улицам. Мокрые кусты и деревья, тротуары, заляпанные жёлтым и красным… Жёлтые, уютные окна, чужие загадочные жизни…
Всё страшно волнует. И хочется писать. Страшно хочется чего-нибудь написать. Чего-нибудь эдакое, гениальное… В весны, с первого стихотворения, постоянно живёт внутри это желание. Такая волнующая щекотка. Как будто кто-то щекочет душу нежным птичьим пёрышком…
– Ну что ты всё про дожди да про жёлтые листья? – говорит мама, прочтя мои новые сочинения: несколько стишков и маленькие рассказики.
– Я люблю осень, мама, ты же знаешь. Это моё любимое время года.
– Знаю. Но всё же немного однообразно выходит. Осень да осень… Как будто другой темы нет. Но вообще, неплохо… Мне нравится. Настроение тебе удаётся передать.
…И опять меня тянет в дождь, в непогоду на улицу.
– Ты же промокнешь! – кричит мне вдогонку бабушка.
– Я и хочу промокнуть!
Это у нас уже такая традиционная перекличка.
Секция гимнастики
Наконец, сбылась моя мечта, которую я считала навсегда погубленной и даже не вспоминала о ней несколько лет. А тут…
Учительница физкультуры Надежда Михайловна, или просто Наденька, как мы её между собой называем, объявила, что в школе организуется секция спортивной гимнастики!
Ну, мы все, конечно, в неё тут же записались: обе Ани, я и ещё много девочек из разных классов. Наденька говорит, что у нас всё будет по-настоящему: сдача нормативов на разряд, соревнования, ну и так далее.
Но не это меня радует, без этого всего можно было бы обойтись: без нормативов и разрядов. Главное то, что можно приходить в спортзал, где так здорово пахнет кожаными матами, где гулкое эхо гуляет под высоченным потолком… Где красуются мои любимые брусья, на которых я обожаю болтаться, и стоит задумчивый чёрный кожаный «конь» – через который я обожаю прыгать – как будто перелетать! Вообще в спортзале мне нравится всё! Физкультура – мой любимый урок. Единственный урок, который я с нетерпением жду. И теперь этого удовольствия у меня будет на целых два часа в неделю больше.
Обожаю Наденьку – молоденькую, почти девочку, золотоволосую и синеглазую.
Обожаю брусья. Бревно почему-то не очень, бревно оно и есть бревно. А брусья – ах, какой летучий снаряд! Мне нравится, что в нём нет одномерности, что это не плоскость – а объём! И внутри этого воздушного объёма, легко очерченного четырьмя металлическими стойками и двумя светлыми деревянными брусьями, внутри этого воздушного объёма можно жить, существовать, совершать свои маленькие подвиги. Так бы и порхала, как птичка – с верхней перекладины на нижнюю! Дух захватывает когда ты там – наверху! Стоишь в ласточке на нижней перекладине, слегка держась правой рукой за верхнюю. Здорово!
Конечно, страшно. Но это же так приятно: преодолевать свой страх, этот прохладный леденец внутри, где-то в районе солнечного сплетения… растапливать его своим усилием.
Ну, и всякие кувыркания люблю, «берёзки» и «мостики» – это вообще мой конёк. Хотя бы на гимнастических матах я не комплексую. Здесь можно не открывать рта – здесь говорит тело, а оно у меня лёгкое и послушное. Хорошо бы, все вокруг стали немые! Тогда бы, в мире не говорящих людей, я была бы далеко не последним человеком…
На разных планетах
А дома я говорю только о том, что вот завтра у нас физкультура. Или о том, что послезавтра у нас секция. Я могу сообщать об этом много раз на дню, потому что мне от этого радостно и хочется делиться своей радостью. Просто невозможно держать это в себе!
А бабушка раздражается: «Да слышала я уже про твою физкультуру! Сколько можно талдычить об одном и том же?!»
Она не понимает меня. Никто не понимает меня.
Бабушке моя жизнь не интересна. Маме – тоже. Когда я говорю с ней, она думает о чём-то своём и меня не слушает. Я проверяла: возьму и замолчу на полуслове – а она даже не спросит: а что дальше? Ну, и не буду я им ничего рассказывать!
Но, размышляя на эту невесёлую тему, я пришла к мысли, что мне, наверное, тоже было бы скучно слушать, если бы мама каждый день сообщала: «А завтра я иду на работу! А завтра я буду чертить свои чертежи! А завтра у меня планёрка!»
Вот и получается: есть жизнь моя и есть жизнь взрослых людей, и эти жизни ни в чём не пересекаются. То, что интересно взрослым – не интересно мне. А то, что интересно мне – вызывает зевоту у них. Мы живём под одной крышей – но как будто на разных планетах… И это грустно.
О ненависти к еде
А по утрам – слёзы из-за еды. Это уже хроника. Бабушкины просьбы, уговоры и, наконец, крики, её угрозы пойти в школу и рассказать, как я издеваюсь над ней… «В школе думают, что ты хорошая девочка. Вот пусть узнают, какая ты на самом деле!…»
На самом деле, я – несчастная девочка. Я не могу есть то, что даёт мне бабушка. Хотя она умеет готовить вкусную еду, но подсовывает мне еду ужасную: эту отвратную манную кашу (я не могу есть молочное!!!), эти полужидкие внутри яйца (меня тошнит от них!!!), этот жирный творог, поверх которого навалена гора жирной сметаны, и всё это густо посыпано сахаром… Когда она ставит передо мной этот убийственный завтрак, я начинаю плакать. Да ещё её вечная присказка: «Не встанешь из-за стола, пока всё не съешь!» Сижу над тарелкой и мечтаю о смерти…
– Это потому ты нос воротишь, – говорит бабушка, – что не испытала голода.
И она в который раз рассказывает мне про брюквенную похлёбку, которой её кормили в концлагере… Мне жалко, очень жалко бабушку, что она испытала такой ужас, но что же мне делать с этой горой творога?… Я даже одну ложку не могу проглотить! Да-да, я всё понимаю… я понимаю, что у бабушки болезненное отношение к еде: она так хорошо помнит ту похлёбку, и умирающих от голода подруг, и как трупы складывали рядом с бараком штабелями… у неё это навсегда осталось перед глазами. Они и мечтать там не могли о такой сказочной еде – яйца, творог, сметана… И то, что я отказываюсь теперь от этой прекрасной, восхитительной, чудесной, питательной еды, в бабушкиных глазах выглядит как страшное кощунство, как преступление! Она считает, что если еда есть, то её надо съедать всю, до капли, как бы впрок. (На случай войны и будущего голода). И, главное, побольше разных жиров, побольше жиров!
Но я это есть НЕ МОГУ!!!
– Дождёшься, дождёшься у меня, что я пойду-таки в школу и расскажу там всем, и учителям, и подружкам твоим, как ты издеваешься над бабушкой! – кричит бабушка, совершенно выходя из себя.
– Да отпусти ты её, наконец, в школу! – кричит мама. – Чёрт с ней, пусть идёт голодная!
* * *
…А за обедом бабушка ставит передо мной всё тот же жирный творог, но теперь – в виде сырников, которые она для пущей калорийности любит прокипятить в масле и сметане, а потом ещё и поливать сверху сметаной, густой-прегустой…
О, ужас! О, я несчастная! Почему я не умерла во время желтухи?
– Ну, как? Проголодалась? – спрашивает ласково бабушка. – Ешь сырнички.
Они мокрые. Они жирные. Я их ненавижу…
Бабушка заводится с пол-оборота:
– Что, ОПЯТЬ?!!! – кричит она. – Опять накуксилась?!! Посмотри на себя! Тоща, страшна, как смертный грех! – бабушка любит крепкие выражения. – Ну, что, что ты на меня так смотришь?! Что ты глазища свои вылупила? Прекрати сейчас же!
Иногда бабушка даже хватает меня за руку и тащит в прихожую, где висит на стене зеркало: «Посмотри, посмотри на себя! Разве можно ТАК смотреть на бабушку?! Нет, ты не отворачивайся! Ты посмотри на себя, полюбуйся!»
В зеркале – мало приятная картинка. Сведённая судорогой физиономия, белые дёргающиеся губы, вышедшие из орбит круглые сумасшедшие глаза… Бедная бабушка. Конечно, жутковато смотреть на ТАКОЕ.
– Ведь не может быть, чтобы ты есть не хотела! Я тут стараюсь, стараюсь… Для кого я стараюсь? Нет, ты скажи: для кого я стараюсь?!
Плачу, давлюсь слезами и ненавистным, мокрым от сметаны, жирным сырником… «Вот, жрёшь ведь! Так почему сразу было не есть? Почему нервы сначала надо потрепать?»
Почему? Теперь, будучи взрослой, я знаю, почему. Потому что почти всё, что готовила любящая бабушка, мне есть было нельзя: ни жирное, ни жареное, ни молочное, ни сладкое. Мне и раньше такая еда не нравилась, но после желтухи она была мне просто противопоказана. Мой организм протестовал и бунтовал. При взгляде на тарелку, меня мутило, и я чувствовала себя глубоко несчастной. Я любила только помидоры и картошку. Которые почему-то были очень редки на нашем столе. Наверное, по причине малой калорийности. Когда были помидоры и картошка, я накидывалась на них, как голодная волчица. Но домашние считали, что питание должно быть разнообразным. Это разнообразие было обильно полито моими горько-солёными слезами и сдобрено бабушкиными криками. Мне очень жаль мою бедную бабушку. Из-за еды у нас жутко испортились отношения, вместо нежности и любви теперь между нами были раздражение, взаимные обиды и порой настоящая враждебность. Это было ужасно.
И я порой, плача ночью в подушку, с горечью думала: «Куда подевалась моя милая, добрая бабушка?» Я вспоминала нашу жизнь на Философской, нашу нищенскую, но такую радостную для меня еду: картошку в мундирах, хлебушек с постным смальцем, лепёшки на воде… И наши, не омрачённые ничем отношения: я рядом с бабушкой, мы всё делаем вместе: вот мы вместе печём оладьи, она на большой сковороде, а я на маленькой, игрушечной, вот мы вместе мастерим новое платье для моей куклы, вот бабушка учит меня вышивать стебельком, вот я кручу её швейную машинку, когда она строчит сложный шов, и ей нужны для этого обе руки… Вот мы лежим вечером в тепло натопленной комнате, на высокой бабушкиной кровати, рядышком, и она читает мне вслух перед сном какую-нибудь книгу – не детскую, а взрослую, взрослые книги в тысячу раз интереснее «Трёх медведей» и «Сказки про золотую рыбку»…
Куда ушло это время? Почему нельзя вернуть те добрые, тёплые времена?… Бабушка, что с нами сталось? Она уже спит, постанывая во сне, она всегда постанывает во сне, и эти её постанывания разрывают мне сердце, она очень устаёт за день, мне жаль бабушку, жаль себя, подушка моя мокра от слёз, и я не знаю, как жить, потому что знаю, что завтра будет то же самое… то же самое… то же самое… и нет щёлки, чтобы выбраться из этого заколдованного круга, нет никакой щёлки, кроме одной, кроме одной, которой я не имею права воспользоваться… не имею права… но думать о ней мне сладко… сладко и страшно… всё-таки выход есть, выход всегда есть, и в моей власти воспользоваться им – или нет.
Много лет спустя, прочту в стихах замечательного поэта Михаила Файнермана:
Оказывается, не я одна думала об этом, засыпая в своём отрочестве в слезах!… Кто-то скажет: из-за такой ерунды? А я отвечу: я знаю девочку, которая покончила собой из-за того, что мать не позволила ей уйти после восьмого класса в техникум. В отрочестве нет мелочей. В отрочестве всё СТРАШНО ВАЖНО. И значительно. И ранит ПО-НАСТОЯЩЕМУ.
Всё, что происходило со мной, не было на самом деле ерундой – так как это был ежедневный акт насилия. Да, через якобы благо. Но это было ярко выраженное насилие, причём очень распространённое. Когда я сама уже была мамой, другая мама рассказывала мне:
– Когда моя Наташка не хочет есть, я становлюсь за её спиной и говорю: «Если ты это не съешь, я тебя убью!»
– И как она на это реагирует?
– Плачет, но ест! – с гордостью говорит находчивая мать.
А я смотрю на неё и не могу понять: она убеждённая садистка, или просто сумасшедшая? С виду – милейшая женщина, мы с ней чудесно общались, почти сдружились, пока она, заметив наши с сыном проблемы с едой, не решила поделиться своим опытом и не дать мне «добрый» совет.
Неправильно понятая окружающими взрослыми проблема заботы о нашем здоровье, привела к тому, что мы с сестрой шли к обеденному столу – как на пытку. Уже заранее предчувствуя все предстоящие мучения: крики, угрозы, резкие, обидные слова-определения в свой адрес… Да, это была ещё одна моя детская фобия: я боялась еды.
* * *
По воскресеньям к бабушкиной тирании подключался Фёдор. Он, как и бабушка, украинец по рождению и по воспитанию, был поклонником бабушкиной кухни: чтобы всё было на свинине, на сале и смачно зажарено. Борщ обязательно заправлялся толчёным старым салом, от запаха которого мне было дурно. Не знаю, может, мои предки-кочевники (по отцу) были мусульманами, что моё нутро так протестовало против свининотерапии. Может, так проявлялась пищевая аллергия, которую я унаследовала опять же от отца. Так или иначе, но моё отрочество из-за страданий с едой превратилось в настоящий кошмар…
Маришка тоже ела паршиво, и её отдали в детский сад, так как бабушка сказала, что мучиться с двумя у неё не хватает нервов. Но в саду Маришка есть лучше не стала, и мы с сестрой долгое время представляли собой две бледные спички. Когда по воскресеньям мы сидели с ней за столом, капая в тарелки слезами, Фёдор, не выдержав этой картины, начинал кричать: «Вас надо соломой кормить!…» Эта присказка, что нас с Маришкой надо кормить соломой, сопровождала нас долгие годы и отпечаталась в памяти на всю жизнь. И, рыдая над тарелкой, я давала себе клятвенные обещания:
«Если у меня будут когда-нибудь дети, я никогда, никогда, никогда не буду заставлять их есть!…»
* * *
Иногда за нас с Маришкой вступалась мама: «Да оставьте вы детей в покое!»
– Что значит оставить в покое? Ты что, сама не видишь, на кого похожи твои дети? Это же не дети – это две дохлятины! – кричал Фёдор.
– Ты что, хочешь, чтобы у твоих детей началась чахотка?! – выкрикивала бабушка пронзительным фальцетом свой коронный вопрос, угрозу, похожую на страшное пророчество.
Мама чахотки для нас с Маришкой не хотела. Но взять в свои руки ведение хозяйством и готовку еды она не имела ни решимости, ни воли, ни сил, ни желания. Она никогда не любила готовить, ей это всегда было в тягость, и когда потом, в дальнейшей жизни, всё же пришлось этим заняться, она делала это с причитаниями о своей тяжкой доле, всегда в дурном настроении. Поэтому и мамина еда, уже не столь свинообразная, но сдобренная отрицательными эмоциями, нам с сестрой тоже не шла впрок. И когда мама ворчала у плиты, я давала себе клятвенные обещания:
«Если у меня будут дети, я никогда, никогда, никогда не буду на них ворчать за то, что приходится готовить им еду».
Ещё раз про бабушку и про грустное
Но бабушка-то как раз обожала всякую готовку, это была её стихия! Да, именно СТИХИЯ, а разве могут воздействовать на стихию детские слёзы протеста?… Конечно же, нет!
Почему я так много пишу об этом приземлённом предмете – еде? Да потому, что этот предмет, который я не могла ни воспринять, ни переварить, именно этот злополучный предмет сделался камнем преткновения в наших отношениях с бабушкой. Я стала воспринимать бабушку не как источник любви, а как источник постоянного насилия. И для меня это было катастрофой. Ведь бабушка в детстве была мне почти мамой: бабушка меня отводила в сад и приводила домой, бабушка меня лечила, когда я часто болела ангинами, бабушка меня всему учила, жалела меня, ласкала, качала на коленях, гладила по головке… Боже мой, куда подевалась моя бабушка?! Куда подевалась моя любимая бабушка, от которой всегда исходили тепло и уют? С которой не так давно, когда мне было девять лет, я прожила вдвоём полгода на Философской, и это были самые счастливые полгода в моей жизни… Такого нежного единения душ я никогда и ни с кем не переживала (до тех пор, пока у меня не родились собственные дети).
А тогда, в том степном городке, у меня было ощущение, что я живу в страшной сказке: вроде бы с той же бабушкой, но в бабушку вселился какой-то злой дух, у которого одна задача – сломать, искалечить наши с бабушкой отношения и замарать чёрной краской светлые воспоминания детства на Философской улице…
Но я-то помню, помню, какая моя бабушка НАСТОЯЩАЯ! Иногда, когда она сидит за швейной машинкой, я смотрю на неё – у неё тонкая, как у ребёнка, шея, на которую падают мягкие русые завитки… Бабушка кажется слабой и беззащитной. Мне хочется обнять её, шепнуть на ухо: «Бабушка, я люблю тебя! Давай жить по-прежнему, как мы жили на Философской улице, помнишь? ведь ты тоже не забыла? ведь такое невозможно забыть…» Хочется крепко прижаться к бабушке и защитить её от этого страшного, злого духа, который витает в нашем доме и сотрясает нашу жизнь, превращая её в муку… Но я не решаюсь. Стою за её спиной в оцепенении, с комом в горле. Стрекочет бабушкина швейная машинка, дрожат русые завитки на её шее, тонкой, как у ребёнка…
А иной раз злой дух вселяется в маму, и я вижу, как беззащитна и слаба перед ней бабушка. И тогда я встаю горой на защиту бабушки, и тогда… и тогда град словесных камней и горячая, шипящая, обжигающая лава маминого раздражения обрушивается на меня…
А не стой под стрелой! а не ходи к жерлу извергающегося вулкана!…
Для чего жить?
Как же тошно жить… Не зачем, не для кого… Родители тебя не любят, ты их раздражаешь, нервируешь, иногда просто бесишь (а, собственно, что такого ты делаешь? из-за чего весь этот крик? непонятно). Хорошо бы пощекотать им нервы: умереть ненадолго, а может, и навсегда. Только тогда никогда уже не узнаешь, как они по тебе убивались… Смерть – хорошая штука. Такой запасной вариант, альтернатива бессмысленной жизни, она правильно придумана. Только бы знать… только бы знать, что там – на ТОМ свете – что-то БУДЕТ. И будет не так, как здесь – а ПО-ДРУГОМУ.
– Девочка, ты ребёнка обронила!
Какая-то прохожая тычет пальцем на то, что у меня за спиной. А за спиной у меня санки, я их везу по заснеженной улице – везу Маришку из сада домой. Но Маришки, оказывается, на санках нет. Она на повороте вывались в сугроб, а я и не заметила. Она такая маленькая, хотя ей уже четыре года, но по весу – пушинка, даже в своей беличьей шубке и беленькой пушистой шапочке практически ничего не весит. У неё такой же заскок насчёт еды, как и у меня. Только у неё другое пристрастие в еде: она ест лишь варёную курицу, а больше ей ничего не показывайте. Её определили в детсад, чтобы она там научилась есть разнообразную человеческую еду, но вряд ли из этого что-нибудь выйдет. Маришка – крепкий орешек, её голодом не проймёшь. Она будет дожидаться вечера, пока дома ей дадут кусок варёной курицы.
Возвращаюсь. Лежит в сугробе, довольная, смеётся, даже попытки не делает, чтобы выбраться из сугроба и догнать меня. Хотя бы позвала! А если бы тётечка не указала мне на пропажу? Так бы и до дома доехала с пустыми санками! Вот как вредно задумываться.
Хорошо, ни мама, ни бабушка не видели. А то бы бабушка сказала свою вторую коронную фразу: «Тебя только за смертью посылать!» Она часто говорит мне эту фразу, когда посылает меня из кухни в комнату, допустим, за очками, которые она вечно теряет.
А я вошла в комнату – и застыла, засмотревшись на ДЕРЕВО в окне… как оно трепещет на ветру каждым листом… Или на ЗАКАТ… Обожаю закаты!
Возвращаюсь на кухню с бабушкиными очками, а она уже вся в гневе:
– Что ты там столько торчала? Тебя только за смертью посылать!
Взрослым казалось, что я медлительна. Хотя мне так не казалось. Когда я что-либо делала, – по моим субъективным ощущениям, я делала это быстро. Но иногда я задумывалась… И взрослых это страшно раздражало. Тут-то я и слышала упрёки в медлительности.
Просто для взрослого и для ребёнка время течёт по-разному. Взрослые и дети существуют в разных временных потоках. Взрослый и ребёнок сосредоточенны на разных вещах – чаще всего на прямо противоположных. То, что ценно для взрослого – подростку кажется чепухой. И то, что ценно и интересно подростку – вызывает раздражение у взрослого.
Взрослый постоянно торопит подростка, ведь подросток (по мнению взрослого) – почти взрослый. Стало быть, должен жить в том же ритме, что и взрослые люди. Взрослый прямо-таки понукает подростка – как упрямого, глупого осла: иди туда, иди сюда, делай то, делай это, скорей, живей, поторапливайся!… Взрослый не даёт подростку возможности обдумать очень важные вещи. Сосредоточиться на важных моментах жизни. Стоит задуматься, как тут же слышишь в свой адрес гневное: «Что же ты лодырничаешь? Что ты время убиваешь?! А посуду так и не вымыла ещё?!»
Взрослый уже всё решил для себя, уже выбрал свою колею: он живёт механически, по инерции. Взрослый или ответил на вопросы, которые его мучили в подростковом возрасте, или, как говорится, «забил на них» – решил не искать ответа, не маяться «дурью».
Но подросток-то ещё не ответил! Он пока ещё мается! То есть – она. То есть – я…
Зачем я родилась на этот свет? Зачем, ЗАЧЕМ здесь? Господи, кому я здесь нужна? Какой смысл в моих мучениях, в этой маете, в этой тоске, которая съедает меня? Есть ли вообще смысл в жизни? И в моей, в частности? Как он – СМЫСЛ – выглядит? Где его искать? как его узнать?… Есть ли надежда, что когда-нибудь в моей жизни произойдёт что-то значительное? Что-то ТАКОЕ, ради чего стоило маяться и всё это терпеть? Интересно, что такое «судьба»?… Где-то кем-то наперёд уже всё расписано? Всё, что будет, всё, что ДОЛЖНО быть. Или от меня тоже что-то зависит? от моих личных усилий?…
ДАЙТЕ ВОЗМОЖНОСТЬ ПОДУМАТЬ! НЕ ДЁРГАЙТЕ КАЖДУЮ МИНУТУ!
Нет, дёргают… Дёргают, шпыняют.
Господи, о какой же чепухе говорят взрослые! Какие мелкие вещи их волнуют: еда, выполнение плана на работе, зарплата, четвертные оценки – мои и Ани-большой, они постоянно меня сравнивают с Аней, и всегда не в мою пользу…
Никогда, за всё моё детство и всё моё отрочество, я не слышала от взрослых слов: СМЫСЛ ЖИЗНИ. Этих двух слов – самых насущных для меня – как будто вообще не существовало в их, взрослом, лексиконе.
То есть, я могла бы, конечно, задать свой вопрос о смысле жизни своим домашним. Но зачем? Ведь я заранее знала, что они мне ответят. Фёдор ответили бы односложно: «работа». Мама бы тоже поставила на первое место – «работа» и добавила бы ещё: «чтобы дети были здоровы». Бабушка бы сказала: «чтобы все были сыты, и чтобы в доме был порядок».
Но ведь это так скучно, люди!… Вы, взрослые, похожи на страусов! Вы зарыли головы в песок повседневности и мыслите только о том, во что уткнулись ваши носы! Но ведь так жить СКУЧНО! СКУЧНО!! СКУЧНО!!!
Грустный вывод: взрослый и подросток никогда не поймут друг друга. Никогда! Если только взрослый не будет помнить (напоминать себе каждый день!) о том, каким он сам был подростком. Но разве взрослые на это способны?…
И я говорила себе: «Если у меня когда-нибудь будут дети, если у меня будут дети, я никогда, никогда не буду мешать им смотреть на закат и думать…»
Про Эмму
Девочка Эмма, она появилась у нас, кажется в шестом классе, и училась недолго, а потом уехала с родителями в Жёлтые Воды, где были хорошие врачи. У Эммы плохо ходили ноги. И были не очень послушными руки. Не знаю, что это было: последствия полиомиелита, который незадолго до этого бушевал в стране, или что-то врождённое.
При этом Эмма была очень умной девочкой. А ещё она была удивительно красива. Красива какой-то ангельской красотой: светлое-светлое, тонкое-тонкое лицо Эммы… Она была так не похожа на всех остальных детей! Она заходила в класс – и в классе становилось светлее. Помню своё благоговейное чувство, когда я смотрела на Эмму… Удивительная была девочка – совершенно не земная.
Потом в жизни я всегда это буду подмечать: дети, отмеченные печатью страдания, излучают особый свет…
К тому же, Эмму всегда одевали в белое или голубое. И это сразу выделяло её из общей чёрно-коричневой гаммы. Ведь мы все в те годы носили обязательную школьную форму: тёмно-коричневое платье с белым воротничком и чёрный фартук – без вариантов. Только в праздники фартук был белый. Особо аккуратные (и особо бедные) школьники ещё надевали чёрные нарукавники (это сохраняло платье от протирания на локтях и удлиняло срок его жизни). Но на Эмме, поверх тёмного форменного одеяния, всегда было что-то светлое, какая-нибудь кофточка или жакетик – это очень шло её светло-голубым, прозрачным глазам… И эти лёгкие, пепельно-белые волосы – как светлый ореол вокруг лица…
Эмма выглядела очень хрупкой – худенькая, как тростинка, с ломкими, резкими движениями, каждое ей давалось с трудом. Однажды её вызвали к доске. Она пошла, загребая непослушными своими ножками, обутыми в специальные жёсткие ботинки, заторопилась, перецепилась сама через себя и упала между рядами. Она барахталась на полу, как рыбка, выброшенная на берег, и никак не могла подняться…
Все в классе оцепенели, никто не бросился помочь ей. Все сидели, как в детской игре в «замри». У меня горло перехватило, и я боялась заплакать, так жаль мне было бедняжку Эмму. К счастью, никто в классе не хихикал, пока Эмма выпутывалась из своих спутанных ног и принимала вертикальное положение.
Вопрос: почему никто не помог ей? Конечно, нам всем было жаль её, но… Мы сидели, как истуканы. И учитель у доски стоял, как истукан (не помню, кто это был, но это даже неважно, так как любой советский учитель в тот момент стоял бы как истукан). Мне кажется, нам было страшно. Страшно, что Эмма подумает, что мы её жалеем. Что мы её считаем не способной без посторонней помощи встать на ноги.
Наше поколение воспитывалось в спартанских (точнее – атеистических) традициях, и чувство жалости считалось одним из самых низменных и презираемых в реестре человеческих переживаний. Никому не хотелось, чтобы жалели его – и было страшно пожалеть другого. Считалось, что жалость унижает: того, кого жалеют, и того, кто жалеет. Поэтому никто в классе и не шелохнулся: боялись унизить Эмму.
И вот она, наконец, сама справилась со своей проблемой и продолжила свой путь к доске…
Глядя на эту девочку, я понимала, что мне стыдно на что-то сетовать. Ну, Боже мой, язык иногда не слушается, слова не идут из горла, – ведь это такая мелочь по сравнению с тем, когда не слушаются ноги! Да и руки тоже плохо… И ты лежишь в классе между рядами и бьёшься, как рыба об лёд…
Да, в мире всё относительно. Наверное, Эмма с удовольствием поменяла бы свои ноги на мой язык. И была бы счастлива!
Но вот что удивительно: Эмма и со своими больными ногами не выглядела несчастной. И не стремилась вызвать у окружающих сострадание. Это была совершенно самодостаточная девочка, с чувством собственного достоинства, спокойная и весёлая.
Вот кто действительно был вправе отвечать уроки, сидя за партой. Но Эмма всякий раз мужественно шла к доске, совершая тем самым свой личный подвиг.
«В жизни всегда есть место подвигу». Да, это действительно так.
Милая Эмма, спасибо тебе за твои уроки, которые ты преподавала мне, сама того не подозревая…
Про коммунизм и одну штуковину
В то время (шестидесятые годы прошлого века) всё население страны с жаром строило коммунизм. Все, дети и взрослые, наивно и свято верили в близкое, безбедное и счастливое для всех будущее. Культивировалось презрение к деньгам. Ах, что такое деньги?… Презренные бумажки! Скоро их вовсе не будет!
Да, такое было время. Причём, не так уж и давно. Или – давно?… Что такое сорок лет для истории? И что такое сорок лет для человека?
Матушка История не успела и глазом моргнуть, как мы все живём в другой стране, в другой эпохе, в другой экономической формации…
А тогда мы верили: вот придёт 1980 год – и наступит коммунизм.
А чтобы коммунизм наступил, всем нужно много работать. Работать и работать – как можно больше! И не ради денег, конечно, а ради коммунизма.
Все и работали. Отцов мы почти не видели. Матери тоже все силы отдавали производству. Тем более, такому важному в тот момент в стране. Космос, ракеты!… Это было на первом месте. А ещё кукуруза!
Ракеты и кукуруза. Кукуруза и ракеты. Титан для ракет добывали в нашем карьере, обогащали на нашем комбинате, а кукуруза зеленела вокруг на необъятных чернозёмных полях… Так что, можно сказать, что мы, жители маленького степного городка на Украине, находились на самых главных рубежах. Мы добывали титан и пропалывали кукурузу… Мы строили коммунизм!
Если женщина не ходила на работу – это считалось странным, ненормальным, чем-то прямо-таки патологическим. Быть просто женой, просто матерью называлось противными словами: «мещанство», «обывательщина». Это было стыдно. Никто из девочек не мечтал быть матерью, домашней хозяйкой. Бред! Человек, прежде всего, невзирая на пол и семейное положение, должен быть строителем коммунизма.
…Я думала: вот, мне будет тридцать лет – и наступит жизнь-сказка. Правда, тридцать лет – это почти старость, и я даже представить себе не могла, какие у меня могут быть желания в столь замшелом возрасте?… Обидно, конечно, что всё это ещё не так скоро будет… Но ведь будет?
Было, правда, у меня одно заветное желание… Но исполниться ему было одинаково трудно как в денежном, так и в безденежном мире. Мне хотелось нормально говорить – как все. Легко, без запинок.
Может, в будущем, думала я, изобретут какой-нибудь эликсир разговорчивости? Накапал сколько нужно капелек, выпил – и говоришь свободно, без сучка и задоринки. Эх, хорошо бы!…
А ещё я в кино увидела одну штуковину… Шёл в нашем кинотеатре чехословацкий фантастический фильм о будущем, к сожалению, не помню его названия, но помню, как он меня поразил и взволновал одной подробностью. Там у всех персонажей на груди были такие круглые бляшки: если человек затруднялся выразить свою мысль – он нажимал на бляшку, (или даже не нажимал, а просто мысленно передавал ей слово), и бляшка его голосом выражала его мысли.
Какая красота!… Вот что бы я хотела иметь. Но не в туманном будущем, а прямо сейчас! Такой рупор из глубины души, радиоприёмник из глубины сознания, такую самоговорящую моим голосом бляшку на груди! А больше мне из материальных вещей ничего не надо. Мне бы только самоговорящую бляшку… Выходишь к доске – и можешь вовсе рта не открывать, а она, родимая, моим голосом урок непринуждённо отвечает, мои умные, оригинальные мысли озвучивает. Да, очень мне её не хватало в жизни. Ведь так никто из учителей и одноклассников и не узнал, кто я есть на самом деле. Временами от этого было грустно и больно. Ходишь такой невидимкой среди людей…
Первое сочинение, прочитанное вслух
Фильм назывался, если мне не изменяет память, «Старший брат». (Кто режиссёр – уже не помню). Фильм об Александре Ульянове, народовольце-террористе, организаторе покушения на царя. Был за свою деятельность повешен. После чего его брат Владимир, будущий Ленин, и сказал: «Мы пойдём другим путём».
Очень грустный фильм. Актёры, кстати, играют прекрасно. Александр и его сподвижники – совсем молодые ребята, можно сказать – мальчишки. Александру всего двадцать один год! И какая-то суицидальная обречённость во всех их выпадах против власти. Ну, что, что можно изменить, подбрасывая бомбы под колёса царской кареты?! Было жалко бедного Сашу, жалко его бедную мать…
Вся школа ходила на этот фильм. Это называлось «культпоход в кино». А потом во всех классах писали по нему сочинения. Я не помню дословно, что я тогда написала, но что-то от сердца, которое очень щемило от всей этой грустной-прегрустной истории… Люди хотели добра – а получилось одно зло: и себе, и близким. Наверное, насилием нельзя всё же выстроить царство добра на земле…
Моё сочинение учительница читает вслух в классе! Очень хвалит. Я смущена таким вниманием к своему скромному опусу, но и обрадована. Это так необычно, что меня выделили. Мало того! Александра Васильевна говорит: «Я и в других классах хочу его прочесть».
Потом, на переменке, кто-то из старшеклассников сказал мне: «Здорово ты написала!»
Мало того. Александра Васильевна решила не возвращать мне моё сочинение, сказала, что положит его в школьный архив – для будущих поколений.
Пожалуй, этот эпизод с прочитанным вслух сочинением – был началом моей реабилитации в собственных глазах. А, может, и в глазах одноклассников. Моя «странность» – то, что я отвечала все уроки письменно – начинала давать неожиданные плоды. И за эти плоды не было стыдно.
С тех пор практически каждое моё сочинение учительница хвалила и часто зачитывала вслух перед всем классом.
Хлоп – и всё!
Осенний дождливый вечер… Мы сидим с Маришкой на нашей широкой кровати, уютно прижавшись друг к дружке, и я читаю ей «Дюймовочку».
Тревожные голоса за стеной, – они невольно просачиваются сквозь Андерсена и буравят моё сознание, как колючие гвозди: «… кризис… наши ракеты… мир на грани войны…» И ещё удивительные вещи говорит Фёдор про Хрущёва: что Хрущёв где-то стучал башмаком по трибуне (я не поняла, где), и грозил всем буржуям.
Я думаю: конечно, здорово, что он такой смелый, но, скорее всего – это выдумка: не может же взрослый человек (руководитель самого большого в мире государства!) вдруг снять туфлю и стучать ею по трибуне! Но если это не враки, тогда Хрущёв – самый смелый на свете человек.
Я слышу, как бабушка всхлипывает: «Господи, только бы не война! Неужели и вашим детям предстоит испытать то же, что выпало на нашу долю?…» Мама пьёт валерьянку (я догадываюсь об этом по тошнотворному запаху, который расползается по квартире). А Фёдор их мрачно утешает: «Уж если война, то последняя. Весь мир погибнет! За несколько минут…»
Мама пьёт валерьянку. Мне очень тоскливо от этого запаха. И вообще страшно. Но утешает мысль, что война будет короткая, и мы, может быть, ничего не успеем понять и даже почувствовать: ХЛОП! – и всем конец. Как в Хиросиме… Пусть это будет ночью – во сне. Главное, чтобы не долго это тянулось. И чтобы потом не остаться калекой. В Хиросиме много калек осталось, это ужасно. Лучше бы сразу – и до конца… Меня не страшит смерть, мне особо ничего в этой жизни не жалко. Но мне не хочется остаться калекой.
– Ена, ну Ена! читай дайше! – теребит меня Маришка. – Ты что, заснуа?…
Нет, я не заснула. Я даже ночью не заснула. Всё укрывала спящую Маришку, и мне её было жутко жалко: казалось, что все ракеты нацелены из тьмы на мою маленькую беззащитную сестрёнку…
Утром за завтраком спрашиваю Фёдора:
– А теперь бомбы более сильные, чем те, что сбросили на Хиросиму и Нагасаки?
– Во много раз! – мрачно говорит он.
И я успокоилась. Значит ХЛОП! – и конец. ХЛОП – И ВСЁ! И мы не будем долго мучиться. Главное, чтобы Маришка не успела понять, что происходит. Пусть, пусть это будет ночью! И пусть ей снится в этот момент нежная Дюймовочка…
* * *
А в школе у нас было занятие, называется «гражданская оборона», сокращённо – ГРОБ. С нами проводили беседу: что нужно делать при атомном взрыве и как спасаться. И показывали картинку атомного гриба. Действительно, похоже на гриб. Вроде ничего особенного – а жутко…
А как можно спастись в нашей степи от этого ядовитого гриба? Тут же плоско!… здесь негде спрятаться! Говорят: надо закутаться белой простынёй. Вроде, это защищает от радиации (слово-то какое страшное – радиация!) А бежать куда?! Говорят: в подвал, иными словами – в бомбоубежище. Ну, а дальше-то куда? Не век же мы будем сидеть в подвале, как крысы! Жуть какая-то…
Где-то читала, что после атомного взрыва в живых останутся только крысы и заполонят всю землю… Говорят, что крысам радиация даже на пользу. Они станут огромными, с человеческий рост – и будут жить, припеваючи… А с нами-то что будет?!! Сожрут нас эти крысы – вот что с нами будет! Бабушка рассказывала, как во время войны голодные крысы загрызли ночью маленького ребёнка. Я с детства запомнила этот рассказ и страшно, панически боюсь крыс – больше, чем атомную бомбу.
Нет, уж лучше умереть от бомбы, чем от крыс – так скорее и не так больно…
ХЛОП – И ВСЁ!
Здешние зимы
Зимы в Вольногорске не совсем настоящие. Часто идут дожди…
Но бывают и белые, и морозные дни. Тогда мы: две Ани и я, тут же надеваем коньки. Мы гоняем по улицам, стараясь подражать ледовым бегуньям: согнёмся в три погибели, одна рука – сзади, на пояснице, другой рукой машем, как помелом, – будущие чемпионки, Лидии Скобликовы – ни дать, ни взять!
Хотя, конечно, мы с Аней-маленькой на Скобликову не очень тянем, но зато Аня-большая – как будто сестра ей, даже лицом они похожи. У Ани действительно здорово получается. Её бы на настоящую ледовую дорожку!
Ура, залили у базара каток! Всеобщее ликование! Весь город от семи до восемнадцати лет – вечером на катке. Свет фонарей, музыка из репродуктора… Красота! На катке только одна девочка в белых ботиночках и на фигурных коньках – немыслимая по тем временам роскошь. Остальные – в чёрных мальчуковых ботинках; а коньки – у кого «канадки», у кого – «дутыши», кто-то и вовсе на «снегурках». Все помешаны на фигурном катании, у всех на уме Белоусова и Протопопов, они недавно стали чемпионами мира в парном катании. Очень хочу научиться крутиться волчком, или хотя бы лихо заворачивать – так, чтобы получалось с закрутом, чтобы искры льда летели сверкающим веером из-под наточенных лезвий!… Но – никак.
Так и не получилось у меня тогда. Ни в ту зиму, ни в последующие…
…И вот прошло много лет, и я опять вышла на каток, уже с дочкой. Поехала, спустя почти тридцать лет, да как развернусь с закрутом! Так легко, запросто! Дочка восхищенно: «Ну ты даёшь! Как тебе это удаётся?» – «Сама не знаю!» – честно призналась я. В детстве мечтала этому научиться – и ничего не получалось, и вот – на тебе! как будто само собой… Стало быть, детские мечты сбываются. Рано или поздно, но сбываются!» К тому же, у меня теперь фигурные коньки и белые ботинки. О которых я в детстве даже не мечтала, но сбылось даже это!
* * *
Зимой в Вольногорске случаются очень красивые дни. Когда всё в инее.
Каждое дерево, каждый куст – как белоснежный пушистый букет черёмухи, или сирени… Такое белое застывшее искристое кипение… И – ни ветерка! Это так редко бывает. Ветер как будто замер, онемев от этой немыслимой красоты.
Идёшь утром в школу как будто в волшебном сне… Идёшь тихо-тихо… самой длинной дорогой, чтобы растянуть праздник… чтобы насладиться волшебством. Так бы и впитала это всё в себя! Можно умыться этим чистейшим нежным инеем – и ощутить, как приятно загорается лицо… Можно слизать иней с веточки, как эскимо. Помню, помню вкус этого степного мороженого! (А никакого другого в городе, кстати, и не было тогда. А так иногда хотелось!…)
* * *
А один день запомнился на всю жизнь, потому что такого чуда я больше никогда не видела. Ни до, ни после.
Накануне лил дождь, была февральская весна, обычная для этих южных мест: серо, сыро, ветрено и уныло.
Но зато утром!…
Утром город проснулся в настоящей сказке. За окном – стеклянное царство! Каждая ветка, даже самая крошечная, покрыта толстым слоем льда, как бы одета в ледовый панцирь. Ветви, отяжелённые сверкающим стеклярусом, склонились низко-низко, до самой земли… Деревья стали похожи на стеклянные фонтаны!… Красота невероятная! Прохожие – все как зачарованные, не хочется делать резких движений, не хочется громких слов, боязно спугнуть, нарушить эту красоту…
Идти по тротуару невозможно: фонтаны слева и фонтаны справа перемешали, переплели свои ледяные струи. От самого небольшого прикосновения к ветвям, они отламываются и с тихим звоном осыпаются на землю… Но мы с Анями всё равно пробираемся сквозь эти сверкающие, звенящие струи… Чуть ли не на корточках, чуть ли не ползком, чтобы не сломать, не навредить красоте…
Мы – как будто сказочные рыбы среди ледяных водорослей…
А снег под ногами – белый и чистый, как накрахмаленная простыня. И, обнаружив полянку, побросав портфели, мы начинаем кувыркаться на этом крахмальном снегу в щенячьем восторге! Да, прямо на улице, прямо через голову! А что?… Что-то не так?
…И вот, после обеда мы идём из школы обратно домой, и все тротуары хрустят ледяным стеклярусом… Невыносимо жалко топтать то, к чему утром мы боялись прикоснуться пальцем…
Но никто не был виноват – просто ветви не выдерживали тяжести льда и ломались, изнемогая от этой непомерной, невыносимой красоты…
Да, выходит, и вправду красота требует жертв.
Новенькая Тома
Тома пришла в наш класс среди зимы, мы с ней подружились. В том смысле, что она пока не определилась, с кем ей дружить, а я была «свободным художником», ни с кем не ходила в парочке, как шерочка-с-машерочкой, поэтому каждая новая девочка в классе дружила сначала со мной, а потом уходила к другой девочке. Я к этому уже привыкла, не удивлялась этому и не огорчалась (ну, разве что самую малость). Мы расставались без конфликтов, а просто расходились, как в море корабли. Наверное, им со мной было трудно. А мне с девочками не очень интересно: они все (кроме двух Ань) были помешаны на мальчиках.
Вот и с Томой у нас была такая временная дружба. В том смысле, что я к ней изредка ходила в гости, она жила на нашей улице, и мама мне твердила: «Тома хорошая девочка, вот и дружи с ней, а нарушать тандем двух Ань не надо. У них дружба уже сложилась, ты там явно третья лишняя».
Мы с Томой слушали магнитофон. О, магнитофон! такая редкость в то время – нечто буржуазное. Невиданный шик! Я о магнитофоне даже не мечтала. Слушали Пьеху, Кристалинскую, Кобзона, тогда были хиты сезона: «А у нас во дворе» и «Ты смотрел на меня». Мы могли это слушать до бесконечности…
Тома была полная курносая девочка, похожая на сдобную булочку, но при этом милая своей трогательной неуклюжестью. К тому же она катастрофически краснела, когда смущалась. Она, бедняжка, как только вошла в класс, тут же без памяти влюбилась в длинного Жорку. Она сильно комплексовала из-за своей комплекции, но при этом (вот парадоксы девичьего сознания!) больше всего на свете любила рассматривать себя в зеркало. Подруга ей, собственно говоря, была и не нужна. Но нужен был человек, с которым можно было бы поговорить о себе и о Жорке. О Жорке и о себе. О себе и о Жорке. Такая девчачья дружба. Что-то типа того. Я уже тогда заметила, что девочки (и не только девочки) хотели бы иметь меня при себе в качестве молчаливого и понимающего слушателя.
Когда я приходила к Томе, то частенько заставала её за этим удивительным (и непостижимым для меня) занятием, на которое она могла тратить прорву времени: Тома неотрывно глядела на себя в зеркало… Я звонила в дверь, мне кто-то из домашних открывал, я проходила в Томину комнату – и видела всегда одну и ту же картину: Тому перед зеркалом. Для неё это было вроде наркотика. Она внимательно изучала прыщики на лбу, расчёсывала низкие широкие брови, красила ресницы то синей, то зелёной акварелью – экспериментировала: в каком случае её глаза неопределённого цвета смотрятся эффектней? «И всё-таки я красивая!» – с удовлетворением говорила она, с неохотой отрываясь от своего отражения…
Кстати, бывая в гостях у Томы, я сделала удивительное для себя открытие: оказывается, не все девочки так вкалывают по хозяйству, как мы с Анями. Например, у Томы всё делали бабушка и мама, а Тома холила свои ноготки, слушала музыку и смотрелась в зеркало. Было впечатление, что она вообще понятия не имеет о венике и половой тряпке (что же это такое?!) и даже не догадывается, вследствие каких действий грязная посуда превращается в чистую. И при этом ни родители, ни бабушка никогда не ворчали на Тому и не пилили её. Они её… обожали! Вот так – ни за что. Не за какие-то там добрые дела, помощь по дому, а просто так. Томе для этого решительно ничего не нужно было делать, даже шевельнуть своим холёным пальчиком!
Я-то раньше думала, что любовь – это награда… Награда за то, что ты хорошая. К примеру, Аня-большая: труженица и весёлая – вот родители её и любят. Анечка-маленькая: тоже труженица и характер мягкий, покладистый – вот родители её и любят. А мне нужно напоминать про кошачий горшок, про недомытую сковородку, тыкать носом в плохо вымытые башмаки, и дуюсь я на всех часто, характер у меня дурной – вот, по причине ошибочного своего поведения, и недополучаю того, чего больше всего желаю. Ибо не заслужила! Сама, стало быть, и виновата…
Но вот – Тома. Толстая, ленивая, самовлюблённая, и при этом – обожаемая дочка и внучка! Какие удивительные вещи открываются… Выходит, человека можно любить просто так – НИ ЗА ЧТО!
…Меня тоже любили так когда-то. В далёком детстве… И дядя Павел меня любил – ни за что. И отец невесть откуда приезжал – из Одессы в Оренбург! – чтобы только поглядеть на меня… Но это я была маленькая. Маленьких любят ни за что.
Но, оказывается, не только маленьких. Это для меня было настоящим открытием. Я ещё не знала тогда, что это называется «безусловной любовью» – любовью, которая не ставит условий. Которая просто ЕСТЬ!
Пасха
Пасха. Никто не может объяснить мне, что это за праздник. Странное, непонятное название. Кто-то из знакомых принёс нам пирог по названию «кулич». Соседи красят яйца – зачем? Мы не красим. Первомай – понятно: праздник мира и труда, 8 марта – понятно: день женщин, Пасха – непонятно. Бабушка шёпотом: «В этот день воскрес Христос». Как воскрес? Как это возможно? Но бабушка заминает разговор, как будто в этом что-то нехорошее, крамольное.
Выхожу на улицу.
Воскресный солнечный день… Брожу по безлюдным улицам, как по пустыне. На душе тоскливо, сама не знаю почему. Мне всегда тоскливо весной, особенно когда так пронзительно светит солнце, как будто рентген. Дома находиться невозможно: тоска! На улице – тоже тоска… Господи, куда деть себя? Чем унять эту тоску? Чем заполнить огромную, оглушающую пустоту, которая внутри?…
Перехожу улицу, как лунатик. И вдруг замечаю… на мостовой, у самого края обочины – разноцветную скорлупу от пасхальных яиц… Меленькие, красные, синие, зелёные осколки… как будто осколки другого мира, нечаянно залетевшие в наш мир…
Стою, оцепенев, и смотрю, как заворожённая… Тоска усиливается, она подымается внутри, как волна-цунами, и захлёстывает меня с головой…
Сил моих больше нет. Я опускаюсь на обочину, рядом с этими осколками, и плачу… И никого нет вокруг. Ни души. Хотя это центр города.
Пасха…
Цветущий сад
Каждую осень и каждую весну в нашем городе сажают деревья. Какие-то из них засыхают за лето, какие-то вымерзают зимой, но на место погибших горожане упорно сажают новые.
И вот уже шелестят за окном тополя и клёны, стремительно дорастая до нашего второго этажа…
Мы с бабушкой по вечерам поливаем наши любимые дерева прямо из окна – с помощью длинного резинового шланга. Так делают многие горожане. И город на глазах превращается в цветущий сад: яблони, белые акации, каштаны…
Всё это весной цветёт и благоухает, засыпая тротуары белой пеной лепестков…
Кукуруза летом
Моё отрочество совпало с кукурузным бумом в стране. Космическим и кукурузным – одновременно. На процветание космоса работали наши родители, а мы, отроки, самоотверженно трудились на кукурузных полях.
В середине весны занятия в школе отменялись. Ура!!!
И каждое утро все средне- и старшеклассники приходили в школу в рабочей одежде. В одной руке – узелок с едой, в другой руке – тяпка. По-другому ещё она называлась сапка. Древнее и при этом нестареющее орудие труда, которым пропалывают сорняки.
За нами приезжали грузовики, причём открытые, без всякой брезентовой крыши. Мы в эти грузовики весело загружались, рассаживались на длинных скамьях и, с песнями, как в лучших советских фильмах, ехали на бескрайние поля соседнего колхоза. Я тоже пела вместе со всеми – под тарахтение грузовика не слышно, что я «гужу».
…Жара занималась с самого утра. Пока доезжали до места трудового подвига, солнце стояло уже высоко… Всё-таки юг Украины!
На краю поля нас ожидал бригадир. Каждому поручался для прополки «рядок» свежепроросшей кукурузы. Упругие ярко-зелёные росточки весело торчали из жирного чернозёма… Иногда росточков было несколько в одной «лунке». Наша задача была – оставить один росток, самый лучший, чтобы ему не мешали жить хилые братья. А самое главное – надо было нещадно выпалывать сорняки. В основном, это были осот и чертополох, которые спешили заглушить всё! Чертополох хотел стать полным хозяином этой чёрной жирной планеты!…
А по ходу прополки надо было оставшийся процветать кукурузный росток старательно окучить, взрыхлить вокруг него – избранника судьбы! – покрывшуюся сухой корочкой почву.
Итак, задач было сразу несколько: прополоть, проредить и окучить. А самое главное – дойти свой рядок до конца и не упасть под этим палящим солнцем… Последняя задача была лично для меня самой трудной. Я очень плохо переносила жару.
…Дойдя рядок до конца, мы тут же разворачивались, занимали новые рядки и шли, махая тяпками, в обратную сторону. Но иногда рядок был длинный-предлинный, казалось – он уходит за горизонт, в жаркую бесконечность, окутанную жёлтым маревом… Но и это не самое трудное. А самое трудное было тогда, когда каждому из нас поручались одновременно два рядка! Два рядка, уходящие в бесконечность… Работа на целый день.
Вокруг – бескрайнее поле без единого деревца или кустика, чтобы спрятаться хоть на минутку от жары. Над головой – раскалённое до белизны небо и обезумевшее солнце, как будто навсегда застывшее в зените… Удивляюсь, как никто из нас не умер на том поле…
Идёшь между своими двумя рядками, машешь тяпкой, на руках очень быстро вспухают мозоли. Наклон влево – тюк, тюк, тюк, тюк вокруг зелёного росточка: прополола, проредила, взрыхлила. Наклон вправо – тюк-тюк-тюк вокруг правого росточка: прополола, проредила, взрыхлила. Шаг вперёд – наклон влево: тюк, тюк, тюк, тюк – прополола, проредила, взрыхлила, наклон вправо: тюк, тюк, тюк, тюк… А росточков этих впереди – ТЫСЯЧИ!…
Солнце печёт, кажется, что в тебе уже накопилось сорок градусов, не меньше! Миллиарды раскалённых атомов, и каждый кричит: ПИТЬ!… ПИТЬ!… Но бочки с водой не видно… Наконец, деревянную бочку с водой притаскивает старенькая лошадка. На облучке сидит молчаливый старик-водовоз. Вода из деревянной, разогретой на солнце, бочки противно-тёплая и пахнет болотом. Но всё равно пью, пью и никак не могу напиться! Такая она желанная, эта вода…
И – опять возвращаемся к своим рядкам. Наклон влево – наклон право, влево – вправо, влево – вправо, влево – вправо, влево – вправо… Поясница разламывается, пот заливает глаза, солнце печёт, опять хочется пить, как будто и не пила… А эта зеленуха – и кукуруза, и чертополох, и осот – всё сливается перед глазами в один сплошной винегрет, уже не разобрать: где сильный росток, а где слабый, что выпалывать, а что оставлять, где царица-кукуруза, а где жилистый сорняк… И – уже ничего не различая, как марионетка: тюк! тюк! тюк! тюк! – по чём попало… Только бы поскорее дойти до конца! Только бы не превратиться в мокрое место. Точнее – в сухую колючку…
Мальчишки наши – настоящие товарищи: если доходили первыми, тут же, не отдыхая, шли навстречу отставшим девочкам.
…А вечером приезжала железная бочка с молоком и телега с ломтями чёрного хлеба и стаканами для молока. Так Родина благодарила нас за наш праведный, бескорыстный труд. По сути – рабский. Но никто об этом не думал тогда. Нам говорили, что наш труд нужен Родине, что колхоз без нашей помощи просто погибнет, и мы по-детски гордились.
Обратно опять ехали с песнями… «Сегодня мы не на параде, а к коммунизму на пути… В коммунистической бригаде с нами Ленин впереди…» И так – каждый день.
У меня такое ощущение, что в начале каждого лета была огромная жаркая кукурузная вечность… Кукуруза подрастала, но и чертополох не дремал! И надо было рубиться с этим колючим настырным растением не на жизнь, а на смерть…
Но никто не жаловался. Никому и в голову не приходило как-то отлынивать от этой кукурузной повинности. Никому гордость не позволила сказать: мне трудно, больше не могу. Или попросту: не хочу. Только одна девочка в классе, Инка, которая всё время хвалилась своим пороком сердца, не ездила с нами на кукурузу.
А все остальные в полном ликовании кричали «УРА!…», когда нам объявляли: «С завтрашнего дня уроки отменяются, едем на кукурузу». Это было таким счастьем – не ходить в школу! Как тут не загорланить вместе со всеми песню, трясясь в пыльном грузовике, с тяпкой на плече?…
Выстрел в небо
Жаркая весна. Большой компанией на майские праздники едем на весь день на Днепровское водохранилище. Пять семей, плотно набившись в трёх «легковушках». Аня-большая с родителями и братом Вовой, Тома со своей семьёй, друзья родителей: Козловы и Попельницкие с детьми. И нас четверо, гружённые огромной сумкой с бабушкиными пирогами. Бабушка с нами на пикники не ездила, но всегда присутствовала на них вкуснейшими ватрушками, которые пользовались огромной популярностью в народе, пирожками с рисом и своим знаменитым рулетом с маком. Мы, дети, весь день прикладывались к этой ароматной сумке, сладко пахнущей ванилью, причём, не только мы с Маришкой, а весь детский коллектив.
И только Ане и Вове дядя Юра, их папа, не позволил до обеда съесть ни одного пирожка. И я увидела, что дядя Юра не только весёлый, но и очень строгий. Его слова в семье не обсуждаются. Если дядя Юра сказал – значит, всё. Нельзя есть пирожки до назначенного часа – значит, нельзя, без разговоров. «У нас дисциплина, как на военном корабле», – смеётся тётя Оля. А я подумала, что если бы папа Федя так пристально следил за каждым моим шагом и самолично решал, есть мне пирожок или нет, и в какое время, я бы ну точно сбежала из дома! Но Аня и Вова ничуть на своего папу не обижались: нельзя – стало быть, нельзя. Что ж тут обсуждать и на что тут обижаться, если НЕЛЬЗЯ?
Какая разная жизнь во всех семьях, дивилась я.
А вот у Томы отец мягкий-премягкий, и с таким обожанием смотрит на свою пухленькую Тому и на такую же пухленькую Томину сестру, как будто дочки у него – красавицы-раскрасавицы, каких свет не видал. Так вот откуда у Томы такое высокое мнение о своей внешности! Просто нужно, чтобы тебя обожал отец. Как отец смотрит на тебя – так и ты будешь смотреть на себя: ЕГО глазами.
А поскольку Фёдор не смотрел на меня НИКАК (и это «никак» я воспринимала как отрицание), и папа Серёжа из своего далёкого далека тоже НИКАК на меня не смотрел, – то и я смотрела на себя НИКАК. И когда дядя Володя Попельницкий говорил маме и Фёдору: «До чего же хорошая девчонка у вас выросла!» – я ёжилась и скукоживалась от его похвалы, потому что она мне казалась неискренней. Я думала: просто дядя Володя жалеет моих родителей, что у них такая некачественная дочка, и старается их хоть как-то утешить…
* * *
А в тот пикник почти все мужчины взяли с собой охотничьи ружья и ходили куда-то в лесостепь – вроде как на охоту. Наши мамы, устроившись в тени, погрузились в свои женские разговоры, а мы, разновозрастное потомство, носилось по лесопосадке, стоили себе шалаши, плели на головы венки… У меня даже сохранилась фотография, на которой мы с Томой в венках из травы, как две юные папуаски, с радостными улыбками смотрим в фотообъектив (не помню уж, кто нас снимал тогда).
Никого, к счастью, наши отцы-охотники не подстрелили, а то это бы омрачило наше веселье.
Потом, уже под вечер, когда собирались уезжать, дядя Володя неожиданно спросил меня: «Лен, хочешь попробовать пострелять?» Он держал в руках тяжёлое ружьё.
Почему он мне предложил это? Не знаю. Но сказать «Нет» я не могла. Это (на мой взгляд) означало бы проявить слабость характера. И я сказала: «Да. Хочу».
Мы с ним отошли от шумной компании подальше. Он объяснил мне: как прицеливаться, куда смотреть, на что нажимать. Предупредил, что приклад во время выстрела больно отдаёт в плечо.
Я взяла в руки тяжеленное холодное ружьё, я подумала тогда, что оно холодное, как смерть, и мне стало неприятно и страшно, но отступать назад я не могла. Сказала «Хочу», значит, надо нажать на этот жёсткий курок…
– Вон, вон! видишь, видишь? вон полетел, целься! – возбуждённо подпрыгивал рядом со мной дядя Володя. Он был невысокого роста и в эту минуту казался мальчишкой. – Наверно, ястреб! Давай, нажимай!
В голубом безоблачном небе, высоко-высоко, в самой глубине, я видела маленькую чёрную точку… Дядя Володя был уверен, что это ястреб.
– Прицелилась?
– Да.
– Нажимай!
Я изо всех сил нажала на курок – раздался оглушительный выстрел!… В ту же секунду я ощутила сильный толчок в плечо – как будто кто-то рассерженный со всего маху ударил меня так, что я даже покачнулась.
Чёрная точка в небе продолжала невозмутимо свой полёт…
«Какое счастье!» – подумала я.
– Промазала… – вздохнул дядя Володя. – Хочешь ещё?
– Нет.
У меня было очень неприятно на душе. Конечно, я не собиралась никого убивать, у меня и в мыслях этого не было. А если бы это случилось нечаянно?… Пуля, как известно, дура. Я содрогнулась при мысли, что из этой чистой голубизны могла упасть к нашим ногам окровавленная птица… Какой ужас! Господи, какое счастье, что этого не случилось! Как бы я после ТАКОГО жила?!
Опять плотно набившись в машины, мы возвращались домой. Дядя Володя всё нахваливал меня, что вот, мол, какая смелая девчонка, «такой девчонкой можно гордиться», говорил он Фёдору, а я чувствовала обиду на него, что он мне предложил такую страшную игру (я даже и не догадывалась, как это страшно).
И всё стояло у меня перед глазами чистое, высокое небо с недосягаемой птицей в его глубине, и как я в это ЧИСТОЕ НЕБО глупо и ненужно выстрелила… Только оттого, что не хотела показаться трусихой.
…И вот уже прошло столько лет, а я всё ещё помню свой выстрел в небо, и мне до сих пор стыдно и неприятно.
Полёт Терешковой
Июнь. В городе, в стране и во всём мире великая радость – в космос полетела женщина! Первая в мире женщина-космонавт. Наша, советская, – Валентина Терешкова! Все прямо с ума посходили от счастья.
Раздаётся звонок в двери, мама открывает – на пороге целая толпа друзей: Козловы, Попельницкие, ещё кто-то, дядя Володя держит в руках веник, который стоит у нас обычно за дверью, он схватил его, прижал к себе, как балалайку, ударяет по воображаемым струнами и распевает во всё горло:
– Тумба-ла, тумба-ла, тум-балалайка!…
Все начинают обниматься, целоваться, что-то возбуждённо, радостно кричат… Из кухни выходит бабушка, дядя Володя кидается обнимать и её, перепадает и нам с Маришей объятий и поцелуев, дядя Володя нас так горячо целовал, как будто мы тоже слетали в космос – и вот, благополучно вернулись, и какое счастье!
Понятное дело: мы, женщины, сегодня все вроде как именинницы. Как будто нам подарено ещё одно восьмое марта, или даже лучше! Не помню, когда ещё все так радовались, как в тот день. Прямо у всех крыша ехала от счастья. Расхватали в газетном киоске все газеты, с обожанием смотрим на это молодое симпатичное лицо с такой милой улыбкой…
С восторгом ловим каждое слово о НЕЙ по радио… И как же здорово, что опять мы первые! Мы – а не американцы.
* * *
У жизни – свои удивительные развороты. Прошли годы, много лет, и мне пришлось написать этой женщине с милой улыбкой, Валентине Терешковой, письмо. Это было первое в моей жизни письмо с просьбой о помощи. И решилась я его написать только потому, что вопрос касался не меня лично, а моей дочери Ксюши и других детей. Речь шла о спасении детских работ – нетканых гобеленов, которые были вывезены на выставку во Францию, в Париж, и там ловкими людьми выставлены на продажу.
А Валентина Терешкова стала к этому времени Президентом Российского зарубежного центра, иными словами – главным человеком в России по культурным связям с другими странами. Все русские культурные центры по всему миру подчиняются именно ей.
То, что Терешкова поможет, я не сомневалась ни минуты. Всё-таки по улыбке человека очень видно. И потом, я подумала: женщина, побывавшая в космосе, не может стать сухой, равнодушной чиновницей. Женщина, соприкоснувшаяся с Высоким Небом, с иным измерением жизни, сумевшая, не побоявшаяся выйти за границы привычного, земного, – такая женщина не может обрасти земной шелухой, сколько бы лет ни прошло со дня её удивительного подвига…
И я не ошиблась в ней.
На моё письмо Валентина Владимировна отреагировала мгновенно – в ту же минуту, как прочла его. Тут же был послан факс в Париж… И кто-то там, в Париже, получил хороший заслуженный нагоняй. А дивные нетканые гобелены, сделанные руками детей, – благодаря Валентине Терешковой, благополучно возвратились в Россию…
Такая вот удивительная история. Удивительная потому, что редко в нашей жизни можно встретить такое неравнодушие и такое живое сердечное участие.
А улыбка у Валентины Терешковой – всё такая же…
Поездка в Ялту
Летом мама отправила меня по туристической путёвке в Ялту. Ехало человек двадцать ребят из нашей школы и несколько сопровождающих женщин со своими маленькими детьми. Из нашего класса, кроме меня, поехала Тома. А кто ещё – не помню.
Это была моя первая в жизни Ялта!…
…В Ялте мы с Томой гуляли по набережной, вечером, среди тьмы и огней, в толпе взрослых людей, и никто за нами там не смотрел. Это было так здорово – чувствовать себя частью толпы, песчинкой в океане, просто потрясающе! Я тогда впервые это почувствовала так остро и осознала. Мне хорошо, когда вокруг меня много-много людей, но при этом никому до меня нет дела. Мне нравится одиночество в толпе. Я человек сугубо городской, я родилась в муравейнике и в муравейнике прожила первые пять лет жизни, – я была там счастлива – в муравейнике…
По-моему, мы всего один раз и гуляли с Томой на вечерней набережной, но запомнилось это на всю жизнь. Ещё бы! Нам всего по тринадцать лет. Точнее – Томе уже тринадцать, а мне будет тринадцать через несколько дней – здесь, в Ялте, в день нашего отъезда: 13 лет 13-го июля 1963 года.
Ялта, потрясающие ялтинские запахи, Ай-Петри в тумане, ласковое море, весёлые купания, завтраки и обеды в кафе, где во дворике маленький бассейн с водой, подкрашенной синим купоросом… Кривые чудесные улочки, как мне нравится их живописная кривизна… Неподалёку от школы, где мы живём, – цирк, странно, что его посещение не входило в нашу программу, а я сама сходить не решилась. И зря! Всё-таки я – трусиха.
Пришлось довольствоваться домиком Чехова в качестве культурной программы. И Никитским Ботаническим садом. Тоже, в общем-то, здорово.
А ещё была поездка в горы, поход по узким тропкам над обрывами и переход бурной горной речки по мокрым камням, инструктор протянул мне руку, чтобы перевести по этим камням (он всех так переводил), но я от руки отказалась, храбро пошла сама и… поскользнулась, шлёпнулась в воду! И холодное сильное течение тут же потащило меня… Но, намётанная рука инструктора быстро выхватила меня из бурных вод – и вот я уже стою на противоположном берегу: целая и невредимая, только в мокром до пояса платье. Странно, что инструктор меня не ругал меня, а только сочувственно сказал: «Вот, теперь тебе будет холодно». «Ничего, переживу», – буркнула я, сгорая от стыда, что так позорно упала. «В следующий раз всё же давай руку. Всё-таки течение тут очень сильное».
Была и ещё одна поездка, и тоже в горы – к пещерам. Я неслась впереди инструктора (это был уже другой инструктор).
– Постой, девочка! кто ведёт группу – ты или я? – кричал он мне в след.
– Вроде, я! – нахально, со смехом отвечала я.
Ещё двое мальчишек шли со мной. Дойдя до пещер, тут же полезли в них, никого не дожидаясь… В пещере было ТЕМНО. Темно абсолютно. И потому неинтересно. Вылезла наружу, довольная, что побывала там первая. На этот раз инструктор немного пожурил:
– А что, если бы заблудилась?
– Так там же негде заблудиться!
– И то верно.
Помню: всё время хочется острых ощущений! Как витаминов. Чем острее – тем лучше! Объелась мороженым, поспорила с Томой, что съем десять пачек, съела только четыре и -потеряла голос, говорю шёпотом.
* * *
Вечер, сижу на лавочке у ворот школы, сушу волосы после купания, они у меня длинные, до пояса, лежат на спине прохладной волной. Приятно ощущать себя почти взрослой, сидеть в приятном одиночестве с распущенными волосами в дивной Ялте, с книгой в руке…
А рядом – мальчик лет восьми, тёмно-синие глаза, каштановая чёлка, шортики, сбитые коленки – приходит, усаживается на мою лавочку и смотрит на меня. Просто молча смотрит. Иногда осторожно гладит мои волосы, шепчет: «Какая же ты хорошая девочка!…» Удивительный мальчик. Он живёт, видимо, неподалёку и часто гуляет в школьном дворе. Какой-то совершенно одинокий в этом прекрасном мире – как будто ничей…
Так мы и коротаем вечера. Но когда на нашу лавочку приходят другие ребята и девочки, мой загадочный нежный мальчик тихо исчезает…
Вот удивительно: столько лет прошло, а я его помню! Наверное, до этого на меня никто не смотрел с обожанием, я и не догадывалась, что такое возможно, я всегда считала себя не достойной не то что восхищения, но и просто внимания. Спасибо, чудесный ялтинский мальчик! Ты расколдовал меня. Может, и не навсегда, а всего лишь на несколько дней. Но это было чудесно и незабываемо… Главное – это БЫЛО! Ты так много дал мне для переоценки самой себя и для понимания человеческих отношений. Наверное, и я тебе что-то дала, не делая для этого никаких усилий. Может, как раз самое лучшее люди дают друг другу именно вот так – не напрягаясь. Просто тепло. И покой. Просто быть рядом.
Вот сидим молча, я смотрю в книжку, а он на меня – в небо – опять на меня, вздохнёт тихонько, поболтает ногами, и мне кажется, что я чувствую не только за себя, но и за него тоже: как будто я переселилась в этого мальчугана, и это я смотрю в небо, болтаю ногами, вздыхаю… И немного странно чувствовать себя одновременно собой и – другим человеком. Странно и радостно. Я ни о чём его не спрашиваю. Даже, как его зовут. Мне кажется, я и так всё о нём знаю: то же, что и о себе… Может, я воплощала для него мечту о старшей сестре? Может, ему в жизни не хватало тепла, ласки?… И вот приходил, садился рядышком и радовался тому, что не гоню, смотрю на него и улыбаюсь ему.
С тех пор я стала замечать, что ко мне липнут дети. Заметила именно тогда, когда сама выросла из детства. Я сначала не понимала, почему они ко мне липнут. Ведь я ничего такого с ними не затевала, не развлекала их и никогда не сюсюкала с ними, не старалась угодить и купить их расположение. Не рассказывала им сказки и не играла с ними. А они липли. Потом поняла: наверное, именно поэтому и липли: что не сюсюкала. И не возвышалась над ними. Дети очень ценят, когда ты с ними на равных. Не воспитываешь их, не поучаешь, а просто проживаешь ВМЕСТЕ С НИМИ эту минуту…
Вот как мы с этим чудесным мальчиком в Ялте. Мы почти не разговаривали с ним, но нам было очень хорошо рядом. Совсем не обязательно ведь говорить для того, чтобы понимать друг друга. Слова как раз очень часто мешают, всё портят. Разрушают единство душ и понимание. А вот когда так молча сидишь рядышком и дышишь, как будто одним дыханием, – такая в душе радость… Самое лучшее в мире понимание – это понимание без слов…
Возвращение домой
Скорый поезд «Симферополь-Днепропетровск», общий вагон, забитый молодёжью. Кроме нашей группы, из Ялты возвращается ещё большая группа студентов. Все тут же перезнакомились, смех, разговоры, ехать совсем недолго – одну короткую июльскую ночь, никто не спит, только наши сопроводительные тёти.
Кто-то затеял игру в гляделки: кто кого пересмотрит? Мне было смешно, как быстро все ломаются, начинают ржать. Тогда я тоже решила попробовать, мне казалось, что это совсем нетрудно. Ну, кого тут переглядеть? Это же очень легко: нужно просто смотреть в ПРОСТРАНСТВО и думать о СВОЁМ. Одним словом, нужно медитировать. А не пялиться в глаза другому человеку и уж тем более не кокетничать при этом с ним, как это делала неутомимая Тома. Просто тихо медитировать… В полной отрешённости от этого места и от этой минуты. Глаза при этом сами собой перестают моргать. И так – не моргая – можно просидеть хоть целую ночь…
Но тот, кто оказывается под прицелом твоего невидящего взгляда, очень быстро не выдерживает. Ему кажется, что ты его буквально просверливаешь, продырявливаешь! А ты на самом деле смотришь СКВОЗЬ него. Но именно этот сквозной взгляд пробирает, как мне признавались потом мои подопытные, – до мурашек!… Никто в нашем вагоне не смог переиграть меня в эту игру.
«Девочка, а с тобой всё в порядке? Ты вообще-то моргать умеешь?» «Девочка, ты – уникум! Тебя нужно обследовать в каком-нибудь институте, где изучают таких вот феноменов…»
Надо сказать, что моргнуть потом – после такой долгой фазы неморгания – довольно трудно.
Постепенно все рассосались по разным купе, где-то тихонько пели под гитару – «А я еду за туманом, за туманом…», где-то играли «в дурачка».
Я под гитару не пою и «в дурачка» не играю. Пристраиваюсь у окна и смотрю на мелькающие огни, перелески, чёрные бескрайние поля, полустанки с пирамидальными тополями, чёрными и строгими во тьме. Напротив меня сидит мальчик из группы студентов, то же, как и я, не поющий и не играющий «в дурачка», такой тихий, застенчивый, зовут Витей, тоже любит смотреть в окошко, слово за слово – разговорились. Он спросил, как это мне удалось всех переглядеть, и я ему рассказала про свою методу, он удивился, сказал, что как-нибудь тоже попробует. Спросил, где я живу. Я сказала: в степи. Он удивился: как это в степи? Тогда я рассказала ему про Вольногорск.
Отметила про себя, что когда говоришь совсем-совсем тихо, не напрягаясь ни одним мускулом, к тому же под аккомпанемент, в данном случае – вагонных колёс, то говорить совсем легко и не страшно. Ну, если ещё и собеседник такой тихий, не давящий. Ещё рассказала про бабушку, которая должна меня встречать в Днепропетровске, вся моя группа тут же пересядет в электричку и поедет домой, в Вольногорск, а я пойду с бабушкой на Философскую улицу. Он удивился, что есть такая улица, он не знал, хотя родился в Днепропетровске. Я сказала, что тоже родилась в Днепропетровске. Ровно 13 лет назад. И как здорово отмечать день рождения в поезде – в дороге. Очень символично!
– А у кого день рождения? – не понял он.
– Как у кого? У меня.
Он даже не поверил сначала.
– Правда-правда! 13 июля, 13 лет. Моё любимое число.
– Я думал, тебе больше, – сказал он. – Я думал, не меньше шестнадцати.
– О, как я старо выгляжу! – засмеялась я. Он тоже застенчиво засмеялся.
– Ну, поздравляю! – сказал он.
И вдруг, ни с того-ни с сего, взял мою руку и поцеловал. Это произошло так неожиданно, что я даже не успела отдёрнуть руку, не успела предупредить этого страшного посягательства на свою территорию. Шок… Столбняк. Сижу, скукожившись, уставившись в окно, не могу переварить того, что случилось. А руку, принявшую на себя этот галантный поцелуй, хочется отсечь!
– Ой, прости, я что-то не то сделал? Ну, извини, это… как бы это сказать, издержки воспитания. Женщинам подают пальто и целуют им руку…
– Я – не женщина! – резко сказала я.
– Ну, прости. Просто меня отец так учил… Но, может, он ошибался?
– Видимо, да! Глупо. Пошло.
– Ну, прости, пожалуйста. Действительно, глупо и пошло получилось…
Он ещё что-то говорил извиняющимся голосом, но он для меня больше не существовал.
Я сидела, уткнувшись в тёмное окно, настроение было безнадёжно испорчено.
* * *
…И потом, спустя несколько месяцев, когда Тома сказала, не помню уж по какому поводу: «Ну, когда парень в поезде тебе руку поцеловал…» – я готова была её убить за то, что она мне напомнила об этом. Хотя и понимала, что если бы руку поцеловали Томе, это бы необычайно возвеличило её в собственных глазах. Об этом изумительном событии знал бы весь класс, а может, и вся школа. Это бы стало предметом её счастливых мечтаний-воспоминаний, ещё большего погружения в своё собственное отражение в зеркале, стало бы убедительным доказательством того, что она себе постоянно твердила: «И всё-таки я красивая!»
Но мне это целование жутко не понравилось. Я пыталась разобраться: почему?… И я призналась себе, что не выношу, когда ко мне прикасаются посторонние люди. Даже с такими добрыми намерениями, даже в высшей степени галантно. Видимо, я и руку инструктору в горах не могла протянуть по той же причине…
Вокруг меня как будто очерчен круг, через который нельзя переступать посторонним. Внутри этого круга я чувствую себя защищённой. Я не люблю выходить наружу (хотя иногда всё же приходится) и мало кого пускаю внутрь. Пожалуй, только Аню-маленькую… Только её одну я не боюсь впустить в свой невидимый «дом».
Странно, а когда мальчуган в Ялте гладил мои волосы, моя душа как будто жмурилась на солнышке… Но в том-то и дело, что тот мальчуган не был мне посторонний. Вот как раз он-то и не был мне посторонним…
Покупка велосипеда
В это лето, в честь моего тринадцатилетия, мама решила подарить мне велосипед. Это была моя давнишняя мечта. Когда-то, во младенчестве, он у меня был – трёхколёсный, красненький, у меня остались сладостные воспоминания о том, как я лихо кручу педалями…
Мы приехали с мамой в Днепропетровск, на Философскую. Оказывается, тётя Ира, наша соседка на Философской, давно предлагала маме купить для меня по дешёвке велосипед её дочки Вали, которая вышла замуж и уехала с мужем в другой город, а велосипед остался пылиться в сарае. И вот, мама решила, что подходящий момент настал.
Это был ещё не старый велосипед, красивого чёрного цвета, дамский, с сеточкой на заднем колесе, с багажником, зеркальцем и даже ручным тормозом!
Вечером того же дня на тенистой аллее парка Чкалова – от моего любимого цирка до парашютной вышки, вдоль узких путей моей любимой детской железной дороги – я осваивала науку велосипедной езды. Оказалось, я всё напрочь позабыла. Да я, собственно, никогда на двухколёсном и не ездила, только пару раз прокатилась в Оренбурге на Мишкином «школьнике» и кончилось это падением…
На главное – захотеть! И выбрать аллеи побезлюднее, чтобы прохожие не очень донимали своими советами. Вот этого я терпеть не могу – когда лезут с советами. Все такие мудрые, такие знающие, просто противно! Особенно один дядечка приставал со своей мудростью. Наверное, от злости, чтобы поскорее удрать от него, я взяла – и поехала! А мама бежала за мной и радовалась, и дядечка этот, что-то громко восклицая, трусил за мамой. По-моему, он просто влюбился в маму. Это обычная история: в неё тут же все влюбляются. Прямо в штабеля складываются. Но это так, к слову. Наверное, мужчины думают, что мама – артистка кино. И сразу: «Ах, неужели это ваша дочь? Такая взрослая? Да вы шутите! Это, наверное, ваша младшая сестра… К тому же, вы так похожи!»
Вот что поразительно: мама у меня красавица, все говорят, что мы очень похожи, но я при этом убеждена в своём уродстве. И расстраиваюсь, когда мне говорят, что я похожа на маму. Потому что хочу быть похожей на отца! И мама не раз говорила обо мне: вся в отца! Но ведь и отец мой красивый необыкновенно, я помню. Так откуда же это неприятие своей внешности? Это жутко критическое отношение к самой себе? Кто мне его внушил и когда? Почему я не могу, как Тома, посмотреть на себя в зеркало и сказать себе: «И всё-таки я красивая!» Почему?…
Только в Ялте, благодаря моему маленькому поклоннику, я относилась к себе без отвращения – по-человечески.
Но вот приехала домой – и моя нелюбовь к себе как будто ждала меня здесь. Никуда она не делась. Просто я сбегала от неё на время…
* * *
В Вольногорск я вернулась на белом коне. Точнее – на чёрном велосипеде. И до конца лета гоняла на нём, как будто на нём родилась…
Да, это было то, чего мне не хватало – лететь то с ветром в обнимку, то против ветра, по прямым пустынным улочкам, как будто специально проложенным для езды на велосипеде – для стремительного пролёта на велосипеде!… Велосипед заменил мне друзей. Теперь мне есть с кем гулять!
Гоняю на велосипеде
Гоняю на велосипеде с О'Генри, или с Конан Дойлем. Нынешним летом это мои любимые писатели. Да, я уже так лихо езжу, что могу во время езды читать. Запросто! Кладу книгу на руль, ноги крутят педали, ветер холодит голову, а я глотаю страницу за страницей… Совмещаю приятное с приятным.
Вообще с появлением велосипеда у меня намного улучшилось настроение. Я даже сочинила, самой себе на удивление, весёлые стихи:
Какая уж есть!
«Какая уж есть!» – говорила я с вызовом домашним, когда они уж очень допекали меня придирками. Бабушку очень доставала эта моя фраза. Не могла она её слышать. Она её нервировала. Эта фраза приходила в столкновение с её, бабушкиной, любимой фразой: «Всё должно быть, как людей». Существовал где-то у неё в сознании некий стандарт, идеал, к которому надо было стремиться: всё должно быть – «как у людей». Но родная внучка в этот стандарт не вписывалась, чем вводила бабушку в огорчение и разочарование…
Я почему-то постоянно раздражала своих домашних. Бабушка говорила: «В тихом омуте черти водятся», и она была, конечно, права. Внучка у неё была тихая, но непредсказуемая. И это держало домашних в напряжении. Я была ребёнок «не как у людей», и все мамины призывы и почти-приказы Фёдора стараться «быть как Аня Сергеева», неукоснительно стремиться к этому идеалу девочки, не имели никакого успеха. По двум причинам. Во-первых: для меня это было невозможно. (Я – в роли заводилы и хохотушки?!) Во-вторых: скучно. Скучно хотеть быть похожим на кого-то, кого тебе навязывают как образец для подражания, будь то Зоя Космодемьянская, или девочка-одноклассница. Пусть эти образцы хороши и даже идеальны (для кого-то), но они – не мои.
У меня – другие. Точнее: другой. И ради достижения, ради хотя бы крошечного приближения к нему я готова до умопомрачения качаться на качелях, улучшая свой вестибулярный аппарат. Я тренирую волю и знаю, чего я хочу. Только я никому про это не скажу. Собственно, для этого был и прыжок с балкона, и терпеливое лежание с горчичниками на спине до ожога, и борьба с жаждой летом, когда я не позволяла себе пить, мысленно говоря себе: «А что если бы я была в пустыне?»
Мой любимый фильм той поры – это «Последний дюйм», в котором полный набор героической романтики: отец-лётчик и мальчик, его сын, летят на маленьком самолёте на пустынный берег океана, это где-то в Африке, и отец погружается в океан для съёмок на кинокамеру акул, и акулы его сильно ранят. Мальчик тащит отца в самолёт, жарит безумное солнце, нет воды, чтобы утолить жажду, и звучит эта потрясающая песня: «Какое мне дело до вас до всех! А вам – до меня!…» Классная песня! А потом, под руководством теряющего сознание отца, мальчик ведёт самолёт… Иначе – отец погибнет. Но сын спасает отца! Ах, какой замечательный фильм!…
Я чувствовала, что мне нужны будут в будущем сила воли и терпение, и тренировала эти качества. Только никто про это не знал. А то, что скрыть было невозможно, как прыжок с балкона, окружающие называли экстравагантностью, чудачеством, или просто глупостью. Пускай! Я-то знала, что всё это складывается в мою внутреннюю копилку, и там это имеет совсем другие имена…
Но бесконечные указания «посмотри на Аню!» сделали своё недоброе дело: мне всё меньше хотелось общаться с этой действительно замечательной девочкой. Рядом с ней я чувствовала себя безнадёжно несовершенной. Настолько несовершенной, что стремиться к совершенству не имело смысла… Ибо совершенство было недостижимо. Как Эверест. Как Северный полюс… Не помню, чтобы в старших классах я бы пришла к Ане-большой просто так, поговорить о жизни. Или она ко мне. Вообще не помню, чтобы мы хотя бы раз общались друг с другом. Не в компании, а друг с другом. За все школьные годы. Этого не было. Может, её папа тоже говорил ей: «Посмотри на Лену!», но с другим смыслом: не будь, как она. (То есть – как я).
* * *
И кто б мог подумать тогда, что только с Аней-большой я потом буду переписываться всю жизнь. Впрочем, моей заслуги тут почти нет: это Аня-большая держит нас всех, не даёт распасться нашему классу. От Ани все эти тридцать (с лишним) лет после школы я узнаю все новости, радостные и печальные. Сначала были такие: женился, вышла замуж, родила, родился… Потом – через годы: развёлся, развелась… А дальше – совсем уж печальное: «умерла Фирочка», «умер Алексей Петрович, Борис Митрофанович…» Я не видела их после школы, в моей памяти они жили молодыми, и каждая такая новость – как ожог: такой молодой! такая молодая!… Но молодой на самом деле ушла только Фирочка. А потом и вовсе оглушительные: «Умер от язвы желудка Санька» (наш нежный одуванчик! не смог прижиться в этой жизни), «погиб под колёсами машины Витька» (тот самый Витька, который грезил машинами и не мог без них жить!)
Про тётю Олю, Аню-маленькую и невозможность любви
Тётя Оля – мама Ани-большой. Почему-то тётя Оля меня любила. Это было очевидно. Когда мы с ней встречались на улице, она светлела лицом и говорила так ласково всегда: «Здравствуй, деточка». Даже не знаю, за что она меня любила. А может, она всех любила, она вообще удивительная женщина – тётя Оля. Ольга Ивановна Сергеева.
Но тогда я не думала о том, что она любит всех, я чувствовала, что она любит конкретно меня, и от её ласкового «деточка» у меня внутри растекалось тепло… И я думала о том, что тётя Оля – самый добрый человек в нашем городе. И редкий человек, с которым мне совершенно легко и просто общаться. Пожалуй, таких людей всего два: тётя Оля и Аня-маленькая. Но с тётей Олей наше общение всегда короткое, на бегу, на пересечении тропинок-дорожек. Но зато с Аней-маленькой…
С Анечкой мы могли часами общаться через дверную щель. Был у нас такой обычай. Если мне зайти к ним в дом – то вроде пришла в гости, это уже основательно и не очень удобно. Если позвать Анечку на улицу – тоже вроде неудобно, у неё полно дома дел, ей не до гуляния сейчас. А так – через приоткрытую дверь – можно было общаться сколько угодно!
Хотя я всегда немножко смущаюсь, что я как бы похищаю Анечку у Ани-большой, и поэтому наше общение происходит не так часто, как мне хотелось бы.
Но всё равно я прихожу к ней. Эта тропинка – от моего дома к её дому, от моего подъезда к её подъезду – по диагонали через двор, эта тропинка самая нахоженная мной. Смотрю на фотографию (через сорок лет!), снимок сделан от порога бывшего моего подъезда, виден угол Анечкиного дома, смотрю и вижу мою любимую тропинку, она так и бежит все эти годы, что меня тут нет, а моя тропинка так и бежит: от моего подъезда к Анечкиному, так и бежит… Сквозь годы.
…Уже город моего отрочества постарел, обветшали дома, деревья вымахали вон куда, а некоторые и погибли от старости, и тётя Оля уже почти не выходит из дома, а больше сидит у окошка, а окошко смотрит на тот же двор с фонтаном без воды… И если приехать в этот город и пройти мимо этого окна, то тётя Оля улыбнётся тебе своей чудесной, светлой и тёплой улыбкой. И если лето, и окно открыто, то услышишь, как в незапамятные времена: «Здравствуй, деточка!» И опять почувствуешь себя той самой деточкой, у которой душа ноет от нехватки любви и ласки.
Теперь-то в жизни, слава Богу, всё в порядке, но, оказывается, затаился в душе укромный уголок, где живут грусть и недолюбленность. Этот уголок – отрочество: степь, ветер, неприкаянность, стремление вон из дому, жажда тепла и – невозможность тепла, жажда любви и – невозможность любви. И так это было хорошо, хоть изредка, услышать обращённое к тебе, полное нежности и сочувствия: «Здравствуй, деточка!»
Театр на стене
Театр теней на стене…
Клён за окном колышет на ветру ветвями, как руками…
Ночь. В комнате темно и, одновременно, светло от света фонаря за окном. Я не сплю и смотрю на белую стену, на которой разворачивается удивительный спектакль… Спектакль про мою жизнь, где главные герои – мои дорогие люди и я сама. Это так захватывающе! Оказывается, столько всего было!… И есть.
Васильевка
Ездили с бабушкой и Маришкой на недельку в Васильевку. Старое зеркало, мальвы под окном, петуньи… Самара, лес, неутомимая кукушка… Всё как всегда.
Устроившись на ветвях старой груши, читала Беляева… Бабушка мастерила для Маришки (как когда-то для меня) матерчатую куколку с волосами из кукурузных золотистых волосков (они почему-то называются «рыльца»), и Маришка заплетала эти прохладные, шёлковые рыльца в косички… Я тоже так делала, когда была маленькая. Всё повторяется. Всё идёт по кругу. И от этого как-то хорошо, спокойно на душе: есть в жизни что-то хорошее, что не кончится. Никогда.
Никогда не кончится Васильевка. Всегда будут цвести мальвы под окном белой хатки, розовые и тёмно-красные, измазанные в серёдке густой жёлтой пыльцой, всегда будет куковать задумчивая кукушка в прохладном лесу за рекой, всегда будут сидеть по вечерам на крыльце, вспоминая былое, три мои бабушки, одна родная и две двоюродные, но одинаково любимые – три сестры: Дарья, Матрёна и Евхимия, в девичестве – Волконские.
И я всегда буду приезжать сюда, каждое лето, как приезжаю с первых лет своей жизни, чтобы вдохнуть эти тёплые, родные запахи, от которых кружится голова: мальв, петуний, парного молока, свежеиспечённого хлеба…
31 августа
Последний раз в гостях у Томы. Слушаем магнитофон. Поёт наша любимая Эдита Пьеха. Грустная и нежная песня, называется «Город детства»:
И – как ожог – детство кончилось! Вот сейчас. Именно в эту минуту…
Это было так остро, так пронзительно и больно, как будто от меня что-то отрезали, отсекли! Без всякого наркоза, даже местного.
ДЕТСТВО КОНЧИЛОСЬ. Отныне оно – в прошлом. И с каждым мгновением будет отдаляться всё дальше и дальше…
Прощай! Было много хорошего, было много грустного… Не знаю, чего больше. Но спасибо тебе за всё. За Философскую улицу, за Васильевку, за Мишку Бочкарёва, за балку, синюю от подснежников… За то, что хоть немножко, но в моём детстве был отец…
Я испугалась, что сейчас разревусь… Быстро попрощалась и ушла. Понимая, что к Томе больше никогда не приду. Я мгновенно выросла из нашей псевдодружбы.
Я шла по пустынной окраинной улочке, повторяя про себя: «Вот и всё… вот и всё… КОНЧИЛОСЬ!»
* * *
…Я сидела у распахнутого настежь окна, полыхал – на полнеба – густой, оранжевый закат…
«Но ведь это же ещё не конец? Не конец всему?… – думала я. – Ведь будет же в жизни ещё что-нибудь… что-нибудь хорошее…»